Уильям Мейкпис Теккерей. Ньюкомы, жизнеописание одной весьма почтенной семьи, составленное Артуром Пенденнисом, эсквайром (книга 1)
страница №7
...оже такшутить.
- Но ведь под церковью же в самом деле винные погреба, черт возьми! -
настаивает прямодушный Чарльз. - "Шеррик и Кo", контора за зеленой дверью, а
на двери медная дощечка, своими глазами видел. Да оно и приятнее - знать,
что под тобой не гробы, а бочки с вином. Это, наверно, тот самый Шеррик, у
которого с лордом Кью и Джеком Белсайзом была эта безобразная заварушка.
- Какая еще заварушка?! Ну что за слово, оно совсем не для детского
уха! Ступай вперед, мой ангелочек! Так что же там было, о чем таком спорили
с этим мистером Шерриком лорд Кью и мистер Белсайз?
- Да все о том же: о деньгах, о лошадях, о картинах и еще об одном
предмете, без которого, кажется, не обходится ни одна заварушка.
- И что же это за предмет, мой друг? - любопытствует простодушная дама,
повисшая на руке супруга и крайне довольная тем, что вытащила его в церковь,
а теперь ведет домой. - Без чего не обходится ни одна, как ты говоришь,
заварушка, Чарльз?
- Без _женщины_, душечка, - отвечает джентльмен, за которым мы следуем
в нашем воображении из часовни Чарльза Ханимена в одно из июньских
воскресений, когда вся улица расцветает искусственными цветами и
белоснежными чепчиками; вокруг разносится гул голосов, обсуждающих
сегодняшнюю проповедь; отъезжают экипажи; почтенные вдовы медленно шествуют
домой; на солнышке поблескивают молитвенники и набалдашники лакейских
тростей; маленькие мальчики несут через двор жареную баранину с картофелем,
меж тем как другие дети выносят из кабаков жбаны с пивом; а преподобный
Чарльз Ханимен, исторгнувший немало слез своей проповедью и не без приятного
трепета узревший у подножья кафедры одного из министров, снимает с себя в
ризнице роскошную шелковую рясу, готовясь отправиться к себе в расположенную
неподалеку обитель, - где бишь мы ее поместили-то? - ах, да, на
Уолпол-стрит! Как жаль, что святой Петр Алькантарийский не может отведать
кусочка этой бараньей лопатки, зажаренной с картофелем, или отхлебнуть
пенящегося пива. А вон семенит маленький лорд Дремли, который проспал не
менее часа, прислонив голову к деревянному брусу, подобно святому Петру
Алькантарийскому.
Ост-Индский полковник и его сын, дожидаясь, пока часовня совсем
опустеет, рассматривают, от нечего делать, надгробие леди Уиттлси и прочие
нелепые сооружения, воздвигнутые в память об усопших прихожанах сей церкви.
А что это за упитанный господин спускается с хоров? Томасу Ньюкому его лицо
показалось знакомым. Неужто здесь в церкви распевает Брафф, тот самый бас,
который с таким успехом исполнял "Рыцаря Алого Креста" в "Музыкальной
пещере"? В иных лондонских церквах по окончании службы вы так и ждете, что
церковные сторожа сейчас обтянут все скамьи и хоры холстяными чехлами, как
это делается в Ковент-Гарденском Королевском театре.
Однажды автору сих правдивых строк случилось с неким унылым другом,
воспринимавшим все в мрачном свете, осматривать расположенный средь садов и
парков восхитительный английский замок, великолепней которого не было со
времен Аладдина. Домоправительница, водившая нас из залы в залу,
разглагольствовала здесь о красоте какой-нибудь картины, там - о прелести
какой-нибудь статуи, о "неслыханной ценности ковров и портьер, об
удивительно похожем портрете покойного маркиза работы сэра Томаса и портрете
его батюшки, пятого графа, кисти сэра Джошуа, и так далее... как вдруг в
самом роскошном из всех покоев Хикс - так звали моего унылого друга -
прервал болтовню нашей проводницы и спросил глухим голосом: "А теперь не
покажете ли вы нам, сударыня, ту каморку, где у вас спрятан _скелет?_"
Испуганная служительница так и замолкла на полуслове: этот предмет не
значился в каталоге, содержание коего, за полкроны с человека, она ежедневно
пересказывала посетителям. Едва Хикс изрек свои слова, как в зале, где мы
находились, стало сразу как-то сумрачно. Мы так и не увидели этой каморки,
но все же, я уверен, в доме она была. Отныне, стоит мне подумать о
восхитительном замке, встающем из кущи тенистых дерев, под сенью которых
щиплют траву пятнистые олени; о террасах, пестрящих множеством цветов и
сияющих белоснежными изваяниями; о мостиках, игристых фонтанах и речках, в
коих отражаются праздничные огни, льющиеся из окон замка, когда залы его
наполнены толпами веселых гостей и над темными кронами деревьев плывут звуки
музыки, - словом, стоит мне подумать о замке Синей Бороды, и я непременно
вспоминаю эту каморку, которая, я точно знаю, в нем есть и которую с
содроганием открывает сиятельный владелец, когда уже давно за полночь, все
затихло, гости угомонились и крепким сном спят вкруг него красавицы, - лишь
он один не может сомкнуть глаз и должен пойти и отпереть заветную дверь.
Так-то, госпожа Домоправительница, от всех комнат у вас есть ключи, от одной
только этой нету!
У кого из нас, приятель, нет такой комнаты, где мы храним свои мрачные
тайны? Кто, скажите, не встает по ночам, когда весь дом спит, чтобы, подобно
благородному маркизу Карабасу, заглянуть в свой тайник? А когда настал ваш
черед смежить очи, с вашей общей постели поднимается миссис Браун; точно
Амина к вампиру, крадется она вниз по лестнице, отмыкает потайную дверцу и
заглядывает во мрак своего хранилища. Говорила ли она вам об интрижке со
Смитом, с которым была знакома задолго до вас? То-то же! Только сам человек
знает о себе все. Показывая свое жилище даже самому близкому, самому доброму
другу, вы обязательно спрячете ключик от одной или двух каморок. Представляю
себе, как моя милая читательница, дойдя до этой страницы, оторвется от книги
и взглянет на своего супруга, быть может, вкушающего послеобеденный сон. Да,
сударыня, и у него есть свой чуланчик! И вы, которая повсюду суете свой
носик, никогда не получите от него ключа. И еще я представляю себе
простодушного Отелло, читающего в поезде, - он подымет в этом месте глаза от
книги и украдкой глянет на Дездемону, которая сидит против него и с невинным
видом пичкает сэндвичами их малютку-сына. Как видите, я пытаюсь завершить
свои рассуждения шуткой, ибо, кажется, они начинают принимать слишком
серьезный и мрачный характер.
Вы спросите, к чему клонятся все эти серьезные, неприятные и, пожалуй,
довольно личные соображения? А попросту к тому, что и у Чарльза Ханимена,
этого модного и всеми любимого проповедника, этого элегантного священника,
которого мисс Бланш воспевает в стихах, а мисс Беатриса приглашает на чай; у
которого всегда улыбка на устах, вкрадчивые интонации и милая задушевность
речи; который на кафедре исторгает слезы, воодушевляет и потрясает, а за
чайным столом, над свежим бутербродом пленяет и очаровывает, - так вот, у
этого самого Чарльза Ханимена в его квартире на Уолпол-стрит, что в Мэйфэре,
тоже было несколько потайных уголков, и бессонными ночами, когда все спали,
- и миссис Ридли (его квартирная хозяйка), и ее усталый супруг (дворецкий из
хорошего дома), и жилец с первого этажа, и кухарка, и служанка, и измученный
мальчик на побегушках (помните, что и у каждого из них тоже есть своя тайная
каморка, отпирающаяся особым ключом), - он поднимался с постели и шел
взглянуть на содержимое своего тайника. Одним из ночных кошмаров
преподобного Чарльза Ханимена было... Но постойте!.. Разрешите сперва
рассказать вам кое-что о доме, где он жил, и о людях, туда ходивших.
На первом этаже обитал мистер Бэгшот, депутат от местечка в графстве
Норфолк, тучный джентльмен веселого нрава. Он обедал в Карлтон-клубе, сезон
обычно проводил в Гринвиче и Ричмонде, заключал пари, но по малой, в гости
ходил лишь тогда, когда лидеры/ его партии устраивали большие приемы, да еще
раз или) два в году посещал своих соседей по имению, из тех чт0 поважней.
Происхождения он был незнатного, - по правде сказать, он был просто
аптекарем, который женился на богачке, старше его годами, и не очень сетовал
на то, что она тяготилась Лондоном и продолжала жить в Хаммингеме; по
временам он давал приятные, нешумные обеды (их готовила мастерица миссис
Ридли), на которые собиралось по нескольку на редкость скудоумных и отсталых
парламентариев, в самодовольном молчании поглощавших изрядное количество
вина. Они уже принялись за кларет урожая 24-го года, ибо от 15-го почти
ничего не осталось. Он ежедневно писал миссис Бэгшот и получал от нее
письма, которых никогда не читал; вставал по воскресеньям чуть не в
двенадцать часов дня и в постели читал "Джона Буля" и "Беллову жизнь";
иногда посещал таверну "Синие Столбы"; ездил на жеребце Норфолкского завода
и платил по счетам с исправностью Английского банка.
Дом миссис Ридли заселен выходцами из Норфолка. Сама она некогда жила в
экономках у знаменитых Бейхемов, которые владели землями еще до Завоевателя,
но в 1825 году - в год паники - жесточайшим образом разорились. Поместье все
еще принадлежит им, хотя в какой оно пришло упадок могут понять лишь те, кто
помнит его в дни процветания. Полторы тысячи акров лучшей в Англии земли
распроданы, а леса вырублены под корень - как есть бильярдное поле! Мистер
Бейхем, помоги ему бог, ютится нынче в боковом крыле того самого дома, куда
некогда стекалось самое утонченное общество со всей Европы. Почти вся
британская знать перебывала у Бейхемов - ведь сами-то они были дворянами уже
в те времена, когда предки многих нынешних лордов подметали полы в лавках.
Только этих двух постояльцев и способен был с удобством вместить дом
миссис Ридли, но в сезон он принимал под свою кровлю еще и мисс Канн; она
тоже была из дома Бейхемов: служила там гувернанткой при юной, ныне покойной
госпоже, а теперь зарабатывала себе пропитание, как могла, давая частные
уроки. Мисс Канн обедала вместе с миссис Ридли в маленькой задней гостиной.
Сам хозяин редко принимал участие в домашних трапезах - обязанности в доме
лорда Тодмордена и при его особе постоянно удерживали его вне семьи. Миссис
Ридли прямо диву давалась, как это мисс Канн не умрет с голоду, при том, что
она на завтрак так чуточку перехватит да и в обед съест не многим больше.
Хозяйка утверждала, что две канарейки у нее на окне (из которого открывался
прелестный вид на заднюю стену часовни леди Уиттлси) и те едят лучше мисс
Канн. Эти птички имели обыкновение во все горло подпевать мисс Канн, когда
она, дождавшись, чтоб жилец нижнего этажа ушел из дому, принималась за свои
музыкальные упражнения. И какие они втроем выводили трели, рулады и пассажи!
Никто в целом свете не умел, наверно, с такой быстротой пробегать пальчиками
по звенящим костяшкам, как мисс Канн. И хотя она была прекрасная женщина, на
редкость порядочная, непритязательная, честная и жизнерадостная, не хотел бы
я жить в одном доме с особой, столь приверженной к исполнению фортепьянных
вариаций. Такого же мнения держался и преподобный Ханимен. По субботам,
когда он сочинял свои неоценимые проповеди (этот нерадивец, разумеется,
откладывал всю работу на последний день; впрочем, как я слышал, многие
духовные отцы поважнее Ханимена, поступают так же), он просил, он молил со
слезами на глазах, чтобы мисс Канн перестала играть. Бьюсь об заклад, что
мисс Канн при желании могла бы сочинить проповедь не хуже, чем Ханимен, хоть
он и славился необыкновенным красноречием.
Просто удивления достойно, как своим слабым надтреснутым голоском,
подыгрывая себе на старом, разбитом фортепьяно, эта особа умудрялась
воскресными вечерами устраивать в маленькой гостиной чудесные концерты для
сонной миссис Ридли и ее сына, всей душой внимавшего музыке; бесчисленные
образы вставали перед мальчиком при звуках этого жалкого инструмента, и
сердце его начинало трепетать, а огромные глаза порой наполнялись слезами.
Она играла старинную музыку Генделя и Гайдна, и комнатка вдруг преображалась
в собор, и он видел сияющий огнями алтарь, священников, совершающих
богослужение, прелестных отроков, машущих кадилами, а за рядами увенчанных
арками колонн, в сумрачной глубине мраморных анфилад - высокие стрельчатые
окна, залитые закатным багрянцем. Юный слушатель мисс Канн был большим
любителем театра и, особенно, оперы. Когда она играла из "Дон Жуана", перед
ним появлялась Церлнна, порхавшая по лугам, а следом за ней - Мазетто с
толпой девушек и пейзан; и они пели так упоительно, что сердце переполнялось
радостью, нежностью и счастьем. Пиано, пианиссимо! - город спит. Вдали
высятся башни собора, и шпили их сияют в лунном свете. Статуи, озаренные
серебристыми лучами, отбрасывают на мостовую длинные косые тени, а фонтан
посреди площади, нарядный, как Золушка на балу, сверкает бриллиантовой
диадемой и журчит свой напев. А эта большая мрачная и темная улица, - уж не
славный ли это Толедо? Или Корсо? Или это главная улица Мадрида? Та, что
ведет к Эскуриалу, где висят картины Рубенса и Веласкеса? Это улица нашей
Фантазии, улица Поэзии, улица Грез; здесь с балконов глядят красавицы,
кавалеры бренчат на гитарах и, выхватывая шпаги, разят друг друга; здесь
тянутся бесконечные процессии, и почтенные длиннобородые отшельники
благословляют коленопреклоненную толпу; грубая солдатня, что бродит по
городу с флагами и алебардами, горланит свои песни и, приказав музыкантам
играть плясовую, танцует в обнимку со стройными горожанками. Пойте же,
волынки, поднимайте бурю созвучий! Вступайте, трубы, литавры, тромбоны,
скрипки, фаготы! Палите, пушки! Бейте в набат! Голоси, толпа! И всех громче
и выше и слаще звенит твое сопрано, о прелестная героиня! Но вот на белом
скакуне въезжает Мазаньелло, Фра-Дьяволо прыгает с балкона с карабином в
руке, а кавалер Гюйон де Бордо пристает к берегу с дочерью багдадского
султана на борту. Все эти картины восторга, радости и славы, эти порывы
чувства, смутные томления, эти видения красоты вставали перед болезненным
восемнадцатилетним юношей в небольшой темной комнате с кроватью,
замаскированной под шкаф, когда маленькая женщина при свете газового рожка
касалась дребезжащих клавиш старого фортепьяно.
Мистер Сэмюел Ридли, доверенный слуга и дворецкий достопочтенного Джона
Джеймса, барона Тодмордена, всегда с отчаянием думал о своем единственном
сыне - маленьком Джоне Джеймсе - болезненном и горбатом мальчике, из
которого, он говорил, "ничего путного не выйдет". Юноша с таким сложением не
мог унаследовать профессию отца и ухаживать за британской знатыо,
разумеется, желавшей, чтобы на запятках ее карет и за ее обеденным столом
стояли рослые, красивые мужчины. В шесть лет Джон Джеймс был ростом не выше
посудной корзинки, как со слезами на глазах утверждал его родитель.
Мальчишки на улице смеялись над ним и, хотя он был очень маленький,
поколачивали его. Не слишком преуспевал он и в ученье. Вечно больной и
неопрятный, робкий и плаксивый, он подолгу хныкал на кухне, забившись в
какой-нибудь угол, подальше от матери, которая, хотя и любила его, однако,
как и отец, считала никудышным и чуть ли не идиотом, покуда им не занялась
мисс Канн, поселив в сердца родителей некоторую надежду.
- Дурачок, говорите?! - возмущалась мисс Канн (она была женщина
темпераментная). - Это он-то дурачок! Да в одном его мизинце больше ума, чем
в вас, верзила вы эдакий! Вы хороший человек, Ридли, добрый, спору нет, даже
терпите такую несносную старуху, как я. Но умом вы не блещете. Нет, нет,
дайте мне сказать. Газету вы до сих пор читаете по складам, а ваши счета,
хороши б они были, если б я не переписывала их набело? Говорю вам - у
мальчика талант! Вот увидите, когда-нибудь о нем заговорит весь мир. У него
золотое сердце. По-вашему, кто рослый, тот непременно умный? Поглядите на
меня, верзила вы несчастный! Да я во сто раз умнее, чем вы! А Джон Джеймс
стоит тысячи таких ничтожных малюток, как я! И, кстати, ростом он не ниже
меня. Слышите, сэр?! Когда-нибудь, вот увидите, он еще будет гостем у лорда
Тодмордена. Он получит премию Королевской Академии и будет знаменитостью,
сэр. Знаменитостью!
- Что ж, мисс Канн, дай-то бог, вот все, что я могу сказать, - отвечал
мистер Ридли. - Худого он не делает, это я не спорю, только и путного пока
ничего не видать. А пора бы! Ох, пора бы! - И достойный джентльмен снова
погрузился в чтение своей газеты.
Юный художник мгновенно придавал зримую форму прекрасным мечтам и
образам, которые мисс Канн вызывала к жизни своей чудесной игрой. Рыцари в
латах, с султанами на шлемах, со щитами и секирами; блестящие молодые
кавалеры в пышных кудрях, щедро убранных перьями шляпах, с рапирами и в
темно-красных ботфортах; свирепые разбойники в малиновых трико, в куртках с
крупными медными пуговицами и с короткими старинными палашами в руках,
которыми, как известно, всегда орудуют эти бородатые головорезы; молодые
пейзанки с осиной талией; юные графини с огромными очами и алыми, как вишни,
губками, - все эти восхитительные образы мужественности и красоты
нескончаемым потоком слетали с карандаша юного художника и заселяли листки
его тетрадей и обороты старых конвертов. Когда ему случалось набросать
какое-нибудь особенно привлекательное личико - сладостное ли видение его
мечты, танцовщицу, замеченную на подмостках, или ослепительную светскую
красавицу, которую он видел в театральной ложе, или вообразил, что видел
(юноша близорук, хотя пока еще не догадывается об этом), - одним словом,
когда какой-нибудь рисунок был особенно ему по сердцу, наш юный Пигмалион
прятал свой шедевр, разрисовывал красавицу со всем тщанием, - губы ярким
кармином, глаза темным кобальтом, щечки ослепительной киноварью, а локоны
золотом, - и тайно поклонялся восхитительному творению своих рук; он
придумывал целую историю: про осажденный замок, про тирана, заключившего ее
в темницу, про чернокудрого принца в усыпанном блестками плаще, который
взбирается на башню, сражает тирана и, грациозно преклонив колено, просит
принцессу отдать ему руку и сердце.
Неподалеку от Ридли жила одна добрая женщина, которая шила платья
соседским горничным и держала лавчонку со сластями, портретами артистов в
ролях и лимонадом для мальчишек с Литтл-Крэгз-стрит, что близ трактира
"Скороход", каковой мистер Ридли и другие джентльмены из господских домов
почитали своим клубом. Еще эта добрая душа продавала воскресные газеты
лакеям из соседних домов и, в довершение всего, имела библиотечку романов,
которые давала на прочтение старшим служанкам. Эта мисс Флиндерс была
вторым, после мисс Канн, другом и благодетелем Джона Джеймса. Она
заприметила его, когда он, совсем еще мальчиком, ходил в воскресенье отцу за
пивом. По ее романам он научился грамоте, хотя в школе потом считался
тупицей и всегда был последним в классе. Какие блаженные минуты изведал он,
пристроившись с книгой за прилавком или прижимая ее к сердцу под передником,
когда ему разрешалось взять ее домой. Все ее книжки прошли через его руки -
эти длинные, худые, трепетные руки, - ни одну не упустили его жадные глаза,
и к каждой он рисовал картинки. Он испытывал страх перед собственными
рисунками, изображавшими однорукого монаха Манфрони, Абеллино - "Ужас
Венеции" и атамана разбойников - Ринальдо Ринальдини. Он горючими слезами
омыл Тадеуша Варшавского и нарисовал его в конфедератке, лосинах и высоких
сапогах. А каким благородством дышал портрет героя Шотландии Уильяма
Уоллеса! Заросший бородой, в клетчатой юбке шотландского горца, с могучими
икрами и пышным плюмажем из страусовых перьев на голове, стоит он и
размахивает своей секирой, попирая ногами тела поверженных им рыцарей короля
Эдуарда. Как раз к тому времени в доме на Уолпол-стрит поселился мистер
Ханимен; он привез с собой серию романов Вальтера Скотта, приобретенных им
по подписке в Оксфорде, и юный Джон Джеймс, который поначалу прислуживал
преподобному джентльмену и исполнял его мелкие поручения, накинулся на эти
книжки с таким восторгом и упоением, с каким вряд ли сравнятся все
предстоящие ему в жизни радости. Ну не дурак ли? Никчемный малый, из
которого ничего путного не выйдет, как говорил его отец. Было время, когда
родители, не надеясь на лучшее, решили отдать его в учение к портному, и
Джон Джеймс, очнувшись от своих грез о Ребекке, услышал об уготованной ему
злой судьбе. Трудно описать, в какое безумное отчаяние впал бедный мальчик,
какой страх испытал, сколько слез пролил. Маленькая мисс Канн спасла его от
этой страшной участи; вступился за него и Ханимен, а мистер Бэгшот пообещал,
как только к власти придет его партия, попросить для него у министра место
на таможне, - люди жалели и любили этого тихого, отзывчивого и
мягкосердечного паренька, и хуже всех понимал его собственный важный,
респектабельный и глупый отец.
Мисс Канн мило рисовала цветы и расписывала экраны, а также искусно
подправляла карандашные рисунки своих учеников. Она умела скопировать
мелками какую-нибудь гравюру так, что на расстоянии вполне можно было
принять ее рисунок за плохонькую литографию. У нее даже была старая
коробочка с красками, и порой она доставала из ящика комода две или три свои
миниатюрки, исполненные "слоновой костью". Мисс Канн передала Джону Джеймсу
то немногое, что знала по части рисования, и открыла ему ценные секреты
смешивания акварельных красок: для деревьев на переднем плане идет жженая
охра с индиго, если темная листва - жженая кость и гуммигут; телесный цвет
можно получить так-то... и так далее, и тому подобное. Джон Джеймс прошел ее
простенький курс, но не выказал тех успехов, каких она ожидала. Она
вынуждена была признать, что "картинки" многих ее учеников выглядят куда
искуснее работ Джона Ридли. По временам Ханимен просматривал его рисунки и
говорил: "Хм! Даровито. Скажите, какая богатая фантазия!" Но Ханимен не
больше смыслил в этом деле, чем глухонемой в музыке. Он мог довольно бойко
поболтать об искусстве и, как подобает священнику и человеку утонченному,
имел коллекцию гравюр Моргена и разных мадонн, однако небеса не наделили его
столь острым глазом, как сынишку дворецкого, которому открыто было все
богатство Природы, недоступное обычному взгляду, все своеобразие очертаний,
цвета и оттенков в самых привычных предметах, для большинства неказистых,
скучных, примелькавшихся. В сказках часто говорится про талисман или цветок,
которым волшебник одаривает человека, и тот обретает способность видеть
эльфов. О, божественный дар Природы! Тому, кто владеет им, открыта тайная
красота всего сущего, которую лишь самые сильные, самые талантливые
воплощают в живописи и музыке. Прочие только на краткий миг могут заглянуть
в этот дивный Мир искусства, и тут же, подстрекаемые тщеславием, скованные
малодушием или затравленные нуждой, сворачивают на избитую колею жизни, и
мир является им при обычном дневном свете.
Наш читатель, не раз проходивший по Уолпол-стрит, знает, какие на ней
стоят нелепые здания, если не считать нескольких величавых домов времен
королевы Анны и Георга I; меж тем на соседних улицах, а именно на
Грейт-Крэгз-стрит, Болинброк-стрит и прочих расположились особняки с резными
каменными карнизами, маленькими обелисками перед входом и огромными
тушильнями, куда сто тридцать - сто сорок лет тому назад втыкали свои факелы
скороходы знатных господ (здесь и теперь живут сливки общества, и во дни
приемов вы можете увидеть у подъезда добрую сотню экипажей); Уолпол-стрит
пришла ныне в полный упадок и на ней обретаются только гостиницы,
меблированные комнаты, приемные врачей, и дом под номером двадцать три
(владелец - Ридли) отнюдь не лучший на этой улице. Гостиная, снимаемая мисс
Канн и обставленная ею по своему вкусу, нами уже описана. Второй этаж
занимал Бэгшот, эсквайр, член парламента, третий - мистер Ханимен. Оставался
чердак, широкая лестница и кухни - ну куда, скажите на милость, вы поместите
еще постояльца, когда все разойдутся по своим углам?
И все же в доме был еще один постоялец, которому, как почти всем
остальным упомянутым здесь лицам (а также и тем, кого вы пока еще не
знаете), суждено сыграть свою роль в предстоящих событиях. Поздно вечером,
когда мистер Ханимен возвращается домой, он находит на столе в прихожей три
восковых свечи - для себя, для Бэгшота и еще для кого-то. Что до мисс Канн,
то она к этому времени уже давно почивает в своей гостиной, у дверей которой
стоят на коврике ее маленькие, но прочные уличные ботинки. В полдень, а иной
раз и в час, и в два, а то и в три пополудни, когда Бэгшот уже давно ушел в
свои комитеты, а маленькая Канн побежала к ученикам, из-под самой крыши
доносится громовый голос. Там нету звонка, и лестницу сотрясают крики: "Эй,
прислужник! Джулия! Джулия, душенька! Миссис Ридли!" Если поименованные лица
не появляются, то подчас с самого верха в пролет лестницы летят штаны, в
которые завернута пара башмаков с железными подковами, названных но имени
славного прусского генерала, пришедшего во время битвы при Ватерлоо на
выручку прародителю других известных сапог; и все это с гулом обрушивается
на мраморный пол прихожей. Тогда мальчик Томас, именуемый "прислужником",
говорит: "Начинается!" - или в задней гостиной раздается неистовый звон
личного колокольчика миссис Ридли, и кухарка Джулия восклицает: "Господи
помилуй, опять этот мистер Фредерик!"
Если штаны и ботинки не оказывали действия, на площадке верхнего этажа,
пританцовывая от ярости, появлялся их владелец и, все так же пританцовывая,
спускался по лестнице, завернувшись в широкий рваный шлафрок. В таком
костюме и состоянии он вторгался в комнату Ханимена, где сей кроткий пастырь
мучился головной болью, просматривал газеты или читал роман; затем, все той
же танцующей походкой, хлопая полами своего одеяния, пришелец направлялся к
камину, ворошил угли кочергой, вздувал огонь, грелся перед ним, а потом
устремлялся к буфету, в котором его преподобие держал херес, и наливал себе
стаканчик.
- Salve, spes fidei, lumen ecclesiae! {Привет тебе, надежда веры,
светоч церкви! (лат.).} - говорил он. - За твое здоровье, дружище. Узнаю
марку - марсала Шеррика трехмесячного разлива, двести фунтов сорок шиллингов
за дюжину.
- Да нет же, нет... (Так вот, значит, какой скелет таился в чуланчике у
Ханимена - под скелетом я отнюдь не имею в виду весельчака Фреда Бейхема,
который отличался цветущим видом, был огромного роста и весил четырнадцать
стоунов.) Право же нет, Фред, - вздыхает владелец марсалы. - Ты сильно
преувеличиваешь. Это совсем не такое дорогое вино, как ты думаешь, оно много
дешевле.
- Так, значит, почем оно? - спрашивает Фред, щедро наливая себе вторую
порцию. - Полкроны? Полкроны, так ведь, Ханимен? Сорокой я клянусь и
петухом, что и шести-то пенсов ведь не стоит, - произносит он, пародируя
знаменитого в то время трагика. Он мог скопировать любого актера -
трагического или комического, - любого парламентского оратора, любого
проповедника, умел кричать петухом, скрипеть пилой, показывал, как
выскакивает пробка из бутылки и вино с бульканьем льется в графин, как
жужжит пчела, как мальчишка-трубочист лезет в дымоход, и всякое такое
прочее. Он до того похоже представлял страдающих морской болезнью
пассажиров, что впору было умереть со смеху. Епископ, его дядюшка, пришел в
такой восторг от этого комичного зрелища, что подарил Фреду чек на изрядную
сумму, а тот разменял его в "Музыкальной пещере" и при этом изобразил перед
собравшимися дядюшку и его капеллана, показав в довершение, как они маются
морской болезнью, причем весьма похоже и натурально.
- Так почем же тебе обошелся стаканчик этого хереса, Чарли? - продолжал
Фред после этой интермедии. - Не дорого, говоришь? У тебя с малых лет эта
подлая привычка, Чарльз Ханимен. Я отлично помню, сэр, как в безмятежные дни
нашего детства, в школе, украшением которой я был, ты беспрестанно лгал
своему почтенному батюшке. Лгал, Чарльз! Уж прости старого друга за
откровенность, но, по-моему, тебе легче соврать, чем сказать правду. - Он
взглянул на визитные карточки в вазе над камином. - Ага, приглашения к
обеду, на горячие булочки! "Дайте почитать проповедь!" Ах ты старый
мошенник, седобородый Анания! Слушай, Чарли, а что тебе, в самом деле, стоит
подыскать невесту для твоего покорного слуги? Со стадами и пашнями, рентой и
консолями, а? Я, конечно, бедняк, но долгов у меня меньше, чем у тебя. А из
себя я куда представительней. Гляди, какая грудь, - и он похлопал себя по
груди, - и вообще, какое телосложение, сэр: образец мужской красоты.
- Бога ради, Бейхем!.. - вскричал мистер Ханимен, бледный от страха. -
Сюда могут войти...
- А что я такое сказал, сэр? Что я - образец мужской красоты. Входи,
злодей, и если ты не бейлиф, узнаешь силу ты моей руки.
- Господи, боже мой!.. Кто-то идет!.. - простонал Ханимен, упав на
тахту. В ту же минуту дверь отворилась.
- Уж не убить ли нас, пришедший, ты задумал?.. - и Бейхем с
театрально-воинственным видом двинулся вперед. - Входи ж, презренный трус,
входи! Да то ж прислужник!.. - И, разразившись демоническим смехом, он
отступил от дверей.
Прислужник нес на подносе горячую воду и бутылку содовой для мистера
Фредерика. Ему было велено, чуть заслышит сверху оклик, нести туда содовую.
Бутылка была с шумом откупорена, и Фредерик проглотил ее содержимое, издав
затем такое шипение, точно внутри у него все было раскалено.
- Который час, прислужник? Четвертый? Постой, значит, я завтракал ровно
десять часов назад, на рассвете, всего-навсего чашкой кофе на
Ковент-Гарденском рынке. Чашкой кофе за пенни с булочкой за полпенни. А у
миссис Ридли что нынче на обед?
- Жареная свинина, сэр.
- Принеси порцию. Ко мне в комнату, если только ты, Ханимен, не будешь
очень настаивать, дружок, чтобы я обедал с тобой.
Тут послышался громкий стук у входных дверей, и Фред объявил:
- Это, наверно, какой-нибудь друг или дама, желающая исповедаться. Я
вынужден покинуть тебя, Чарльз, хотя, я знаю, ты скорбишь о моем уходе.
Принеси наверх мои вещи, Том. Да смотри, поосторожней их чисти, бездельник,
не то сотрешь ворс с сукна. И подай мне жареной свинины, да чтоб побольше
яблочной подливы, - так и скажи миссис Ридли, сердечный ей привет. Да
захвати еще одну из рубашек мистера Ханимена и одну из его бритв. Прощай же,
Чарльз, и помни обо мне! - И он скрылся на своем чердаке.
^TГлава XII,^U
в которой всех приглашают к обеду
Джон Джеймс распахнул дверь, спеша приветствовать своего друга и
покровителя, чье появление всегда доставляло ему радость; этим другом и
покровителем был не кто иной, как Клайв Ньюком - в глазах юного Ридли самый
красивый, самый блестящий, самый счастливый, самый высокородный и самый
одаренный из всех молодых людей, населяющих наш остров. Кто из мальчиков,
наделенных пылкой душой, в свое время не боготворил кого-нибудь? Ведь у
каждого юноши, прежде чем он отдаст свое сердце женщине, обязательно есть
самый близкий приятель и закадычный друг, которому он пишет длинные письма
во время каникул, о котором постоянно думает, на сестре которого мечтает
жениться, из кошелька которого заимствует деньги и ради которого, если надо,
готов принять порку, - словом, его герой и кумир. Таким кумиром для юного
Джона Джеймса был Клайв. Когда юный художник хотел нарисовать Тадеуша
Варшавского, какого-нибудь принца или Айвенго, кого-нибудь не похожего на
других и прекрасного, он рисовал Клайва. При виде юноши сердце его замирало
от счастья. Он охотно брался сходить к Серым Монахам с письмом или
поручением для Клайва - чтобы только увидеть его, услышать от него
приветливое слово, пожать ему руку. Прежний дворецкий лорда Тодмордена тоже
обитал у Серых Монахов (это монастырское здание, как уже говорилось, приняло
в свои стены и мальчиков, и стариков) и по воскресеньям иногда приходил
обедать к своему преемнику. Он сидел за столом и ворчал на протяжении всей
трапезы до девяти часов вечера, когда ему надо было уходить, дабы к десяти
поспеть к себе в богадельню, - жаловался на тамошнюю кормежку, тамошнее
пиво, одежду, на бесконечные молебствия, на обхождение попечителя и
недостаток чернослива в пудинге, - словом, на все, на что обычно жалуются
мальчишки да старики. Можно только удивляться, до чего Джон Джеймс
привязался к этому неприятному, глупому, сварливому, пожелтевшему от табака
старцу и готов был по любому поводу ходить навещать его в инвалидном доме.
На самом-то деле он искал встреч с Клайвом. Он передавал ему записки и пачки
рисунков, благодарил за одолженные книги, спрашивал совета в выборе чтения -
то есть пользовался всяким предлогом, чтобы лишний раз увидать своего
покровителя, свой идеал и предмет гордости.
Боюсь, что Клайв Ньюком поручал ему проносить на школьный двор ром и
сигары и, встречаясь с ним, тайком забирал у него эти запретные товары.
Школьники хорошо знали бедного Джона - и называли его "Ньюкомов Панч". Он и
впрямь был почти горбун, изжелта-бледный, с длинными тонкими руками, черными
волнистыми волосами над высоким лбом и большими печальными глазами.
- А, это ты, Джей Джей?! - весело говорит Клайв, увидав в дверях своего
безропотного друга. - Папа, это мой друг Ридли, вот он так умеет рисовать!
- Один мой знакомый юноша может потягаться в этом деле с любым своим
сверстником, - отвечает полковник, любовно глядя на Клайва. Он считал, что
талантливей его сына нет никого на свете, и уже помышлял о том, чтобы издать
некоторые его рисунки у Маклина на Хэймаркет.
- Это мой отец, он только что воротился из Индии, а это мистер
Пенденнис, тоже когда-то учился у Серых. И что, дядюшка дома?
Оба джентльмена удостоили покровительственным кивком тщедушного
мальчугана, представленного им под именем Джей Джея. Полковник Ньюком, при
всей своей беспримерной скромности, держался, однако, старых армейских
правил и с сыном дворецкого считал уместным обращаться, как с рядовым, -
доброжелательно, но свысока.
- Мистер Ханимен у себя, джентльмены, - смиренно отвечает мальчик. -
Разрешите вас проводить? - И мы подымаемся вслед за ним по лестнице. Мистера
Ханимена мы застаем сидящим на тахте, с книгой Пирсона "О вере". Роман он
при нашем появлении прячет под подушку. Клайв потом обнаружил его, когда
дядя ненадолго отлучился в гардеробную. Пастор согласился отложить на время
свои теологические изыскания и пообедать с зятем.
Прежде, чем мы вошли к Ханимену и застали его углубленным в раскрытый
перед ним фолиант, я услышал, как Клайв шепнул своему другу:
- Пойдем, посмотрим твои картинки, старина. Ты сейчас что рисуешь?
- Когда вы постучали, я как раз рисовал у себя наверху из "Тысячи и
одной ночи", - отвечал Джей Джей. - Я подумал, что это, наверное, вы, и
спустился вниз.
- Покажи-ка эти картинки. Пойдем к тебе, - предложил Клайв.
- Ко мне?.. Что вы! - удивился его собеседник. - У меня совсем
крохотная каморка.
- Не беда, пошли, - отозвался Клайв, и оба мальчика исчезли, оставив
троих джентльменов за беседой - вернее, мы только слушали, а
разглагольствовал один Ханимен, распространяясь, с присущим ему
красноречием, о прелестях погоды, о тяготах духовного сана, о высокой чести,
какую оказал ему полковник своим визитом, и о всем таком прочем.
Вскоре Клайв спустился к нам, но уже один. Он был очень взволнован.
- И вы еще толкуете о моих рисунках, сэр, - сказал он отцу. -
Посмотрели бы вы, как рисует Джей Джей! Да ведь он гений, ей-богу! Чудесные
рисунки, сэр! Смотришь - и словно читаешь "Тысячу и одну ночь", - только в
картинках. Вот Шехеразада рассказывает сказки, а султан сидит на своем ложе
и слушает вместе с этой - как ее? - Динарзадой. До чего же свирепый старик!
Так сразу и видно, что он уже срубил головы нескольким своим женам. Понять
не могу, откуда Джей Джей все это берет. Конечно, я лучше него рисую собак и
лошадей, но ведь я рисую только то, что вижу. Или он видит то, чего мы не
видим? Да, папа, решено: я буду художником, больше никем. - И он принимается
рисовать своих собак и лошадей тут же за дядиным столом, вокруг которого
сидят старшие.
- Мы там, наверху, договорились с Джей Джеем, - продолжал Клайв, не
переставая чертить пером, - что снимем вместе мастерскую, а возможно, и
поедем за границу. Вот будет весело, правда, папа?
- Милейший Клайв, - сказал мистер Ханимен тоном кротким и
назидательным, - в обществе есть некоторые различия, и нам о них следует
помнить. Ведь не думаешь же ты стать профессиональным художником? Это
ремесло годится для твоего юного протеже, но не для тебя...
- Не для меня?! - вскричал Клайв. - Не такая уж мы знать, по-моему, и
потом, все равно, я считаю, что живописец нисколько не хуже стряпчего, врача
или даже солдата. В "Жизнеописании доктора Джонсона", которое всегда читает
мой отец, мне больше всего нравится то место, где написано про сэра Джошуа
Рейнольдса. Уж он-то настоящий джентльмен изо всех, о ком говорится в книге.
Вот если бы мне написать такую картину, как портрет-лорда Хитфилда, что
висит в Национальной галерее. И что? Написать такую картину больше чести,
чем участвовать в Гибралтарском сражении. А его "Три грации", - разве они не
восхитительны? А "Кардинал Бофорт" в Дуличе?! Я смотреть на него боюсь,
такой он страшный. Нет, Рейнольде был молодец! А Рубенс чем плох? Он был
послом и кавалером ордена Бани. И Ван-Дейк тоже. А Тициан, а Рафаэль, а
Веласкес? Они все были настоящие джентльмены, - попробуйте-ка сыскать лучше,
дядя Чарльз!
- Я отнюдь не хотел сказать, что живопись - неблагородное дело, -
возразил его дядюшка, - но в обществе принято считать другие профессии более
солидными. И я полагал, что сын полковника Ньюкома...
- Сын полковника Ньюкома будет следовать своему призванию, - вмешался
отец. - Джентльмену приличествует любое занятие, если только оно не
бесчестно. Пусть бы даже он вздумал стать скрипачом, - понимаете, скрипачом!
- я и тогда бы не стал возражать.
- И чудного же малого видели мы там, наверху! - восклицает Клайв,
отрываясь от рисунка. - Он расхаживал взад-вперед по площадке в одном
халате, надетом чуть ли не на голое тело; в одной руке тарелка, а в другой -
свиная отбивная, которую он ел на ходу. Вот этак, видите, - и Клайв
нарисовал какую-то фигуру. - И что бы вы думали, сэр! Оказывается, он был в
"Музыкальной пещере" в тот вечер, когда вы так разгневались на капитана
Костигана. Он меня сразу признал и говорит: "Ваш батюшка, сэр, вел себя, как
джентльмен, как христианин и человек чести. Maxima debetur puero reverentia
{Мальчикам надлежит быть почтительными (лат.). Ювенал, "Сатиры", XI, 154.}.
Засвидетельствуйте ему мое почтение. Я не знаю его высокочтимого имени, -
так и сказал "высокочтимого", - прыснул со смеху Клайв, - но скажите ему,
что я сирота, нахожусь в стесненных обстоятельствах, - это собственные его
слова, - и очень хочу, чтобы он взял надо мной опеку".
По тому, как мальчик надувал щеки и старался говорить басовитым,
громким голосом, я сразу понял, что он изображает не кого иного, как Фреда
Бейхема.
- Значит, вот где обитает "Красный корсар"! - вскричал мистер
Пенденнис. - Наконец-то сыскался!
- Он временами тут появляется, - небрежно бросил мистер Ханимен. -
Здешний хозяин был дворецким, а хозяйка экономкой его отца - Бейхема, из тех
Бейхемов, одного из древнейших семейств Европы. А сам мистер Фредерик
Бейхем, тот весьма эксцентричный субъект, о котором вы говорите, учился у
дражайшего моего батюшки в счастливые дни нашей жизни в Борхембери.
Не успел он договорить, как в дверь постучали, и, не дожидаясь
приглашения, к нам ввалился мистер Фредерик Бейхем, облаченный в свой
излюбленный экстравагантный костюм. В те дни мы носили стоячие воротнички и
широкие галстуки и лишь немногие оригиналы и поэты отваживались ходить "а-ля
Байрон" - с отложным воротником. Бейхем же повязывал шею только узкой
лентой, так что его буйные рыжие бакенбарды свободно вились по обеим
сторонам его мощного подбородка. Сегодня на нем был черный сюртук и большая
широкополая шляпа, делавшая его несколько похожим на сектантского
проповедника. А порой его можно было встретить в зеленой куртке с голубым
шарфом на шее, точно он был кучером или завсегдатаем скачек.
- Я узнал от хозяйского сына, что вы - полковник Ньюком, - объявил он с
невероятной серьезностью. - Мне недавно довелось быть с вами в одном месте,
сэр. Я искал там отдохновения после целого дня литературных трудов, весьма
меня утомивших, и оказался свидетелем сцены, каковая делает вам великую
честь, сэр. Не ведая, кто вы, я несколько легкомысленно говорил об этом с
вашим сыном - этим юношей ingeimi vultus ingenuique pudoris {Благородного
облика и благородного нрава (лат.).}. Мое почтение, Пенденнис! И я решил,
сэр, спуститься и принести извинения, на тот случай, если сказал что-нибудь,
что могло задеть джентльмена, коего сам считал правым. Пенденнис, конечно,
помнит, как я во всеуслышанье объявил об этом после вашего ухода.
Пенденнис глядел с удивлением, точно желая сказать, что не помнит.
- Забыли, Пенденнис? Так обычно и бывает, сэр: ушел с пирушки и наутро
ничего не помнишь! Вы были правы, что отказались посещать это заведение. Нам
же, служителям общества, частенько приходится подкреплять свои силы в часы,
когда счастливые смертные вкушают сладкий сон.
- А какова ваша профессия, мистер Бейхем? - спросил довольно сурово
полковник: индийскому джентльмену в словах Бейхема почудилась насмешка, а
этого он не терпел. В жизни не сказав никому худого слова, он готов был
вспылить при одной мысли, что кто-то с ним вольничает.
- Стряпчий без клиентуры, литератор, коему редко удается сбыть с рук
свои творения, джентльмен, незаслуженно, а может, и заслуженно, отвергнутый
родней, сэр. Зарабатываю, чем придется. В тот вечер я читал в Хэкпи, в зале
"Партепоней" лекцию о достоинствах некоторых наших юмористов. Публики
собралось немного, но, возможно, большего моя лекция и не стоила. Домой я
возвращался пешком, уже за полночь, и, зайдя в кабачок подкрепиться яйцом и
кружкой пива, оказался свидетелем сцены, делающей вам великую честь. Что
это? Никак карикатура на меня?.. - Он взял в руки рисунок, над которым
трудился Клайв. - Я ценю смешное, даже если задевают меня самого, и умею
посмеяться всякой чистосердечной шутке.
Слова эти вполне умиротворили нашего честного полковника.
- Можете не сомневаться, мистер Бейхем, что наш шутник не способен
обидеть ни вас, ни кого другого. Этот мошенник нарисовал и меня, родного
отца, и я послал рисунок майору Хоббсу, который замещает меня в полку. Сам
Чиннери не добился бы большего сходства, сэр. Он изображает меня и пешим и
конным; рисует и моего приятеля - мистера Бинни, с которым мы вместе живем.
Дома у меня целая пачка его рисунков, и если вы окажете нам честь отобедать
нынче со мной и этими джентльменами, то сами убедитесь, что не на вас одного
он рисует карикатуры.
- Я только что перекусил у себя наверху, сэр. Я человек умеренных
потребностей и, когда надо, умею жите по-спартански, но ради такой хорошей
компании готов снова взяться за вилку и нож. Ничего, что я в дорожном;
платье? Я... сейчас живу в деревне, а здесь держу комнату! только на те
случаи, когда наезжаю в столицу.
Когда Ханимен собрался, полковник, который питал великое почтение к
церкви и ни за что не хотел пройти в дверь раньше священника, вышел из
комнаты с ним об руку, так что мистер Пенденнис оказался в обществе
Бей-хема. По Хилл-стрит и Беркли-сквер они шли прямиком, но на Хей-Хилл
мистер Бейхем вдруг круто взял лево руля и увлек спутника в лабиринт
проходов между конюшнями, так что они долго кружили, прежде чем выбрались на
Клиффорд-стрит, куда и лежал их путь. Бейхем намекнул Пенденнису, что не
худо бы нанять кеб, но тот наотрез отказался: честно говоря, ему любопытно
было узнать, какой курс изберет его чудаковатый спутник.
- Человеку с вашим житейским опытом, - проворчал Бейхем, - незачем
объяснять, почему иногда приходится обходить стороной Бонд-стрит. Меня мутит
от одного запаха трюфиттовой помады. Скажите, Пенденнис, этот индийский воин
богат, как раджа? А как вы думаете, не мог бы он устроить меня на службу в
Ост-Индскую компанию? Я бы охотно поступил на какое-нибудь порядочное место,
где нуждались бы в преданных людях, умели ценить таланты и награждали
мужество. Ну вот, мы и пришли. С виду гостиница довольно уютная, а внутри не
бывал.
Когда мы вошли в гостиную полковника в отеле "Нирот", слуга раздвигал
стол.
- Нас будет больше, чем я думал, - объяснил хозяин. - Я повстречал
моего брата Брайена; он возвращался верхом с *** стрит - завозил визитные
карточки в тот, знаете, большой дом...
- Это русское посольство, - подсказал мистер Ханимен: он знал Лондон
вдоль и поперек.
- Он сказал, что не занят, и согласился отобедать с нами, - докончил
полковник.
- Если я правильно вас понял, полковник, - сказал мистер Фредерик
Бейхем, - вы состоите в родстве с сэром Брайеном Ньюкомом, знаменитым
банкиром, который устраивает на Парк-Лейн такие блестящие приемы?
- А что вы называете "блестящими приемами"? - смеясь, спросил
полковник. - Я обедал у брата в прошлую среду. Там, конечно, все очень
пышно. Сам генерал-губернатор не мог бы устроить более роскошного раута.
Однако, знаете ли, я остался почти голодным. Я не ем закусок, а добрый
английский ростбиф только поставили на стол и тут же убрали - как на пиру в
честь назначения Санчо Пансы губернатором Баратарии. За стол мы уселись
только в девять часов вечера, а я люблю после обеда посидеть за стаканчиком
кларета и поболтать в свое удовольствие. Ну да что там!.. - Славный
джентльмен, без сомнения, спохватился, что злословит о родне, и уже в этом
раскаивался. - Надеюсь, за нашим столом будет все по-иному! Уж об этом
позаботится Джек Бинни - он, можно сказать, начинен шутками и анекдотами.
Еще будет кое-кто из военных, сэр Томас де Бутс - неплохой собеседник за
стаканом вина, однокашник мистера Пенденниса мистер Уорингтон и мой
племянник Барнс Ньюком. На первый взгляд он суховат, но если сойтись с ним
покороче, то и в нем, я уверен, обнаружатся добрые качества. Они ведь почти
у каждого есть, - закончил этот добросердечный философ. - А ты, Клайв,
смотри у меня, не налегай на шампанское!
- Дамское вино! - объявил Клайв. - Я пью кларет.
- Каково, Пенденнис! Порассудить, так Ф. Б. попал в неплохую компанию,
- заметил Бейхем.
Мистер Пенденнис, узнав, что ожидается большое общество, собрался было
пойти домой - переодеться.
- Хм! Не вижу в этом нужды, - возразил Бейхем. - Разве здравомыслящий
человек смотрит на одежду собеседника? Он заметит вот это, - он постучал
себя по высокому лбу, - и оценит вот это, - и он приложил руку к левой
стороне груди, где, по его убеждению, билось благородное сердце.
- К чему эти разговоры насчет переодевания, - вмешался хозяин. -
Обедайте преспокойно в сюртуке, дружище, коли фрак ваш дома, в деревне.
- Он сейчас находится у дядюшки, - отвечал мистер Бейхем с большой
важностью, - и я позволю себе так же чистосердечно воспользоваться вашим
гостеприимством, как вы его предлагаете, полковник Ньюком.
Незадолго до назначенного часа появился и почтенный мистер Бинни - в
коротких панталонах в обтяжку, белых шелковых чулках и бальных туфлях; его
лысая голова блестела, как бильярдный шар, а приветливое, румяное лицо так и
сияло добродушием. Он расположен был веселиться.
- Ну, друзья, - сказал он, - нынче мы попируем! Покутим, как следует -
мы ведь не кутили с прощального обеда в Плимуте.
- Да, славно мы тогда покутили, Джеймс! - воскликнул полковник.
- Еще бы. А какую песню спел тогда Том Норрис!
- Вы тоже отлично поете своего "Джока из Хейзлдина", Джек.
- А уж вы, как начнете петь "Тома Баулинга" - всех за пояс заткнете! -
с воодушевлением вскричал сотоварищ нашего полковника.
Мистер Пенденнис только глаза раскрыл от изумления, решив, что они
сейчас устроят празднество на тот же лад, что в Плимуте, однако благоразумно
промолчал. А тем временем начали подъезжать экипажи, и гости полковника
Ньюкома один за другим входили в гостиницу.
^TГлава XIII,^U
в которой Томас Ньюком поет последний раз в жизни
Раньше других явились старший помощник капитана и судовой врач с
парохода, на котором оба джентльмена вернулись на родину. Старший помощник
был шотландец, доктор тоже шотландец; так что из присутствующих членов
Восточного клуба трое оказались шотландцами.
Англичане, за единственным исключением, заставили себя ждать, и мы
некоторое время стояли у окон, нетерпеливо поглядывая на улицу. Старший
помощник вынул из кармана перочинный ножик и стал подрезать когти; доктор и
мистер Бинни обсуждали успехи медицины: прежде чем попасть на гражданскую
службу в Индию, Бинни работал в эдинбургских больницах. Трем джентльменам с
Гановер-сквер и нашему полковнику было что рассказать друг другу про Тома
Смита из кавалерийского полка и Гарри Холла из саперной роты; про то, что
Тофэм вздумал жениться на вдове бедного Боба Уолдиса, про то, сколько тысяч
рупий привез домой Барбер и прочее в этом роде. Высокий седой англичанин,
тоже служивший королю на Востоке, присоединился было к их разговору, однако
скоро отошел и завел беседу с Клайвом.
- Я знал вашего батюшку в Индии, - сказал мальчику этот джентльмен, -
он самый уважаемый и доблестный из тамошних офицеров. А у меня тоже есть
мальчик - мой пасынок. Он недавно пошел в армию: он старше вас, родился в
конце восемьсот пятнадцатого, как и один его и мой друг, учившийся в вашей
школе - сэр Родон Кроули.
- Как же, помню, он был на пансионе, - отвечал Клайв, - а потом
унаследовал титул своего дядюшки - сэра Питта, четвертого баронета. Его мать
- она сочиняет гимны и ходит в часовню мистера Ханимена - каким-то ...


