Станислав Лем. Магелланово облако
страница №10
... изаполнив пробелы по сообщениям с Земли. Вот история Петра с Ганимеда,
потерпевшего крушение в межзвездном пространстве, его единственное
воспоминание, которое оказалось сильнее катастрофы.
Его детство было таким же, как у сверстников. До семи лет он жил у деда
с бабкой в большом заповеднике евразийского природного парка, что на
Памирском плоскогорье, и лишь два месяца в году проводил в старом доме
родителей на Висле. Затем поступил в школу; изучая географию и геологию,
путешествовал по морям и континентам Земли, изучая историю, посещал старые
музеи и смотрел коллекции. Летом были вылазки в горы и экскурсии по руслам
рек. Позже начались самостоятельные опыты по физике и химии, полеты на
ракетах в обществе воспитателей и сверстников, экскурсия с осмотром
моделей планет в Детском межпланетном парке и, наконец, первые две недели
в обсерватории шестой космической станции.
Это было время ярких снов и мечтаний об открытиях, о необычайных
приключениях на далеких планетах, о грозных силах, с которыми он собирался
сражаться.
Он рос, и окружающее постепенно становилось понятным. Юношеские мечты
смещались в области все более далекие и менее реальные. Он уже изучал
общие основы наук и был убежден, что таинственное - если оно вообще
существует - можно найти только в отдаленных уголках Вселенной. В
семнадцать лет стал посещать политехнические институты и разные
лаборатории, чтобы, познакомившись со многими видами человеческой
деятельности, выбрать тот, которому стоит посвятить себя навсегда. Вначале
он заинтересовался астрономией, но в конце концов поступил в Институт
общего и экспериментального звездоплавания.
Через три года он завершил начальный курс и стал готовиться к
четырехлетнему периоду более самостоятельных исследований. Именно тогда на
его долю пришлись и первый успех, и первое крушение. Профессор Диаадик,
оценивая результаты работы своих учеников, признал, что самые большие
надежды подает Петр. Но вскоре к радости успеха примешалась горечь
поражения, которое он потерпел в борьбе с неведомой силой, открытой,
однако, не на далекой звезде, а в себе самом.
Он познакомился с девушкой, тоже студенткой. Их объединяли общие
интересы и надежды; через год они подружились, стали близкими людьми. Было
даже забавно, насколько они временами одинаково думали; впечатления от
музыки или живописи, возникавшие у одного, всегда дополнялись
впечатлениями другого. В ту пору Петр работал гораздо больше, чем
когда-либо. Он никогда раньше не был так уверен в успехе и не штурмовал
препятствия с такой решимостью. Он непрерывно искал новые дела. Иногда им
овладевало непреодолимое желание отправиться в одиночку на какую-нибудь
горную вершину; в то время он совершил несколько трудных, весьма
рискованных восхождений. Однажды вечером, оставшись в лаборатории наедине
с девушкой и глядя, как она, легкая и сильная, работает у аппаратов, он
вдруг с замиранием сердца понял, что его борьба с самим собой, стремление
уединиться, непонятная ему самому задумчивость, жаркие сны, невысказанная
тоска - все это объясняется одним словом: любовь.
Не сразу и не скоро он сказал ей это слово. Когда же решился, все
сейчас же рухнуло: оказалось, что он ей очень симпатичен, она его ценит,
уважает, но не любит. После решительного объяснения он несколько месяцев
не видел ее. Когда они увиделись вновь, он не стал ей ничего говорить, и,
что самое удивительное, к этому времени он почти перестал думать о ней.
Только изредка по ночам, при свете низко опущенной лампы, когда он корпел
над своими материалами, его взгляд временами уходил за пределы освещенного
пространства на столе и устремлялся в темноту, пустую и черную, как
межзвездное пространство. Тогда на него накатывалась внезапная, как
молния, волна грусти, такая сильная, что перехватывало дыхание. Он опускал
голову и возвращался к своим расчетам, бессмысленно повторяя последние
написанные фразы.
Занятия продолжались; минул год и другой. Петр приступил к дипломной
работе. Он жил в филиале звездоплавательного института на Луне. Там он
закончил работу и прилетел на Землю, чтобы сдать ее своему учителю
Диаадику. Собирался до ночи вернуться на Луну, но встретил одного из своих
старших товарищей, и тот сказал ему полушутя: "Это нехорошо, что ты не
показываешься у нас. Дочка все ждет, когда ты расскажешь ей обещанную
сказку". - "Ну, раз обещал, скажи, что я завтра приеду", - серьезно
ответил Петр.
У него было несколько свободных часов, и он отправился в большой парк
при институте; здесь он встретил ту, которую не видел два года. Она очень
обрадовалась ему и предложила погулять вместе. Они полетели в ближайший
заповедник, ходили до захода солнца по зарослям вереска; она нарвала
огромный букет. Наконец, разогретые солнцем, уставшие, сели отдохнуть на
южном склоне холма, покрытого высокой густой травой.
Солнце уже скрылось за горизонтом, листва трепетала под прохладным
дыханием надвигающейся ночи. Вдруг в северо-восточной стороне вспыхнул
ослепительно яркий свет, молния прорезала тучи, поднялась к зениту и
исчезла; минуту спустя сверху донесся нарастающий грохот, похожий на
раскаты отдаленной грозы.
- Это была последняя ракета на Луну, - сказала девушка. - Она улетела
без тебя, ты останешься на завтра?
Он не ответил. Сумерки сгущались. В тучах еще был заметен
фосфоресцирующий свет; наконец он исчез. Лицо его спутницы становилось все
менее различимо. Ночь разделила их, и он молчал, опасаясь, что его слова
канут в пустоту. Он сидел неподвижно, ослепленный темнотой; казалось, что
сам воздух превращается в какую-то невесомую субстанцию, которая заключает
все окружающее в бесформенные коконы. До него доносился только шелест
невидимых листьев, касающихся друг друга, - звук то более громкий, то
совсем слабый. В этом неумолчном звуке было что-то невыразимо равнодушное
и оттого - жестокое.
Молчание тянулось долго.
- Пора идти, - сказала она полушепотом, словно здесь был еще кто-то
кроме них. - Уже поздно...
- Жаль, что я не вызвал гелиоплан, полетели бы, - сказал он, вставая.
- Ничего... Только я не знаю, как нам выйти отсюда, Петр.
- Будем ориентироваться по звездам и поищем аэропоезд. Он проходит
где-то неподалеку. Смотри вверх. Видишь - Большая Медведица? А дальше -
Полярная звезда.
Они добрались до голой, плоской вершины холма. Едва различимые звезды
лишь усиливали темноту. Определив направление, они стали спускаться вниз.
Ноги путались в высокой, влажной от росы траве.
- Ты уже слышал, - спросила она его, немного помолчав, - что больше не
будут сбрасывать воду из океанов за пределы атмосферы?
- Это работа по плану расширения континентов?
- Да, до сих пор воду сбрасывали и не использовали. Теперь Институт
аэрологии разработал проект - использовать ее для орошения засушливых
планет. Смотри-ка, здесь, кажется, можжевельник: я укололась. Ага, вот
начинается тропинка! По ней куда-нибудь да придем. Так вот, профессор нас
всех перевел на новую работу, очень интересную...
Тропинка, по которой они шли, вилась вдоль высокого, буйно разросшегося
кустарника. На повороте с левой стороны открылся вид на широкие просторы.
Очень далеко, в поднебесных высях, двигалось светящееся облако;
остановилось, поползло назад.
- Видишь? - Она показала в ту сторону. - Поздена ставит свои опыты...
Жаль, что ты не задержишься здесь... Я показала бы тебе все новое... мы за
последнее время много сделали.
- Нет, - вырвалось у него, - я не должен был приезжать!
Она остановилась. У мелких листьев кустарника была светлая изнанка, и,
когда под дуновением ветра они поворачивались, казалось, что из темноты
смотрят десятки белесых глаз. Он видел не девушку, а лишь беспокойное
трепетание листьев, на фоне которых в ореоле призрачных огоньков неясно
выделялась ее фигура.
- Почему, Петр? - тихо спросила она.
- Не надо говорить об этом, - попросил он.
Он внезапно почувствовал усталость. Если бы не говорить, не думать, а
только вот так идти с нею сквозь эту темноту, идти, идти...
- Петр... я думала, что... Я же не хотела, понимаешь... Я думала, что
за эти два года... - Она не закончила фразу.
- Что я за два года забыл? - Он улыбнулся невидимой в темноте улыбкой.
Он чувствовал только безмерное, убаюкивающее спокойствие этой ночи, ничего
больше. - Не говори так, - добавил он тоном, каким говорят с ребенком. -
Ты не понимаешь этого... и я не понимаю, но... дай руку.
Она протянула ему руку, он схватил эту руку в темноте. Голосом, таким
легким, что он едва различался в непрестанном шелесте листьев, Петр
заговорил:
- Все, что бы со мной ни случалось, сначала не существует, потом
надвигается, длится и исчезает, а ты остаешься. Я не знаю почему и не
спрашиваю об этом. Твои пальцы, твои губы - мне кажется, они принадлежат
мне, кажется, что они - мои собственные... Я не удивляюсь этому, хотя по
временам могу против этого бунтовать... Но кто же, подумай, бунтует
всерьез против собственного тела? Ты не дорога мне, как не дорого
собственное тело, но ты необходима мне, как необходимо оно: без него я не
мог бы существовать. Я касаюсь твоей руки. Как высказать тебе это?
Бессмертия нет. Мы все это знаем и в этом убеждены. Но сейчас, сию минуту,
бессмертие есть. Потому что я чувствую твою руку - это объяснение и ответ.
Я касаюсь твоей руки - и словно узнаю всех забытых, загубленных, узнаю все
печали и горести людей... И каково иное бессмертие, если не это?
Ты молчишь? Это хорошо. Не говори мне "забудь". Не говори так, ведь ты
умная. Если бы я забыл, то не был бы собой, ибо ты вошла в меня, слилась с
самыми давними воспоминаниями, дошла туда, где еще нет мысли, где даже не
рождаются сны, где все происходит стихийно, где мои истоки... Если бы
кто-нибудь вырвал тебя из меня, осталась бы одна пустота, будто меня
никогда не было, - я должен был бы отступиться, отказаться от себя самого.
Знаешь, почему я выбрал работу в лунной обсерватории? Мне хотелось
забыть тебя, но все равно - глядя на голубую Землю, чувствовал, будто
смотрю на тебя. Я думал, что расстояние слишком мало, но это глупости.
Потому что ты всюду, куда я ни посмотрю... Прости, не сердись... Ах, что я
говорю. Ведь ты понимаешь, зачем я это сказал? Не для того, чтобы убедить
тебя или объяснить что-нибудь: этого не нужно объяснять, как человеку не
объясняют, зачем он живет. Я говорю это, потому что листья с деревьев
опадают и вновь вырастают, потому что камень, брошенный рукой, падает,
потому что луч света, двигаясь вблизи мощной звезды, огибает ее, потому
что ледники увлекают за собой валуны, а реки несут воды...
Я знаю: то, что я ощущаю, для тебя бесполезно. Но наступит время, когда
у тебя будет многое позади, а впереди останется мало, и ты, возможно,
будешь искать в воспоминаниях какую-то опору, что-то, с чего начинается
счет или на чем он заканчивается. И ты будешь совсем другой, и все будет
другим, и я не знаю, где я буду, но это не имеет значения. Подумай тогда,
что мое звездоплавание, так же как мои сны, голос и заботы, мысли, еще
неизвестные мне, мое нетерпение и моя робость - все это могло быть твоим,
и ты могла приобрести целый мир. И когда ты подумаешь так, будет не важно,
что ты не сумела или не захотела этого. Важно будет лишь то, что ты была
моей слабостью и силой, утратой и обретением, светом, темнотой, болью - и
значит, жизнью.
Наклонившись, Петр поднес ее пальцы к своему лицу.
- Чувствуешь этот твердый изгиб - это черепная кость. Когда-нибудь она
выйдет из плоти, свободная и обнаженная. Но это ничего. Хотя все на свете
- только мимолетные сочетания атомов, это мгновение все равно сохранится.
Оно останется нетленным в прахе, в который обратится моя память, потому
что оно сильнее, чем время, чем звезды, сильнее, чем смерть.
Он говорил все тише, под конец почти неслышно; умолк. Казалось, он
перестал дышать. Потом отпустил ее руку - осторожно, словно возвращал ей
что-то очень хрупкое, и первым двинулся в путь.
Тропинка вела сначала прямо, потом повернула и разделилась на две. Он
свернул налево. Тучи наползали, все больше закрывали небо; ветер
усиливался. Они шли молча, и вдруг из-за живой изгороди послышалось
медленное позвякивание; оно затихло, когда они подошли поближе, снова
усилилось, сделалось равномерным - лязгали невидимые ножницы.
- Есть здесь кто-нибудь? Кто там? - громко сказал Петр, поворачиваясь в
ту сторону.
- Здесь я... Сигма-шесть, - ответил металлический баритон.
Петр пошел на голос, но наткнулся на плотную стену колючего кустарника
и остановился.
- Сигма-шесть, как до тебя добраться? Есть тут дорога?
- Если не можешь... пройти, значит, ты человек. Иди десять метров
прямо, там есть просека, - ответил голос.
- Сигма-шесть, дай сигнал.
В глубине зарослей вспыхнул малиновый шар с зелеными полосками. Петр и
девушка пробрались сквозь низко остриженный кустарник на поляну. В
зарослях стояла трехногая машина. Одна из ее антенн была освещена
сигнальной лампой; металлический кожух машины, покрытый срезанными ветвями
и крупными каплями росы, похожими на слезы, тонул во мраке.

- Сигма-шесть, где проходит поезд? - спросил Петр, подошел к машине и
положил руку на ее холодный кожух.
- Платформа находится в четырехстах метрах на северо-восток, - сообщила
машина.
Голос ее постепенно затихал, слова звучали с большими паузами.
- Какая-то заблудшая сигма. Похоже, она разряжена, - сказал Петр. - Ты
заметила, как смешно она заикается?
- Я не... раз... ряжена... - ответила машина с металлическим скрипом, в
котором слышался странный оттенок обиды. - У меня... сгорела... моду...
ляционная... обмотка.
Она вздохнула еще раз и умолкла.
Петр двинулся в указанном направлении, придерживая упругие ветки, чтобы
они не били идущую за ним девушку. Вскоре сквозь темноту стал
просачиваться откуда-то снизу оранжеватый блеск. Из зарослей они вышли на
широкую равнину, по которой проходила труба аэропоезда; ее стены тускло
светились. Поодаль возвышался полукруглый купол станции. Здесь от
магистрали отделялась боковая ветка, состоявшая из коротких труб; все это
напоминало разложенные на земле трубы исполинского органа. Они поднялись
по ступенькам, все еще молча. Петр нажал кнопку вызова; девушка оперлась о
металлические двери. Ее лицо сделалось неподвижным, она как будто
замкнулась в себе. На мгновение ее губы дрогнули. Она открыла рот, словно
хотела что-то сказать, но только вздохнула. Наконец раздался сигнал,
раздвинулись двери маленького вагончика.
Петр протянул руку. Девушка сначала засуетилась, будто не хотела пожать
ее, потом сама схватила его за руку и проговорила поспешно:
- Петр, поверь... Я хотела бы... прости меня...
- Это ты меня прости, - прервал он спокойно. - Я иногда бываю
безрассуден, особенно ночью...
- Ты не поедешь со мной?
- Нет, пройдусь немного. Доброй ночи.
Двери закрылись. Вагончик, втянутый пустотой, перескакивал из одного
сегмента трубы в другой, набирая скорость. Несколько мгновений на
стеклянной ограде отражался пробегающий волнами свет, затем угас, и
остался лишь оранжевый отблеск. Петр посмотрел на сомкнувшиеся двери, как
бы удивляясь неожиданному исчезновению девушки, потом легко сбежал по
ступенькам вниз.
Скоро он очутился в зарослях и долго шел вслепую, ощущая лбом, щеками и
невидящими глазами ветер, который овевал и его, и вырисовывавшиеся темными
силуэтами кусты и деревья. Он дышал глубоко и все ускорял шаг. Ему
казалось, что он слышит остающийся где-то позади, за спиной, далекий, но
мощный шум волн, и он чувствовал себя так, словно после многодневной
борьбы с морем вышел на сушу и теперь идет в темноте по пескам
неизвестного побережья, обнаженный, обессиленный, не чувствуя ни сожаления
о том, что поглотил океан, ни радости спасения.
В разрыве туч мелькнула одинокая звезда. "Марс", - подумал он и пошел
дальше. Руки сами раздвигали ветки, мокрые листья легко, но как-то
тревожно касались его лица. Эти непрерывные, деликатные, как бы вкрадчивые
прикосновения вселяли в него глубокий покой - все уплывало, отходило,
затихало. Вдруг, еще не зная почему, Петр остановился. Он узнал огромный
куст с белесыми на изнанке листьями - место, где он говорил с нею. И тогда
от сознания, что теперь через это место он пройдет один, его охватила
тоска, какой он не испытывал никогда. Он отошел назад и побежал,
спотыкаясь, наугад. Продирался сквозь кустарник, невидимые ветки хлестали
его по лицу, пульс грохотал, но он бежал и бежал в темноту, пока не
очутился на свободном пространстве. Заросли кончились. Он остановился так
же внезапно, как побежал.
"От кого я убегаю? - подумал он. - От себя? Нужно что-то сделать..."
Он дышал все глубже. Сильный, ровный ветер наполнял прохладой легкие,
придавал силы, а ночь была темная и бесконечная. Последняя звезда исчезла
в тучах. Он ничего не видел и не слышал. Медленно опустился на корточки,
потом сел, вытянув ноги, на отяжелевшей от росы траве. Плечо наткнулось на
что-то твердое, но он даже не полюбопытствовал, что это. В голове мелькали
обрывки воспоминаний о пережитой ночи. Он не мог совладать со своей
памятью, лавина ассоциаций неслась беспорядочно, путались слова,
интонации, картины. Вдруг он услышал ее голос: "Петр!.." Иллюзия была так
сильна, что он, казалось, ощутил колебания воздуха, вызванные ее голосом.
Глухой стон, похожий на рыдание, вырвался из его груди. Тогда откуда-то
сверху до него донеслись медленно сказанные слова:
- Человек, что ты делаешь?
Он увидел темное, огромное, словно измятое тучами небо, из которого -
подумалось ему - много веков назад вытеснили Бога, утеху слабых и
побежденных. Услышал удары своего сердца: они отдавались эхом в глубокой
тишине, будто оно билось в опустевшем, запертом доме.
- Человек, - снова послышался неизвестно откуда доносившийся низкий,
медленный голос, - ты заблудился?
Петр молчал.
- Чего ты хочешь? Спрашивай, я буду отвечать.
Петр сидел, ссутулившись, опершись плечом на невидимую твердую стену за
спиной. От холодного прикосновения у него затекло плечо. Его словно бы
вырвали из крепкого сна. Он прошептал:
- Но почему все так?
- Я не понимаю. Повтори, что ты сказал. Если ты заблудился, я укажу
тебе направление.
- Мне некуда идти.
И снова настала тишина. Ветер с горы обдувал холодный, влажный лоб
Петра. Им стало овладевать неясное желание продолжить этот бессмысленный,
никчемный и одновременно необходимый ему разговор. Он не ощущал сейчас
ничего, совсем ничего, и эта внутренняя пустота помогала преодолевать
боль. Все, что с ним происходило, было одновременно и сном, и явью. Он как
бы находился внутри подводного корабля, который с ним вместе погружался-в
бездонную глубь. Он ощущал темную массу воды за стенами, он чувствовал,
как она давит снаружи, выгибает стальную обшивку и бесшумно проникает
внутрь, сметая на пути одну перегородку за другой. А корабль продолжал
погружаться. В этом полубредовом состоянии Петр протянул руку, чтобы
коснуться стальной перегородки, в существование которой он на миг
уверовал, чтобы проверить, не прогнулась ли она. Пальцы нащупали холодную
сталь, но это была не стена.
- Чего ты хочешь? Скажи, человек, - снова послышался голос.
- Я не хочу ничего. Ты не можешь мне помочь.
- Почему? Не понимаю. Ты потерял что-нибудь?
Этот смешной вопрос тронул Петра.
- Да, - сказал он, - потерял.
- Что ты потерял?
- Все.
- Все? Это ничего. Ты можешь каждую вещь получить снова.
- Тебе так кажется? Каждую вещь? Даже весь мир?
- Весь мир принадлежит людям. Значит, и тебе.
- Если мир не с кем разделить, он бесполезен.
- Не понимаю. Повтори фразу.
Петр вдруг сообразил, с кем он ведет этот странный разговор. Сознание,
а вместе с ним и боль возвращались к нему.
- Все равно ты не поймешь, - сказал он. - Ты не можешь мне помочь.
- Я здесь, чтобы служить тебе.
- Знаю. Ты приносишь пользу людям... но я... мы ценим больше всего то,
что тебе недоступно. Понимаешь, у меня нет ничего, совсем ничего, но я
могу одарить других людей очень многим. Больше всего может отдать другим
тот, кто потерял все. Тебе это понятно?
- Непонятно, - ответил голос - то ли покорно, то ли неохотно, но это,
наверное, почудилось Петру. Сам не зная почему, он вдруг вскочил на ноги и
повернулся туда, откуда доносился голос.
- Слушай... - вдруг сказал он шепотом. - Сигма, слушай...
- Я слушаю тебя.
- Убей меня!
Наступила тишина, в которой судорожное дыхание человека, похожее на
рыдание, сливалось с однообразным шумом ветра.
- Не понимаю. Повтори фразу.
- Ты - машина, которая служит людям. У тебя механическая память, и все,
что в ней записано, ты можешь стереть, как будто этого никогда не было.
Никто этого не узнает, никому это не принесет вреда. Сигма, спаси меня!
Убей меня, слышишь?
- Не понимаю. Что значит "убей"?
В Петре словно что-то оборвалось. Он навалился на металлическую
холодную плоскость машины и тут же отскочил назад.
- Нет! - простонал он. - Нет! Я ничего не говорил. Молчи! Не отвечай
ничего. Забудь! Слышишь! Забудь!
Он дышал тяжело. Воздух словно застревал в горле.
- Ты металлическая... мертвая... машина... Ты ничего не чувствуешь, не
знаешь, ты не понимаешь, что значит отчаяние, мука, ты не знаешь ничего.
Как хорошо тебе... А у меня... нет больше сил. Нет сил, но я знаю, что они
нужны мне, а это уже много... Я... Забудь этот разговор, сигма, слышишь?!
- Не забуду, - возразила машина.
- Почему?
- У меня перегорела обмотка. Когда починят, забуду.
Петр рассмеялся.
- Ах, так? Ну, хорошо. Может быть, и меня починят, и я забуду...
Он повернулся и пошел прямо. И снова продирался сквозь густые заросли,
пока не вышел на край поля. Стало холоднее, одежда все больше
пропитывалась влагой. Он провел рукой по лицу, будто хотел стереть
наваждение.
Сквозь тучи проступал фиолетовый рассвет. Начинался новый день. Из тьмы
появлялись контуры деревьев, ветер ослабел, было удивительно тихо. Земля
лежала перед ним - огромная, лишенная красок, как бы испепеленная ночью.
Где-то у горизонта, в доме, вспыхнул огонек - мерцающая земная звездочка.
Петр прикипел к нему взглядом. Где-то там бодрствовали люди, где-то, как
всегда, шла работа. На далеких ракетодромах приземлялись корабли. В
лабораториях люди с сосредоточенными лицами склонялись над аппаратами. Его
коллеги в обсерватории сбрасывали на стальной пол покрытые изморозью
скафандры и поглядывали на циферблаты часов. Они ждали его. В далекой
Силистрии уже было утро, маленькая девочка говорила маме: "Я не поеду с
тетей на экскурсию, потому что сегодня приедет дядя Петр и расскажет мне
сказку". Петр поднял руку к лицу, протер глаза и пошел к станции,
навстречу светлеющему пространству, будто отдавая себя под его защиту.
Окончив рассказ, усталый юноша быстро уснул. Я знаком попросил всех
уйти; мы с Анной задержались ненадолго у постели. Дыхание Петра
становилось все медленнее и глубже, прижатая к груди рука несмело
пошевелилась, будто погладила что-то, потом упала и неподвижно замерла на
краю постели.
Мои товарищи стояли в холле у большой араукарии. Что-то внезапно
побудило меня раскрыть двери моей квартиры.
- Заходите, - сказал я приглушенным голосом, хотя до изолятора, где
лежал Петр, отсюда не мог долететь никакой звук.
Они вошли. В комнате было уже темно: синева океана за окном сгущалась,
но я не зажег света. Мы уселись поудобнее, вглядываясь в голубой сумрак за
окном; над горизонтом сверкал высокий серебристый султан зодиакального
света, и звезды, искусственные, но прекрасные - мерцающие земные звезды -
заполняли небосвод.
Мы вели какой-то вроде бы беспорядочный, с длинными паузами разговор,
это было не случайно: мы думали об одном и том же. Вдруг дверь
распахнулась так резко, что ветер прошел по комнате. Это вошел Нильс
Ирьола - по вечерам он иногда бывал у меня. Он было попробовал понять по
отдельным репликам, о чем мы говорим, и наконец спросил:
- Извините, можно ли узнать, о чем вы беседуете?
- Помнишь, я рассказывал об исследовании мозга Петра? Как в нем
внезапно изменились токи, когда Анна спросила его...
- Конечно, помню, - прервал меня Нильс.
На фоне стекла четко проступал его мальчишеский профиль, более темный,
чем синева за окном.
- Петр сейчас пересказал нам единственное уцелевшее воспоминание - о
своей любви.
- И вы вот над этим размышляете в потемках? - спросил Нильс.
- Да. Это, видишь ли, была любовь довольно редкая и грустная -
неразделенная.
- Ага, несчастливая любовь. - Мальчик наклонил голову и, немного
помолчав, сказал с оттенком осуждения в голосе: - Да, случается и
несчастливая любовь. Я читал об этом. Конечно, есть дела поважнее, но и
это тоже бывает, я понимаю. В будущем, очевидно, такие случаи будут
невозможны.
- Что ты имеешь в виду? - спросил я.
Нильс ответствовал:
- Просто можно будет как-то изменить психику этого человека...
- Чтобы он "отлюбился"? - спросил из своего угла самым серьезным тоном
Амета.
- Можно и так, но не обязательно. Ведь можно изменить психику и того,
другого человека... Я читал где-то, что по желанию можно вызывать инстинкт
материнской любви у животных, вводя им соответствующие гормоны. Это
происходит в результате воздействия химических элементов на кору головного
мозга. С человеком, конечно, будет труднее, но все же принципиальной
разницы нет...
- Ты так думаешь? - спросил Амета.
А Шрей заметил:
- Это не так просто, дорогой Нильс.
- Почему?
- Ты, значит, кое-что об этом прочитал и уже составил свое мнение? У
Архиопа есть такая комедия, "Гость". В ней описано, как "на Землю прибыл
один очень интеллигентный марсианин, который не знал, что такое музыка. Он
знакомится с нашей цивилизацией и, среди прочего, попадает на концерт.
"Что делают здесь люди?" - спрашивает он. "Слушают музыку". - "Что такое
музыка?" Земляне пытаются как умеют объяснить ему. "Не понимаю, - говорит
марсианин. - Ну хорошо, я сейчас изучу это сам". Ему показывают
инструменты, он исследует их, обнаруживает в них всякие там клапаны,
молоточки. Наконец дело доходит до барабана. Марсианину очень понравились
большие размеры и геометрически правильная форма этого инструмента, он
тщательно ощупал его и сказал: "Спасибо, теперь я знаю, что такое музыка,
это очень интересно". Ты, мой мальчик, пока знаешь о любви столько,
сколько этот марсианин о музыке. Надеюсь, я тебя не обидел?
- Ах нет, - сказал Нильс, - но прошу вас, объясните мне, почему то, что
я говорил, глупо, если это действительно глупо.
- То, что ты сказал, Нильс, - отозвался молчавший до сих пор Тер-Хаар,
- сводится к следующему: мужчина любит женщину, а та не разделяет его
чувств. Других препятствий к сближению у них нет, поэтому женщина
принимает пилюлю, преобразующую те свойства ее характера, которые мешали
ей полюбить именно этого человека, и все кончается к обоюдному
удовольствию. Так ты себе это представляешь?
- Но... - Нильс заколебался, - в твоем пересказе, профессор, это
выглядит немного смешно... Может быть, не пилюля...
- Ну, технические детали не так важны - речь вдет о вмешательстве в
психику. В этом-то и состоит главная загвоздка.
- А почему ты думаешь, что это так сложно?
- Не знаю. Наверное, подобного рода эксперимент сегодня уже возможен. Я
не касаюсь этой стороны проблемы. Но в данном случае препятствия
этические, а не биотехнические. Видишь ли, эта женщина - такой же
полноценный человек, как и тот мужчина. Если она его не любит, это
вытекает из структуры ее характера, ее психики, ее склонностей и связано
со всем тем, что составляет ее личность. Для того, чтобы она полюбила
этого мужчину, следовало бы преобразовать ее ум, что-то изменить в нем,
что-то из него убрать, уничтожить, убить - на это никто из нас не
согласится, никто на свете, даже тот несчастный влюбленный. Существует
неписаный, но неукоснительный запрет на проведение опытов над душой
человека. Из чего этот запрет исходит? Наша цивилизация часто стирает
грань между тем, что естественно, и тем, что создано искусственным путем,
но все наши достижения останавливаются перед вторжением в область
человеческого сознания. Мы сами их останавливаем на этой границе, потому
что духовный мир личности для нас - нерушимая, наивысшая общественная
ценность. В эту область недопустимо вмешиваться никакими "облегчающими"
жизнь способами.
- Когда ты так говоришь, мне кажется, что ты прав, - сказал после
минутного молчания Нильс. - Но ведь неразделенная любовь причиняет
страдания? Правда, сам я никогда ничего подобного не испытывал, но думаю,
что это - бесполезное чувство...
- Бесполезное чувство? - подхватил эти слова Амета. - Бесполезных
чувств, дорогой мой, не бывает. Неудачи, страдания, огорчения необходимы.
Это не фраза, не похвала страданию. Великие трудности, которые мы
преодолеваем, возвеличивают нас самих, а удовлетворение желаний, пока они
не развились и не созрели в человеке, может принести больше вреда, чем
пользы. Поэтому воспитатели знают: нужно, чтобы у ребенка зародилась
мечта, но сиюминутное ее исполнение они исключают, поскольку благодаря
мечте в характере ребенка вырабатывается целеустремленность, что весьма
ценно, - она становится основой формирования человека. Мы достигаем в
жизни тем больше, чем более трудные цели ставим перед собой. И не случайно
на "Гее" сейчас разрабатываются планы куда более далеких путешествий, чем
наше. Ты сказал "бесполезное чувство". Ты о Петре подумай. Пережитое вошло
в него так глубоко, что уцелело, когда все иные воспоминания погибли. Не
помня ничего, он мог сказать себе: "Я любил", а это уже много. Теперь это
воспоминание начнет обрастать другими, иначе в его возвращении к жизни
было бы что-то нечеловеческое, он был бы как автомат, который запоминает
по приказу. Человек, который действительно все забыл, - это ужасающее
явление, слово "Я" в его устах всего лишь пустой звук. Поэтому самые
тяжелые страдания не бесполезны; правда, их нужно побеждать, но побеждать
- не значит отбрасывать.
Мы поговорили еще немного, и, когда все уже собрались уходить, Нильс
сказал:
- Мне кажется, профессор Шрей, что теперь я знаю о любви больше, чем
ваш марсианин о музыке...
Старый хирург еще на какое-то время задержался у меня. Мы довольно
долго сидели молча, наконец Шрей широко открыл глаза, которые удивительно
живо заблестели в темноте, и тоном, какого я никогда у него не слышал,
сказал:
- Знаешь ли ты леса близ Турина?.. И широкие белые дороги, которые
вырываются из них на равнины, полные ветра... И березовые рощи... Там
можно бродить целыми днями и вечером греть руки у костра, дым от которого
стелется так низко, а хворост трещит так громко...
- Ты это всегда можешь увидеть в видео, - сказал я, - в любую минуту,
даже сейчас.
Шрей сразу встал.
- Протезы для воспоминаний мне не нужны, - сухо ответил он и быстро
вышел.
БУНТ
Третий год путешествия был самым тяжелым, несмотря на то, что за этот
год заметных событий почти не происходило. А может быть, именно поэтому.
Предупредительные сигналы молчали. Корабль развил полную скорость и каждую
секунду проходил 170.000 километров под некоторым углом к оси, соединяющей
северный и южный полюсы Галактики. Все приборы "Геи" работали так хорошо,
что мы давно забыли об их существовании. Воздух для дыхания,
продовольствие, одежда, предметы повседневного обихода, а для желающих и
роскоши - все, чего можно было пожелать, предоставлялось по первому
требованию. Все это производилось в атомных синтезаторах корабля. В
центральном парке сменялись времена года; дети, появившиеся на свет в
первые месяцы путешествия, уже начали говорить. Коротая долгие вечера, мы
поверяли друг другу свои личные истории, и наши жизни, подчас запутанные и
сложные, теперь - спрессованные во времени - делались понятными;
становилось ясно, что привело каждого из нас на палубы межзвездного
корабля.
Теперь уже никто не искал одиночества, напротив, люди тянулись друг к
другу и иногда сближались, может быть, слишком поспешно. Амета говорил:
"Ничего хорошего не получится, если объединить слабость со слабостью. Нуль
плюс нуль всегда равен нулю". Я сам, будучи связан с группой людей,
обладавших неисчерпаемыми резервами духа, страдал мало, но как врач
замечал, что многим жилось все труднее и труднее. Пространство словно
лишало смысла их жизнь и труд.
Почти все на корабле страдали бессонницей. Употребление лекарств
возросло больше чем вдесятеро по сравнению с первым годом путешествия.
Случались и проявления психической неуравновешенности: стычки по самым
пустячным поводам между коллегами, даже между друзьями. В любую пору суток
можно было встретить людей, бесцельно блуждающих по коридорам; они
проходили мимо тебя, неподвижно уставившись глазами в одну точку. Особенно
нас тревожили несколько десятков человек, деятельность которых сильнее
других привязывала их к Земле. Оторванность от родной планеты подрывала
основы их существования. Некогда предполагалось, что они включатся в
другие коллективы, более загруженные работой, но так поступили далеко не
все. Закон абсолютной добровольности труда, вытекавший очевидным образом
из самых основ нашего бытия, обращался теперь против нас.
Однако не это было всего труднее преодолеть. Невыносимой стала
атмосфера, наполнявшая ракету от верхних палуб до самых отдаленных
закоулков. Было в ней что-то гнетущее. Казалось, на сознание давит
незримая тяжесть. Многим стали сниться кошмары. Люди видели сны о том, что
сквозь броню в корабль проникают ядовитые газы или что ученые открыли,
будто "Гея" вовсе не движется, а висит в бездне. От этого ощущения нельзя
было избавиться даже наяву, потому что при пробуждении человека ожидала
беспредельная тишина. Ее можно было услышать в каждом уголке корабля; она
вклинивалась между словами беседы, обрывала мысль и погружала людей в
молчание. С ней пытались бороться: из лабораторий и мастерских убрали
звукопоглощающие устройства, и грохот машин стал слышен по всему кораблю,
но в его монотонности таилась злая насмешка над нашими усилиями -
однообразный шум казался тонкой, как бумага, ширмой, прикрывающей черную
тишину. На смотровых палубах теперь было пусто. Звезды и так были повсюду,
они возникали горящими точками в мозгу у каждого человека, едва он
закрывал глаза.
Однажды между членами экипажа распространилась петиция, составленная
неизвестно кем и адресованная совету астрогаторов. В ней требовали
ускорить движение "Геи" еще на 7000 километров в секунду, поскольку, как
говорилось в петиции, "эта скорость меньше критической на 3000 километров,
что вполне надежно обеспечивает безопасность экипажа, и в то же время
такое увеличение скорости значительно сократит срок путешествия".
Удивляло то, что автор этого проекта остался анонимным, тем более что
под петицией, прежде чем она попала в совет астрогаторов, подписались
несколько десятков человек. Очередное собрание астрогаторов было посвящено
проблеме убыстрения хода ракеты; пришел на него и Гообар. Мнения на совете
разделились в основном потому, что влияние близкой к световому порогу
скорости на человеческий организм еще не было изучено. Амета, Зорин и Уль
Вефа единодушно утверждали, что скорость в 185.000 километров в секунду, с
которой они водили ракеты на испытаниях, не причинила им ни малейшего
вреда, но их экспериментальные полеты продолжались всего по нескольку
часов. Встал вопрос: не вызовет ли дополнительная скорость каких-либо
последствий, накапливающихся в организме и проявляющихся спустя длительное
время? В конце заседания выступил Гообар.
- Для нашего теперешнего положения характерно, - сказал он, - что мы
детально рассматриваем проблему увеличения скорости, совершенно не
останавливаясь на мотивах, побудивших часть экипажа выдвинуть это
требование и поставить его перед специалистами, которым, казалось бы,
единственно и принадлежит право решать вопрос о скорости полета. Мои
исследования позволяют предположить, что скорость, близкая к световому
порогу, воздействует на чувственные сферы человеческой психики. Несмотря
на это, я все же считаю возможным увеличить скорость "Геи", главным
образом, потому, что экипаж ожидает от нас конкретных действий, а
установить, чего больше повлечет за собой этот шаг - пользы или вреда,
сейчас не представляется возможным. Это будет несколько рискованный
эксперимент, но даже если нарушится психическое равновесие всего экипажа,
мы имеем средства, чтобы обратить процесс вспять; при необходимости мы
вернемся к меньшей скорости.
Большинством в два голоса совет постановил увеличить скорость "Геи".
Учитывая большой риск, ускорение решили растянуть на пятьдесят дней. И уже
на следующий день мы вновь услышали предостерегающий свист сигналов; с тех
пор он повторялся ежедневно.
Не знаю, почему так вышло, но именно в эти дни я, гуляя, зашел на
нижнюю палубу нулевого яруса. Коридор здесь заканчивался дугообразной
переборкой и переходил в другой коридор. В этом месте в боковой стене
помещается огромный люк, закрытый броневой плитой. Это аварийный выходной
люк - именно через него была втянута внутрь "Геи" ракета Петра с Ганимеда.
Круглая выпуклая крышка прижата к люку системой массивных стальных
рычагов. Их приводят в движение четыре автомата, стоящие по обеим сторонам
выхода. Каждый автомат обслуживает два рычага.
Прохаживаясь здесь, я почему-то остановился в конце коридора против
люка; тут царила тишина, не нарушаемая ни малейшим шумом, - от лабораторий
это место отделяли шесть ярусов. И вдруг в голове мелькнула безумная
мысль: за этой дверью свобода. Я положил руку на холодный металл и долго
стоял, не шевелясь. Потом, опомнившись, огляделся, нет ли свидетелей моего
безрассудного поступка, и потихоньку, словно провинившись, вернулся в
коридор и торопливо ушел.
Через несколько дней я возвращался от Тер-Хаара и шел, как это иногда
со мной бывает, глубоко задумавшись и не обращая внимания на окружающее.
Вдруг я не без удивления обнаружил, что снова нахожусь в том самом месте,
у слияния коридоров. В глубине ниши стояли люди. Два техника. Увидев меня,
они молча разошлись в разные стороны. Я долго думал потом: выполняли ли
они здесь какую-то работу или их привело сюда то же бессмысленное
влечение? Я хотел было рассказать об этом Ирьоле, но раздумал.
Вечером я дежурил в амбулатории. После того как двигатели снова
заработали, пациентов стало больше. Многие жалобы я знал так хорошо, что
мог сам их продолжить, едва пациент начинал говорить. Например, люди
жаловались на то, что их тянет смотреть на блестящие предметы; это сильно
изматывало.
Ночью мне приснился кошмар. Снилось, что я стою в абсолютной тьме у
люка. Чувствую, как от него тянет пронизывающим холодом пустоты.
Невыразимо медленно крышка выходного отверстия начала поддаваться под
нажимом моих рук. Я проснулся. Сердце колотилось, и я так уже и не сомкнул
глаз до утра.
Первую половину следующего дня я провел в компании трех пилотов:
Ериоги, Аметы и Зорина. Мы прогуливались по всему кораблю, беседуя и даже
смеясь. Однако гнетущее воспоминание о сне не проходило. После обеда я
пошел к Руделику. Он довольно давно работал над какой-то проблемой и нигде
не показывался. Я застал его сидящим со скрещенными ногами на письменном
столе; он выстукивал что-то одним пальцем на счетном автомате. Мне
следовало бы уйти, однако я попросил его, не отвлекаясь на меня,
продолжать работу и остался - мне всего лишь хотелось молча посидеть с
кем-то, чтобы не быть одному. Я целый час смотрел, как забавно проявляются
у него умственные усилия. Он грыз эбонитовую контактную палочку, морщился,
кривился; вдруг лицо его прояснилось, и он осмотрелся вокруг с таким
изумлением, словно перед его глазами разыгрывалась удивительнейшая сцена;
потом снова что-то забормотал, соскочил с письменного стола и заходил из
угла в угол, прищелкивая пальцами. Наконец он подошел к аппарату, записал
несколько фраз и, улыбаясь, повернулся ко мне.
- Дело понемногу продвигается, черт возьми! - сказал он и добавил: -
Это Гообар подсунул мне такой орешек.
- Ты что, теперь, работаешь с ним?
- Похоже на то. Мне понадобился новый аналитический аппарат - в смысле
системы суждений, а не машины. В поисках его я влез в такое математическое
болото, что хоть плачь. Это проблема, к которой можно приступить с двух
или даже с двадцати сторон сразу, как угодно, неизвестно лишь, откуда
придешь к цели.
Руделик загорелся и начал читать мне лекцию. Я не прерывал его, хотя
усваивал смысл с пятого на десятое. Насколько я понял, его преследовало
ощущение, что появляющаяся в уравнениях бесконечность может уничтожить
весь их физический смысл. Эта бесконечность была вначале очень послушна и
позволяла перебрасывать себя с места на место; он попытался поймать ее в
ловушку, рассчитывая, что, если она попадется на его уловку и появится
сразу в обеих частях уравнения, он сумеет устранить ее путем упрощения.
Однако упрощение из подручного приема превращалось в лавину, сметающую все
на своем пути, и кропотливое преодоление математических дебрей давало в
итоге 0=0. Результат безусловно правильный, но для радости он повода не
давал.
- Ты ходил с этим делом к Тембхаре? - спросил я, когда он наконец умолк
и только ерошил волосы.
- Ходил.
- А что он сказал?
- Сказал, что на "Гее" нет электромозга, который справился бы с этой
задачей. Эта проблема, как видишь, очень специальная... Нужный мозг можно
было бы построить, но не здесь: он по размерам может быть равен самой
"Гее".
- Что-нибудь похожее на гиромат?
- В этом роде. Но такой гиромат работал бы наугад - методом проб и
ошибок, то есть как слепой, и выполнил бы задачу в должное время только
потому, что производит двенадцать миллионов операций в секунду. Нет, это
все чепуха. Подумай только: решать задачу вслепую! Я всегда говорил, что
эти электрические мозги ползают - хотя и с молниеносной быстротой, - а
человеческая мысль мчится. Кибернетики вообще не представляют себе стиля
работы математиков; им все равно, как автомат решает, лишь бы решил...
Если бы удалось открыть необходимую метасистему... Постой, черт возьми!
Он подскочил к аппарату и вновь начал что-то выстукивать с бешеной
скоростью. Потом взглянул на экран, крякнул, проехался пальцами по своей
шевелюре и нажал на выключатель. Когда он обернулся, на его лице
отражалось такое разочарование, что я ни о чем не стал спрашивать. Он
уселся в своей обычной манере на ручку кресла и принялся насвистывать.
- Зачем тебе нужно решать эту проблему? - спросил я.
- Ах, это связано с изменением живой материи, движущейся в переменном
гравитационном поле.
- А ты советуешься с Гообаром?
- Нет, - сказал он так энергично, словно хотел предупредить всякую
дискуссию на эту тему. Минуту спустя он добавил: - Я даже избегаю его.
Знаешь, я похож на муравья, который бегает по поверхности огромного
предмета и стремится понять, как он выглядит в целом. Я могу охватить
своим сознанием только какую-то маленькую долю проблемы. А Гообар? Что ж,
может, он и сумел бы охватить ее целиком, но прежде он должен подступиться
к ней с той же стороны, с какой приступил и я, и пройти путь, который я
уже прошел. Стало быть, он не помог бы мне, а просто решил проблему за
меня. Но если мы станем отдавать Гообару каждую проблему только потому,
что он разрешит ее быстрее, мы недалеко уйдем! Впрочем, он и так завален
работой.
- Если я верно тебя понял, он вошел в то же самое математическое
болото, но с другой стороны?
- Да. - Руделик вздохнул. - Когда я с ним впервые встретился, то через
пять минут понял, что он не партнер, что в обмене суждениями он для меня -
не другая чаша весов, уравновешивающая мою; его мысль накрывает меня, как
стеклянный колокол - муху, вмещает в себя все мои аргументы, утверждения,
гипотезы, и попытка выбраться из сферы его ума так же напрасна, как
желание пешехода уйти за горизонт.
- И это говоришь ты, математик такого уровня? - удивленно спросил я.
- Если я прекрасный математик, то он гениальный, а от одного до другого
о-го-го как далеко! Впрочем, и он в одиночку не справился бы, потому что
даже гений может думать в каждый момент о чем-нибудь одном, и ему, таким
образом, пришлось бы жить тысячи полторы лет... Да, без нас он ничего бы
не сделал, это я могу сказать спокойно.
Я не удержался и задал ему вопрос, интересовавший меня ухе давно:
- Скажи мне, только не смейся, как ты представляешь себе уравнения,
которые ты мысленно преобразуешь? Видишь ты их как-нибудь?
- Что значит - видишь?
- Ну, представляешь их себе, скажем, маленькими черными существами?
Он сделал изумленные глаза.
- Какими существами?
- Ну, понимаешь, математическое выражение, написанное на бумаге, в
общем... немного напоминает вереницу черных букашек или червячков... -
сказал я неуверенно. - Я думал, что эти знаки образно предстают в твоей
голове...
Он расхохотался:
- Маленькие черные существа? Это замечательно! Я бы никогда до этого не
додумался!
- И как же все-таки? - настаивал я.
Он задумался.
- Возьмем какое-нибудь понятие, ну, скажем, "стол". Разве ты
представляешь себе его в виде четырех букв?
- Нет, я представляю себе просто стол...
- Ну вот. Так и я представляю себе свои уравнения.
- Но ведь столы существуют, а твоих уравнений нет, - попытался
возразить я и замер, увидев его взгляд.
- Их нет?.. - сказал он таким тоном, как будто говорил мне: "Опомнись!"
- Ну хорошо, если ты не представляешь их себе в виде сплетенных из букв
образов, то как ты их видишь? - не сдавался я.
- Поставим вопрос иначе, - сказал он. - Когда ты сидишь впотьмах, ты
знаешь, где у тебя руки и ноги?
- Конечно, знаю.
- А чтобы знать это, нужно ли тебе представлять их положение,
воссоздавать в памяти их вид?
- Конечно нет, я их просто ощущаю.
- Вот так и я "ощущаю" уравнения, - сказал он с удовлетворением.
Я ушел от него с твердым убеждением, что в области математики, в
которых он живет, мне никогда не удастся проникнуть. Но вот что
удивительно: будучи у Руделика, я напрочь забыл о преследующих меня
страхах, словно их не было. Руделик помог мне, а ни Амета, ни Зорин не
могли этого сделать. Почему?
Я подозревал, что пилоты спокойны только потому, что умеют подавлять те
же тревоги, которые терзают и меня. А Руделик, поглощенный работой, вообще
никаких тревог не испытывает. Как же я завидовал ему, погруженному в
математические заботы!
Пока я раздумывал, в глубине коридора появился какой-то человек. Он
прошел мимо меня и исчез за углом. Скоро умолк звук его шагов; в коридоре
слышалось только пение детей, доносившееся из парка. Я хотел вернуться
мыслями к Руделику, но что-то мне мешало. Смутно почувствовав, что
происходит что-то странное, я поднялся и в этот самый момент вспомнил, что
за углом коридор оканчивается у переборки, отделяющей жилую часть корабля
от атомных отсеков. Что мог искать там, в этом тупике, человек, который
прошел мимо меня? Несколько мгновений я прислушивался: всюду было тихо.
Затем пошел к повороту. Там, в полумраке, у стальной стены, прижавшись
лбом к металлу, стоял человек. Подойдя ближе, я узнал его - это был
Диоклес. В тишине отчетливо доносилось отдаленное пение "Кукушки":
Кукушечка кукует,
Кукушечка кукует,
За водой...
За водой...
- Что ты тут делаешь?
Он даже не вздрогнул. Я положил руку ему на плечо. Он словно бы
одеревенел. Внезапно встревожившись, я схватил его за плечи и попытался
оторвать от стены. Он сопротивлялся. И тут я увидел его лицо, лишенное
всякого выражения и такое спокойное, словно он не имел к нашей схватке
никакого отношения. У меня опустились руки.
А в тишине звучали далекие детские голоса:
Пташечки вьют гнезда,
Пташечки вьют гнезда,
А я - нет...
А я - нет...
- Диоклес!
Он молчал.
- Ради бога, Диоклес, ответь, что с тобой? Тебе что-нибудь нужно?
- Уйди.
Я внезапно понял, что этот конец коридора - самый ближний к корме. Он
обращен к Полярной звезде и, значит, ближе всего к Земле. Ближе на
несколько десятков метров - что это значило по сравнению со световыми
годами, отделявшими нас от нее? Я рассмеялся бы, если бы не хотелось
плакать.
- Диоклес! - Я попытался еще раз увести его.
- Нет!
Как же прозвучало это "нет"! Этот возглас не был простым отказом от
помощи; он относился не только ко мне, но к каждому члену экипажа и ко
всему кораблю, он был брошен в лицо всему сущему. Мной овладело что-то
похожее на ощущение ночного кошмара; чувствуя, что проваливаюсь в какую-то
пропасть, я повернулся и пошел прочь по длинному коридору, все быстрее,
почти бегом, словно подгоняемый песенкой:
А когда весною
Полечу я в небо
Высоко...
Высоко...
Об этом событии я не решился рассказать никому.
Вечером я отправился - на этот раз уже намеренно - на нулевой ярус. Мое
подозрение подтвердилось: там, где сходятся коридоры, стояли пять или
шесть человек. Они всматривались в глубь люка, как бы загипнотизированные
матовым отблеском броневого щита. При звуке моих шагов (я нарочно старался
ступать громче) они медленно разошлись в разные стороны. Это показалось
мне очень странным; я отправился к Тер-Хаару и рассказал ему обо всем. Он
долго молчал, не желая сразу высказывать свое мнение, но под моим нажимом
- а я не без основания считал, что ему есть что сказать, - ответил:
- Это трудно назвать; у нас нет слов для обозначения таких явлений. В
древности эту группу назвали бы "толпой".
- Толпой, - повторил я. - В этом есть что-нибудь общее с так называемой
армией?
- Нет, ничего общего...


