Андре Жид. Подземелья ватикана

страница №7

обеседовать сегодня...
— Это мадам Карола вам сказала, что я здесь?
— Какой странный вопрос!
— Но почему? Я как раз с ней встретился... Впрочем, я не уверен,
узнала ли она меня.
— Карола! Так она в Риме?
— А вы не знали?
Я только что из Сицилии, и вы первый, кого я здесь вижу. Ее я и не хочу
видеть.
— Я нашел ее очень красивой.
— Вы нетребовательны.
— Я хочу сказать: гораздо красивее, чем в Париже.
— Это экзотизм; но если вам охота...
— Лафкадио, такие речи между нами неуместны.
Жюлиюс хотел принять строгий вид, но у него получилась всего лишь
гримаса; он продолжал:
— Вы меня застаете в большом волнении. Моя жизнь — на повороте. У
меня горит голова, и во всем теле я ощущаю какое-то неистовство, словно я
вот-вот улетучусь. За три дня, что я в Риме, куда я приехал на
социологический съезд, я перехожу от удивления к удивлению. Ваш приход меня
окончательно сразил... Я больше ничего не понимаю.
Он расхаживал большими шагами; подошел к столу, взял флакон, вылил на
платок пахучую струю, приложил компресс ко лбу и так его и оставил.
— Мой молодой друг... вы мне позволите называть вас так?.. Мне
кажется, я нашел свою новую книгу! То, как вы отзывались в Париже, пусть
даже слишком резко, о "Воздухе Вершин", позволяет мне думать, что к этой
книге вы уже не отнесетесь равнодушно.
Его ноги исполнили нечто вроде антраша; платок упал на пол; Лафкадио
поспешил его поднять и, нагнувшись, почувствовал, что рука Жюлиюса тихо
легла ему на плечо, совершенно так же, как когда-то рука старого
Жюста-Аженора. Выпрямляясь, Лафкадио улыбался.
— Я еще так мало вас знаю, — сказал Жюлиюс, — но сегодня я не могу
не говорить с вами, как с...
Он запнулся.
— Я вас слушаю, как брата, мсье де Баральуль, — ответил Лафкадио,
осмелев, — раз вы меня к этому приглашаете.
— Видите ли, Лафкадио, в той среде, в которой я живу в Париже, среди
всех тех, с кем я встречаюсь: светских людей, духовенства, писателей,
академиков, мне положительно не с кем поговорить, то есть не с кем
поделиться теми новыми мыслями, которые меня волнуют. Потому что, должен вам
сознаться, что, со времени нашей первой встречи, моя точка зрения коренным
образом переменилась.
— Тем лучше, — дерзко заметил Лафкадио.
— Вы не можете себе представить, вы, человек посторонний нашему
ремеслу, насколько ошибочная этика мешает свободному развитию творческого
дара. И этот роман, который я теперь задумал, меньше всего похож на мои
прежние романы. Той логичности, той последовательности, которой я требовал
от своих героев, я для большей верности требовал прежде всего от самого
себя: и это неестественно. Мы готовы уродовать самих себя, лишь бы походить
на тот портрет, который сами себе придумали; это нелепо; поступая так, мы
рискует исказить лучшее, что в нас есть.
Лафкадио продолжал улыбаться, предвкушая и узнавая отдаленное действие
своих собственных, когда-то им сказанных, слов.
— Сказать ли вам, Лафкадио? В первый раз я вижу перед собой открытое
поле... Понимаете ли вы, что это значит: открытое поле? Я говорю себе, что
оно таким было и раньше; я твержу себе, что таково оно всегда и что до сих
пор меня связывали только нечистые карьерные соображения, счеты с публикой,
с неблагодарными судьями, от которых поэт напрасно ждет награды. Отныне я
ничего ни от кого не жду, как только от себя. Отныне я жду всего от себя, я
жду всего от искреннего человека; и требую чего угодно; потому что теперь я
предчувствую в себе самые удивительные возможности. И так как это будет
всего лишь на бумаге, я могу дать им волю. А там посмотрим!
Он тяжело дышал, откидывая назад плечо, приподымал лопатку уже почти
как крыло, словно его душили новые недоумения. Он глухо продолжал, понижая
голос:
— И так как они меня не желают, эти господа академики, я хочу дать им
веские основания, чтобы меня не допускать; ибо таковых у них не было . Не
было.
При этих словах его голос стал вдруг почти пронзительным; он умолк,
потом продолжал, уже более спокойно:
— Итак, вот что я придумал... Вы меня слушаете?
— До самой души, — отвечал, все так же смеясь, Лафкадио.
— И следуете за моей мыслью?
— До самого ада.
Жюлиюс опять смочил платок, опустился в кресло; Лафкадио сел напротив
верхом на стул.
— Речь идет о молодом человеке, из которого я хочу сделать
преступника.
— В этом я не вижу ничего трудного.
— Как так! — сказал Жюлиюс, полагавший, что это как раз и трудно.
— Да кто же вам мешает, раз вы романист? И раз вы придумываете, кто
вам мешает придумывать все, что угодно?
— Чем страннее то, что я придумываю, тем лучше я это должен обосновать
и объяснить.
— Обосновать преступление нетрудно.
— Разумеется... но именно этого я и не хочу. Я не хочу обосновывать
преступление; мне достаточно обосновать преступника. Да, я хочу, чтобы
преступление он совершил бескорыстно; чтобы он пожелал совершить ничем
необоснованное преступление.
Лафкадио начинал слушать внимательнее.
— Возьмем его совсем еще юношей; я хочу, чтобы изящество его природы
сказывалось в том, что его поступки по большей части — игра и что выгоде он
обычно предпочитает удовольствие.
— Это, пожалуй, встречается не так уже часто... — нерешительно
вставил Лафкадио.
— Не правда ли? — воскликнул восхищенный Жюлиюс. — Добавим к этому,
что он любит себя сдерживать...
— Вплоть до притворства.
— Привьем ему любовь к риску.
— Браво! — сказал Лафкадио, все более потешаясь. — Если он вдобавок
умеет прислушиваться к тому, что ему нашептывает бес любопытства, то я
считаю, что ваш воспитанник вполне созрел.
Так, подпрыгивая и перескакивая друг через друга, они принялись как бы
играть в чехарду.
Жюлиюс. — Я вижу, как он сначала упражняется; он мастер по части
мелких краж.
Лафкадио. — Я часто задавал себе вопрос, почему их так мало бывает.
Правда, случай украсть представляется обыкновенно только тем, кто не
нуждается и не подвержен искушению.
Жюлиюс. — Кто не нуждается; он из их числа, я уже сказал. Но его
прельщают только такие случаи, где требуется известная ловкость, хитрость...
Лафкадио. — И которые представляют некоторую опасность.
Жюлиюс. — Я уже говорил, что он любит риск.. Впрочем, мошенничество
ему претит; он не думает присваивать, а просто ему нравится тайно перемещать
те или иные предметы. В этом он проявляет настоящий талант фокусника.
Лафкадио. — Затем, безнаказанность его окрыляет...
Жюлиюс. — Но в то же время и злит. Если его ни разу еще не поймали,
так это потому, что он ставил себе слишком легкие задачи.
Лафкадио. — Ему хочется чего-нибудь более рискованного.
Жюлиюс. — Я заставляю его рассуждать так...
Лафкадио. — А вы уверены, что он рассуждает?
Жюлиюс (продолжая). — Виновника преступления выдает то, что ему нужно
было его совершить.
Лафкадио. — Мы говорил, что он очень ловок.
Жюлиюс. — Да, и тем более ловок, что он будет действовать совершенно
спокойно. Вы только подумайте: преступление, не вызванное ни страстью, ни
нуждой. Для него повод к совершению преступления в том и состоит, чтобы
совершить его без всякого повода.
Лафкадио. — Это уже вы осмысливаете его преступление; он же просто его
совершает.
Жюлиюс. — Нет никакого повода заподозрить в преступлении человека,
который совершил его без всякого повода.
Лафкадио. — Вы слишком тонки. Таким, каким вы его сделали, он — то,
что называется, свободный человек.
Жюлиюс. — Зависящий от любой случайности.
Лафкадио. — Мне хочется поскорее увидеть его за работой. Что вы ему
предложите?
Жюлиюс. — Видите ли, я все не мог решиться. Да, до сегодняшнего вечера
я все не мог решиться... И вдруг, сегодня вечером, в газете, среди последних
известий, я нахожу как раз искомый пример. Провиденциальное событие! Это
ужасно: можете себе представить — вчера убили моего beau-frere'a.
Лафкадио. — Как? этот старичок в вагоне — ваш...
Жюлиюс. — Это был Амедей Флериссуар, которому я дал свой билет,
которого я проводил на вокзал. За час перед тем он получил в моем банке
шесть тысяч франков, и так как вез их с собой, то расставался со мной
неохотно; у него были мрачные мысли, недобрые мысли какие-то, предчувствия.
И вот, в поезде... Впрочем, вы сами прочли в газете.
Лафкадио. — Нет, только заголовок в "Происшествиях".
Жюлиюс. — Ну, так я вам прочту. — Он развернул "Corriere". --
Перевожу.
"Полиция, производившая усиленные розыски вдоль железнодорожного
полотна между Римом и Неаполем, обнаружила сегодня днем в безводном русле
Вольтурно, в пяти километрах от Капуи, тело убитого, которому, по-видимому,
и принадлежал пиджак, найденный вчера вечером в вагоне. Это человек скромной
внешности, лет пятидесяти. (Он казался старше своих лет.) При нем не
оказалось никаких бумаг, которые бы позволяли установить его личность. (Это
дает мне, к счастью, некоторую отсрочку.) Его, по-видимому, вытолкнули их
вагона с такой силой, что он перелетел через парапет моста, ремонтируемый в
этом месте и замененный просто балками. (Что за стиль!) Мост возвышается над
рекой на пятнадцать с лишним метров; смерть, по всей вероятности,
последовала от падения, потому что на теле нет следов каких-либо ранений.
Убитый найден без пиджака; на правой руке манжета, сходная с той, которая
была обнаружена в вагоне, но без запонки..." — Что с вами? — Жюлиюс
остановился; Лафкадио невольно вздрогнул, потому что у него мелькнула мысль,
что запонка была удалена уже после преступления. — Жюлиюс продолжал:- "В
левой руке он сжимал шляпу из мягкого фетра..."
— Из мягкого фетра! Неучи! — пробормотал Лафкадио. Жюлиюс посмотрел
поверх газеты:
— Что вас удивляет?
— Ничего, ничего! Продолжайте.
— "...Из мягкого фетра, слишком просторную для его головы и
принадлежащую, скорее всего, нападавшему; фабричное клеймо тщательно срезано
на кожаном ободке, где недостает куска, формы и размера лаврового листа..."
Лафкалио встал, нагнулся над плечом Жюлиюса, чтобы следить за чтением,
а может быть, чтобы скрыть свою бледность. Он уже не сомневаться:
преступление было подправлено; кто-то до него дотронулся; срезал клеймо;
вероятно, тот незнакомец, который унес чемодан.
Жюлиюс, между тем, продолжал:
— "... Что как бы свидетельствует о предумышленности этого
преступления. (Почему именно этого преступления? Может быть, мой герой
принял меры предосторожности на всякий случай...) Немедленно после
составления протокола труп был доставлен в Неаполь для опознания". (Да, я
знаю, что там у них есть способы и обыкновение сохранять трупы очень долгое
время...)
— А вы уверены, что это он? — Голос Лафкадио слегка дрожал.
— А то как же! Я ждал его сегодня к обеду.
— Вы дали знать полиции?
— Нет еще. Мне необходимо сначала немного собраться с мыслями. Так как
я уже в трауре, то по крайней мере в этом отношении (я хочу сказать — в
смысле костюма) я спокоен; но вы же понимаете, что, как только станет
известно имя убитого, я должен буду оповестить всю свою родню, разослать
телеграммы, писать письма, должен заняться объявлениями, похоронами, должен
ехать в Неаполь за телом, должен... Ах, дорогой мой Лафкадио, из-за этого
съезда, на котором мне необходимо присутствовать, не согласились ли бы вы
получить от меня доверенность и поехать за телом вместо меня?
— Мы об этом сейчас подумаем.
— Если, конечно, это вам не слишком тягостно. Пока же я избавляю мою
бедную свояченицу от многих мучительных часов; по неопределенным газетным
известиям как она может догадаться?.. Итак, я возвращаюсь к моей теме: когда
я прочел эту заметку, я подумал: это преступление, которое я так ясно себе
рисую, которое я реконструирую, которое я вижу — я знаю, я-то знаю, чем оно
вызвано; и знаю, что, не будь этой приманки в виде шести тысяч франков,
преступления бы не было.
— Но допустим, однако...
— Вот именно: допустим на минуту, что этих шести тысяч франков не
было, или, даже вернее, что преступник их не тронул: тогда это и есть мой
герой.
Лафкадио тем временем встал; он поднял уроненную Жюлиюсом газету и,
разворачивая ее на второй странице:
— Я вижу, вы не читали последнего сообщения: этот... преступник как
раз не тронул шести тысяч франков, — сказал он как можно спокойнее. — Вот,
прочтите: "Во всяком случае это указывает на то, что преступление совершено
не с целью грабежа".

Жюлиюс схватил протянутую ему газету, стал жадно читать; потом провел
рукой по глазам; потом сел; потом стремительно встал, бросился к Лафкадио и,
хватая его за обе руки:
— Не с целью грабежа! — воскликнул он и, словно вне себя, стал
яростно трясти Лафкадио. — Не с целью грабежа! Но в таком случае... — Он
оттолкнул Лафкадио, отбежал в другой конец комнаты, обмахивался, хлопал себя
по лбу, сморкался: — В таком случае я знаю, чорт возьми! я знаю, почему
этот разбойник его убил... О несчастный друг! О бедный Флериссуар! Так,
значит, он правду говорил! А я-то уже думал, что он сошел с ума... Но в
таком случае ведь это же ужасно!
Лафкадио был удивлен; он ждал, скоро ли кончится этот кризис; он был
немного сердит; ему казалось, что Жюлиюс не в праве так от него ускользать.
— Мне казалось, что именно вы...
— Молчите! Вы ничего не понимаете... А я-то теряю с вами время в
нелепых разглагольствованиях... Скорее! Палку, шляпу.
— Куда вы так спешите?
— Как куда? Сообщить полиции.
Лафкадио загородил ему дверь.
— Сначала объясните мне, — сказал он повелительно. — Честное слова,
можно подумать, что вы сошли с ума.
— Это я раньше сходил с ума. Теперь я возвращаюсь к рассудку... О
бедный Флериссуар! О несчастный друг! Святая жертва! его смерть во-время
останавливает меня на пути непочтительности, на пути кощунства. его подвиг
меня образумил, А я еще смеялся над ним!..
Он снова принялся ходить; затем, вдруг остановившись и кладя трость и
шляпу на стол рядом с флаконом, повернулся к Лафкадио:
— Хотите знать, почему этот бандит его убил?
— Мне казалось, что без всякого повода.
Жюлиюса взорвало:
— Во-первых, преступлений без всякого повода не бывает. От него
избавились, потому что ему была известна тайна,.. которую он мне поведал,
важная тайна; и, к тому же, слишком для него значительная. Его боялись,
понимаете? Вот... Да, вам легко смеяться, вам, который ничего не смыслите в
делах веры. — Затем, выпрямляясь. весь бледный: — Эту тайну наследую я.
— Будьте осторожны! Теперь они вас будут бояться.
— Вы сами видите, я должен немедленно сообщить полиции.
— Еще один вопрос, — сказал Лафкадио, опять останавливая его.
— Нет. Пустите меня. Я страшно тороплюсь. Можете быть уверены, что эту
беспрерывную слежку, которая так мучила моего несчастного брата, они
установили и за мной; установили теперь. Вы себе представить не можете, что
это за ловкий народ. Они знают решительно все, я вам говорю... Теперь
уместнее, чем когда-либо, чтобы вы съездили за телом вместо меня... Теперь
за мной так следят, что неизвестно, что со мной может случиться. Я прошу вас
об этом, как услуге, Лафкадио, мой дорогой друг. — Он сложил руки, умоляя.
— У меня сегодня голова кругом идет, но я наведу справки в квестуре и
снабжу вас доверенностью, составленной по всем правилам. Куда мне ее вам
прислать?
— Для большего удобства, я возьму комнату в этом же отеле. До завтра.
Бегите скорее.
Он подождал, пока Жюлиюс уйдет. Огромное отвращение подымалось в нем,
почти ненависть и к самому себе, и к Жюлиюсу; ко всему. Он пожал плечами,
затем достал из кармана куковскую книжечку, выданную на имя Баральуля,
которую он нашел в пиджаке Флериссуара, поставил ее на стол, на видном
месте, прислонив к флакону с одеколоном; погасил свет и вышел.

IV


Несмотря на все принятые им меры, несмотря на настояния в квестуре,
Жюлиюсу де Баральулю не удалось добиться, чтобы газеты не разглашали его
родственных отношений с убитым или хотя бы не называли прямо гостиницы, где
он остановился.
Накануне вечером он пережил поистине на редкость жуткие минуты, когда,
вернувшись из квестуры, около полуночи, нашел у себя в комнате, на самом
виду, куковский билет на свое имя, по которому ехал Флериссуар. Он тотчас же
позвонил и, выйдя, бледный и дрожащий, в коридор, попросил слугу посмотреть
у него под кроватью; сам он не решался. Нечто вроде следствия, тут же им
наряженного, не привело ни к чему; но можно ли полагаться на персонал
большого отеля?.. Однако, крепко проспав ночь за основательно запертой
дверью, Жюлиюс проснулся в лучшем настроении; теперь он был под защитой
полиции. Он написал множество писем и телеграмм и сам отнес их на почту.
Когда он вернулся, ему сообщили, что его спрашивает какая-то дама; она
себя не назвала, дожидается в читальной комнате. Жюлиюс отправился туда и
был немало удивлен, узнав Каролу.
Не в первой комнате, а в следующей, в глубине, небольшой и полутемной,
она сидела боком у отдаленного стола и, для виду, рассеянно перелистывала
альбом. При виде Жюлиюса она встала, не столько улыбаясь, сколько смущенно.
Под черной накидкой на ней был темный корсаж, простой, почти изящный; зато
кричащая, хоть и черная, шляпа производила неприятное впечатление.
— Вы сочтете меня очень дерзкой, граф. Я сама не знаю, как у меня
хватило храбрости войти в этот отель и спросить вас; но вы так мило
поклонились мне вчера... И потом, то, что мне надо вам сказать, слишком
важно.
Она стояла по ту сторону стола; Жюлиюс подошел сам; он дружески
протянул ей руку через стол:
— Чему я обязан удовольствием вас видеть?
Карола опустила голову:
— Я знаю, что вас постигло большое горе.
Жюлиюс сперва не понял; но, видя, как Карола достает платок и утирает
глаза:
— Как? Вы пришли, чтобы выразить мне соболезнование?
— Я была знакома с мсье Флериссуаром, — отвечала она.
— Да что вы!
— О, только самое последнее время. Но я его очень любила. Он был такой
милый, такой добрый... И это я дала ему запонки; те, что были описаны в
газете: по ним я его и узнала. Но я не знала, что он вам приходится свояком.
Я была очень удивлена, и вы сами понимаете, как мне было приятно... Ах,
простите; совсем не то хотела сказать.
— Не смущайтесь, милая барышня, вы, должно быть, хотите сказать, что
рады случаю со мной встретиться.
Карола, вместо ответа, уткнулась лицом в платок; ее сотрясали рыдания,
и Жюлиюсу показалось нежным взять ее за руку.
— Я тоже... — говорил он взволнованным голосом. — Я тоже, милая
барышня, поверьте...
— Еще в то утро, перед его отъездом, я ему говорила, чтобы он был
осторожен. Но это было не в его характере... Он был слишком доверчив,
знаете.
— Святой; это был святой, — воодушевленно произнес Жюлиюс и тоже
достал платок.
— Я сама это понимала, — воскликнула Карола. — Ночью, когда ему
казалось, что я сплю, он вставал, становился на колени у кровати и...
Это невольное признание окончательно разволновало Жюлиюса; он спрятал
платок в карман и, подходя ближе:
— Да снимите же шляпу, милая барышня.
— Благодарю вас, она мне не мешает.
— А мне мешает... Разрешите...
Но, видя, что Карола явно отодвигается, он перестал.
— Разрешите мне вас спросить: у вас есть какие-нибудь основания
опасаться?
— У меня?
— Да; когда вы ему говорили, чтобы он был осторожен, у вас были,
скажите, какие-нибудь основания предполагать... Говорите откровенно; здесь
по утрам никого не бывает, и нас не могут услышать. Вы кого-нибудь
подозреваете?
Карола опустила голову.
— Поймите, что это мне крайне интересно знать, — с оживлением
продолжал Жюлиюс, — войдите в мое положение. Вчера вечером, вернувшись из
квестуры, куда я ходил давать показания, я нахожу у себя в комнате на столе,
по самой середине, железнодорожный билет, по которому ехал этот несчастный
Флериссуар. Он был выдан на мое имя; эти круговые билеты, разумеется, не
подлежат передаче; и мне не следовало ему его давать; но дело не в этом... В
том, что этот билет мне вернули, цинично положили ко мне в комнату,
воспользовавшись минутой, когда меня не было, я вижу вызов, удальство,почти
оскорбление... которое бы меня не смущало, само собой, если бы у меня не
было оснований думать, что метят также и в меня, и вот почему: этот
несчастный Флериссуар, ваш друг, знал одну тайну... ужасную тайну... очень
опасную тайну ... о которой я его не спрашивал... которой я совсем не хотел
узнать... которую он имел досаднейшую неосторожность мне доверить. И вот, я
вас спрашиваю: тот, кто, желая похоронить эту тайну, не побоялся пойти на
преступление... вам известен?
— Успокойтесь, граф: вчера вечером я указала на него полиции.
— Мадмуазель Карола, ничего другого я от вас и не ждал.
— Он мне обещал не делать ему зла; если бы он сдержал слово, я бы
сдержала свое. Я больше не могу, пусть он делает со мной, что хочет.
Карола была очень возбуждена; Жюлиюс обошел стол и, снова приближаясь к
ней:
— Нам было бы, пожалуй, удобнее разговаривать у меня в комнате.
— О, — отвечала Карола, — я вам сказала все, что мне надо было
сказать; мне не хочется вас задерживать.
Отодвигаясь все дальше , она обогнула стол и оказалась у двери.
— Нам лучше расстаться теперь, — с достоинством продолжал Жюлиюс,
который эту стойкость желал обратить в свою заслугу. — Да, вот что я хотел
сказать еще: если послезавтра вы решите быть на похоронах, было бы лучше,
чтобы вы меня не узнавали.
После этих слов они расстались, причем имя незаподозренного Лафкадио ни
разу не было произнесено.

V


Лафкадио вез из Неаполя останки Флериссуара. Они находились в
покойницком вагоне, который прицепили в конце поезда, но в котором Лафкадио
не счел необходимым ехать сам. Однако, ради приличия, он сел если не в
ближайшее купе, — ибо последним был вагон второго класса, — то во всяком
случае настолько близко к телу, насколько то позволял первый класс. Выехав
из Рима утром, он должен был вернуться туда в тот же вечер. Он неохотно
сознавался себе в новом чувстве, вскоре овладевшем его душой, потому что
ничего так не стыдился, как скуки, этого тайного недуга, от которого его до
сих пор оберегали беспечная жадность юности, а затем суровая нужда. Выйдя из
купе, не ощущая в сердце ни надежды, ни радости, он бродил их конца в конец
коридора, снедаемый смутным любопытством и неуверенно ища чего-нибудь нового
и безрассудного. Ему всего казалось мало. Он уже не думал о морском
путешествии, нехотя признавая, что Борнео его не соблазняет, как, впрочем, и
Италия; даже к последствиям своего поступка он был равнодушен, этот поступок
казался ему теперь компрометирующим и комичным. Он был зол на Флериссуара,
что тот так плохо защищался; его возмущала это жалкая фигура, ему бы
хотелось изгладить ее из памяти.
Зато, с кем бы он охотно повстречался снова, так это с тем молодцом,
который стащил его чемодан; вот это шутник!.. И, словно надеясь его увидеть,
он на станции Капуя высунулся в окно, озирая пустынную платформу. Да узнал
ли бы он его? Он видел его только со спины, на расстоянии, когда тот уже
удалялся в полумгле... Он мысленно следовал за ним в темноте, рисовал себе,
как тот приходит к руслу Вольтурно, находит отвратительный труп, обшаривает
его и, из какого-то озорства, вырезает на ободке шляпы, его, Лафкадио,
шляпы, этот кусочек кожи, "формы и разреза лаврового листа", как изящно
сказано было в газете. В конце концов, Лафкадио был очень благодарен своему
грабителю за то, что тот лишил полицию этой маленькой улики с адресом
магазина. Понятно, этот обиратель мертвецов и сам заинтересован в том, чтобы
не привлекать к себе внимания; и если он, несмотря на это, намерен
воспользоваться своим отрезком, то что ж, было бы довольно забавно с ним
договориться.
Уже совсем стемнело. Лакей из вагона-ресторана обходил поезд, оповещая
пассажиров первого и второго класса, что обед готов. Хоть и не чувствуя
аппетита, но по крайней мере спасаясь на час от безделья, Лафкадио двинулся
следом за несколькими пассажирами, изрядно отставая от них. Ресторан был в
голове поезда. Вагоны, через которые проходил Лафкадио, были пусты; кое-где,
по диванам, лежали всякие предметы, указывая на занятые ушедшими обедать
места: пледы, подушки, книги, газеты. Ему бросился в глаза адвокатский
портфель. Зная, что следом за ним не идет никто, он остановился у этого
купе, затем вошел. Собственно говоря, этот портфель его отнюдь не привлекал;
он заглянул в него только для очистки совести.
На внутренней крышке, скромными золотыми буквами, значилось:

ДЕФУКБЛИЗ


Юридический факультет. Бордо.
Внутри лежали две брошюры по уголовному праву и шесть номеров "Судебной
газеты".
"И это жвачное — со съезда. Фу!" — подумал Лафкадио, кладя все на
место, и поспешил вдогонку за коротенькой вереницей пассажиров,
направлявшихся в ресторан.
Шествие замыкали хрупкая девочка с матерью, обе в глубоком трауре;
перед ними шел господин в сюртуке, в цилиндре, с длинными, гладкими волосами
и седеющими баками; по-видимому, мсье Дефукблиз, обладатель портфеля.
Двигались медленно, шатаясь от толчков поезда. На последнем повороте
коридора, когда профессор уже собирался устремиться в подобие гармоники,
соединяющей вагоны меж собой, его качнул особенно резкий толчок; чтобы
сохранить равновесие, он сделал порывистое движение, от которого его пенсне,
сорвавшись со шнурка, полетело в угол тесного вестибюля, образуемого
коридором перед дверью в уборную. Пока он нагибался, отыскивая свои глаза,
дама с девочкой прошли мимо. Лафкадио некоторое время забавлялся, созерцая
усилия ученого мужа; жалко беспомощный, он простирал наугад беспокойные руки
над самым полом; он плавал в абстракции; это было похоже на неуклюжую пляску
стопоходящего или на то, что он впал в детство и играет в "капусту". "Ну,
Лафкадио, шевелись! Послушайся сердца, оно у тебя неиспорченное. Помоги
немощному. Вручи ему это необходимое стекло; сам он его не найдет". Он
повернулся к нему спиной. Он сейчас его раздавит... В эту минуту, от нового
толчка, несчастный налетел, склонив голову, на дверь уборной; цилиндр
ослабил удар, наполовину сплющившись и надвинувшись на уши. Мсье Дефукблиз
испустил стон; выпрямился; снял цилиндр. Меж тем Лафкадио, считая, что
довольно поиграл, поднял пенсне, опустил его в шляпу просящего и убежал,
уклоняясь от выражений благодарности.
Обед уже начался; Лафкадио сел возле стеклянной двери, справа от
прохода, за стол, накрытый на двоих; место напротив было пусто; слева от
прохода, в том же ряду, вдова с дочерью занимала стол с четырьмя приборами,
из которых два остались свободными.
"Какая скука царит в таких местах, как это, — думал Лафкадио, скользя
равнодушным взглядом по присутствующим, не находя ни одного лица, на котором
можно было бы остановиться. — Все это стадо относится к жизни, как к нудной
обязанности, а это такое развлечение, если на нее взяться по-настоящему...
Как они плохо одеты! Но как они были бы безобразны, если бы их раздеть! Я
умру, не дождавшись десерта, если не закажу шампанского".
Вошел профессор. Он, по-видимому, только что вымыл руки, испачканные во
время поисков; он рассматривал свои ногти. Лакей усадил его против Лафкадио.
От стола к столу ходил метр-дотель. Лафкадио молча указал на карте
Монтебелло Гран-Креман в двадцать франков, а мсье Дефукблиз спросил бутылку
воды Сен-Гальмье. Держа меж двух пальцев свое пенсне, он тихо дышал на него,
а затем краешком салфетки протирал стекла. Лафкадио следил за ним и
удивлялся его кротовьим глазам, мигающим под толстыми красноватыми веками.
"К счастью, он не знает, что это я ему вернул зрение! Если он начнет
меня благодарить, я сию же минуту пересяду".
Метр-дотель вернулся с Сен-Гальмье и шампанским, которое откупорил
первым и поставил между обоими приборами. Как только эта бутылка очутилась
на столе, Дефукблиз ее схватил, не разбирая, с чем она, налил себе полный
стакан и осушил его залпом... Метр-дотель протянул было руку, но Лафкадио
остановил его, смеясь.
— Ой, что это пью? — воскликнул Дефукблиз с отчаянной гримасой.
— Монтебелло этого господина, вашего соседа, — с достоинством
произнес метр-дотель. — А ваш Сен-Гальмье — вот, извольте.
Он поставил вторую бутылку.
— Ах, как мне неприятно... Я так плохо вижу... Я совершенно сконфужен,
поверьте...
— Какое вы бы мне доставили удовольствие, — перебил его Лафкадио, --
если бы не стали извиняться, а выпили бы еще стакан, если первый вам
понравился.
— Увы, должен сознаться, что он показался мне отвратительным; и я не
понимаю, как это я мог, по рассеянности, проглотить целый стакан; мне так
хотелось пить... Скажите, я вас прошу: это вино — очень крепкое? Потому
что, я должен вам сказать... я ничего не пью, кроме воды... малейшая капля
алкоголя неминуемо бросается мне в голову... Боже мой, боже мой! Что со мной
будет? Не вернуться ли мне поскорее в купе?.. Я думаю мне следует прилечь.
Он хотел встать.
— Не уходите, не уходите! — сказал Лафкадио, которому становилось
весело. — Вам, напротив, следует покушать и не беспокоиться об этом вине. Я
вас провожу, если вам нужна будет помощь; но вы не бойтесь: от такой малости
не опьянел бы и ребенок.
— Буду надеяться. Но, право, я не знаю, как вас... Могу я вам
предложить немного Сен-Гальмье?
— Очень вам благодарен; но разрешите мне предпочесть мое шампанское.
— Ах, вот как? Так это было шампанское!.. И... вы все это выпьете?
— Чтобы вас успокоить.
— Вы слишком любезны; но, на вашем месте, я бы...
— Вы бы покушали немного, — перебил Лафкадио; сам он ел, и Дефукблиз
начинал ему надоедать. Теперь его внимание было обращено на вдову.
Наверное итальянка. Вдова офицера, должно быть. Какое благородство
движений! Какой взгляд! Какой у нее чистый лоб! Какие умные руки! Как изящно
она одет, хоть и совсем просто... Лафкадио, когда в твоем сердце перестанут
звучать такие гармонические созвучия, пусть оно перестанет биться! Ее дочь
похожа на нее; и уже каким благородством, чуть-чуть серьезным и даже почти
печальным, смягчена ее детская грация! С какой заботливостью к ней
склоняется мать! Ах, перед такими созданиями смирился бы демон; для таких
созданий, Лафкадио, твое сердце пошло бы на жертву...
В эту минуту подошел лакей, чтобы переменить тарелки. Лафкадио отдал
свою, не докончив, ибо то, что он вдруг увидел, повергло его в изумление:
вдова, нежная вдова наклонилась в сторону прохода и быстро приподняв юбку
самым естественным движением, явила взорам пунцовый чулок и прелестную
ножку.
Эта жгучая нота так нежданно прозвучала в величавой симфонии... или ему
приснилось? Между тем лакей подал новое блюдо. Лафкадио собрался положить
себе; его глаза упали на тарелку, и то, что он тут увидел, доканало его
окончательно.
Здесь, перед ним, а виду, посреди тарелки, неведомо откуда взявшаяся,
отвратительная, сразу же отличимая среди тысячи других... можешь не
сомневаться, Лафкадио: это запонка Каролы! Та самая запонка, которой не
оказалось на второй манжете Флериссуара. Это похоже на кошмар... Но лакей
наклоняется, держа блюдо. Лафкадио быстро проводит рукой по тарелке,
смахивая противную побрякушку на скатерть; он накрывает ее тарелкой,
накладывает себе большую порцию, наполняет стакан шампанским, тотчас же
осушает его, наливает снова. Если у человека уже натощак пьяный бред... Нет,
то была не галлюцинация: он слышит, как запонка поскрипывает под тарелкой;
он приподнимает тарелку, берет запонку; опускает ее в жилетный карман, рядом
с часами; ощупывает еще раз, убеждается: запонка тут, в верном месте... Но
кто объяснит, как она могла очутиться на тарелке? Кто ее туда положил?..
Лафкадио глядит на Дефукблиза: ученый муж безмятежно ест, опустив нос.
Лафкадио хочется думать о чем-нибудь другом: он снова смотрит на вдову; но и
в ее движениях, и в ее одежде все стало опять благопристойно, банально; она
уже кажется ему не такой красивой. Он старается воскресить в памяти ее
вызывающий жест, красный чулок — и не может. Он старается снова представить
себе лежащую на тарелке запонку, и, не ощущай он ее здесь, у себя в кармане,
он наверное усомнился бы... Да, в самом деле, а почему, собственно, он ее
взял?.. Ведь запонка — не его. Этот инстинктивный, нелепый жест — какая
улика! какое признание! Как он выдал себя тому, кто бы он ни был, быть может
сыщик, — кто, вероятно, следит за ним сейчас, наблюдает... В эту грубую
ловушку он попался, как дурак. Он чувствует, что бледнеет. Он быстро
оборачивается; за стеклянной дверью — никого... Но, может быть, кто-нибудь
его видел только что? Он силится есть; но от досады у него сжимаются зубы.
Несчастный! Он жалеет не о своем ужасном преступлении, он жалеет об этом
злополучном жесте... Чего это профессор ему так улыбается?
Дефукблиз кончил есть. Он вытер рот, затем, опершись локтями на стол и
нервно теребя салфетку, уставился на Лафкадио; губы его как-то странно
подергивались; наконец, словно не выдержав:
— Осмелюсь я попросить у вас еще чуточку? Он робко пододвинул стакан к
почти пустой бутылке.
Лафкадио, отвлеченный от своей тревоги и радуясь этому, вылил ему
последние капли:
— Много я не могу вам предложить... Но, хотите, я велю подать еще?
— В таком случае, я думаю, довольно будет полубутылки.
Дефукблиз, уже явно подвыпив, утратил чувство приличий. Лафкадио,
которого сухое вино не страшило, а наивность соседа забавляла, велел
откупорить еще бутылку.
— Нет, нет! Не наливайте мне так много! — говорил Дефукблиз, поднимая
колеблющийся стакан, пока Лафкадио ему наливал. — Любопытно, что в первую
минуту мне показалось так невкусно. Мы часто боимся многого такого, чего не
знаем. Просто я думал, что пью воду Сен-Гальмье, и решил, что у этой воды
Сен-Гальмье, понимаете, довольно странный вкус. Это то же самое, как если бы
вам налили воды Сен-Гальмье. когда вы думаете, что пьете шампанское, и вы бы
сказали: у этого шампанского, по-моему, довольно странный вкус!..
Он смеялся собственными словами, затем нагнулся через стол к Лафкадио,
который смеялся тоже, и, понизив голос:
— Я сам не знаю, отчего мне так смешно; это все ваше вино, должно
быть. Я подозреваю, что оно все-таки немного крепче, чем вы говорите. Хе,
хе, хе! Но вы меня проводите в мой вагон: уговор, не правда ли? Там мы будем
одни, и если я буду вести себя неприлично, вы будете знать почему.
— В путешествии, — заметил Лафкадио, — это ни к чему не обязывает.
— Ах, — подхватил Дефукблиз, — чего бы человек не сделал в жизни,
если бы только мог быть вполне уверен, что это ни к чему не обязывает, как
вы изволили сказать! Если бы только знать наверное, что это не влечет за
собой никаких последствий... Например, хотя бы то, что я вам сейчас говорю,
а ведь это, в сущности, самая простая мысль; неужели вы думаете, что я бы
решился так прямо это сказать, если бы мы были в Бордо? Я говорю — в Бордо,
потому что я там живу. Там меня знают, уважают; хоть я и не женат, я веду
мирную, спокойную жизнь, занимаю видное место: профессор юридического
факультета; да, сравнительная криминология новая кафедра... Вы сами
понимаете, что там, в Бордо, мне не разрешается, вот именно, не разрешается
напиться, хотя бы даже нечаянно. Моя жизнь должна быть почтенной. Посудите
сами: вдруг мой ученик встретил бы меня на улице пьяным!.. Почтенной; и
чтобы не казалось, будто я себя принуждаю; в этом вся суть; нельзя, чтобы
люди думали: мсье Дефукблиз (это мое имя) хорошо делает, что не дает себе
воли!.. Не только нельзя делать ничего необычного, но надо, чтобы и другие
были убеждены, что ты не мог бы сделать ничего необычного даже при полнейшей
свободе, что в тебе и нет ничего необычного, что просилось бы наружу. Не
осталось ли еще немного вина? Только несколько капель, дорогой сообщник,
несколько капель... Второго такого случая в жизни не представится. Завтра, в
Риме, на этом съезде, где мы все собрались, я встречу множество коллег,
чинных, прирученных, степенных, таких же размеренных, как и я буду сам, как
только надену опять свою ливрею. Люди с положением, как мы с вами, обязаны
себя калечить.
Между тем обед кончился; лакей обходил столики, получая по счетам и на
чай.
По мере того как вагон пустел, голос Дефукблиза становился все громче;
временами его раскаты слегка беспокоили Лафкадио. Профессор продолжал:
— И если бы не было общества, для того чтобы нас сдерживать,
достаточно было бы родных и друзей, которым мы никогда не решимся
действовать наперекор. Нашей неблагопристойной искренности они
противопоставляют некий наш образ, за который мы только наполовину
ответственны, который на нас очень мало похож, но преступить который, я вам
говорю, неприлично. А в эту минуту — факт: я освобождаюсь от своего образа,
я покидаю самого себя... Но я вам надоел?
— Вы меня ужасно интересуете.
— Я говорю! Говорю... Что вы хотите! Даже когда пьян, остаешься
профессором; а тема меня волнует... Но если вы кончили обедать, может быть
вы были бы так добры взять меня под руку, чтобы помочь мне дойти до моего
купе, пока я еще держусь на ногах. Я боюсь, что если засижусь здесь, то не в
состоянии буду встать.
При этих словах Дефукблиз напрягся, поднялся со стула, но тотчас же
поник и, обрушась на уже прибранный стол, туловищем к Лафкадио, продолжал
мягким и как бы конфиденциальным тоном:
— Вот мой тезис: знаете, что надо для того, чтобы честный человек был
мерзавцем? Достаточно перемены обстановки, забвения! Да, простая дыра в
памяти — и искренность пробивается на свет!.. Прекращение непрерывности:
простой перерыв тока. Разумеется, на своих лекциях я этого не говорю... Но,
между нами, какие преимущества для побочных детей! Подумайте только:
человек, самое бытие которого является следствием заскока, зазубрины в
прямой линии...
Голос профессора снова звучал громко; он смотрел на Лафкадио какими-то
странными глазами, и их то мутный, то пронзительный взгляд начинал того
беспокоить. Лафкадио уже не был уверен, не притворна ли близорукость этого
человека, и почти узнавал этот взгляд. Наконец, смущенный больше, чем ему
самому хотелось думать, он встал и резко произнес:
— Ну! Возьмите меня под руку, мсье Дефукблиз. Вставайте! Наговорились!
Дефукблиз с большим трудом поднялся со стула. Они двинулись, спотыкаясь
в коридорах, к купе, где лежал портфель профессора. Дефукблиз вошел первый.
Лафкадио усадил его и простился. Он уже повернулся, чтобы итти, как вдруг на
плечо его опустилась мощная рука. Он быстро оборотился. Дефукблиз
стремительно встал...но был ли то Дефукблиз, восклицавший насмешливым,
властным и ликующим голосом:
— Нехорошо так скоро покидать друзей, господин Лафкадио Икс!.. Так вы
и в самом деле думали удрать?
От балаганного, подвыпившего профессора не оставалось и следа в
здоровенном, рослом малом, в котором Лафкадио теперь уже ясно узнавал
Протоса. Протоса выросшего, пополневшего, возвеличенного и какого-то
страшного.
— Ах, это вы, Протос, — сказал он просто. — Так оно лучше. Я все не
мог вас признать.
Ибо, как бы она ни была ужасна, Лафкадио предпочитал любую
действительность тому нелепому кошмару, который мучил его уже целый час.
— Я недурно загримировался, как вы заходите?.. Для вас я постарался...
А все-таки, милый мой, это вам бы следовало носить очки; с вами могут быть
неприятные истории, если вы так плохо узнаете тончайших.
Сколько полууснувших воспоминаний пробуждало в уме Кадио это слово:
"тончайших"! Тончайшим на языке, которым они с Протосом пользовались в те
времена, когда вместе учились в пансионе, назывался человек, у которого, по
какой бы то ни было причине, не для всех и не везде было одинаковое лицо.
Согласно их классификации, существовало несколько категорий тончайших,
различаемых по степени их изысканности и достоинств, и им соответствовало и
противополагалось единое обширное семейство "ракообразных", представители
коего карячились на всех ступенях общественной лестницы.
Наши приятели считали признанным две аксиомы 1. — Тончайшие узнают
друг друга. 2. — Ракообразные не узнают тончайших. — Теперь Лафкадио все
это вспоминал; будучи из тех натур, которые рады любой игре, он улыбнулся.
Протос продолжал.
— А все-таки хорошо, что я тот раз оказался под рукой, как вам
кажется?.. Пожалуй, это вышло не совсем случайно. Я люблю следить за
новичками: это публика с выдумкой, предприимчивая, милая... Но они немного
легкомысленно воображают, будто могут обойтись без советов. Ваша работа
здорово нуждалась в ретушовке, дорогой мой!.. Мыслимое ли дело напяливать
этакий колпак, когда приступаешь к операции? Да ведь благодаря адресу
магазина на этом вещественном доказательстве, вы бы через неделю сидели в
кутузке. Но старых друзей я в обиду не даю, что и доказываю. Знаете, я вас
когда-то очень любил, Кадио? Я всегда считал, что из вас может выйти толк.
Ради вашей красоты все женщины забегали бы, и немало мужчин попрыгало бы в
придачу. Как я был рад, когда услышал про вас и узнал, что вы едете в
Италию! Честное слово, мне не терпелось посмотреть, чем вы стали с того
времени, когда мы с вами встречались у нашей приятельницы. А знаете, вы еще
и теперь недурны! Да, у этой Каролы губа не дура!
Раздражение Лафкадио становилось все более явным, равно как и его
старание это скрыть; все это очень забавляло Протоса, делавшего вид, будто
он ничего не замечает. Он вынул из жилетного кармана лоскуток кожи и стал
его разглядывать.
— Чисто вырезано, как вы находите?
Лафкадио готов был его задушить; он сжимал кулаки, и ногти впивались
ему в мясо. Тот насмешливо продолжал:
— Недурная услуга! Стоит, пожалуй, шести ассигнаций... которые вы не
прикарманили, не скажете ли, почему?
Лафкадио передернуло:
— Или вы принимаете меня за вора?
— Послушайте, дорогой мой, — спокойно продолжал Протос, — к
любителям у меня душа не лежит, должен сказать вам откровенно. А потом,
знаете, со мной нечего хорохориться или валять дурачка. Вы обнаруживаете
способности, спору нет, блестящие способности, но...
— Перестаньте издеваться, — перебил его Лафкадио, не в силах больше
сдерживать злость. — К чему вы клоните? Я поступил, как мальчишка; вы
думаете, я сам этого не понимаю? Да, у вас против меня есть оружие; я не
стану касаться того, благоразумно ли было с вашей стороны им пользоваться.
Вы желаете, чтобы я у вас выкупил этот лоскуток. Ну, говорите же!
Перестаньте смеяться и не смотрите на меня так. Вы хотите денег. Сколько?
Тон был настолько решителен, что Протос отступил немного назад; но
тотчас же оправился.
— Не волнуйтесь! Не волнуйтесь! — сказал он. — Что я вам сказал
неприятного? Мы рассуждаем спокойно, по-дружески. Горячиться не из-за чего.
Честное слово, вы молодеете, Кадио!
Он тихонько погладил его по руке, но Лафкадио нервно ее отдернул.
— Сядем, — продолжал Протос, — удобнее будет разговаривать.
Он сел в угол, возле двери в коридор, и положил ноги на диван напротив.
Лафкадио решил, что Протос хочет загородить выход. Протос, вероятно,
был вооружен. У него же как раз не было при себе оружия. Он понимал, что в
случае рукопашной его ждет неминуемое поражение. Кроме того, если бы даже у
него и было желание бежать, то любопытство уже брало верх, неудержимое
любопытство, которого в нем ничто никогда не могло пересилить, даже чувство
самосохранения. Он сел.
— Денег? Фи! — сказал Протос. Он достал сигару, предложил также
Лафкадио, но тот отказался. — Дым вам не беспокоит?.. Ну, так слушайте.
Он несколько раз затянулся, затем, совершенно спокойно:
— Нет, нет, Лафкадио, друг мой, я от вас жду не денег; я жду
послушания. По-видимому, дорогой мой (извините меня за откровенность), вы не
вполне отдаете себе отчет в вашем положении. Вам необходимо смело взглянуть
ему в глаза; позвольте мне вам в этом помочь.
"Итак, из социальных перегородок, которые нас окружают, некий юноша
задумал выскочить; юноша симпатичный, и даже совсем в моем вкусе: наивный и
очаровательно порывистый; ибо он действовал, насколько мне кажется, без
особого расчета... Я помню, Кадио, каким вы в прежнее время были мастером по
части вычислений,, но собственных расходов вы ни за что не соглашались
подсчитывать... Словом, режим ракообразных вам опротивел; не мне этому
удивляться... Но что меня удивляет, так это то, что при вашем уме, Кадио, вы
сочли, что можно так просто выскочить из одного общества и не очутиться, тем
самыми, в другом; или что какое бы то ни было общество может обходиться без
законов.
"Lawless,*1 — помните? Мы где-то с вами читали: "Two hawks in the air,
two fishes swimming in the sea not more lawless than we..."*2 Какая чудесная
вещь — литература! Лафкадио, друг мой, научитесь закону тончайших.
___________
*1 Беззаконный.
*2 Два ястреба в воздухе, две рыбы, плавающие в море, не были более
беззаконны, чем мы.
___________
— Вы бы, может быть, продолжали?
— К чему торопиться? Время у нас есть. Я еду до самого Рима. Лафкадио,
друг мой, бывает, что преступление ускользает от жандармов; я вам объясню,
почему мы хитрее, чем они: потому что мы рискует жизнью. То, что не удается
полиции, нам иной раз удается. Что ж, вы сами этого хотели, Лафкадио; дело
сделано, и вам не уйти. Я бы предпочел, чтобы вы меня послушались, потому
что, знаете ли, я был бы искренно огорчен, если бы мне пришлось выдать
полиции такого старого друга, как вы; но что поделаешь? Отныне вы зависите
или от нее, или от нас.
— Выдать меня, это значит выдать и себя...
— Я думал, мы говорим серьезно. Поймите же, Лафкадио: полиция сажает в
кутузку строптивых; а с тончайшими итальянская полиция охотно ладит.
"Ладит", да, мне кажется, это подходящее слово. Я сам немножко вроде
полиции, дорогой мой. Я смотрю. Слежу за порядком. Сам я не действую: у меня
действуют другие.
"Ну, полно же, перестаньте ломаться, Кадио! В моем законе нет ничего
страшного. Вы все это себе преувеличиваете; такой наивный и такой горячий!
Или, по-вашему, вы не из послушания, не потому, что я этого хотел, взяли с
тарелки, за обедом, запонку мадмуазель Венитекуа? Ах, неосмотрительный жест!
Идиллический жест! Бедный мой Лафкадио! И злились же вы на себя за этот
маленький жест, скажите? Погано то, что не я один его видел. Э, не
удивляйтесь; лакей, вдова и девочка, — все это одна компания. Милейшие
люди. Дело за вами, чтобы с ними подружиться. Лафкадио, друг мой, будьте
рассудительны; вы подчиняетесь?
Быть может от чрезмерного смущения, но Лафкадио решил ничего не
говорить. Он сидел вытянувшись, сжав губы, устремив глаза прямо перед собой.
Протос продолжал, пожав плечами:
— Странная фигура! А ведь такая гибкая!.. Но вы, быть может, уже
согласились бы,если бы я вам сразу сказал, чего мы от вас ждем. Лафкадио,
друг мой, положите конец моим сомнениям: чтобы вы, которого я помню таким
бедным, не подняли шести тысячных билетов, брошенных судьбою к вашим ногам,
разве это, по-вашему, естественно?... Мсье де Баральуль, отец, как мне
говорила мадмуазель Венитекуа, умер на следующий день после того, как граф
Жюлиюс, его достойный сын, явился к вам с визитом; и в этот же день вечером
вы мадмуазель Венитекуа выставили. Затем ваши отношения с графом Жюлиюсом
приняли, ей богу, весьма интимный характер; не объясните ли вы мне почему?..
Лафкадио, друг мой, в былые времена у вас было множество дядей; по-видимому,
с тех пор в вашей родословной прибавились кое-какие графики!.. Нет, не
сердитесь, я шучу. Но что же, по-вашему, остается предположить?.. если
только, конечно, вы не обязаны вашим теперешним благосостоянием
непосредственно мсье Жюлиюсу; что, при вашей обольстительной внешности,
разрешите мне вам это сказать, казалось бы мне куда более скандальным. Так
или иначе, и что бы мы там ни предполагали, Лафкадио, друг мой, дело ясно, и
ваш долг предуказан: вы шантажируете Жюлиюса. Да вы не фыркайте, бросьте!
шантаж — установление благое, необходимое для поддержания нравов. Что это
вы? Вы меня покидаете?
Лафкадио встал.
— Да пустите же меня, наконец! — воскликнул он, шагая через тело
Протоса; лежа поперек купе, на двух диванах, тот и рукой не шевельнул.
Лафкадио, удивленный тем, что его отпускают, открыл дверь в коридор и,
отойдя:
— Я не убегаю, не бойтесь. Вы можете не терять меня из виду, все, что
угодно, но слушать вас дольше я не согласен... Вы меня извините, если вашему
обществу я предпочитаю полицию. Можете дать ей знать; я ее жду.

VI


В этот самый день вечерний поезд привез из Милана Антимов; так как они
путешествовали в третьем классе, то только по приезде увидели графиню де
Баральуль и ее старшую дочь, прибывших с тем же поездом, в спальном вагоне.
За сколько часов до печальной телеграммы графиня получила от мужа
письмо, в котором граф красноречиво говорил о живейшем удовольствии,
доставленном ему неожиданной встречей с Лафкадио; разумеется, здесь не было
ни слова о том полуродстве, которое придавало, в глазах Жюлиюса, такую
коварную привлекательность этому молодому человеку (выполняя отцовскую волю,
Жюлиюс не имел по этому поводу открытого объяснения ни с женой, ни с самим
Лафкадио), но кое-какие намеки, кое-какие недомолвки достаточно говорили
графине; я даже уверен, не забавляло ли Жюлиюса, у которого было
довольно

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися