Серия Литературных Мемуаров. А.П.Чехов в воспоминаниях современников
страница №35
...И.Немировича-Данченко, будто у Чехова в молодости "было много свободноговремени, которое он проводил как-то впустую, скучал".
Странным образом это говорится о времени, когда созданы "Припадок",
"Скучная история", "Палата Э 6", "Черный монах", когда совершается
путешествие на Сахалин. О времени, когда уже явственно определилось
драматическое своеобразие писательской позиции Чехова, противостоящей многим
обветшалым канонам поздненароднической идеологии и либеральной критики.
Зато Константин Коровин, который с присущей ему, великому жизнелюбу, и
в живописи и в мемуарах яркостью запечатлел день, \12\ проведенный с молодым
Чеховым, не упустил в этой картине острейшего, хотя и шутливого по форме,
спора писателя со знакомыми студентами, рьяно порицавшими мнимую
безыдейность его произведений.
То, что в этом диспуте Левитан и сам Коровин целиком на стороне Чехова,
не случайно. Оба они, равно как и Врубель, Серов, Нестеров, принадлежали к
тому поколению, чьи художественные взгляды современный нам исследователь
характеризует как "хотя во многом и полемизирующие с творческими позициями
передвижников и настаивающие на важном самостоятельном значении красоты и
"отрадного" в искусстве, но отнюдь не противостоящие передовым принципам
русской художественной культуры, а лишь отражающие ее новый важный этап"*.
Известно, что в знаменитом "мамонтовском кружке", к которому прямо
принадлежали или тяготели все названные художники, чеховские произведения
встречались восторженно. "Читала ли ты Чехова рассказ "Святой ночью", -
писала, например, Е.Д.Поленова Е.Г.Мамонтовой в марте 1889 года, - что за
прелесть. Вот чудный мотив для картины, полупейзажной, полужанровой. Его
рассказы вообще очень вдохновительно действуют, есть превосходные картинки
жизни..."**
______________
* Стернин Г.Ю. Русская художественная культура второй половины XIX -
начала XX века. М., Советский художник, 1984, с. 80.
** Сахарова Е.В. Василий Дмитриевич Поленов. Елена Дмитриевна Поленова.
Хроника семьи художников. М., Искусство, 1964, с. 419.
Коровинские воспоминания лишний раз напоминают о том, что чеховские
взгляды и искания в литературе были ярчайшим проявлением происходившего в
русском искусстве конца века процесса обновления художественного языка.
В передаче позднейшего газетного хроникера известен рассказ того же
мемуариста о разговоре, происшедшем у него с Левитаном в Третьяковской
галерее возле картины В.Г.Перова "Птицелов": "Они нашли соловья хорошо
написанным, а лес показался "железным". Молодые художники решили, что должно
быть иначе: соловья не должно быть заметно, а лес должен быть такой, чтобы
все понимали, что в нем поет соловей"*. Размышления, весьма близкие
принципам чеховской пейзажной "живописи", - вспомним хотя бы знаменитые,
"программные" для писателя картину лунной ночи "через блеск "горлышка от
разбитой бутылки" в рассказе "Волк", аналогичный совет в письме к брату
Александру и завистливые слова Треплева о стиле Тригорина в "Чайке". Недаром
в одном из левитановских писем к Чехову сказано: "Ты поразил меня как
пейзажист..."
______________
* Константин Коровин вспоминает... М., Изобразительное искусство 1971,
с. 787.
Возникающий в коровинских воспоминаниях мотив решительного, порой
демонстративно-заостренного ("У меня нет никаких идей...") сопротивления
Чехова прямолинейным и назойливым претензиям к искусству звучит и в других
мемуарах, пусть с различной степенью отчетливости и с различными "знаками"
оценки. \13\
В.Г.Короленко об этой чеховской позиции отзывается довольно сдержанно,
хотя в то же время с присущей ему объективностью признает ее историческую
обусловленность: "Русская жизнь, - пишет он, - закончила с грехом пополам
один из своих коротких циклов, по обыкновению не разрешившихся во что-нибудь
реальное, и в воздухе чувствовалась необходимость некоторого "пересмотра",
чтобы пуститься в путь дальнейшей борьбы и дальнейших исканий. И поэтому
самая свобода Чехова от партий данной минуты, при наличности большого
таланта и большой искренности, казалась мне тогда некоторым преимуществом".
Что же касается, например, И.А.Бунина, то он явно искал в чеховских
убеждениях опору для своей собственной, куда более далеко идущей "автономии"
по отношению к общественным устремлениям уже совсем другой исторической
полосы.
Некоторые досадливые рассуждения о чеховской самостоятельности и
"неподатливости" временами комически напоминают сетования Павла Егоровича
Чехова на сыновнее равнодушие к религиозной обрядности: "Что бы съездить в
церковь да помолиться?"
Даже Л.Н.Толстой, восхищаясь произведениями младшего собрата,
одновременно, как свидетельствует, например, С.Т.Семенов, "очень скорбел,
что у него еще не выработалось собственного миросозерцания".
А что уж говорить о претензиях, предъявляемых писателю "повседневной"
критикой 80-х годов и даже более поздних лет!
"Да, страшно вспомнить, что обо мне писали! И кровь-то у меня холодная
- помните, у меня рассказ "Холодная кровь"? - и изображать-то мне решительно
все равно, что именно - собаку или утопленника, поезд или первую любовь..."
- вспоминал, по словам Бунина, Антон Павлович. И еще более горько и
насмешливо говорил А.М.Горькому: "Критики похожи на слепней, которые мешают
лошади пахать... Лошадь работает, все мускулы натянуты, как струны на
контрабасе, а тут на крупе садится слепень и щекочет и жужжит. Нужно
встряхивать кожей и махать хвостом".
Много разнообразнейших "обид непонимания", наносимых писателю,
зафиксировано в печатаемых воспоминаниях!
Наибольшую известность в этом отношении получила, конечно, история
провала на Александринской сцене пьесы "Чайка", оказавшейся непонятной не
только специфической публике, пришедшей на бенефис комической актрисы
Левкеевой, но и самим актерам и большинству рецензентов. Неоднократно
печатавшиеся воспоминания Л.А.Авиловой и И.Н.Потапенко, а также мемуары
M.M.Читау и дневниковые записи С.И.Смирновой-Сазоновой дают яркое
представление об этом событии, которое Потапенко назвал "одним из самых
нелепых... в истории петербургских казенных театров".
В этой "нелепости", однако, была своя логика. "То, чего недоставало, -
общий тон, единство настроения, - был недостаток коренной и проявлялся не
здесь только, а и в других постановках", - замечает тот же \14\ мемуарист.
Чеховская "Чайка" как бы прилетела из близившегося театрального будущего,
подготовленного исканиями Станиславского и Немировича-Данченко, и пророчила
его наступление.
Менее громкими, но достаточно безапелляционными были "приговоры",
выносившиеся многими влиятельными критиками чеховской прозе. Характерные для
нее отсутствие откровенного морализаторства, указующего перста, отчетливой
"подсказки" читателю и предоставление ему самому права вынести суждение об
изображенном автором воспринимались критикой не как особенная, новаторская
манера письма, а как серьезнейший идейно-художественный изъян (в частности -
в той статье "корифея" народнической критики Н.К.Михайловского, о которой
говорил Антон Павлович Бунину).
Даже сама приверженность Чехова к жанру рассказа, зачастую чрезвычайно
лаконичного, казалась лишним свидетельством "ограниченности" или, на худой
конец, "незрелости" его таланта. "Требовали, чтобы я писал роман, иначе и
писателем нельзя называться", - вспоминал Чехов.
Неспособность должным образом оценить специфику его творческой
индивидуальности естественным образом повлияла и на трактовку его общей
писательской позиции. За то, что он, по выражению А.И.Куприна, "не
расточался в словесной пене", его именовали равнодушным. За то, что любил
народ без громких фраз об этом чувстве, обвиняли в общественном
индифферентизме.
Ноты некоторого наивного высокомерия по отношению к мнимой чеховской
аполитичности проскальзывают даже у таких вдумчивых писателей, как
В.В.Вересаев, хотя он и делает исключение для последнего, ялтинского периода
жизни Антона Павловича.
Разумеется, в эти годы, годы общедемократического подъема,
предшествовавшего первой русской революции, годы триумфального возвращения
на сцену "Чайки" и дальнейшего плодотворного сотрудничества ее автора с
молодым Художественным театром, к чеховскому таланту прибавились новые
"этажи". Однако это бурно "пошло в рост" то, что уже содержалось и в прежнем
творчестве писателя.
Однажды Антон Павлович шутливо заметил, что "вырос возле моря, хоть и
возле паршивенького, но моря...". Нечто подобное он мог бы сказать и о том
времени, когда складывались его личность и талант.
Писатель вступал в жизнь в атмосфере все усиливавшейся реакции,
общественной деморализации и застоя. Известные стихи Я.П.Полонского,
посвященные памяти С.Я.Надсона, применимы и к Чехову:
Он вышел в сумерки. Прощальный
Луч солнца в тучах догорал.
Казалось, факел погребальный
Ему дорогу освещал.
Даже по мнению такой видной деятельницы освободительного движения, как
Вера Засулич, "все, что народничество могло сказать, было уже \15\ сказано
лет десять тому назад, и теперь у него нет больше сил уже даже на то, чтобы
сделать "усилия", - все ограничивается одними и теми же фразами"*. Сходные
процессы шли и среди либералов. А в литературном быту это порой
оборачивалось уже совершеннейшей карикатурой при всех добрых качествах и
благородных побуждениях тех или иных людей. "Все, что он скажет, - вспоминал
Вл.И.Немирович-Данченко о В.А.Гольцеве, вызывавшем острые насмешки молодого
Чехова, хотя впоследствии сделавшемся его добрым знакомым, - все вперед
знали наизусть".
______________
* Переписка Карла Маркса и Фридриха Энгельса с русскими политическими
деятелями. М., 1951, с. 308.
Однако веяние отступившего и обмелевшего "моря" ощущалось и в
"сумерках".
"Смолкли честные, доблестно павшие", как писал Некрасов. Однако сам
"звук" их речей еще как бы дрожал в воздухе, а по временам громыхал гневный
голос прорывавшегося через цензурные путы Щедрина.
Характеризуя компанию "медицинской молодежи", к которой примыкал Чехов
в начале 80-х годов, младший брат писателя Михаил вспоминал, что там
"Салтыков-Щедрин не сходил с уст - им положительно бредили"*. В ранних
произведениях Чехова заметно явное воздействие сатирических приемов
Салтыкова. Внимательно следил за его творчеством Антон Павлович и в
дальнейшем**, а на смерть сатирика отозвался в письме к А.Н.Плещееву
примечательными строками: "Мне жаль Салтыкова. Это была крепкая, сильная
голова. Тот сволочной дух, который живет в мелком, измошенничавшемся душевно
русском интеллигенте среднего пошиба, потерял в нем своего самого упрямого и
назойливого врага".
______________
* Чехов в восп., с. 85.
** "Сегодня в Русских Ведомостях сказка Щедрина, посылаю ее", - скупо,
но многозначительно писал Чехову приятель его брата Николая, впоследствии
известный архитектор, Ф.О.Шехтель 15 февраля 1886 г. (ГВЛ). "Прочтите в
субботнем (15 февр.) Э Русских вед. сказку Щедрина, - писал Чехов в свою
очередь Н.А.Лейкину. - Прелестная штучка. Получите удовольствие и руками
разведете от удивления: по смелости эта сказка совсем анахронизм!"
Обстоятельства первых лет существования Чехова в литературе сложились
так, что ему не привелось, хотя бы даже мимолетно, общаться со Щедриным, как
это посчастливилось сделать ранее его приятелю И.Л.Щеглову после первых же
публикаций. Появление чеховских рассказов в "Новом времени" и поддержка,
оказанная Сувориным молодому писателю, вряд ли могли подвигнуть его на
знакомство с Салтыковым. И уж, казалось бы, все это тем более могло заранее
решительно настроить последнего против сотрудника газеты, которую сатирик
неизменно честил устно и письменно. Однако если со стороны одного из
"столпов" народничества и недавнего сподвижника Щедрина по "Отечественным
запискам" Н.К.Михайловского Чехов встречал более чем сдержанное к себе
отношение, то Салтыков необыкновенно высоко оценил "Степь". И этот отзыв
был, бесспорно, немаловажен для Антона Павловича. \16\
Были у молодого писателя и совсем малозаметные, "капиллярные" связи с
уходящей в прошлое эпохой освободительного движения. Рядом с Антошей Чехонте
обитал в юмористических журналах автор известного "Реквиема" ("Не плачьте
над трупами павших борцов...") поэт Л.И.Пальмин - смешной, опустившийся
человек, в котором, однако, порой вспыхивал дух былого "шестидесятничества".
Мимолетными, порой добродушно-ироническими, но неизменно сочувственными
упоминаниями о "Лиодоре Ивановиче", бесплатном пациенте молодого доктора,
буквально пестрят чеховские письма 80-х годов. И любопытно, что, когда
впоследствии, слушая рассказы Антона Павловича о Пальмине, А.И.Куприн
заинтересованно реагировал лишь на деталь его быта, использованную в "Палате
Э 6", то ощутил "неудовольствие" рассказчика. Оно, конечно, прежде всего
объяснимо присущим Чехову целомудренным отношением к своему писательскому
труду (тот же Куприн отмечал, что "пишущим его, кажется, никому не удавалось
заставать: в этом отношении он был необыкновенно скрытен и стыдлив"), а
также обостренной реакцией на отыскивание в его произведениях черт и
сюжетов, сколько-нибудь напоминающих жизненные обстоятельства друзей и
знакомых. Однако в данном случае чеховское "неудовольствие" могло быть
вызвано и досадой на то, что собеседник обратил внимание лишь на деталь
полуанекдотического свойства, тогда как для самого Антона Павловича
пальминский "сюжет" к этому отнюдь не сводился.
Сама многообразная общественная деятельность Чехова находилась в
непосредственной связи с идеями, получившими широчайшее распространение
именно в шестидесятые - святые, по выражению писателя (это при его-то
антипатии к громким словам!), - годы.
В этом отношении примечательно уже путешествие на Сахалин, вызывавшее
недоумение даже среди ближайшего окружения писателя и объяснявшееся порой
крайне наивно*, а в суворинском "Новом времени" даже ехидно-издевательски.
______________
* "В 1889 году я, - писал, например, М.П.Чехов, - кончил курс в
университете и готовился к экзаменам... и потому пришлось повторять лекции
по уголовному праву и тюрьмоведению. Эти лекции заинтересовали моего брата,
он прочитал их и вдруг засбирался" (Чехов М.П. Вокруг Чехова; Чехова Е.М.
Воспоминания. М., Художественная литература, 1981, с. 143). А И.Н.Потапенко
безапелляционно именует поездку на Сахалин "самой ненужной из всех, какие
можно было выдумать".
Сам путешественник в присущей ему манере уверял, будто все дело в том,
что "поездка - это непрерывный полугодовой труд, физический и умственный",
"а для меня, - пояснял он, - это необходимо, так как я хохол и стал уже
лениться. Надо себя дрессировать". Или еще того пуще: "Хочется вычеркнуть из
жизни год или полтора".
Однако когда Суворин высказал сомнение в целесообразности затеваемой
поездки, Чехов ответил ему с необыкновенной горячностью: \17\ "Жалею, что я
не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы
должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку... Из книг, которые я
прочел и читаю, видно, что мы сгноили миллионы людей, сгноили зря, без
рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч
верст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников..."
В заключение же Антон Павлович не преминул снова заявить, что сам-то он
едет "за пустяками".
Характерно и то, что в пору подготовки к путешествию Чехов
внимательнейшим образом изучал "Морской сборник" 50-60-х годов, бывший одним
из значительнейших изданий того времени и, в частности, печатавший бытовые и
этнографические исследования писателей - членов "литературной экспедиции",
организованной для ознакомления с отдаленными местностями России. (Тогда же
Антон Павлович прочел и одну из работ участника этого начинания - книгу
"Сибирь и каторга" С.В.Максимова, с которым был знаком и которого
впоследствии рекомендовал избрать в почетные члены Российской Академии
наук.)
А очевиднейший, непосредственный литературный итог "экспедиции" самого
Чехова - книгу "Остров Сахалин" - даже один из присяжных "зоилов" писателя,
критик А.М.Скабичевский ставил в связь с знаменитейшим произведением
шестидесятых годов - "Записками из Мертвого дома" Достоевского - и, видимо,
не только по ее разоблачительной силе, но и по вызванному ею огромному
общественному резонансу.
Но особенно широко развернулась общественная деятельность Чехова в
мелиховский и ялтинский период. А.М.Горький запомнил горячие вроде бы даже
не "чеховские" по своей патетике слова Антона Павловича во славу учителя
("Нужно, чтобы он был первым человеком в деревне") и широкого образования,
без которого "государство развалится, как дом, сложенный из плохо
обожженного кирпича". (В устах писателя это были не просто благие пожелания,
а изложение своей собственной программы, которую он посильно и осуществлял,
строя и поддерживая окрестные школы и внимательнейшим образом относясь к
нуждам местных учителей, о чем красноречиво свидетельствуют, например,
воспоминания М.Е.Плотова и В.Н.Ладыженского.)
Высказав Горькому этот взгляд на образование, Чехов тут же шутливо
назвал свои проекты "фантазиями" и повинился перед собеседником, что
невзначай "целую передовую статью из либеральной газеты... закатил". Однако
сказанное им живо вызывает в памяти вовсе не какую-либо ординарную статейку
тех лет, а публицистические "Мечты и грезы" Достоевского, где страстно
утверждалось, что "на просвещение мы должны ежегодно затрачивать по крайней
мере столько же, как и на войско, если хотим догнать хоть какую-нибудь из
великих держав"*.
______________
* Достоевский Ф.M. Полн. собр. соч. в 30-ти томах, т. 21. Л., Наука,
1980, с. 93. \18\
И многое другое в чеховских поступках и высказываниях выглядит как
продолжение "старых, но еще не допетых песен", как с сочувственной улыбкой
характеризовал он речи одного из героев "Палаты Э 6" "о насилии, попирающем
правду, о прекрасной жизни, которая со временем будет на земле, об оконных
решетках, напоминающих ему каждую минуту о тупоумии и жестокости
насильников".
"Часто в Москве в то время мне приходилось слышать, - вспоминает
Т.Л.Щепкина-Куперник о начале 90-х годов: - "Чехов не общественный деятель".
Но это было более чем близоруко. Его все возрастающая литературная слава
как-то заслоняла от публики его общественную деятельность, а кроме того, он
сам никогда не распространялся о ней".
"О, как ошибались те, которые в печати и в своем воображении называли
его человеком равнодушным к общественным интересам, к мятущейся жизни
интеллигенции, к жгучим вопросам современности, - писал впоследствии и
Куприн. - Он за всем следил пристально и вдумчиво; он волновался, мучился и
болел всем тем, чем болели лучшие русские люди".
Иное дело, что, как заметил И.Н.Потапенко, чеховский отзыв о
Мамине-Сибиряке, который не приурочивал свой талант к преобладающему
направлению, вполне мог быть отнесен и к самому автору этих слов.
Чеховская самостоятельность поразительна. Замечательно верно сказал об
этом Горький: "Всю жизнь А.Чехов прожил на средства своей души, всегда он
был самим собой, был внутренно свободен и никогда не считался с тем, чего
одни - ожидали от Антона Чехова, другие, более грубые, - требовали".
Стоит вдуматься в свидетельство близко стоявшей к Чехову - в
литературно-бытовом плане - Т.Л.Щепкиной-Куперник: "...он разделял наши
увлечения, интересы, говорил обо всем, о чем говорила Москва, бывал на тех
же спектаклях, в тех же кружках, что и мы... но я не могла отделаться от
того впечатления, что "он не с нами", что он - зритель, а не действующее
лицо, зритель далекий и точно старший, хотя многие члены нашей компании...
были много старше его". Достаточно привнести в это впечатление малейшую
крупицу недоброжелательства, чтобы получить столь распространенный одно
время "портрет" Чехова - этакого стороннего наблюдателя, живущего, "добру и
злу внимая равнодушно".
Между тем Чехов просто органически не принимал те стереотипы
общественного мышления, которые были еще в ходу, в обращении, хотя
совершенно обесцененные нравственно и бесплодные литературно.
Выше уже упоминалось, что Б.А.Лазаревский не без основания считал самым
выдающимся чеховским свойством терпение. И действительно, обращает на себя
внимание та, запечатленная в ряде мемуаров выдержка, с какой "старший"
втолковывает очевидные для него самого вещи "детям". "Я же ничего сегодня и
не отрицал в нашем литературном споре, - передает, например, чеховские слова
В.Н.Ладыженский. - Только не надо нарочно сочинять стихи про дурного
городового! Больше ничего". \19\
К сожалению, иные мемуаристы категорически убеждены, будто "старшие" -
это как раз они.
"Приходилось говорить и о тех конфликтах, которыми полна русская жизнь,
и о тех острых и больных вопросах, которые давно стоят перед русскою жизнью
в их строгой повелительности, - говорит, к примеру, С.Я.Елпатьевский о
беседах с Чеховым даже в ялтинский период, - но разговор о них недолго
продолжался. Лицо его делалось усталым и скучным, говорил он слова скучные и
утомительные... и охотно переходил на другие темы, и было видно, что ему
скучно говорить и хочется уйти от надоедливой темы и что он не любит
острого, требовательного, повелительного".
Можно подумать, будто это мемуары одного из тех, описанных Коровиным,
студентов, которые обличали Чехова в "безыдейности"!
Любопытно, однако, упоминание о нелюбви писателя к "повелительному".
Тут верно уловлена неприязнь Чехова к категоричности, к самодовольной
уверенности в обладании абсолютной истиной, к укладыванию реальной жизни на
прокрустово ложе готовых, априорных суждений. В этом отношении характерно
вежливо-решительное возражение Антона Павловича В.В.Вересаеву по поводу
того, "так" или "не так" уходят в революцию девушки, подобные героине
"Невесты": "Туда разные бывают пути".
Вот это представление о "разных путях" жизни вообще - едва ли не самое
устойчивое качество Чехова - человека и художника, сообщавшее его уму, его
взгляду на события и людей особую гибкость, тонкость, беспристрастность.
И.Е.Репин наметанным глазом портретиста подметил, что "тонкий,
неумолимый, чисто русский анализ преобладал в его глазах над всем выражением
лица". A M.M.Ковалевский, как бы продолжая эту мысль, писал, что "и в самом
литературном творчестве в нем выступала, как редко у кого, способность
точного анализа, не примиримого ни с какой сентиментальностью и ни с какими
преувеличениями".
Это нежелание "сны золотые навевать" также выглядело в глазах некоторых
современников проявлением мнимого чеховского бесстрастия и пессимизма, с чем
сам писатель решительно не соглашался: "...какой я нытик? Какой я "хмурый
человек", какая я "холодная кровь"... Какой я "пессимист"? -
печально-иронически жаловался он Бунину. - Ведь из моих вещей самый любимый
мой рассказ - "Студент".
Примечательнейший эпизод запечатлен в малоизвестных воспоминаниях
Вас.И.Немировича-Данченко. Прослушав стихотворение Владимира Соловьева
"Панмонголизм", исполненное черного пессимизма в отношении будущего, "Чехов
задумался, потемнел даже. И потом вдруг встал и заговорил горячо,
возбужденно, даже... гневно, совсем не похоже на него и по возбуждению, и по
языку:
- Выдержим, и не такое еще выдерживали. Край громадных \20\ масштабов.
Нельзя его судить и отпевать по событиям сегодняшним. Они пройдут, а Россия
останется..."*
______________
* Немирович-Данченко Вас.И. На кладбищах. Ревель, 1921, с. 52-53.
Вас.И.Немирович-Данченко не всегда точен как мемуарист. Но в данном
случае эта, "не похожая" на чеховскую, речь выглядит вполне правдоподобно,
особенно если вспомнить знаменитые слова старика из повести "В овраге":
"Жизнь долгая - будет еще и хорошего, и дурного, всего будет. Велика матушка
Россия!"
Говоря о чеховской "прекрасной, тоскливой, самоотверженной мечте о
грядущем, близком, хотя и чужом, счастье", Куприн считал знаменательным, что
писатель "с одинаковой любовью ухаживал за цветами, точно видя в них символ
будущей красоты, и следил за новыми путями, пролагаемыми человеческим умом и
знанием". ("Он с удовольствием глядел на новые здания оригинальной постройки
и на большие морские пароходы, живо интересовался всяким последним
изобретением в области техники..." - говорится далее; то же отмечается и в
воспоминаниях М.А.Членова.)
Жадный интерес к жизни во всем ее богатстве, во всех ее возможностях
сказался и в отношении Чехова к искусству.
В.А.Фаусек сохранил примечательную фразу Антона Павловича: "Люблю
видеть успех других", вполне естественную в устах этого человека с
"необыкновенно правильной душой", как метко выразился И.Н.Потапенко, и, увы,
резко контрастировавшую с той злорадной реакцией, которую продемонстрировали
некоторые коллеги писателя по случаю провала "Чайки" на Александринской
сцене.
"Мне не приходилось, - пишет Щепкина-Куперник, - видеть писателя,
который бы так тепло и с такой добротой относился к своим молодым собратьям,
как Чехов. Он постоянно за кого-то хлопотал по редакциям, чьи-то вещи
устраивал и искренно радовался, когда находил что-нибудь, казавшееся ему
талантливым. Достаточно вспомнить его отношение к молодому Горькому..."
И.Л.Щеглов рассказывает о "самом живом товарищеском участии", принятом
Чеховым в судьбе его пьесы. Куприн приводит многочисленные, порой весьма
трогательные примеры заботливости и внимания, проявленных Антоном Павловичем
к "одному начинающему писателю", в котором угадывается сам мемуарист.
"Он был неизменно со мной сдержанно нежен, приветлив, заботился как
старший... но в то же время никогда не давал чувствовать свое
превосходство..." - благодарно пишет и отнюдь не щедрый на похвалы
кому-нибудь Бунин.
Сложным было отношение Чехова к нарождавшимся в последние годы его
жизни новым течениям в литературе и искусстве. Уже в образе Константина
Треплева проницательно схвачены характерные черты их представителей,
вызывавшие у писателя двойственное отношение. \21\
Сами поиски "новых форм", свежих выразительных средств, естественно, не
встречали у Чехова, новатора по природе, никаких возражений. (Кстати,
фатальным образом история с сорвавшейся "постановкой" пьесы Треплева как бы
предвосхитила судьбу самой "Чайки" в Александринском театре с его
собственными ревнивыми Аркадиными.) Однако Чехов подметил в своем герое и
небезопасную агрессивность, наклонность "толкаться", по выражению Тригорина,
подобную той, которую писатель юмористически отмечал и в дягилевском "Мире
искусства", где, по словам Антона Павловича, "будто сердитые гимназисты
пишут".
Заостренный и почти уничтожающий отзыв Чехова о "декадентах", который
сообщает А.Серебров (Тихонов), в частности, направлен против непомерных
претензий некоторых "апостолов" русского символизма, на открытие никому до
них неведомых истин. (До времен, когда и Пушкина вознамерились столкнуть "с
парохода современности", Чехов не дожил.)
О ядовитых чеховских насмешках над декадентами с удовольствием
вспоминает и Бунин. Однако порой он, быть может, как это уже отмечалось в
литературе о Чехове, несколько сгущает краски в силу своей собственной
решительной антипатии к большинству представителей новых течений.
Во всяком случае, Антон Павлович благожелательно, хотя и с большой
долей иронии, относился к К.Д.Бальмонту, ценил Ю.К.Балтрушайтиса, а в начале
творческого пути Д.С.Мережковского "замолвил слово"* за него перед Сувориным
(что не помешало "протежированному" вскоре в своей известной книге "О
причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы"
безапелляционно заявить, что Чехов в силу своего "слишком крепкого, может
быть, к несчастью для него, несколько равнодушного здоровья"
"маловосприимчив ко многим вопросам и течениям современной жизни"**).
______________
* "Спасибо, что замолвили за меня слово Суворину. Он согласился
издавать мою книгу", - писал Чехову Мережковский 16 декабря 1891 года (ГВЛ).
** Мережковский Д.С. Полн. собр. соч., т. XV СПб. M. 1913, с. 286.
Вряд ли простой вежливостью объясняется и чеховская просьба (в письме к
Дягилеву) передать "глубокую благодарность" Д.В.Философову за статью о
постановке "Чайки" в Художественном театре. Конечно, к содержащимся в ней
"комплиментам" автору пьесы как "яркому поэту эпохи упадка... утонченному
эстету конца века"* Чехов, надо полагать, отнесся иронически как к очередной
попытке залучить его в союзники. Однако Антона Павловича могло
заинтересовать настойчивое стремление критика отделить Чехова от
"чеховщины", по мнению Философова, "подчеркнутой" в Художественном театре.
Под "чеховщиной" понимается сведение многообразного содержания пьес писателя
преимущественно \22\ к изображению "сумеречного", тусклого существования
героев, преобладание элегически минорных нот, приглушенность сатирических
мотивов. "...это их Алексеев (Станиславский. - А.Т.) сделал такими
плаксивыми", - говорил Чехов Сереброву (Тихонову) о своих пьесах. Возможно,
что именно в противовес этой тенденции Чехов протестовал, когда "Вишневый
сад" именовали драмой, и склонен был скорее считать его водевилем.
Утверждение Философова, что "значение Чехова не исчерпывается
"чеховщиной"**, вполне отвечало собственным, казалось бы - парадоксальным,
претензиям драматурга к постановкам, сделавшим его пьесы знаменитыми.
______________
* Мир искусства, 1902, Э 11, с. 50.
** Мир искусства, 1902, Э 11, с. 49.
Не только эти, еще далеко не полностью исследованные взаимоотношения
Чехова с "декадентами" доказывают, что его доброжелательность к чужому
таланту, готовность выслушать и понять иное, чем его собственное, мнение
имели определенные границы и никогда не превращались в отступничество от
основных идейных и творческих принципов, которыми он руководствовался.
Уже в наше время Сергей Антонов в "Письмах о рассказе" обратил внимание
на тот эпизод из воспоминаний И.Л.Щеглова, где последний "уличил" автора
"Степи" в стилистической небрежности. Речь шла о бабушке Егорушки, которая
"до своей смерти была жива и носила с базара мягкие бублики". "Тогда он еще
не достиг совершенства стиля..." - с комичной важностью заключал мемуарист,
хотя, по справедливому замечанию Антонова, этот "нескладный" оборот исходит
от самого малолетнего героя и прекрасно передает всю наивность его мышления.
Чехов пощадил самолюбие своего "критика" и не стал опровергать его мнения,
но исправлять мнимый промах и не подумал, придав своему отказу самый
легкомысленный характер: "А впрочем, нынешняя публика не такие еще фрукты
кушает. Нехай!"
А.Серебров (Тихонов) колоритно запечатлел острый спор Чехова с ним,
когда он решил было превознести все написанное пользовавшимися тогда громкой
известностью авторами, к которым и сам Антон Павлович в общем благоволил.
Речь шла, между прочим, и о М.Горьком, стремительно возраставшая слава
которого ослепляла многих читателей, подобных юному чеховскому собеседнику,
и заставляла их, по досадливому замечанию Антона Павловича, "совсем не то
ценить в Горьком, что надо" - не высокую художественную простоту его лучших
рассказов, а те черты, которые представлялись его старшему собрату
искусственными и излишне бравурными.
Поразившая актеров Художественного театра величайшая деликатность
Чехова в советах и подсказках при воплощении его пьес, о которой в один
голос свидетельствуют все участники и свидетели репетиций, также сочеталась
с непреклонностью в главном. "Лишь одно он отстаивал особенно энергично, -
отмечает К.С.Станиславский, только что \23\ писавший, что Чехов выражал свое
мнение "очень редко, осторожно и почти трусливо", - как и в "Дяде Ване", так
и здесь (в "Трех сестрах". - А.Т.) он боялся, чтобы не утрировали и не
карикатурили провинциальной жизни, чтобы из военных не делали обычных
театральных шаркунов с дребезжащими шпорами..." А будущей жене писателя,
О.Л.Книппер, запомнилось его неожиданное изъявление недовольства исполнением
последнего акта "Чайки", запомнилось как пример того, как "решительно и
необычно для него протестовал Чехов, когда ему было что-то действительно не
по душе".
И конечно же, апофеозом чеховской принципиальности и открытым
проявлением его гражданского и этического чувства был его знаменитый отказ,
совершенный вместе с В.Г.Короленко, от звания почетного академика в знак
протеста против позорного аннулирования избрания в Академию наук
А.М.Горького после выраженного царем неудовольствия. Это событие по праву
запечатлелось в памяти многих мемуаристов.
У некоторых тогда вообще впервые "открылись глаза" на истинного Чехова,
поскольку, например, четкая позиция, которую он занял по отношению к
нашумевшему в конце века делу Дрейфуса и которая привела его к резкому
конфликту с Сувориным, не получила столь широкой огласки.
Однако, разумеется, обилие мемуарных свидетельств о горячем сочувствии
писателя нараставшему общественному подъему и его надеждах на будущее своей
родины порождено не только "прозрением" мемуаристов, но и очевидными
переменами в умонастроении самого Чехова.
Рос не только новый чеховский дом в Ялте. Рос и сам писатель - и в
своих последних произведениях, и в своем понимании событий, хотя болезнь и
вынужденное пребывание в Крыму остро воспринималось им как величайшее
препятствие на пути познания новой, изменяющейся России.
Воспоминания всех, кто бывал у Чехова в Ялте, говорят о жадном
"впитывании" писателем всех доносившихся до него сведений о том, что
происходит в "эпицентре" нараставших событий.
В этой связи примечательна заметная эволюция отношения Чехова к
студенческим волнениям, которые прежде часто казались ему лишь одной из форм
поверхностного и быстро "выветривающегося" либерализма, а на рубеже веков
стали, по свидетельству мемуаристов, вызывать у писателя несравненно больший
интерес и сочувствие.
Стремлением пополнить запас своих знаний о жизни промышленной России
была, очевидно, продиктована и поездка уже тяжелобольного Чехова вместе с
Саввой Морозовым в его уральские "владения". Интересны также свидетельства
Н.Гарина (Михайловского) и других, что писатель лелеял планы нового
путешествия на Дальний Восток по своей медицинской специальности в связи с
началом войны с Японией.
Реакция Чехова на события этой войны, запечатленная в знаменитой книге
К.С.Станиславского "Моя жизнь в искусстве" и в ныне публикуемой мемуарной
заметке В.Л.Книппер-Нардова, по своей страстности \24\ и бескомпромиссности
живо напоминает отношение передовой части русского общества середины
прошлого века к Крымской войне, чреватой в случае победы упрочением
реакционного порядка, а в случае поражения - возможностью "сильных и благих
потрясений", если воспользоваться пушкинскими словами. Думается, что
чеховские высказывания на этот счет близки и оценкам современной ему
радикальной публицистики.
Увы, сила чеховского духа, его мысли, возраставшая мощь его как
художника находились в трагическом контрасте с неумолимо развивавшейся
болезнью. Во многих воспоминаниях о встречах с писателем в эти годы вольно
или невольно запечатлелись доныне ранящие сердце подробности его физического
угасания - все возраставшие слабость и худоба, руки, лежавшие на
обострившихся коленях, тяжелые приступы кашля и кровохарканья, после которых
он, по собственному выражению, превращался в "стрекозиные мощи".
Величайшая выдержка и тут не изменяла Чехову, и лишь в некоторых,
запомнившихся мемуаристам разговорах, во "вспыхивавших", по свидетельству
Станиславского, "фразах большого томления и грусти", слышится тайный
отголосок той горькой мысли, которой он напрямик и всерьез, кажется, лишь
однажды поделился в мимолетном ночном дорожном разговоре с M.M.Ковалевским:
"Как врач, я знаю, что моя жизнь будет коротка".
Быть может, и сюжет "водевиля", рассказанный им еще в Мелихове
Т.Л.Щепкиной-Куперник ("пережидают двое дождь в пустой риге, шутят, смеются,
сушат зонты, в любви объясняются - потом дождь проходит, солнце - и вдруг он
умирает от разрыва сердца!"), порожден грустным раздумьем писателя о
краткости отпущенных ему сроков.
Начало века с общими и, в частности, самого Чехова надеждами не могло
не обострить этого ощущения: "...дождь проходит, солнце - и вдруг он
умирает!"
В памяти современников не доживший до "солнца" писатель остался его
предвестником, обладателем "необыкновенно правильной души", вносившим в мир
ноты высочайшей человечности и решительного неприятия всякой
несправедливости.
Вероятно, Чехов при его величайшей скромности чувствовал себя крайне
неловко, когда Лев Толстой в его присутствии со слезами на глазах восхищался
"Душечкой", говоря:
- Это - как бы кружево, сплетенное целомудренной девушкой; были в
старину такие девушки-кружевницы, "вековуши", они всю жизнь свою, все мечты
о счастье влагали в узор.
Но трудно найти слова, которые вернее передавали бы ощущение,
порождаемое и творчеством писателя, и самой его личностью.
"Хорошо вспомнить о таком человеке, - писал Горький, - тотчас в жизнь
твою возвращается бодрость, снова входит в нее ясный смысл".
А.Турков \25\
А.П.ЧЕХОВ
В ВОСПОМИНАНИЯХ
СОВРЕМЕННИКОВ \26\
К.А.КОРОВИН
ИЗ МОИХ ВСТРЕЧ С А.П.ЧЕХОВЫМ
I
Это было, если не ошибаюсь, в 1883 году.
В Москве, на углу Дьяковской и Садовой, была гостиница, называемая
"Восточные номера", - почему "восточные" неизвестно... Это были самые
захудалые меблированные комнаты. У "парадного" входа, чтобы плотнее
закрывалась входная дверь, к ней приспособлены были висевшие на веревке три
кирпича...
В нижнем этаже жил Антон Павлович Чехов{1}, а наверху, на втором этаже
- И.И.Левитан, бывший в то время еще учеником Училища живописи, ваяния и
зодчества.
Была весна. Мы вместе с Левитаном шли из школы, с Мясницкой, - после
третьего, последнего, экзамена по живописи, на котором получили серебряные
медали: я - за рисунок, Левитан - за живопись...{2}
Когда мы вошли в гостиницу, Левитан сказал мне:
- Зайдем к Антоше (то есть Чехову)...
В номере Антона Павловича было сильно накурено, на столе стоял самовар.
Тут же были калачи, колбаса, пиво. Диван был завален листами, тетрадями
лекций, - Антон Павлович готовился к выпускным экзаменам в университете{3},
на врача.
Он сидел на краю дивана. На нем была серая куртка, в то время много
студентов ходили в таких куртках. Кроме него, в номере были незнакомые нам
молодые люди - студенты.
Студенты горячо говорили, спорили, пили чай, пиво и ели колбасу. Антон
Павлович сидел и молчал, лишь изредка отвечая на обращаемые к нему
вопросы. \27\
Он был красавец. У него было большое открытое лицо с добрыми смеющимися
глазами. Беседуя с кем-либо, он иногда пристально вглядывался в говорящего,
но тотчас же вслед опускал голову и улыбался какой-то особенной, кроткой
улыбкой. Вся его фигура, открытое лицо, широкая грудь внушали особенное к
нему доверие, - от него как бы исходили флюиды сердечности и защиты...
Несмотря на его молодость, даже юность, в нем уже тогда чувствовался
какой-то добрый дед, к которому хотелось прийти и спросить о правде,
спросить о горе, и поверить ему что-то самое важное, что есть у каждого
глубоко на дне души. Антон Павлович был прост и естественен, он ничего из
себя не делал, в нем не было ни тени рисовки или любования самим собою.
Прирожденная скромность, особая мера, даже застенчивость - всегда были в
Антоне Павловиче.
Был весенний, солнечный день... Левитан и я звали Антона Павловича
пойти в Сокольники.
Мы сказали о полученных нами медалях. Один из присутствовавших
студентов спросил:
- Что же, на шее будете носить? Как швейцары?
Ему ответил Левитан:
- Нет, их не носят... Это просто так... Дается в знак отличия при
окончании школы...
- Как на выставках собаки получают... - прибавил другой студент{4}.
Студенты были другие, чем Антон Павлович. Они были большие спорщики и в
какой-то своеобразной оппозиции ко всему.
- Если у вас нет убеждений, - говорил один студент, обращаясь к Чехову,
- то вы не можете быть писателем...
- Нельзя же говорить, что у меня нет убеждений, - говорил другой, - я
даже не понимаю, как это можно не иметь убеждений.
- У меня нет убеждений, - отвечал Антон Павлович.
- Вы говорите, что вы человек без убеждений... Как же можно написать
произведение без идеи? У вас нет идей?..
- Нет ни идей, ни убеждений... - ответил Чехов.
Странно спорили эти студенты. Они были, очевидно, недовольны Антоном
Павловичем. Было видно, что он не отвечал какой-то дидактике их направления,
их идейному и поучительному толку. Они хотели управлять, поучать,
руководить, влиять. Они знали все - все понимали. А Антону Павловичу все
это, видимо, было очень скучно.
- Кому нужны ваши рассказы?.. К чему они ведут? \28\ В них нет ни
оппозиции, ни идеи... Вы не нужны "Русским ведомостям", например. Да,
развлечение и только...
- И только, - ответил Антон Павлович.
- А почему вы, позвольте вас спросить, подписываетесь Чехонте?.. К чему
такой китайский псевдоним?..
Чехов засмеялся.
- А потому, - продолжал студент, - что когда вы будете доктором
медицины, то вам будет совестно за то, что вы писали без идеи и без
протеста...
- Вы правы... - отвечал Чехов, продолжая смеяться.
И прибавил:
- Поедемте-ка в Сокольники... Прекрасный день... Там уже цветут
фиалки... Воздух, весна.
И мы отправились в Сокольники.
От Красных ворот мы сели на конку и проехали мимо вокзалов, мимо
Красного пруда и деревянных домов с зелеными и красными железными крышами.
Мы ехали по окраине Москвы...
Дорогой Левитан продолжал прерванный разговор.
- Как вы думаете?.. - говорил он. - Вот у меня тоже так-таки нет
никаких идей... Можно мне быть художником или нет?
- Невозможно, - ответил студент, - человек не может быть без идей...
- Но вы же крокодил!.. - сказал студенту Левитан. - Как же мне теперь
быть?.. Бросить?..
- Бросить...
Антон Павлович, смеясь, вмешался в разговор:
- Как же он бросит живопись?.. Нет! Исаак хитрый, не бросит... Он
медаль на шею получил... Ждет теперь Станислава... А Станислав, это не так
просто... Так и называется: Станислав, не бей меня в морду...
Мы смеялись, студенты сердились.
- Какая же идея, если я хочу написать сосны на солнце, весну...
- Позвольте... сосна - продукт, понимаете?.. Продукт стройки...
Понимаете?.. Дрова - народное достояние... Это природа создает для народа...
Понимаете?.. - горячился студент, - для народа...
- А мне противно, когда рубят дерево... Они такие же живые, как и мы, и
на них поют птицы... Они - птицы - лучше нас... Я пишу и не думаю, что это
дрова. Это я не могу думать... Но вы же крокодил!.. - говорил Левитан.
- А почему это птицы певчие лучше нас?.. Позвольте... - негодовал
студент. \29\
- Это и я обижен, - сказал Антон Павлович, - Исаак, ты должен это
доказать.
- Потрудитесь доказать... - серьезно настаивал студент, смотря на
Левитана своими острыми глазами с выражением чрезвычайной важности.
Антон Павлович смеялся.
- Глупо... - отрезал Левитан.
- Вот скоро Сокольники, мы уже подъезжаем...
Сидевшая рядом с Левитаном какая-то тетка из мещанок протянула ему
красное пасхальное яйцо и сказала:
- Съешь, красавчик... (Левитан был очень красив.) Батюшка мой помер...
Нынче сороков... Помяни его...
Левитан и Чехов рассмеялись. Левитан взял яйцо и спросил, как звали
отца, чтобы знать кого поминать...
- Да ты што, красавчик, нешто поп?
Баба была немножко навеселе.
- Студенты, студенты... А народ - под мышкой книжка, боле ничего...
тоже...
Мы приехали к кругу в Сокольники.
Выходя из вагона, баба, ехавшая с нами, обернувшись к Левитану, сказала
на прощание:
- Помяни родителя... Звали Никита Никитич... А как семинарию окончишь,
волосы у тебя будут хороши... Приходи в Печатники... Анфису Никитишну все
знают... Накормлю... Небось голодные, хоша ученые...
Антон Павлович смеялся, студенты были серьезны. У студентов была
какая-то придавленность. Казалось, что забота-старуха по пятам преследовала
их. Они были полны каких-то навязчивых идей. Что-то тяжелое и выдуманное
тяготело над ними, как какая-то служба, сковывающая их молодость. У них не
было простоты и уменья просто отдаться минуте жизни. А весна была так
хороша! Но когда Левитан, указывая на красоту леса, говорил: "Посмотрите,
как хорошо", - один из студентов ответил: "Ничего особенного... просто
тоска... Лес, и черт с ним!.. Что тут хорошего..."
- Ничего-то вы, цапка, не понимаете! - повторил Левитан.
Мы шли по аллее.
Лес был таинственно прекрасен. В лучах весеннего солнца верхушки сосен
красноватыми огнями сверкали на глубоком темно-синем небе. Без умолку
свистели дрозды, и кукушки вдали таинственно отсчитывали, сколько кому
осталось лет жизни на этой нашей тайной земле. \30\
Студенты, с пледами на плечах, тоже оживились и запели:
Выпьем мы за того,
Кто "Что делать?" писал,
Выпьем мы за него,
За его идеал...
Антон Павлович и Левитан шли рядом, а впереди шли студенты... Издали
видно было, как большие их волосы лежали на их пледах, что было модно тогда.
- Что это там летит?.. - крикнул один из них, обращаясь к Левитану.
- Это, вероятно, сокол... - пошутил Антон Павлович.
Летела ворона!
- А в Сокольниках, должно быть, и нет больше соколов... - прибавил
Чехов. - Я никогда не видал, какой сокол... Сокол ясный... О чем задумались,
соколики... Должно быть, сокола и охота с ними были распространены на
Руси...
Мы подошли к краю леса. Перед нами была просека, где лежал путь
железной дороги. Показались столы, покрытые скатертями. Много народу пило
чай... Самовары дымились... Мы тоже сели за один из столиков, - чаепитие
было принято в Сокольниках. Сразу же к нам подошли разносчики...
Булки, сухари, балык, колбаса копченая наполняли их лотки...
- Пожалуйте, господа хорошие...
Около нас за другим столом разместились сильно подвыпившие торговцы
типа Охотного ряда и недружелюбно оглядывали нас.
- Вы студенты... - заговорил один, сильно пьяный, обращаясь в нашу
сторону, - которые ежели... - и он показал нам кулак.
Другой уговаривал его не приставать к нам.
- Не лезь к им... Чево тебе... Мож, они и не студенты... Чево тебе...
- Слуга служи, шатун шатайся... - говорил в нашу сторону пьяный с
осовелыми глазами...
Видно было, что мы не нравились этой компании - трудно понимаемая
вражда к нам, "студентам", прорывалась наружу.
Антон Павлович вынул маленькую книжечку и что-то быстро записал в ней.
И помню, он сказал мне, когда мы шли обратно: \31\
- А в весне есть какая-то тоска... Глубокая тоска и беспокойство... Все
живет, но, несмотря на жизнь природы, есть непонятная печаль в ней.
А когда мы расстались с нашими студентами, он сказал, улыбаясь мне и
Левитану:
- Эти студенты будут отличными докторами... Народ они хороший... И я
завидую им, что у них головы полны идей...
II
Много прошло времени после этой прогулки нашей в Сокольниках, и по
приезде в Крым, в Ялту - весной 1904 года{5} - я был у Антона Павловича
Чехова в доме его в Верхней Аутке. На дворе дачи, когда я вошел в калитку,
передо мной, вытянув шею, на одной ноге стоял журавль. Увидев меня, он
расправил крылья и начал прыгать и делать движения, танцуя - как бы
показывая мне, какие выкрутасы он умеет разделывать.
Антона Павловича я застал в его комнате. Он сидел у окна и читал газету
"Новое время".
- Какой милый журавль у вас, - сказал я Антону Павловичу, - он так
забавно танцует...
- Да, это замечательнейшее и добрейшее существо... Он любит всех нас, -
сказал Антон Павлович. - Знаете ли, он весной прилетел к нам вторично. Он
улетал на зиму в путешествие в другие, там, разные страны, к гиппопотамам, и
вот опять к нам пожаловал. Его мы так любим, Маша (сестра) и я... - не
правда ли, странно это и таинственно?.. - улететь и прилететь опять... Я не
думаю, что это только за лягушками, которых он в саду здесь казнит... Нет,
он горд и доволен еще тем, что его просят танцевать. Он - артист, и любит,
когда мы смеемся на его забавные танцы. Артисты любят играть в разных местах
и улетают. Жена вот улетела в Москву, в Художественный театр...
Антон Павлович взял бумажку со стола, свернутую в короткую трубочку,
закашлялся и, плюнув в нее, бросил в банку с раствором.
В комнате Антона Павловича все было чисто прибрано, светло и просто -
немножко, как у больных. Пахло креозотом. На столе стоял календарь и веером
вставленные в особую подставку много фотографий - портреты артистов и
знакомых. На стенах были тоже развешаны фотографии - тоже портреты, и среди
них - Толстого, Михайловского, Суворина, Потапенки, Левитана и других. \32\
В комнату вошла Марья Павловна и сказала, что прислуга-кухарка
заболела, лежит, что у ней сильная головная боль. Антон Павлович сначала не
обратил на это внимания, но потом внезапно встал и сказал:...


