Андре Жид. Подземелья ватикана

страница №2

что она склонила
к грехам нечестивого дяди милосердое внимание той, которой он отныне намерен
служить безраздельно.
Начиная с этого дня, преисполненный более высоких помыслов, Антим почти
не замечал того шума, который поднялся вокруг его имени. Жюлиюс де Баральуль
взялся страдать за него и всякий раз с бьющимся сердцем разворачивал газеты.
Первоначальному восторгу клерикальных изданий вторил теперь свист
либеральных органов: на большую статью "Osservatore" — "Новая победа
церкви" — откликалась диатриба "Tempo Felice": "Одним дураком больше".
Наконец в "Тулузском Телеграфе" статья Антима, посланная им за день до
исцеления, появилась в сопровождении издевательской заметки. Жюлиюс ответил
от имени свояка достойным и сухим письмом, прося "Телеграф" не рассчитывать
впредь на сотрудничество "новообращенного". "Zukunft" самая первая прислала
Антиму вежливый отказ. Тот встречал удары с той ясностью лица, которая
бывает у истинно верующих душ.
— К счастью, для вас будет открыт "Correspondant"; за это я вам
ручаюсь, — говорил свистящим голосом Жюлиюс.
— Но, дорогой друг, о чем бы я стал там писать? — благодушно возражал
Антим. — Ничто из того, что занимало меня до сих пор, не интересует меня
больше. Потом настала тишина. Жюлиюс вернулся в Париж.
Антим тем временем, следуя настояниям отца Ансельма, покорно покинул
Рим. За прекращением поддержки со стороны Лож быстро последовало разорение;
и так как визиты, к которым его побуждала Вероника, верившая в поддержку
церкви, привели к тому, что утомили, а под конец и раздражили высшее
духовенство, то последовал дружеский совет удалиться в Милан и там ожидать
некогда обещанного возмещения и крох от выдохшейся небесной милости.
Книга вторая

ЖЮЛИЮС ДЕ БАРАЛЬУЛЬ


Ибо никого нельзя лишать возврата.
Ретц, VIII, стр.93.

I


Тридцатого марта, в полночь, Баральули вернулись в Париж и опять
водворились в своей квартире на улице Вернейль.
Пока Маргарита готовилась итти спать, Жюлиюс, держа в руке небольшую
лампу и в туфлях, вошел в свой кабинет, куда всякий раз возвращался с
удовольствием. Убранство комнаты было строгое; по стенам — несколько
Лепинов и один Буден; в углу, на вращающейся тумбе, немного резким пятном
выделялся мраморный бюст жены, работы Шапю; посередине — огромный
ренессансный стол, на котором, за время отсутствия Жюлиюса, скопились книги,
брошюры и объявления; на эмалевом подносе — несколько загнутых визитных
карточек, а в стороне, прислоненное на виду к бронзовой статуэтке Бари,
письмо, в почерке которого Жюлиюс узнал почерк старика-отца. Он тотчас же
разорвал конверт и прочел:
"Дорогой сын!
Я очень ослабел за последние дни. По некоторым верным признакам я вижу,
что пора собираться в дорогу; да и что пользы задерживаться дольше?
Я знаю, что Вы возвращаетесь в Париж сегодня ночью, и надеюсь, что Вы
не откажете мне в срочном одолжении. В виду некоторых обстоятельств, о
которых я Вас осведомлю в самом недалеком времени, мне нужно знать,
проживает ли еще в тупике Клод-Бернар, дом N 12, молодой человек по имени
Лафкадио Влуики (произносится Луки, "В" и "и" едва слышны).
Я буду Вам очень обязан, если Вы сходите по этому адресу и повидаете
названного молодого человека. (Вам, как романисту, нетрудно будет найти
какой-нибудь предлог для посещения.) Мне важно знать:
1. что этот молодой человек делает;
2. что он намерен делать (есть ли у него какие-нибудь стремления?
какого порядка?);
3. наконец, Вы мне укажете, каковы, по-вашему, его данные, его
способности, его желания, его вкусы...
Пока ко мне не заходите; я в настроении невеселом. Эти сведения Вы
точно так же можете мне изложить в нескольких строках. Если мне захочется
побеседовать или если я почувствую, что близок великий отъезд, я дам Вам
знать.
Обнимаю Вас.
Жюст-Аженор де Баральуль.
P.S. Не показывайте виду, что это я Вас послал: молодой человек меня не
знает и впредь не должен знать.
Лафкадио Влуики сейчас девятнадцать лет. Румынский подданный. Сирота.
Я просмотрел Вашу последнюю книгу. Если после этого Вы не попадете в
Академию, то совершенно непростительно, что Вы написали эту дребедень".
Отрицать нельзя было: последняя книга Жюлиюса была плохо встречена.
Несмотря на усталость, романист пробежал газетные вырезки, где о нем
отзывались неблагосклонно. Потом он открыл окно и вдохнул туманный воздух
ночи. Окна его кабинета выходили в посольский сад — водоем очистительной
тьмы, где глаза и дух омывались от мирской и уличной скверны. Он прислушался
к чистому пению незримого дрозда. Потом вернулся в спальню, где Маргарита
уже лежала в кровати.
Боясь бессонницы, он взял с комода пузырек с померанцевой настойкой, к
которому часто прибегал. Полный супружеской заботливости, он
предупредительно поставил лампу ниже спящей, приспустив фитиль; но легкий
звон хрусталя, когда, выпив, он ставил рюмку на место, достиг до Маргариты
сквозь ее дремоту, и она, с животным стоном, повернулась к стене. Жюлиюс,
обрадовавшись тому, что она еще не спит, подошел к ней и заговорил,
раздеваясь:
— Знаешь, как отец отзывается о моей книге?
— Дорогой друг, твой бедный отец совершенно лишен литературного чутья,
ты мне это сто раз говорил, — пробормотала Маргарита, которой ничего не
хотелось, как только спать.
Но у Жюлиюса было слишком тяжело на душе:
— По его словам, я поступил позорно, написав такую дребедень.
Последовало довольно длительное молчание, в котором Маргарита опять
потонула, забывая всякую литературу; и уже Жюлиюс примирился с одиночеством;
но из любви к нему она сделала огромное усилие и, всплывая на поверхность:
— Надеюсь, ты не станешь этим огорчаться.
— Я отношусь к этому хладнокровно, ты же видишь, — тотчас же
отозвался Жюлиюс, — Но все же, мне казалось бы, не отцу пристало так
выражаться; ему еще меньше, чем кому-либо другому, и именно об этой книге,
которая, собственно говоря, не что иное, как памятник в его честь.
Действительно, разве не представил Жюлиюс в этой книге как раз столь
характерную карьеру престарелого дипломата? Не в ней ли он превознес,
противополагая романтическим треволнениям, достойную, спокойную,
классическую, равно как политическую, так и семейственную жизнь
Жюста-Аженора?
— Ведь ты же написал эту книгу не для того, чтобы заслужить его
признательность.
— Он дает понять, что я написал "Воздух Вершин" для того, чтобы
попасть в Академию.
— А если бы даже и так! Если бы ты и попал в Академию за то, что
написал хорошую книгу! — Потом, сострадательным голосом: — Будем
надеяться, что газеты и журналы его просветят.
Жюлиюс разразился:
— Газеты! Нечего сказать! — и, яростно обращаясь к Маргарите, словно
она была виновата, с горьким смехом: — Меня рвут со всех сторон!
У Маргариты пропал всякий сон.
— Тебя очень критикуют? — спросила она с тревогой.
— И хвалят с нестерпимым лицемерием.
— Как хорошо, что ты всегда презирал этих газетчиков! Но вспомни, что
написал тебе третьего дня мсье де Вогюэ: "Такое перо, как Ваше, защищает
Францию, как шпага".
— "Против грозящего нам варварства такое перо, как Ваше, защищает
Францию лучше всякой шпаги", — поправил Жюлиюс.
— А кардинал Андре, обещая тебе свой голос, еще недавно ручался тебе,
что вся церковь с тобой.
— Есть чему радоваться!
— Мой друг!..
— Мы видели на примере Антима, чего стоит высокое покровительство
духовенства.
— Жюлиюс, ты становишься злым. Ты мне часто говорил, что работаешь не
для награды и не ради одобрения других, что тебе достаточно твоего
собственного одобрения; ты даже написал об этом прекрасные страницы.
— Знаю, знаю, — раздраженно произнес Жюлиюс.
Его глубокой муке эти снадобья помочь не могли. Он прошел в умывальную
комнату.
Как это он себе позволяет так жалко распускаться перед женой? Свою
заботу, которая не из тех, что жены умеют убаюкивать и утешать, он из
гордости, из чувства стыда, должен бы замкнуть в своем сердце. "Дребедень!"
Это слово, пока он чистил зубы, било у него в висках, расстраивало самые
благородные его мысли. Да что — последняя книга! Он не думал больше о
словах отца; или, во всяком случае, не думал больше о том, что эти слова
сказаны его отцом... В нем подымался, впервые в жизни, ужасный вопрос, — в
нем, который до сих пор всегда встречал только одобрения и улыбки, --
подымалось сомнение в искренности этих улыбок, в ценности этих одобрений, в
ценности своих работ, в подлинности своей мысли, в истинности своей жизни.
Он вернулся в спальню, рассеянно держа в одной руке стакан для зубов, в
другой — щетку; поставил стакан, наполовину налитый розовой водой, на
комод, опустил в него щетку и сел к кленовому письменному столику, за
которым Маргарита обыкновенно писала письма. Он взял вставочку жены; на
лиловатой, нежно надушенной бумаге он начал писать:
"Дорогой отец!
Вернувшись сегодня, я нашел Вашу записку. Завтра же я исполню
поручение, которое Вы на меня возлагаете и которое я надеюсь успешно
выполнить, дабы таким образом доказать Вам мою преданность".
Ибо Жюлиюс — из тех благородных натур, которые, сквозь обиду,
выказывают свое истинное величие. Потом, откинувшись назад, он некоторое
время сидел, взвешивая фразу, с поднятым пером:
"Мне тяжело видеть, что именно Вы заподазриваете бескорыстие..."
Нет. Лучше:
"Неужели Вы думаете, что я менее ценю ту литературную честность..."
Фраза не удавалась. Жюлиюс был в ночном костюме; он почувствовал, что
ему холодно, скомкал бумагу, взял стакан для зубов, отнес его а умывальную
комнату, а скомканную бумагу бросил в ведро.
Перед тем как лечь в кровать, он тронул жену за плечо.
— А ты какого мнения о моей книге?
Маргарита приоткрыла унылый глаз. Жюлиюсу пришлось повторить вопрос.
Маргарита, полуобернувшись, взглянула на него. С приподнятыми бровями,
сморщенным лбом и искривленными губами, Жюлиюс имел жалкий вид.
— Да что с тобой, мой друг? Или ты, в самом деле, считаешь, что твоя
последняя книга хуже прежних?
Это был не ответ; Маргарита уклонялась.
— Я считаю, что и прежние не лучше этой; вот!
— Ну, в таком случае!..
И Маргарита, устрашенная такою крайностью суждений и чувствуя, что ее
нежные доводы бесполезны, отвернулась к темноте и опять уснула.

II


Несмотря на известное профессиональное любопытство и на приятную
уверенность в том, что ничто человеческое не может быть ему чуждо, Жюлиюс до
этого времени редко отрешался от обычаев своего класса и не имел дела с
людьми другого круга. Не то чтобы у него не было охоты; просто не
представлялось случая. Собираясь итти по этому делу, Жюлиюс убедился, что он
и одет не совсем так, как надо бы. В его пальто, в его манишке, в его
плоском цилиндре было что-то пристойное, сдержанное и изысканное... А может
быть, в конце концов, и лучше, чтобы его внешность не слишком приглашала
этого молодого человека к скороспелой фамильярности? Вызвать его на
откровенность, думал он, надлежало искусством речи. И по пути к тупику
Клод-Бернар Жюлиюс размышлял о том, с какими предосторожностями, под каким
предлогом он войдет и как поведет дознание.
Что общего могло быть с этим Лафкадио у графа Жюста-Аженора де
Баральуля? Этот вопрос назойливо жужжал вокруг Жюлиюса. Не теперь, когда он
закончил жизнеописание отца, мог бы он себе позволить его расспрашивать. Он
желал знать только то, что отец сочтет нужным сказать ему сам. За последние
годы граф стал молчалив, но скрытным он никогда не был. Пока Жюлиюс шел
Люксембургским садом, его застиг ливень.
В тупике Клод-Бернар, у дома N 12, стоял фиакр, и в нем Жюлиюс, входя в
подъезд, различил даму в немного броском туалете и слишком большой шляпе.
У него билось сердце, когда он называл швейцару меблированного дома имя
Лафкадио Влуики; романисту казалось, что он кидается на путь приключений;
но, пока он подымался по лестнице, обыденность обстановки, убогость
окружающего оттолкнули его; не находя себе пищи, его любопытство слабело и
уступало место отвращению.
В пятом этаже, коридор без ковра, освещаемый только верхним светом с
лестницы, в нескольких шагах от площадки делал поворот; справа и слева
тянулись закрытые двери; дверь в глубине, незапертая, пропускала тонкий луч.
Жюлиюс постучал; бесплодно; он робко приотворил дверь; в комнате — никого.
Жюлиюс спустился вниз.
— Если его нет, он скоро вернется, — сказал швейцар.
Дождь лил, как из ведра. Рядом с вестибюлем, против лестницы, находился
салон, в который Жюлиюс и решил было проникнуть; но затхлый воздух и
безнадежный вид этого помещения отпугнули его, и он подумал, что с таким же
успехом он мог бы распахнуть дверь там, наверху, и ждать молодого человека
попросту в его комнате. Жюлиюс опять отправился наверх.
Когда он вторично огибал угол коридора, из комнаты, смежной с той, что
была в глубине, вышла женщина. Жюлиюс столкнулся с ней и извинился.
— Кого вам угодно?
— Мсье Влуики здесь живет?
— Его сейчас нет.
— А! — воскликнул Жюлиюс с такой досадой в голосе, что женщина
спросила его:
— У вас к нему спешное дело?
Жюлиюс, вооруженный только для встречи с неизвестным Лафкадио,
чувствовал себя растерянным; между тем, случай представлялся отличный: быть
может, эта женщина многое знает про молодого человека; если ее навести на
разговор...
— Я хотел у него получить одну справку.
— Для кого?
"Уж не принимает ли она меня за полицейского?" — подумал Жюлиюс.
— Я граф Жюлиюс де Баральуль, — произнес он не без торжественности,
слегка приподнимая шляпу.
— О. господин граф... Пожалуйста, простите, что я вас не ...В этом
коридоре так темно! Потрудитесь войти. — Она отворила дверь. — Лафкадио
должен сейчас... Он только пошел... Ах, разрешите!
И, прежде чем Жюлиюс успел войти, она бросилась в комнату, к дамским
панталонам, нескромно разложенным на стуле, и, не будучи в состоянии их
скрыть, постаралась по крайней мере сократить их.
— Здесь такой беспорядок...
— Оставьте, оставьте! Я привык, — снисходительно говорил Жюлиюс.
Карола Венитекуа была довольно полная или, вернее, немного толстая
молодая женщина, но хорошо сложенная и дышащая здоровьем; с лицом простым,
но не вульгарным и довольно приятным; с животным и кротким взглядом; с
блеющим голосом. Она собиралась куда-то итти и была в мягкой фетровой шляпе;
на ней был корсаж в форме блузки, пересеченный длинным галстуком, мужской
воротничок и белые манжеты.
— Вы давно знаете мсье Влуики?
— Может быть, я могу передать ему ваше поручение? — продолжала она,
не отвечая на вопрос.
— Видите ли... Мне бы хотелось знать, очень ли он занят сейчас.
— Когда как.
— Потому что. если бы у него было свободное время, я бы хотел просить
его... исполнить для меня небольшую работу.
— В каком роде?
— Вот как раз... мне бы и хотелось предварительно познакомиться с
характером его занятий.
Вопрос был поставлен без всякого лукавства, но и внешность Каролы не
приглашала к обинякам. Тем временем к графу Баральулю вернулась вся его
уверенность; он сидел теперь на стуле, очищенном Каролой, и та, рядом с ним,
прислонясь к столу, начинала уже говорить, как вдруг в коридоре раздался
громкий шум: дверь с треском распахнулась, и появилась та самая женщина,
которую Жюлиюс видел в карете.
— Я так и знала, — сказала она. — Когда я увидела, как он вошел...
И Карола, тотчас же отодвигаясь от Жюлиюса:
— Да вовсе нет, дорогая моя... Мы разговаривали. Моя подруга, Берта
Гран-Марье; граф... извините! Я вдруг забыла ваше имя!
— Это неважно, — ответил Жюлиюс, немного стесненный, пожимая руку в
перчатке, протянутую ему Бертой.
— Представь и меня тоже, — сказала Карола...
— Послушай, милая: нас ждут уже целый час, — продолжала Берта,
представив свою подругу. — Если ты желаешь беседовать с графом, возьми его
с собой: у меня карета.
— Да он не меня хотел видеть.
— Тогда идем! Вы пообедаете с нами сегодня?..
— Я очень жалею...
— Вы меня извините, — сказала Карола, краснея и спеша увести
приятельницу. — Лафкадио должен вернуться с минуты на минуту.
Уходя, женщины оставили дверь открытой; неустланный ковром, коридор был
гулок; образуемый им угол не позволял видеть, не идет ли кто; но
приближающегося было слышно.
"В конце концов, комната расскажет мне даже больше, чем женщина,
надеюсь" — подумал Жюлиюс. Он спокойно приступил к осмотру.
Увы, в этой банальной меблированной комнате почти не на чем было
остановиться его неопытному любопытству.
Ни книжного шкафа, ни рам на стенах. На камине — "Молль Флендерс"
Даниеля Дефо, по-английски, в дрянном издании, лишь на две трети
разрезанном, и "Новеллы" Антонио-Франческо Граццини, именуемого Ласка, --
по-итальянски. Эти книги заинтересовали Жюлиюса. Рядом с ними, за бутылочной
мятного спирта, его в такой же мере заинтересовала фотография: на песочном
морском берегу — уже не очень молодая, но поразительно красивая женщина,
опирающаяся на руку мужчины с сильно выраженным английским типом, изящного и
стройного, в спортивном костюме; у их ног, сидя на опрокинутой душегубке, --
коренастый мальчик лет пятнадцати, с густыми и растрепанными белокурыми
волосами, с дерзким лицом, смеющийся и совершенно голый.
Взяв в руки фотографию и поднеся ее к свету, Жюлиюс прочел в правом
углу выцветшую надпись: "Дуино, июль 1886", которая ему мало что говорила,
хоть он и вспомнил, что Дуино — небольшое местечко на австрийском побережьи
Адриатики. Покачивая головой и сжав губы, он поставил фотографию на место. В
холодном каменном очаге ютились коробка с овсяной мукой, мешочек с чечевицей
и мешочек с рисом; немного дальше, прислоненная к стене, стояла шахматная
доска. Ничто не указывало Жюлиюсу на то, какого рода трудам или занятиям
этот молодой человек посвящает свои дни.
По-видимому, Лафкадио недавно завтракал; на столе еще стояла спиртовка
с кастрюлечкой, а в кастрюлечку было опущено полое металлическое яйцо с
дырочками, такое, какими пользуются для заварки чая запасливые туристы, и
крошки вокруг допитой чашки. Жюлиюс подошел к столу; в столе был выдвижной
ящик, а в ящике торчал ключ...
Мне бы не хотелось, чтобы на основании дальнейшего могли составить
неверное представление о характере Жюлиюса: Жюлиюс был менее всего
нескромен; в жизни каждого он уважал то облачение, в которое тот считает
нужным ее рядить; он чрезвычайно чтил приличия. Но перед отцовской волей ему
приходилось смирить свой нрав. Он подождал еще немного, прислушиваясь;
затем, так как кругом было тихо, — против воли, вопреки своим правилам, но
с деликатным чувством долга, — потянул незапертый ящик.
Там лежала записная книжка в юфтяном переплете, каковую Жюлиюс вынул и
раскрыл. На первой странице он прочел следующие слова, той же руки, что и
надпись на фотографии:
"Кадио, для записи счетов,
Моему верному товарищу, от старого дяди.
Феби."
и под ними, почти вплотную, немного детским почерком, старательным,
прямым и ровным:
"Дуино. Сегодня утром, 10 июля 1886 года, к нам приехал лорд Фебиэн. Он
привез мне душегубку, карабин и эту красивую книжку".
На первой странице — ничего больше.
На третьей странице, с пометкой "29 августа", значилось:
"Дал Феби вперед 4 сажени".
И на следующий день:
"Дал вперед 12 сажен..."
Жюлиюс понял, что это лишь тренировочные заметки. Перечень дней,
однако, скоро обрывался, и, после белой страницы, значилось:
"20 сентября: Отъезд из Алжира в Аурес".
Затем несколько дат и названий местностей; и наконец, последняя запись:
"5 октября: возвращение в Эль-Кантару. 50 кил. on horse-back, без
остановки".
Жюлиюс перевернул несколько пустых листков; но немного дальше книжка
как бы начиналась сызнова. В виде нового заглавия, вверху одной из страниц
было тщательно выведено крупными буквами:
Qui incomincia il libro
della nova esigenza
e
della suprema virtu,*1
И ниже, как эпиграф
"Tanto quanto se ne taglia"
Boccaccio.*2

__________
*1 Здесь начинается книга нового искуса и высшей доблести.
*2 Столько, сколько можно отрезать. Боккачьо.
__________
Перед выражением нравственных идей интерес Жюлиюса сразу оживился; это
было по его части. Но следующая же страница его разочаровала: опять пошли
счета. Однако то были счета много порядка. Здесь значилось, уже без
обозначения дат и мест:
"За то, что обыграл Протоса в шахматы = 1 punta.
За то, что я показал, что говорю по-итальянски = 3 punte.
За то, что я ответил раньше Протоса = 1 punte.
За то, что за мной осталось последнее слово = 1 punta.
За то, что я плакал, узнав о смерти Фебе = 4 punte".
Жюлиюс, читая наспех, решил, что "punta"* — какая-нибудь иностранная
монета, и увидел в этих записях всего лишь ребяческую и мелочную расценку
заслуг и воздаяний. Затем счета снова обрывались. Жюлиюс перевернул еще
страницу, прочел:
"Сегодня, 4 апреля, разговор с Протосом.
Понимаешь ли ты, что значит: итти дальше?
__________
* Укол
__________
На этом записи кончались.
Жюлиюс повел плечами, поджал губы, покачал головой м положил тетрадь на
место. Он посмотрел на часы, встал, подошел к окну, взглянул на улицу; дождь
перестал. Направляясь в угол комнаты, чтобы взять свой зонт, он вдруг
заметил, что в дверях стоит, прислонясь, красивый белокурый молодой человек
и с улыбкой смотрит на него.

III


Юноша с фотографии мало возмужал; Жюст-Ажерон говорил: девятнадцать
лет; на вид ему нельзя было дать больше шестнадцати. Лафкадио, очевидно,
только что вошел; кладя записную книжку на место. Жюлиюс взглянул на дверь,
и там никого не было: но как же он не слышал его шагов? И, невольно кинув
взгляд на ноги молодого человека, Жюлиюс увидел, что у того вместо сапог
надеты калоши.
В улыбке Лафкадио не было ничего враждебного: он улыбался скорее
весело, но иронически; на голове у него была дорожная каскетка, но, встретив
взгляд Жюлиюса, он ее снял и вежливо поклонился.
— Господин Влуики? — спросил Жюлиюс.
Молодой человек снова молча поклонился.
— Извините, что, поджидая вас, я расположился в вашей комнате. Правда,
сам бы я не решился войти, но меня пригласили.
Жюлиюс говорил быстрее и громче, чем обыкновенно, желая доказать самому
себе, что он нисколько не смущен. Брови Лафкадио едва уловимо нахмурились;
он направился к зонту Жюлиюса; не говоря ни слова, взял его и поставил
обсыхать в коридор; потом, вернувшись в комнату, знаком пригласил Жюлиюса
сесть.
— Вас, должно быть, удивляет мой визит?
Лафкадио спокойно достал из серебряного портсигара папиросу и закурил.
— Я сейчас объясню вам в нескольких словах причины моего прихода,
которые вам сразу станут понятны...
По мере того как он говорил, он чувствовал, как испаряется его
самоуверенность.
— Дело вот в чем... Но прежде всего разрешите мне назвать себя. — И,
словно стесняясь произнести свое имя, он вынул из жилетного кармана визитную
карточку и протянул ее Лафкадио, который, не глядя, положил ее не стол.
— Я... только что закончил довольно важную работу; это небольшая вещь,
которую мне некогда перебелить самому. Мне сказали, что у вас отличный
почерк, и я подумал, что, кроме того, — тут Жюлиюс красноречиво окинул
взором убогое убранство комнаты, — я подумал, что вы, быть может, не
прочь...
— В Париже нет никого, — перебил его Лафкадио, — кто мог бы вам
говорить о моем почерке. — Он остановил взгляд на ящике стола, где Жюлиюс,
сам того не заметив, сбил крохотную печать из мягкого воска; потом, резко
повернув ключ в замке и пряча его в карман: — никого, кто имел бы право о
нем говорить, — продолжал он, смотря на краснеющего Жюлиюса. — С другой
стороны, — он говорил очень медленно, как-то глупо, без всякого выражения,
— мне все еще не вполне ясны основания, по которым мсье... — он взглянул
на визитную карточку: — по которым граф Жюлиюс де Баральуль мог бы мной
особо интересоваться. Тем не менее, — и вдруг его голос, как у Жюлиюса,
сделался плавен и мягок, — ваше предложение заслуживает внимания со стороны
человека, которому, как вы это сами могли заметить, нужны деньги. — Он
встал. — Разрешите мне явится к вам с ответом завтра утром.
Приглашение удалиться было недвусмысленно. Жюлиюс чувствовал себя в
слишком невыигрышном положении, чтобы противиться; он взялся за шляпу,
помедлил:
— Мне бы хотелось поговорить с вами пообстоятельнее, — неловко
произнес он. — Позвольте мне надеяться, что завтра... Я буду вас ждать,
начиная с десяти часов.
Лафкадио поклонился.
Как только Жюлиюс повернул за угол коридора, Лафкадио захлопнул дверь и
запер ее на задвижку. Он бросился к столу, вынул из ящика записную книжку,
раскрыл на последней, выдавшей тайну странице, и там, где, много месяцев
тому назад, он остановился, вписал карандашом, крупным стоячим почерком,
очень мало похожим на прежний:
"За то, что дал Олибриюсу засунуть в эту книжку свой противный нос = 1
punta".
Он вынул из кармана перочинный нож, с сильно сточенным лезвием,
превратившимся в нечто вроде короткого шила, опалил его на спичке, потом,
сквозь брючный карман разом вонзил его себе в бедро. Он невольно вделал
гримасу. Но этого ему было мало. Под написанной фразой, не садясь,
нагнувшись над столом, он прибавил:
"И за то, что я ему показал, что знаю это = 2 punte".
На этот раз он решился не сразу: он расстегнул брюки и отогнул их
сбоку. Взглянул на свое бедро, где из свежей ранки шла кровь; посмотрел на
расположенные вокруг старые шрамы, напоминавшие следы от прививок. Снова
опалил лезвие, потом очень быстро, раз за разом, дважды вонзил его себе в
тело.
"В прежнее время я не принимал таких мер предосторожности" — подумал
он, направляясь к склянке с мятным спиртом, которым и смочил свои порезы.
Его гнев немного утих, но, ставя склянку на место, он заметил, что
фотография, где он был снят рядом с матерью, стоит не совсем так, как
раньше. Тогда он ее схватил, с каким-то отчаянием посмотрел на нее еще раз,
потом, с вспыхнувшим лицом, яростно разорвал ее. Обрывки он пытался сжечь;
но они не загорались; тогда он освободил камин от заполнявших его мешочков и
поставил туда, в виде тагана, свои единственные две книги, порвал,
искромсал, скомкал записную книжку, положил сверху свое изображение и все
это поджег.
Склонив лицо над огнем, он уверял себя, что вид этих горящих
воспоминаний доставляет ему несказанное удовольствие; но, когда от них
остался один пепел и он выпрямился, у него слегка кружилась голова. Комната
была полна дыма. Он подошел к умывальнику и смочил себе лоб.
Теперь он более светлым взглядом взирал на визитную карточку.
Граф Жюлиюс де Баральуль, — повторял он. — Dapprima importa
sapere chi e.*
___________
* Прежде всего необходимо знать, кто это такой.
___________
Он снял фуляр, заменявший ему и галстук, и воротничок, распахнул
рубашку и, стоя у открытого окна, освежил себе грудь прохладным воздухом.
Затем, вдруг заторопившись, обутый, в галстуке, в серой фетровой шляпе,
умиротворенный и цивилизованный, насколько возможно, Лафкадио запер за собой
дверь и отправился на площадь Сен-Сюльпис. Там, против мэрии, в библиотеке
Кардиналь, он наверное мог получить нужные ему сведения.

IV


Когда он проходил галереей Одеона, ему бросился в глаза выставленный
среди книг роман Жюлиюса; это был том в желтой обложке, один вид которого, в
любой другой день, вызвал бы у Лафкадио зевоту. Он ощупал жилетный карман и
бросил на прилавок пятифранковую монету.
"Будет чем топить вечером!" — подумал он, унося книгу и сдачу.
В библиотеке "Словарь современников" излагал в кратких словах аморфную
карьеру Жюлиюса, приводил заглавия его сочинений, хвалил их в общепринятых
выражениях способных отбить всякую охоту.
— Фу! — произнес Лафкадио.
Он уже готов был захлопнуть словарь, как вдруг в предшествовавшей
статье заметил несколько слов, от которых вздрогнул. Несколькими строками
выше абзаца: "Жюлиюс де Баральуль (Виконт)", в биографии Жюста-Аженора,
Лафкадио прочел: "Посланник в Бухаресте в 1873 году". Почему от этих
простых слов у него так забилось сердце?
Лафкадио, которого его мать снабдила пятью дядями, никогда не знал
своего отца; он соглашался считать его умершим и вопросов о нем не задавал.
Что же касается дядей (все они были разных национальностей, и трое из них
служили по дипломатической части), то он скоро понял, что они состояли с ним
только в том родстве, которое им приписывала сама прекрасная Ванда. Лафкадио
недавно исполнилось девятнадцать лет. Он родился в Бухаресте в 1874 году,
другими словами, на исходе второго года службы в этом городе графа де
Баральуля.
После загадочного визита Жюлиюса как мог он не увидеть в этом нечто
большее, нежели простое совпадение? Он сделал над собой немалое усилие,
чтобы дочитать до конца статью "Жюст-Аженор", но строчки прыгали у него
перед глазами; во всяком случае, он уразумел, что граф де Баральуль, отец
Жюлиюса, человек выдающийся.
Дерзкая радость вспыхнула у него в сердце и подняла там такой шум, что,
как ему казалось, должно было быть слышно рядом. Но нет, эта телесная одежда
была, положительно, прочна, непроницаема. Он взглянул украдкой на своих
соседей, завсегдатаев читального зала, поглощенных своей дурацкой работой...
Он высчитывал: если граф родился в 1821 году, то ему теперь семьдесят два
года. Ma chi sa se vive ancora?* Он поставил словарь на место и вышел.
___________
* Но как знать, жив ли он еще?
___________
Синева очищалась от легких облаков, гонимых довольно свежим ветром.
"Importa di domesticare questo nuovo proposito"* — сказал себе Лафкадио,
превыше всего ценивший свободное распоряжение самим собой; и, чувствуя
невозможность укротить эту бурную мысль, он решил временно изгнать ее из
головы. Он достал из кармана роман Жюлиюса и усиленно старался им
заинтересоваться; но в этой книге не было ничего скрытого, ничего
загадочного, и она меньше всего могла ему помочь забыться.
___________
* Надо приручить эту новую мысль.
___________
"И к этому-то автору я завтра явлюсь играть в секретари!" — невольно
твердил он про себя.
Он купил в киоске газету и вошел в Люксембургский сад. Скамьи были
мокры; он раскрыл книгу, сел на нее и, развернув газету, стал читать
хронику. Сразу же, как если бы он знал, что найдет их тут, его глаза
остановились на следующих строчках:
"Здоровье графа Жюст-Аженора де Баральуля, внушавшее, как известно, за
последние дни серьезные опасения, подает надежду на улучшение; тем не менее,
оно еще настолько слабо, что позволяет ему принимать лишь самых близких
лиц".
Лафкадио вскочил со скамьи; во мгновение ока в нем созрело решение.
Забыв про книгу, он бросился на улицу Медичи, к писчебумажному магазину,
где, как он помнил, в витрине сулилось "немедленное изготовление визитных
карточек, 100 штук 3 франка".
На ходу он улыбался; смелость его внезапного
замысла забавляла его, потому что на него напала жажда приключений.
— Как скоро вы мне можете напечатать сотню карточек? — спросил он
продавца.
— Вы их получите сегодня же вечером.
— Я заплачу вдвойне, если вы мне их приготовите к двум часам.
Продавец сделал вид, будто справляется по книге заказов.
— Чтобы оказать вам одолжение... хорошо, вы можете зайти за ними в два
часа. На чье имя?
Тогда на поданном ему листке, без дрожи, не краснея, но со слегка
замирающим сердцем, он написал:
"Лафкадио де Баральуль".
"Этот негодяй мне не верит, — сказал он про себя, уходя, оскорбленный
тем, что продавец не проводил его более низким поклоном".
Затем, проходя мимо зеркальной витрины:
"Надо сознаться, что я действительно не похож на Баральуля! Ничего, мы
постарается достигнуть большего сходства".
Был двенадцатый час. Лафкадио, охваченный необычайным возбуждением, еще
не ощущал голода.
"Сперва немного пройдемся, — думал он, — иначе я улечу. И будем
держаться середины улицы; если я подойду к этим прохожим, они заметят, что я
непомерно возвышаюсь над ними. Вот опять превосходство, которое нужно
скрывать. Вечно приходится учиться".
Он зашел на почту.
"Площадь Мальзерб... это потом! — сказал он себе, отыскав в
справочнике адрес графа Жюста-Аженора. — Но кто мне мешает произвести тем
временем разведку в направлении улицы Вернейль?" (Это был адрес, значившийся
на карточке Жюлиюса.)
Лафкадио знал эти места и любил их; оставив слишком людные улицы, он
решил пойти в обход по тихой улице Вано, где легче дышалось его юной
радости. Сворачивая с Вавилонской улицы, он увидел бегущих людей; возле
тупика Удино собралась толпа перед трехэтажным домом, из которого валил
довольно скверный дым. Он заставил себя не ускорять шага, хоть и был весьма
подвижен.
Лафкадио, мой друг, вы увлеклись уличным происшествием, и мое перо с
вами расстается. Не ждите, чтобы я стал передавать несвязные речи толпы,
крики...
Скользя, продвигаясь в этом сборище, как угорь, Лафкадио очутился в
первом ряду. Там, стоя на коленях, рыдала какая-то несчастная.
— Мои дети! Мои малютки! — говорила она.
Ее поддерживала молодая девушка, изящно и просто одетая, очевидно
посторонняя; она была очень бледна и так красива, что Лафкадио, едва увидев
ее, заговорил в нею.
— Нет, я ее не знаю. Все, что я могла понять, это, что двое ее детей
остались в той вот комнате в третьем этаже, куда скоро проникнет огонь;
лестница уже горит; вызвали пожарных, но, пока они приедут, малютки
задохнутся от дыма... Скажите, неужели же нельзя взобраться на балкон по
каменной ограде и потом, видите, по этой тонкой водосточной трубе? Таким
путем уже однажды, говорят, взбирались воры; но что другие сделали для того,
чтобы украсть, никто их этих людей не решается сделать, чтобы спасти детей.
Я обещала этот кошелек, но безуспешно. Ах, отчего я не мужчина!..
Лафкадио не стал дольше слушать. Положив трость и шляпу у ног молодой
девушки, он бросился вперед. Без чьей-либо помощи он ухватился за край
ограды; притянулся на руках, и вот, поднявшись во весь рост, двинулся по
этому гребню, пробираясь среди торчащих черепков.
Но толпа еще больше оторопела, когда, ухватившись за водосточную трубу,
он стал подниматься на руках, едва опираясь время от времени носками о
поперечные скобы. Вот он достиг балкона и берется одной рукой за перила;
толпа восхищена и уже не трепещет, потому что, в самом деле, его ловкость
изумительна. Он плечом выбивает стекла и проникает внутрь... Миг ожидания и
невыразимого волнения... Затем он появляется снова, держа на руках плачущего
малыша. Из разорванной пополам простыни, связав полотнища узлом, он соорудил
нечто вроде веревки; он обвязывает ею ребенка, опускает его на руки
обезумевшей матери. Второго так же...
Когда, наконец, спустился сам Лафкадио, толпа приветствовала его как
героя.
"Меня принимают за клоуна" — подумал он, чувствуя с раздражением, что
краснеет, и грубо отклоняя овации. Но, когда молодая девушка, к которой он
снова подошел, смущенно протянула ему, вместе с тростью и шляпой, обещанный
ею кошелек, он взял его, улыбаясь, и, вынув находившиеся там шестьдесят
франков, передал деньги бедной матери, душившей поцелуями своих сыновей.
— Вы мне позволите сохранить кошелек на память о вас?
Это был маленький вышитый кошелек; он его поцеловал. Они взглянули друг
на друга. Молодая девушка была взволнована, бледнее прежнего, и, казалось,
хотела что-то сказать. Но Лафкадио вдруг убежал, прокладывая себе дорогу
палкой, с таким хмурым видом, что его почти сразу перестали приветствовать и
провожать.
Он вернулся к Люксембургскому саду, затем, наскоро закусив в
"Гамбринусе", неподалеку от Одеона, торопливо вернулся к себе. Свои
сбережения он хранил под половицей; из тайника вышли на свет три монеты по
двадцать франков и одна в десять. Он подсчитал:
Визитные карточки: шесть франков.
Пара перчаток: пять франков.
Галстук: пять франков (хотя что я могу найти приличного за такую
цену?).
Пара ботинок: тридцать пять франков (я от них не стану требовать долгой
носки).
Остается девятнадцать франков на непредвиденные расходы.
(Из отвращения к долгу Лафкадио всегда платил наличными.)
Он подошел к шкафу и достал мягкий шевиотовый костюм, темный,
безукоризненно сшитый, совершенно свежий.
"Беда в том, что я из него уже вырос..." — подумал он, вспоминая ту
блестящую эпоху, еще недавнюю, когда маркиз де Жевр, его последний дядя,
брал его с собой, ликующего, к своим поставщикам.
Плохое платье было для Лафкадио так же нестерпимо, как для кальвиниста
— ложь.
"Прежде всего самое неотложное. Мой дядя де Жевр говорил, что человек
узнается по обуви".
Из внимания к ботинкам, которые ему предстояло примерять, он первым
делом переменил носки.

V


Граф Жюст-Аженор де Баральуль уже пять лет не выходил из своей
роскошной квартиры на площади Мальзерб. Здесь он готовился к смерти,
задумчиво бродя по загроможденным коллекциями залам, а чаще всего --
запершись у себя в спальне и отдавая больные плечи и руки благотворному
действию горячих полотенец и болеутоляющих компрессов. Огромный Фуляр цвета
мадеры облекал его великолепную голову, как тюрбан, ниспадая свободным
концом на кружевной воротник и на плотный вязанный жилет светлокоричневой
шерсти, по которому серебряным водопадом расстилалась его борода. Его ноги,
обтянутые белыми кожаными туфлями, покоились на подушке с горячей водой. Он
погружал то одну, то другую бескровную руку в ванну с раскаленным песком,
подогреваемую спиртовой лампой. Серый плед покрывал его колени. Конечно, он
был похож на Жюлиюса; но еще больше на тициановский портрет, и Жюлиюс давал
лишь приторный список с его черт, так же как в "Воздухе Вершин" он дал лишь
подслащенную картину его жизни и свел ее к ничтожеству.
Жюст-Аженор де Баральуль пил из чашки лекарство внимая назиданиям отца
Авриля, своего духовника, к которому он за последнее время стал часто
обращаться; в эту минуту в дверь постучали, и верный Эктор, уже двадцать лет
исполнявший при нем обязанности лакея, сиделки, а при случае — советника,
подал на лаковом подносе небольшой запечатанный конверт.
— Этот господин надеется, что господин граф изволит его принять.
Жюст-Аженор отставил чашку, вскрыл конверт и вынул визитную карточку
Лафкадио. Он нервно смял ее в руке:
— Скажите, что... — затем, овладевая собой: — Господин? ты хочешь
сказать молодой человек? А на что он похож?
— Господин граф вполне может его принять.
— Дорогой аббат, — сказал граф, обращаясь к отцу Аврилю, — извините,
что мне приходится просить вас прервать нашу беседу; но непременно приходите
завтра; у меня, вероятно, будет, что вам сказать, и я думаю, вы останетесь
довольны.
Пока отец Авриль выходил в гостиную, он сидел, подперши лоб рукой;
затем поднял голову:
— Попросите.
Лафкадио вошел в комнату с поднятым челом, с мужественной уверенностью;
подойдя к старику, он молча склонился. Так как он дал себе слово не
говорить, пока не не сосчитает до двенадцати, граф начал первый:
— Во-первых, знайте, что Лафкадио де Баральуля не существует, --
сказал он, разрывая карточку. — И не откажите предупредить господина
Лафкадио Влуики, так как вы с ним близки, что, если он вздумает играть этими
табличками, если он не порвет их все, как я рву вот эту (он искрошил ее на
мелкие кусочки и бросил их в пустую чашку), я тотчас же дам о нем знать
полиции и велю его арестовать как обыкновенного шантажиста. Вы меня
поняли?.. А теперь повернитесь к свету, чтобы я мог вас разглядеть.
— Лафкадио Влуики исполнит вашу волю. — Его голос, очень
почтительный, слегка дрожал. — Извините его, если он прибег к такому
средству, чтобы проникнуть к вам, он был далек от каких бы то ни было
бесчестных намерений. Ему бы хотелось убедить вас, что он заслуживает...
хотя бы вашего уважения.
— Вы хорошо сложены. Но этот костюм плохо сидит, — продолжал граф,
который как бы ничего не слыхал.
— Так, значит, я не ошибся? — произнес Лафкадио, решаясь улыбнуться и
покорно давая себя осматривать.
— Слава богу! Он похож на мать, — прошептал старый Баральуль.
Лафкадио подождал, затем, почти шопотом и пристально глядя на графа:
— Если я не буду слишком стараться, неужели мне совершенно запрещено
быть похожим также и на...
— Я говорю о внешнем сходстве. Если вы похожи не только на вашу мать,
бог не оставит мне времени в этом убедиться.
Тут серый плед соскользнул с его колен на пол.
Лафкадио бросился поднимать и, нагнувшись, почувствовал, как рука
старика тихо легла ему на плечо.
— Лафкадио Влуики, — продолжал Жюст-Аженор, когда юноша выпрямился,
— мои минуты сочтены; я не стану состязаться с вами в остроумии; это бы
меня утомило. Я допускаю, что вы не глупы; мне приятно, что вы не
безобразны. Ваша выходка говорит об известной удали, которая вам к лицу; я
счел это было за наглость, но ваш голос, ваши манеры меня успокаивают. Об
остальном я просил моего сына Жюлиюса меня осведомить; но я вижу, что это не
очень меня интересует и что для меня важнее было вас увидеть. Теперь,
Лафкадио, выслушайте меня: ни один акт гражданского состояния, ни одна
бумага не свидетельствует о вашем происхождении. Я позаботился о том, чтобы
вы были лишены возможности искать что бы то ни было по суду. Нет, не
уверяйте меня ни в чем, это лишнее; не перебивайте меня. То, что до
сегодняшнего дня вы молчали, служит мне порукой, что ваша мать сдержала
слово и ничего вам не говорила обо мне. Это хорошо. Я исполню свое
обязательство по отношению к ней и докажу вам мою признательность. Через
посредство Жюлиюса, моего сына, невзирая на формальные трудности, я передам
вам ту долю наследства, которую я обещал вашей матери вам уделить. Другими
словами, за счет моей дочери, графини Ги де Сен-При, я увеличу долю моего
сына Жюлиюса в той мере, какая допустима по закону, а именно на ту сумму,
которую я хочу, при его посредстве, оставить вам. Это составит, я думаю...
около сорока тысяч франков годового дохода; у меня сегодня будет мой
нотариус, и мы с ним рассмотрим эти цифры... Сядьте, если вам так удобнее
меня выслушать. (Лафкадио оперся было о край стола.) Жюлиюс может всему
этому воспротивиться; на его стороне закон; но я полагаюсь на его
порядочность; и полагаюсь на вашу порядочность в том, что вы никогда не
потревожите семью Жюлиюса, как ваша мать никогда не тревожила моей семьи.
Для Жюлиюса и его близких существует только Лафкадио Влуики. Я не хочу,
чтобы вы носили по мне траур. Дитя мое, семья есть нечто великое и
замкнутое; вы всегда будете всего лишь незаконнорожденный.
Лафкадио не сел, несмотря на приглашение отца, который увидел, что он
шатается; он поборол головокружение и теперь опирался о край стола, на
котором стояли чашка и грелки; его поза была чрезвычайно почтительна.
— Теперь скажите: вы, значит, видели сегодня утром моего сына Жюлиюса.
Он вам сказал...
— Он ничего, в сущности, не сказал; я догадался.
— Увалень!.. Нет, это я о нем... Вы с ним еще увидитесь?
— Он меня пригласил к себе в секретари.
— Вы согласились?
— Это вам неприятно?
— Нет. Но мне кажется, было бы лучше, чтобы вы... не узнавали друг
друга.
— Я тоже так думаю. Но, и не узнавая его, я бы все-таки хотел немного
с ним познакомиться.
— Но ведь не намерены же вы, надеюсь, долго занимать это подчиненное
положение?
— Нет, только чтобы немного поправить дело.
— А затем что вы собираетесь делать. раз вы теперь богаты?
— Ах, вчера мне почти не на что было поесть; дайте мне время узнать
мой аппетит.
В эту минуту Эктор постучал в дверь:
— Господин виконт желает видеть господина графа. Могу я попросить его?
Лицо старика омрачилось; он сидел молча, но, когда Лафкадио вежливо
встал, собираясь итти:
— Останьтесь! — воскликнул Жюст-Аженор с такой силой, что молодой
человек был покорен; потом, обращаясь к Эктору: — Что же, тем хуже для
него! Я же его просил не приходить... Скажи, что я занят, что я ему напишу.
Эктор поклонился и вышел.
Старый граф сидел некоторое время с закрытыми глазами; казалось, он
спит, но видно было, как под усами у него шевелятся губы. Наконец, он поднял
веки, протянул Лафкадио руку и совсем другим голосом, мягким и словно
упавшим:
— Дайте руку, дитя мое. Теперь вы должны меня оставить.
— Я вынужден сделать вам одно признание, — нерешительно произнес
Лафкадио. — Чтобы явиться к вам в приличном виде, я истратил все, что у
меня было. Если вы мне не поможете, я плохо себе представляю, как я сегодня
пообедаю; и уже совсем не представляю себе, как пообедаю завтра... разве
только ваш сын...
— Возьмите пока это, — сказал граф, вынимая из ящика стола пятьсот
франков. — Ну? Чего же вы ждете?
— И потом я хотел вас спросить... могу ли я надеяться увидеть вас еще
раз?
— Признаться, это доставило бы мне большое удовольствие. Но
преподобные особы, которые заботятся о моем спасении, поддерживают во мне
такое настроение, что своими удовольствиями я поступаюсь. Но благословить
вас я хочу теперь же, — и старик раскрыл объятия. Лафкадио не бросился в
них, а благоговейно преклонился возле графа и, припав головой к его коленям,
рыдая и исходя нежностью от его прикосновения, почувствовал, как тает его
сердце, лелеявшее такие суровые решения.
— Дитя мое, дитя мое, — лепетал старик, — я долго заставил вас
ждать.
Когда Лафкадио встал, его лицо было все в слезах.
Собравшись итти и пряча ассигнацию, которую он оставил было лежать, он
нащупал у себя в кармане визитные карточки и протянул их графу:
— Возьмите, тут они все.
— Я вам верю; вы их уничтожите сами. Прощайте!
"Какой бы это был отличный дядя! — размышлял Лафкадио, возвращаясь в
Латинский квартал. — А то, пожалуй, и больше, чем дядя, — добавил он с
легкой меланхолией. — Да что уж там!" — Он вынул пачку карточек, развернул
ее веером и без всякого усилия разом порвал.
— Я никогда не доверял сточным трубам, пробормотал он, бросая
"Лафкадио" в ближайшее отверстие; и только двумя отверстиями дальше бросил
"де Баральуль".
"Баральуль или Влуики — это все равно, — займемся ликвидацией нашего
прошлого".
На бульваре Сен-Мишель был ювелирный магазин, у которого Карола
заставляла его останавливаться каждый день. Третьего дня она увидела в его
кричащей витрине оригинальную пару запонок. Они изображали четыре кошачьих
головы в оправе, соединенных попарно золотой цепочкой и выточенных из
какого-то странного кварца, вроде дымчатого агата, сквозь который ничего не
было видно, хоть он и казался прозрачным. Так как при своем корсаже мужского
покроя, — то, что принято называть: костюм "tailleur", — Венитекуа, как мы
уже сказали, носила манжеты и так как у нее был несуразный вкус, то она
мечтала об этих запонках.
Они были не столько забавны, сколько странны; Лафкадио находил, что они
отвратительны; он рассердился бы, увидев их на своей возлюбленной; но раз он
с ней расставался... Войдя в магазин, он заплатил за них сто двадцать
франков.
— Попрошу у вас листок бумаги.
И, получив его у продавца, он, наклонясь над прилавком, написал:
"Кароле Венитекуа.
В знак благодарности за то, что она привела незнакомца в мою комнату, и
с просьбой не переступать больше ее порога".
Сложив листок, он всунул его в коробочку, в которую продавец упаковывал
запонки.
"Не будем торопиться, — сказал он себе, собравшись было передать
коробочку швейцару. — Проведем ночь под этим кровом и только запремся на
сегодняшний вечер от мадмуазель Каролы".

VI


Жюлиюс де Баральуль жил под длительным режимом временной морали, той
самой, которой решил следовать Декарт, пока не установит твердых правил, по
коим жить и тратить впредь. Но Жюлиюс не обладал ни настолько непримиримым
темпераментом, ни настолько повелительной мыслью, чтобы его как-нибудь
особенно стесняло соблюдение общепринятых приличий. В конечном счете ему
нужен был комфорт, куда входили и его писательские успехи. Когда разбранили
его последнюю книгу, он впервые почувствовал себя задетым.
Он был немало обижен отказом отца принять его; он был бы обижен еще
более, если бы знал, кто его опередил у старика. Возвращаясь на улицу
Вернейль, он все нерешительнее и нерешительнее отклонял дерзкую догадку,
которая не давала ему покоя, еще когда он шел к Лафкадио. Он также
сопоставлял факты и даты; он также отказывался видеть в этом странном
соответствии простое совпадение. Впрочем, юная прелесть Лафкадио его
пленила, и хотя он и подозревал, что ради этого побочного брата отец лишит
его части наследства, он не чувствовал к нему ни малейшего
недоброжелательства; он даже ждал его к себе в это утро с каким-то нежным и
предупредительным любопытством.
Что же касается Лафкадио, то, несмотря на всю его недоверчивость и
скрытность, этот редкий случай поговорить его прельщал; равно как
удовольствие слегка досадить Жюлиюсу. Ибо даже с Протосом он никогда не
бывал особенно откровенен. Как давно все это было! В общем, он не мог
сказать,

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися