Уильям Мейкпис Теккерей. Дени Дюваль
страница №3
... и сосала свой пальчик. И кто бы, вы думали, проходил мимово время этой схватки? Не кто иной, как доктор Барнард, пастор английской
церкви святого Филипа, неф которой он предоставлял для службы нам,
французским протестантам, покуда шла починка нашей ветхой старой церквушки.
Доктор Барнард (из соображений, которые в то время оставались мне
неизвестны, но, как я теперь вынужден признать, были вполне справедливы) не
жаловал дедушку, матушку и всю нашу семью. Можете не сомневаться, что наши,,
в свою очередь, всячески его поносили. Он был известен у нас под кличкой
"надменный пастырь": "Vilaine {Мерзкая, противная (франц.).} шишка на ровном
месте", - говаривала, бывало, матушка на своем англо-французском наречии.
Очень может быть, что одной из причин неприязни к доктору было то
обстоятельство, что свой парик, - вот уж воистину шишка на ровном месте
наподобие хорошего кочна цветной капусты, - он пудрил у другого цирюльника.
Итак, в ту минуту, когда разыгрывалась достославная баталия между мною и
Томом Кэффином (я отлично помню этого мальчишку, хотя - дай бог памяти -
прошло уже пятьдесят четыре года с тех пор, как мы расквасили друг другу
носы), доктор Барнард подошел к нам и велел прекратить драку.
- Ах вы, разбойники! Я велю церковному сторожу посадить вас в колодки и
выпороть, - говорит доктор, который исполнял также должность мирового судьи,
- а этот маленький французский цирюльник вечно озорничает.
- Они дразнили меня, обзывали нянькой и хотели, опрокинуть тележку, и я
не мог этого стерпеть, сэр. Мой долг - защищать бедную малютку, потому что
она не может постоять за себя, - смело отвечал я. - Ее матушка больна, ее
няня сбежала, и у нее нет никого, никого, кто может за нее заступиться,
кроме меня, да еще Noire Pere qui est aux cieux {Отца нашего на небеси
(франц.).}, - тут я поднял к небу свою маленькую руку, совсем как, бывало,
дедушка, - и если эти мальчишки ее обидят, я все равно стану за нее драться.
Доктор вытер рукою глаза, порылся в кармане и дал мне серебряную
монету.
- Приходи к нам в гости, дитя мое, - сказала миссис. Барнард, которая
сопровождала доктора, и, глядя на малютку, сидевшую в тележке, добавила: -
Ах, бедняжка, бедняжка!
А доктор повернулся к английским мальчишкам, которые все еще держали
меня за руки, и сказал:
- Вот что, мальчики! Если я еще раз узнаю, что вы трусливо бьете этого
мальчугана за то, что он выполняет свой долг, я прикажу церковному сторожу
хорошенько вас выпороть, и это так же верно, как то, что меня зовут Томас
Барнард. А ты, Том Кэффин, сейчас же пожми руку этому маленькому французу.
- Я готов пожать Тому руку или подраться с ним, когда ему угодно, -
сказал я и, вновь впрягшись в тележку вместо пони, покатил ее вниз по
Сэндгейт.
Об этом происшествии узнали жители нашего города, рыбаки, мореходы, а
также наши друзья и знакомые, и благодаря им я - да поможет мне бог -
получил то наследие, которым владею и поныне. Назавтра после того, как
француз-рыбак Бидуа явился к нам с визитом, когда я катил свою тележку вверх
по склону холма, направляясь к маленькой ферме, где дедушка со своим
компаньоном держали голубей, которых я в детстве очень любил, я встретил
низенького черноволосого человечка, - лицо его я никак не могу вспомнить, -
и он заговорил со мною по-французски и по-немецки, совсем как матушка и дед.
- Это ребенок мадам фон Цаберн? - спросил он, дрожа всем телом.
- Ja, Herr, {Да, господин (нем.).} - ответил мальчик...
Ах, Агнеса, Агнеса! Как быстро промчались годы! Какие удивительные
приключения выпали на нашу долю, какие тяжкие удары обрушились на нас, с
какою нежною заботой хранило нас провидение с того самого дня, когда твой
родитель преклонил колени у маленькой тележки, в которой спала его дочь! Эта
картина и сейчас живо стоит у меня перед глазами: извилистая дорога, ведущая
к воротам нашего города; сизые болота; вдали, за краем болот, коньки крыш и
башни города Рая; необъятное серебристое море, простирающееся за ними; и
склоненная фигура черноволосого человека, который смотрит на спящего
ребенка. Он ни разу не поцеловал девочку и даже не дотронулся до нее. Я
вспоминаю, как она проснулась, с улыбкой протянула к нему ручонки, но он со
стоном отвернулся.
В эту минуту к нам подошел Бидуа, француз-рыбак, который, как я уже
сказал, посетил нас накануне, а с ним еще какой-то человек, с виду
англичанин.
- О, мы повсюду вас разыскиваем, господин граф, - говорит он. - Прилив
благоприятствует, и время не ждет.
- Господин шевалье уже на борту? - спрашивает граф де Саверн.
- Il est bien la {Да, он там (франц.).}, - отвечает рыбак, и они
спускаются с холма и входят в ворота, ни разу не оглянувшись назад.
Весь этот день матушка была очень спокойна и ласкова. Казалось, она
чего-то боится. Бедная графиня лепетала, смеялась и плакала, сама не зная о
чем. Однако вечером, когда дедушка слишком уж долго читал молитву, матушка
топнула ногой и сказала: "Assez bavarde comme са, mon pere" {Хватит вам
болтать, отец (франц.).}, - и, откинувшись на спинку кресла, закрыла лицо
фартуком.
Весь следующий день она молчала, то и дело плакала и принималась читать
нашу большую немецкую Библию. Она была очень добра ко мне в тот день. Помню,
как она своим глубоким низким голосом произнесла: "Ты славный мальчик,
Дени". Редко случалось, чтобы она так нежно гладила меня по голове. В тот
вечер наша больная была очень беспокойна - она много смеялась и пела так
громко, что прохожие останавливались на улице и слушали.
В этот день доктор Барнард снова встретил меня, когда я катил свою
тележку, и в первый раз привел меня к себе домой, угостил вином и печеньем,
подарил мне сказки "Тысячи и одной ночи", а дамы любовались малюткой,
сокрушаясь, что она - папистка.
- Надеюсь, ты не станешь папистом, - сказал мне доктор.
- Нет, нет, никогда, - отвечал я.
Ни мне, ни матушке не нравился мрачный священник римско-католической
церкви, которого мосье де ла Мотт приводил от наших соседей из Приората. Сам
шевалье был ревностным приверженцем этой религии. Мог ли я в то время
думать, что мне суждено встретить его в тот день, когда его доблесть и его
вера подвергнутся суровому испытанию!
...Я сидел, читая прекрасную книгу мосье Галлана, которую подарил мне
доктор. Как ни странно, никто не велел мне идти спать, и я вместе с
Али-Бабою заглядывал в пещеру сорока разбойников, как вдруг часы захрипели,
перед тем как пробить полночь, и на пустынной улице послышались торопливые
шаги.
Матушка, лицо которой показалось мне страшно измученным, вскочила и
отперла дверь.
- C'est lui {Это он! (франц.).}, - воскликнула она, испуганно глядя на
бледного как смерть шевалье де ла Мотта, вошедшего в комнату.
Бой часов, очевидно, разбудил спавшую наверху несчастную мадам де
Саверн, и она начала громко петь. Шевалье, черты которого исказились пуще
прежнего, посмотрел на матушку и, увидев ее страшное лицо, сильно вздрогнул.
- Il l' a voulu {Он этого хотел (франц.).}, - сказал мосье де ла Мотт,
понурив голову, а наверху снова раздалось пение несчастной безумной графини.
Рапорт
"Двадцать седьмого июня сего 1769 года граф де Саверн прибыл в
Булонь-сюр-Мер и остановился в "Экю де Франс", где проживал также господин
маркиз дю Кен Менневилъ, командир эскадры военно-морских сил его величества.
Граф де Саверн не был прежде знаком с маркизом дю Кеном, однако, напомнив
мосье дю Кену, что именитый предок последнего, адмирал дю Кен, исповедовал
протестантскую веру, равно как и сам мосье де Саверн, мосье де Саверн умолил
маркиза дю Кена быть его секундантом в поединке, каковой достойные сожаления
обстоятельства сделали неизбежным.
В то же самое время мосье де Саверн изложил господину маркизу дю Кену
причины своей ссоры с шевалье Фрэнсисом-Жозефом де ла Моттом, бывшим
офицером полка Субиза, ныне проживающим в Англии, в городе Уинчелси, что в
графстве Сассекс. Выслушав рассказ графа де Саверна, мосье дю Кен совершенно
убедился, что граф вправе требовать удовлетворения от шевалье де ла Мотта.
В ночь на двадцать девятое июня в Англию была отправлена лодка, на
борту которой находился человек с письмом графа де Саверна. На этой же лодке
мосье де ла Мотт возвратился из Англии.
Нижеподписавшийся граф де Бериньи, состоящий на службе в булонском
гарнизоне и знакомый мосье де ла Мотта, согласился быть секундантом в
поединке последнего с мосье де Саверном.
Поединок состоялся в семь часов утра на песчаном берегу в полутора
милях от булонской гавани; оружием служили пистолеты. Оба противника были
совершенно хладнокровны и спокойны, как и следовало ожидать от отличившихся
на королевской службе офицеров, которые вместе сражались с врагами Франции.
Прежде чем выстрелить, шевалье де ла Мотт сделал четыре шага вперед,
опустил свой пистолет и, положив руку на сердце, сказал:
- Клянусь христианскою верой и честью дворянина, что я не виновен в
том, в чем обвиняет меня мосье де Саверн.
- Господин шевалье де ла Мотт, - сказал граф де Саверн, - я вас ни в
чем не обвинял, а если бы я это и сделал, вам ничего не стоит солгать.
Мосье де ла Мотт учтиво поклонился секундантам и с выражением скорее
скорби, нежели гнева, возвратился на то место, где, согласно проведенной на
песке линии в десяти шагах от противника, он должен был стоять.
По условленному сигналу одновременно раздались два выстрела. Пуля мосье
де Саверна срезала локон с парика мосье де ла Мотта, тогда как пуля
последнего поразила мосье де Саверна в грудь. Одно мгновенье мосье Саверн
еще стоял на ногах, затем он упал.
Секунданты, врач и мосье де ла Мотт поспешили к упавшему графу, и мосье
де ла Мотт, подняв руку, снова произнес:
- Я призываю небо в свидетели того, что известная особа невинна.
Граф де Саверн, казалось, хотел что-то сказать. Он поднялся с песка,
опираясь на руку, но успел проговорить только:
- Вы, вы... - после чего кровь у него хлынула горлом, он упал навзничь,
по телу его прошла судорога, и он скончался.
Подписи: Маркиз дю Кен Менневиль. Chef d'Escadre aux Armees Navales du
Roy {Командир эскадры военно-морских сил его величества (франц.).}.
Граф де Бериньи, Brigadier de Cavalerie {Бригадир кавалерии
(франц.).}".
Рапорт врача
"Я, Жан-Батист Дрюо, старший врач полка Royal Cravate {Легкой кавалерии
его величества (франц.).} в гарнизоне Булонь-сюр-Мер, настоящим
свидетельствую, что присутствовал при закончившемся столь прискорбно
поединке. Смерть побежденного господина последовала мгновенно; пуля, пройдя
справа от середины грудной кости, проникла в легкое, задела большую артерию,
питающую его кровью, и вызвала смерть вследствие мгновенного удушья".
Глава IV. Из глубины
Последнюю ночь, которую ему суждено было прожить на земле, господин де
Саверн провел в маленькой таверне в Уинчелси, часто посещаемой рыбаками и
хорошо известной Бидуа, который даже во время войны постоянно ездил в Англию
по делам, весьма интересовавшим моего деда, хоть он и был церковным регентом
и старшиной, а также парикмахером.
По дороге из Булони граф де Саверн много беседовал с Бидуа и продолжал
беседовать с ним и в эту последнюю ночь, когда он до некоторой степени
посвятил его в свои намерения и, хотя и не упомянул об истинной причине
своей ссоры с мосье де ла Моттом, сказал, однако же, что она была
неизбежной, что человек этот - злодей, которому нельзя позволить осквернять
своим присутствием землю, и что ни одного преступника на свете еще не
постигла столь справедливая кара, какая постигнет шевалье на следующее утро,
когда произойдет их поединок.
Поединок мог бы состояться в тот же вечер, но мосье де ла Мотт - с
полным на то правом - потребовал несколько часов для устройства своих дел и,
кроме того, предпочел драться на французской, а не на английской территории,
ибо в Англии оставшемуся в живых грозило весьма суровое наказание.
Затем ла Мотт принялся разбирать свои бумаги, тогда как граф де Саверн
заявил, что все его распоряжения уже сделаны. Приданое его жены перейдет ее
дочери. Его собственное состояние предназначается его родственникам, ребенку
же он не может дать ровно ничего. У него осталось всего несколько монет в
кошельке да еще вот эти часы.
- Возьмите их, - сказал он. - Если со мною что-нибудь случится, я хотел
бы, чтобы их отдали мальчику, который спас моего... то есть ее ребенка. -
При этих словах голос графа дрогнул, и на его руки закапали слезы.
Рассказывая мне об этом много лет спустя, моряк плакал, и я тоже не мог
удержаться от слез сострадания, к этому несчастному, убитому горем человеку,
который умирал мучительной смертью на песке, жадно впитывавшем его кровь.
Нет никакого сомнения, что вина за эту кровь пала на твою голову, Фрэнсис де
ла Мотт.
Сейчас, когда я пишу эти слова, часы графа тикают передо мною на столе.
Пятьдесят лет сопровождали они меня везде и всюду. Помню, как радовался я в
тот день, когда Бидуа принес их мне и рассказал матушке о поединке.
- Вы видите, в каком она состоянии, - сказал тогда мосье де ла Мотт
моей матушка. - Мы разлучены навеки, разлучены так безнадежно, как если бы
один из нас был мертв. Я убил ее мужа. Возможно, я виноват в том, что она
лишилась рассудка. Я приношу несчастье тем, кого люблю и кому хотел бы
служить. Быть может, мне следует на ней жениться? Если вы полагаете, что ей.
это нужно, я готов. До тех пор, пока у меня останется хоть одна гинея, я
буду делить ее с ней; У меня осталось очень мало у денег. Мое состояние
рассыпалось в прах у меня под руками, подобно тому как рассыпались в прах
мои дружеские связи, мои некогда блестящие надежды, мои честолюбивые мечты.
Я погибший человек, и каким-то образом мне суждено обрекать на гибель тех,
кто меня любит.
И в самом деле, этот несчастный был, так сказать, отмечен печатью
Каина. Он действительно навлекал несчастье и гибель на тех, кто его любил.
Мне кажется, это была заблудшая душа, чьи мучения начались уже на этом
свете. Он был обречен на зло, на преступление, на мрак, но порою кто-нибудь
проникался жалостью к несчастному грешнику, и среди тех, кто пожалел его,
была моя суровая матушка.
Теперь я могу рассказать, как я спас малютку, за что получил награду от
бедного мосье де Саверна. Бидуа, конечно, рассказал графу эту историю во
время их печального путешествия. Однажды вечером, уложив спать ребенка и
свою несчастную госпожу, которая сама была немногим лучше ребенка, Марта,
служанка графини, получила разрешение отлучиться. Я тоже лег и уснул крепким
детским сном; матушка ушла не помню уж куда и зачем, а когда она вернулась
взглянуть на свою бедную Биш и на спящую в колыбели малютку, оказалось, что
обе исчезлию
Я видел на сцене несравненную Сиддонс, когда она, бледная от ужаса,
проходила по темной зале после убийства короля Дункана. В ту минуту, когда,
внезапно пробудившись от сна, я сел в постели и посмотрел на матушку, на
лице ее изображалось такое же бесконечное отчаяние. Она была просто вне себя
от страха. Несчастная больная и ее дитя исчезли - кто знает, где они? В
болота, в море, во тьму - разве можно угадать, куда бежала графиня?
- Мы должны идти искать их, мой мальчик, - хриплым голосом проговорила
матушка. Она послала меня к бакалейщику Блиссу на Ист-стрит, где жил шевалье
и где я нашел его с двумя священниками, без сомнения, гостями мистера
Уэстона из Приората, и все они, а также и мы с матушкой отправились на
поиски беглянки.
Разделившись на пары, мы двинулись в разные стороны. Матушка, казалось,
выбрала верный путь, ибо не прошло и нескольких минут, как мы увидели, что
из тьмы к нам приближается какая-то фигура в белом и услышали пение.
- Ah, mon Dieu! Gott sei dank {- О, боже! Слава богу (франц., нем.).},
- проговорила матушка, присовокупив еще множество восклицаний, выражающих
чувства облегчения и благодарности, ибо это был голос графиня.
Когда мы подошли ближе, бедняжка узнала нас в свете фонарей и стала
подражать крику ночного сторожа, который она бессонными ночами часто слышала
у себя под окном. "Уж полночь бьет, звезда горит!" - пропела она и
засмеялась своим грустным смехом.
Подойдя вплотную, мы увидели, что на ней белый капот, а распущенные
волосы свисают на бледное лицо. Она снова запела: "Уж полночь бьет!"
Ребенка с нею не было. Матушка задрожала всем телом и чуть было не
выронила из рук фонарь. Она поставила его на землю, сияла с себя шаль и
закутала в нее несчастную графиню, а та улыбнулась своею младенческой
улыбкой и промолвила: "C'est bon, c'est chaud ca; ah, que c'est bien!" { Как
хорошо, как тепло, ах, как хорошо! (франц.).}
Случайно посмотрев вниз, я заметил, что графиня боса на одну ногу.
Матушка, сама в страшном волнении, обняла мадам де Саверн и принялась ее
утешать.
- Скажите мне, мой ангел, скажите, милочка, где ребенок? - спросила
она, почти теряя сознание.
- Ребенок? Какой ребенок? Этот маленький уродец, который вечно кричит?
Понятия не имею ни о каких детях. Сию же минуту уложите меня в постель,
мадам! Как вы смеете держать меня на улице босиком! - сказала бедняжка.
- Куда вы ходили, милочка? - спросила матушка, пытаясь ее успокоить.
- Я ездила в Большой Саверн. На мне было домино. Я узнала кучера, хотя
он был закутан с головы до ног. Меня представили монсеньеру кардиналу. Я
сделала ему реверанс - вот так. Ах, я ушибла ногу.
Она частенько бессвязно лепетала что-то про этот бал и про пьесу,
напевая обрывки мелодий и декламируя фразы из диалогов, которые, очевидно,
там слышала. Я думаю, это был единственный бал и единственная пьеса,.
которую бедняжке довелось увидеть в жизни, в ее короткой, горемычной жизни.
Страшно подумать, как несчастлива она была. Когда я вспоминаю о ней, у меня
просто сердце разрывается от жалости, словно я вижу страдания ребенка.
Когда она подняла свою кровоточащую ногу, я увидел, что подол ее капота
совершенно мокрый и весь в песке.
- Матушка, матушка! Она была у моря! - вскричал я.
- Вы были у моря, Кларисса? - спросила матушка.
- Fai ete an bal; j'ai danse, j'ai chante. Fai bien reconnu mon cocher.
J'ai ete au bal chez le Cardinal {Я была на балу, я танцевала, я пела, Я
узнала кучера. Я была на балу у кардинала (франц.).}. Но не рассказывай об
этом мосье де Саверну. Нет, нет, не смей ему рассказывать.
Внезапно у меня мелькнула в голове одна мысль. Всякий раз, когда я
вспоминаю об этом, сердце мое переполняется благодарностью к тому, кто
внушает нам все благодатные мысли. Графиня, которой я ничуть не боялся и
которую даже забавляла моя болтовня, порою совершала прогулки, захватив с
собой меня и свою служанку Марту, Малютку несла на руках Марта, или я катил
ее в тележке. Мы обыкновенно ходили к берегу моря, где был большой камень,
на котором бедная графиня могла сидеть целыми часами.
- Отведите ее домой, матушка, а мне дайте фонарь, и я пойду... я
пойду... - сказал я, дрожа всем телом, и, не успев договорить, бросился
бежать. Промчавшись через Уэстгейт, я понесся вниз по дороге. Пробежав
несколько сотен ярдов, я увидел на земле что-то белое. Это была ночная
туфелька, которую потеряла графиня. Значит, она здесь проходила.
Я спустился к берегу и бежал, бежал что было сил.
Взошедшая к тому времени луна заливала торжественным светом огромное
сверкающее море. По прибрежному песку струилась серебристая волна прибоя.
Вот и камень, на котором мы частенько сиживали. На камне под светом звезд
спала не ведающая ни о чем малютка. Тот, кто любит всех маленьких деток,
охранял ее сон... Я с трудом различаю слова, которые пишу. Моя крошка
проснулась. Она не понимала, что с каждою волной к ней все ближе подбирается
жестокое море, но она узнала меня, улыбнулась и радостно залепетала. Я
схватил ее на руки и со своей драгоценною ношей отправился к дому. Когда я
взбирался на холм, я встретил мосье де ла Мотта с одним из французских
священников. По одному и по двое возвращались домой все, кто ходил на поиски
моей маленькой странницы. Ее уложили в колыбель, и лишь спустя много лет она
узнала, от какой опасности была спасена.
О моем приключении стало известно в городе, и я свел знакомство с
разными людьми, которые были ко мне очень добры и впоследствии много
помогали мне в жизни. В то время я был еще слишком мал, чтобы понимать все
происходящее, но теперь, говоря по правде, должен признаться, что мой старый
дед, кроме ремесла парикмахера, которое вы навряд ли назовете столь уж
славным, занимался и другими, еще менее почтенными делами. Что вы скажете,
например, о церковном старшине, который ссужает деньги a la petite semaine
{На короткий срок (франц.).} и под лихвенный процент? Рыбаки, рыночные
торговцы, даже кое-кто из местных фермеров и дворян были у него в долгу, и
он стриг их, как ему вздумается. Сейчас вы убедитесь, что ничего хорошего из
его заработков не вышло, но пока суд да дело, руки его вечно тянулись к
чужому добру, и следует признаться, что madame sa bru {Госпожа его сноха
(франц.).} тоже была весьма неравнодушна к кошельку и не слишком разбиралась
в средствах, какими он набивался. Шевалье де ла Мотт был щедр и великодушен.
Он платил - не знаю уж сколько - за содержание несчастной мадам де Саверн.
Он был виновником ее отчаянного положения. Если б не его уговоры, бедняжка
никогда не отреклась бы от своей веры, не бежала бы от мужа и роковая дуэль
никогда бы не состоялась. Прав он был или виноват - все равно он был
причиной всех ее бедствий и старался по возможности их облегчить. Я знаю,
что в течение многих лет, несмотря на всю свою расточительность и
стесненность в средствах, он все же находил способ выплачивать маленькой
Агнесе порядочное содержание, когда она осталась одна на свете, потому что и
отец и мать ее умерли, а родственники от нее отказались.
Тетки Агнесы, барышни де Барр, категорически отрицали, что она - дочь
их брата, и отказались платить что-либо за ее содержание. Родные ее матери
тоже от нее отреклись. Им рассказали ту же историю, а ведь все мы охотно
верим тому, чему хотим поверить. Бедная женщина согрешила. Ее ребенок
родился в отсутствие мужа. Услышав весть о его возвращении, она убежала из
дому, не смея с ним встретиться, и несчастный граф де Саверн пал от руки
человека, который еще раньше лишил его чести. Де ла Мотту оставалось только
либо терпеть все эти поношения, либо опровергать их в письмах из Англии.
Поехать в Лотарингию он не мог, ибо был там кругом в долгах.
- По крайней мере, Дюваль, - сказал он мне, когда я пожал ему руку и от
всей души простил его, - каким бы безумным сумасбродом я ни был, сколько бы
горя ни принес я всем, кого любил, я никогда не допускал, чтобы малютка
нуждалась, и содержал ее в достатке, даже когда сам оставался почти без
куска хлеба.
Конечно, он был дурным человеком, но все же его нельзя считать
законченным негодяем. Это был великий преступник, и он понес ужасную кару.
Смиримся же и мы, грешные, и возблагодарим всевышнего за дарованную нам
надежду на спасение.
Я думаю, что до несчастного мосье де Саверна дошло какое-нибудь
хвастливое письмо, посланное де ла Моттом приятелю в лагере де Во, в котором
шевалье похвалялся, что обратил в католичество некую протестантку из
Страсбурга, - и что именно это обстоятельство ускорило возвращение графа и
послужило причиною столь роковой развязки. Во всяком случае, так сказал мне
сам де да Мотт при нашем последнем свидании.
Кто рассказал госпоже де Саверн о смерти ее мужа? Я сам (жалкий
неугомонный болтун) узнал о происшедтем лишь много лет спустя. Матушка
уверяла, будто она слышала, как лодочник Бидуа рассказывал эту историю за
стаканом можжевеловой настойки в нашей гостиной. Комната графини находилась
наверху, а дверь была открыта. Бедняжка очень сердилась при виде запертой
двери, и после злополучного побега к морю в комнате графини всегда ночевала
матушка или ее любимая служанка.
Из-за болезненного состояния графини это ужасное событие нисколько ее
не затронуло, и мы даже понятия не имели, что она знает о случившемся,
покуда однажды вечером наш сосед, француз из города Рая, сидя за чаем, не
рассказал нам о чудовищном зрелище, свидетелем которого он стал, возвращаясь
домой через Пененденскую пустошь. Там он увидел, как на костре сожгли
женщину, убившую своего мужа. Это событие описано в "Джентльменз мэгэзин" за
1769 год, из чего можно почерпнуть довольно точную дату того вечера, когда
мы услышали от соседа этот страшный рассказ.
Несчастная госпожа де Саверн (она держалась с большим достоинством,
совеем как настоящая знатная дама) очень спокойно проговорила:
- В таком случае, Урсула, меня тоже сожгут. Ты же знаешь, что из-за
меня убили моего мужа. Шевалье поехал на Корсику и убил его. - Она
посмотрела вокруг, слегка улыбнулась, кивнула головой и горячими тонкими
руками оправила свое белое платье.
Когда бедняжка произнесла эти слова, шевалье откинулся на спинку
кресла, словно его самого сразила пуля.
- Спокойной ночи, сосед Марион, - простонала матушка. - Бедняжке
сегодня очень плохо. Пойдемте, милочка, я уложу вас в постель.
Несчастная последовала за матушкой, учтиво поклонилась всем
присутствующим и тихонько сказала:
- Oui, oui, oui {Да, да, да (франц.).}, меня сожгут, меня сожгут. Мысль
эта поразила ее и больше никогда не покидала. Ночь графиня провела в сильном
волнении; она ни на минуту не умолкала. Матушка и служанка не отходили от
нее до утра. Всю ночь до нас доносились ее песни, крики, ее жуткий смех...
О, сколь печальна была судьба твоя на земле, бедная невинная страдалица! Как
мало счастья выпало тебе на долю за твою короткую жизнь! В замужестве твоим
уделом была горькая тоска, трепет, подчинение и рабство. Так предначертала
суровая десница провидения. Измученная, устрашенная душа твоя пробудилась
теперь под новыми, безмятежными небесами, недосягаемая для наших страхов,
забот и треволнений.
В детстве я, как и следовало ожидать, мог только слушаться родителей и
думать, будто все происходящее вокруг разумно и справедливо. Затрещины
матушки я сносил без обиды, но, по правде говоря, частенько подвергался
более основательной экзекуции, каковую дедушка имел обыкновение совершать
розгой, хранившейся под замком в буфете, и сопровождать длинными нудными
поучениями, произносимыми в промежутках между каждыми двумя ударами его
излюбленным орудием. Эти почтенные люди, как я постепенно начал понимать,
пользовались в нашем городе весьма сомнительной репутацией и отнюдь не
снискали любви ни у своих соотечественников - французских колонистов, ни у
англичан, среди которых мы жили. Разумеется, будучи простодушным
мальчуганом, я, как мне и подобало, почитал мать и отца своего, вернее, мать
и дедушку, ибо отец мой несколькими годами ранее умер.
Я знал, что дедушка, как и многие другие жители Уинчелси и Рая, был
совладельцем рыбачьей шхуны. Наш рыбак Стоукс несколько раз брал меня с
собою в море, и мне очень нравились эти поездки, но оказалось, что о шхуне и
о рыбной ловле нельзя никому рассказывать. Однажды ночью, когда мы отошли
совсем недалеко от берега, - всего лишь за камень, прозванный Быком, потому
что у него торчало из воды два длинных рога, - нас встретил мой старый друг
Бидуа, который пришел из Булони на своем люгере, и тут... Словом, когда я
простодушно попытался изложить все это зашедшему к нам на ужин соседу, то
дедушка (который, прежде чем спять крышку с блюда, целых пять минут читал
застольную молитву) влепил мне такую затрещину, что я свалился со стула. Л
шевалье, сидевший тут же за столом, только посмеялся над моею бедой.
Эта насмешка почему-то обидела меня гораздо больше, чем колотушки. К
колотушкам матери и деда я привык, но стерпеть дурное обращение от человека,
который прежде был ко мне добр, я никак не мог. А ведь шевалье и в самом
деле был ко мне очень добр. Он учил меня французскому языку, посмеиваясь над
моими ошибками и скверным произношением. Когда я бывал дома, он не жалел на
меня времени, и я стал говорить по-французски, как маленький дворянин.
Сам шевалье очень быстро выучился английскому языку и, хотя говорил с
пресмешным акцептом, мог, однако же, вполне порядочно объясняться.
Штаб-квартира его находилась в Уинчелси, но он часто ездил в Дил, в Дувр, в
Кентербери и даже в Лондон. Он регулярно платил матушке за содержание
Агнесы, которая росла не по дням, а но часам и была самой очаровательной
девочкой на свете. Как сейчас помню черное платьице, сшитое ей после смерти
ее несчастной матери, бледные щечки и большие глаза, серьезно глядевшие
из-под черных локонов, обрамлявших лицо и лоб.
Почему я перескакиваю с одного предмета на другой? Болтливость -
привилегия старости, а ее счастье - в воспоминаниях о минувшем. Когда я
откидываюсь на спинку кресла - под теплым надежным кровом post tot
discrimina {После всех превратностей судьбы (лат.).} и наслаждаюсь счастьем,
какое отнюдь не выпало на долю большинства моих собратьев во грехе, ко мне
возвращается прошлое, - бурное, на редкость несчастливое и все же счастливое
прошлое, - и я смотрю на него со страхом, а порою с изумлением, подобно
охотнику, который смотрит на оставшиеся позади ямы и канавы, сам не понимая,
как он мог их перепрыгнуть и остаться цел.
Счастливый случай, позволивший мне спасти дорогую малютку, послужил
причиной доброго ко мне отношения мосье де ла Мотта, и когда он бывал у нас,
я вечно ходил за ним по пятам и, совершенно перестав его бояться, готов был
болтать с ним часами. Не считая моего любезного тезки капитана и адмирала,
это был первый джентльмен, с которым я свел такое близкое знакомство, -
джентльмен, на совести которого было множество пятен и даже преступлений, но
который - надеюсь и уповаю - еще не окончательно погиб. Должен признаться,
что я питал добрые чувства к этому роковому человеку. Помню, как я, совсем
еще маленький мальчик, болтаю, сидя у него на коленях, или семеню рядом с
ним по нашим лугам и болотам. Я вижу его печальное бледное лицо, его угрюмый
испепеляющий взгляд, помню, как он смотрит на несчастную безумицу и ее
ребенка. Мои друзья-неаполитанцы сказали бы, что у него дурной глаз, и тут
же произнесли бы приличествующие случаю заклинания. Одной из наших
излюбленных прогулок было посещение скотоводческой фермы в миле от Уинчелси.
Я, правда, интересовался не коровами, а голубями, которых хозяин разводил во
множестве, - там были трубачи, турманы, дутыши, хохлатые и, как мне сказали,
также голуби из породы курьеров, или почтовых, которые могли летать на
огромные расстояния и снова возвращаться на то место, где они родились и
выросли.
Однажды когда мы были на ферме мистера Перро, один из этих голубей
вернулся домой, как мне показалось со стороны моря, и Перро посадил его к
себе на руку, погладил и сказал шевалье де ла Мотту: "Ничего нет. Должно
быть, на старом месте", - на что шевалье ответил только: "C'est bien"
{Хорошо (франц.).}, - а когда мы пошли обратно, рассказал мне все, что знал
о голубях, - по правде говоря, не так уж много.
- Почему он сказал, что ничего нет? - в простоте душевной спросил я.
Шевалье объяснил мне, что эти птицы иногда приносят записочки, написанные на
маленьких кусочках бумаги, которые привязывают у них под крыльями, а раз
Перро сказал, что ничего нет, значит, там ничего и не было.
- Вот оно что! Значит, его голуби иногда приносят ему письма?
В ответ шевалье пожал плечами и взял из своей красивой табакерки
большую понюшку табаку.
- Ты помнишь, что тебе сделал папаша Дюваль, когда ты слишком много
болтал? - сказал он. - Научись держать язык за зубами, mon garcon! {Мой
мальчик (франц.).} Если ты проживешь подольше и станешь рассказывать все,
что увидел, то да поможет тебе бог!
На этом наш разговор окончился, и он пошел домой, а я поплелся вслед за
ним.
Я вспоминаю об этих происшествиях моего детства по нескольким
сохранившимся в памяти вехам - подобно хитроумному мальчику-с-пальчику,
который находил дорогу домой по камешкам, брошенным им по пути. Так год,
когда бедная мадам де Саверн заболела, мне удалось определить по дате казни
несчастной женщины, которую сожгли в Пененденской пустоши на глазах у нашего
соседа.
Сколько дней или недель прошло, пока болезнь госпожи де Саверн
кончилась тем, чем однажды кончатся все наши болезни?
Все то время, что она болела, не помню уж, как долго - священники из
Слиндона (или от паписта мистера Уэстона из Приората) не выходили из нашего
дома, что, должно быть, вызвало большой шум среди живших в нашем городе
протестантов. Шевалье де ла Мотт выказал при этом необычайное рвение и, хоть
и был великим грешником, оказался - согласно своей вере - грешником в высшей
степени благочестивым. Я не запомнил, а может быть, просто не знал, при
каких обстоятельствах наступил конец, но помню, как я удивился, когда,
проходя мимо комнаты графини, увидел в открытую дверь, что у постели ее
горят свечи, вокруг сидят священники, а шевалье де ла Мотт стоит на коленях
в позе глубочайшего раскаяния и скорби.
В этот день вокруг нашего дома поднялся шум и волнение. Люди никак не
могли стерпеть, что к нам беспрестанно ходят католические священники, и
вечером, когда настало время выносить гроб и духовенство совершало последние
обряды, дом окружила толпа с воплями: "Долой папизм, вон патеров!" - а в
окна комнаты, где лежала несчастная графиня, посыпался град камней.
Дедушка совершенно растерялся и начал бранить невестку за то, что она
навлекла на него угрозы и преследования. Присутствие духа мог потерять кто
угодно, но только не матушка.
- Silence, miserable {Молчите, несчастный! (франц.)}, - сказала она. -
Ступайте на кухню пересчитывать свои денежные мешки! - Кто-кто, а она-то
ничуть не растерялась.
Мосье де ла Мотт не испугался, но был очень расстроен. Дело грозило
принять серьезный оборот. Я в то время еще не знал, как глубоко жители
нашего города возмущались тем, что наша семья приютила папистку. Если б они
проведали, что графиня была обращенной в католичество протестанткой, они,
конечно, обозлились бы еще больше.
Дом наш, можно сказать, превратился в осажденную крепость, гарнизон
которой составляли два насмерть перепуганных патера, дедушка, который
забрался под кровать или еще куда-то, где от него было ровно столько же
пользы, сохранявшие полное самообладание матушка и шевалье и, наконец,
малолетний Дени Дюваль, болтавшийся у всех под йогами. Когда бедная графиня
скончалась, ее маленькую дочку решено было куда-нибудь отправить, и ее взяла
к себе миссис Уэстон из Приората, которая, как я уже говорил, принадлежала к
католической церкви.
Мы в сильном беспокойстве ожидали, когда за несчастной графиней приедут
погребальные дроги, ибо люди упорно не желали расходиться; они загородили
улицу с обоих концов, и, хотя и не учинили еще иного насилия, кроме того,
что выбили окна, от них, без сомнения, можно было ожидать и других опасных
выходок.
Подозвав меня к себе, мосье де ла Мотт сказал:
- Дени, ты помнишь почтового голубя, у которого под крылом ничего не
оказалось? - Разумеется, я его помнил. - Ты будешь моим почтовым голубем.
Только ты доставишь не письмо, а известие. Я хочу доверить тебе одну тайну.
- И я ее сохранил и могу открыть ее теперь, ибо ручаюсь, что эти сведения ни
для кого уже опасности не составляют.
- Ты знаешь дом мистера Уэстона? Дом, где находится Агнеса, лучший дом
в городе? Еще бы! Кроме дома Уэстона, шевалье назвал еще с десяток домов,
куда я должен был пойти и сказать: "Макрель идет. Собирайте побольше народу
и приходите". Я отправился по домам, и когда люди спрашивали: "Куда?" -
отвечал: "К нашему дому", - и шел дальше.
Последним и самым красивым домом (я никогда не бывал в нем прежде) был
Приорат, где жил мистер Уэстон. Я пошел туда и сказал, что мне нужно его
видеть. Помню, как миссис Уэстон ходила взад и вперед по галерее над
прихожей, держа на руках ребенка, который плакал и никак не мог заснуть.
- Агнеса, Агнеса! - позвал я, и малютка тотчас утихла, улыбнулась,
залопотала что-то и замахала ручками от радости. Недаром первым словом,
которое она выучила, было мое имя.
Джентльмены вышли из гостиной, где они курили свои трубки, и довольно
сердито спросили, чего мне надо. "Макрель вышла, и возле дома цирюльника
Питера Дюваля ждут людей", - отвечал я. Один из джентльменов злобно
ощерился, выругался, сказал, что они придут, и захлопнул у меня под носом
дверь.
Когда я возвращался из Приората и через калитку пасторской усадьбы
прошел на кладбище, кто бы, вы думали, попался мне навстречу? Не кто иной,
как доктор Барнард на своей двуколке с зажженными фонарями. Я всегда
здоровался с ним с тех пор, как оп приласкал меня, угостил печеньем и
подарил мне книжки.
- А, рыбачек! - сказал он. - Опять ловил рыбку на камушках?
- Нет, сэр, я разносил известия, - отвечал я.
- Какие известия, мой мальчик?
Я рассказал ему про макрель и прочее, но добавил, что шевалье не велел
мне называть имен. Потом я сообщил ему, что на улице собралась огромная
толпа и что у нас в доме выбили окна.
- Выбили окна? Почему? - спросил доктор, и я рассказал ему все, как
было. - Отведи Долли в конюшню, Сэмюел, и ничего не говори хозяйке. Пойдем
со мной, рыбачок.
Доктор был очень высок ростом и носил большой белый парик. Я и сейчас
еще помню, как он перескакивает через могильные плиты и, минуя высокую,
увитую плющом колокольню, через кладбищенские ворота направляется к нашему
дому.
Как раз в это время подъехали погребальные дроги.
Толпа выросла еще больше; все шумели и волновались. Когда дроги
приблизились, поднялся страшный крик. "Тише! Позор! Придержите язык! Дайте
спокойно похоронить бедную женщину", - сказали какие-то люди. Это были ловцы
макрели, к которым вскоре присоединились господа из Приората. Но рыбаки были
немногочисленны, а горожан было много, и они были очень злые. Когда мы вышли
на Портовую улицу (где стоял наш дом), мы увидели на обоих ее концах толпы
народа, а посередине, у наших дверей, большие погребальные дроги с черными
плюмажами.
Если эти люди решили загородить улицу, то дрогам ни за что не проехать
ни взад, ни вперед. Я вошел обратно в дом тем же путем, каким вышел, - через
заднюю садовую калитку в проулке, где пока еще никого не было. Доктор
Барнард следовал за мной. Открыв дверь на кухню (где находится очаг и медный
котел), мы ужасно испугались при виде какого-то человека, который неожиданно
выскочил из котла с криком: "О, боже, боже! Спаси меня от злодеев!" Это
оказался дедушка, и при всем моем уважении к дедам (я теперь сам достиг их
возраста и звания), я не могу не признать, что мой дедушка при этой оказии
являл собою зрелище весьма жалкое.
- Спасите мой дом! Спасите мое имущество! - вопит мой предок, а доктор
презрительно отворачивается и идет дальше.
В коридоре за кухней нам повстречался мосье де ла Мотт, который сказал:
- Ah, c'est toi, mon garcon {А, это ты, мой мальчик (франц.).}!. Ты
выполнил поручение. Наши уже здесь. Он поклонился доктору, который вошел
вместе со мной и ответил ему столь же сухо. Мосье де ла Мотт, занявший
наблюдательный пункт на верхнем этаже, разумеется, видел, как подходили его
люди. Поглядев на него, я заметил, что он вооружен. За пояс у него были
заткнуты пистолеты, а на боку висела шпага.
В задней комнате сидели два католических патера и еще четыре человека,
которые приехали на погребальных дрогах. У дверей нашего дома их встретили
страшной бранью, криками, толчками и даже, по-моему, палками и камнями.
Матушка, потчевавшая их коньяком, ужасно удивилась, увидев входившего в
комнату доктора Барнарда. Его преподобие и наше семейство не очень-то
жаловали друг друга.
Доктор отвесил служителям римско-католической церкви весьма
почтительный поклон.
- Господа, - сказал он, - как ректор здешнего прихода и мировой судья
графства, я пришел сюда навести порядок, а если вам грозит опасность,
разделить ее с вами. Говорят, графиню будут хоронить на старом кладбище.
Мистер Треслз, вы готовы к выезду?
Гробовщики отвечали, что сию минуту будут готовы, и отправились наверх
за своей печальною ношей.
- Эй вы, откройте дверь! - крикнул доктор. Находившиеся в комнате
отпрянули назад.
- Я открою, - говорит матушка.
- Et moi, parbleu! {И я тоже, черт побери! (франц.)} - восклицает
шевалье и выходит вперед, положив руку на эфес шпаги.
- Полагаю, сэр, что я буду здесь полезнее вас, - очень холодно замечает
доктор. - Если господа мои собратья готовы, мы сейчас выйдем. Я пойду
вперед, как ректор здешнего прихода.
Матушка отодвинула засовы, и он, сняв шляпу, вышел на улицу.
Как только отворилась дверь, началось настоящее вавилонское
столпотворение, и весь дом наполнился криками, воплями и руганью. Доктор с
непокрытой головою продол жал невозмутимо стоять на крыльце.
- Есть ли здесь мои прихожане? Все, кто ходит в мою церковь, отойдите в
сторону! - смело крикнул он.
В ответ разразился оглушительный рев: "Долой папизм! Долой попов!
Утопим их в море!" - и всякие другие проклятья и угрозы.
- Прихожане французской церкви, где вы? - взывал доктор.
- Мы здесь! Долой папизм! - вопили в ответ французы.
- Выходит, оттого, что сто лет назад вас подвергали гонениям, вы
теперь, в свою очередь, хотите преследовать других? Разве этому учит вас
ваша Библия? Моя Библия этому не учит. Когда ваша церковь нуждалась в
починке, я отдал вам неф своей церкви, и вы совершали там свои богослужения
и были желанными гостями. Так-то вы платите за доброе отношение к вам? Позор
на ваши головы! Позор, говорю я вам! Но меня вам не запугать! Эй, Роджер
Хукер, бродяга и браконьер! Кто кормил твою жену и детей, когда ты сидел в
тюрьме в Льюисе? А как ты вздумал кого-либо преследовать, Томас Флинт?
Посмей только остановить эту похоронную процессию, и не будь я доктором
Барнардом, если я не велю завтра же взять тебя под стражу!
Тут раздались крики: "Ура доктору! Да здравствует мировой судья!"
Сдается мне, что они исходили от макрели, которая к этому времени была уже в
полном сборе и отнюдь не собиралась молчать, как рыба.
- А теперь выходите, пожалуйста, господа, - сказал доктор обоим
иноземным священникам, и они довольно смело двинулись вперед, сопровождаемые
шевалье де ла Моттом. - Слушайте, друзья и прихожане, члены англиканской
церкви и диссентеры! Эти иноземные священнослужители хотят похоронить на
соседнем кладбище умершую сестру, подобно тому как вы, иноземные диссентеры,
тихо и без помех хороните своих покойников, и я намерен сопровождать этих
господ до приготовленной ей могилы, чтобы убедиться, что она упокоилась там
в мире, как надеюсь когда-нибудь упокоиться в мире и я.
Тут люди принялись громко приветствовать доктора. Галдеж прекратился.
Маленькая процессия выстроилась, в полном порядке прошла по улице и, обойдя
протестантскую церковь, вступила на старое кладбище позади Приората. Доктор
шагал между двумя римско-католическими патерами. Я и сейчас ясно представляю
себе эту сцену - гулкий топот ног, мерцание факелов, а затем мы через
приоратские ворота входим на старое монастырское кладбище, где была вырыта
могила, на надгробье которой до сих пор можно прочитать, что здесь покоится
Кларисса, урожденная де Вьомениль, вдова Фрэнсиса Станислава графа де Саверн
и Барр из Лотарингии.
Когда служба окончилась, шевалье де ла Мотт (я стоял рядом с ним,
держась за полу его плаща) подошел к доктору.
- Господин доктор, - говорит он, - вы вели себя мужественно, вы
предотвратили кровопролитие...
- Мне повезло, сэр, - отвечает доктор.
- Вы спасли жизнь этим почтенным священнослужителям и оградили от
оскорблений останки женщины...
- Печальная история которой мне известна, - сурово замечает доктор.
- Я не богат, но вы позволите мне пожертвовать этот кошелек вашим
беднякам?
- Сэр, мой долг велит мне принять его, - отвечает доктор. Позднее он
сказал мне, что в кошельке было сто луидоров.
- Могу ли я просить позволения пожать вам руку? - восклицает несчастный
шевалье.
- Нет, сэр! - говорит доктор, пряча руки за спину. - Пятна на ваших
руках не смыть пожертвованием нескольких гиней. - Доктор говорил на
превосходном французском языке. - Доброй ночи, дитя мое, и я искренне желаю
тебе вырваться из рук этого человека.
- Сударь! - восклицает шевалье, машинально хватаясь за шпагу.
- Мне кажется, сэр, в прошлый раз вы показали свое искусство на
пистолетах! - С этими словами доктор Барнард направился к своей калитке, а
бедный де ла Мотт сначала остановился, словно пораженный громом, а потом
разразился слезами, восклицая, что на нем лежит проклятье - проклятье Каина.
- Мой милый мальчик, - говорил мне впоследствии старый доктор,
вспоминая об этих событиях, - твой друг шевалье был самым отъявленным
злодеем, какого мне приходилось встречать, и, глядя на его ноги, я всякий
раз ожидал увидеть на них раздвоенные копыта.
- Не могли бы вы рассказать мне что-нибудь о несчастной графине? -
попросил я его.
Но он ничего о ней не знал, ибо видел ее всего лишь один раз.
- И по правде говоря, - сказал он, лукаво поглядев на меня, - случилось
так, что и с твоим почтенным семейством я тоже не был на слишком короткой
ноге.
Глава V. Я слышу звон лондонских колоколов
Как ни велика была неприязнь доктора Барнарда к нашему семейству, он не
питал подобных предубеждений к младшему поколению и к милой крошке Агнесе, а
напротив, очень любил нас обоих. Почитая себя человеком, лишенным всяких
предрассудков, он выказывал большое великодушие даже к приверженцам
римско-католической церкви. Он послал свою жену с визитом к миссис Уэстон, и
обе семьи, прежде почти не знавшие друг друга, теперь свели знакомство.
Маленькая Агнеса постоянно жила у этих Уэстонов, с которыми сблизился также
и шевалье де ла Мотт. Впрочем, мы убедились, что он уже был с ними знаком,
когда послал меня разносить знаменитое известие насчет "макрели", которое
собрало по меньшей мере десяток жителей нашего города. Помнится, у м-иссис
Уэстон всегда был ужасно перепуганный вид, словно у нее перед глазами вечно
торчало какое-то привидение. Однако все эти страхи не мешали ей ласково
обходиться с маленькой Агнесой.
Младший из братьев Уэстон (тот, который обругал меня в день похорон)
был красноглазый прыщеватый головорез; он вечно где-то шатался и, осмелюсь
доложить, пользовался весьма сомнительною репутацией в округе. Говорили,
будто Уэстоны владеют порядочным состоянием. Жили они довольно богато,
держали карету для хозяйки и отличных лошадей для верховой езды. Они почти
ни с кем не знались, быть может, потому, что принадлежали к числу
приверженцев римско-католической церкви, весьма немногочисленных в нашем
графстве, если не считать проживавших в Эренделе и Слиндоне лордов и леди,
которые, однако, были слишком знатными господами, чтобы водить компанию с
безвестными сельскими сквайрами, промышлявшими охотой на лисиц и
барышничеством. Мосье де ла Мотт, который, как я уже говорил, был
джентльменом хоть куда, сошелся с этими господами на короткую ногу, но ведь
они вместе обделывали дела, суть коих я начал понимать лишь много позже,
когда мне исполнилось уже лет десять или двенадцать и я ходил в Приорат
навещать мою маленькую Агнесу. Она быстро превращалась в настоящую леди. У
нее были учителя танцев, учителя музыки и учителя языков (те самые иноземные
господа с тонзурами, которые вечно околачивались в Приорате), и она так
выросла, что матушка стала поговаривать, не пора ли уже пудрить ей волосы.
О, боже! Другая рука выбелила их ныне, но мне одинаково милы и вороново
крыло, и серебро!
Я продолжал учиться в школе Поукока и жить на полном пансионе у мистера
Раджа и его пьянчужки-дочери и постиг почти всю премудрость, которую там
можно было приобрести. Я мечтал стать моряком, но доктор Барнард всячески
противился этому моему желанию, если только я не соглашусь совсем уехать из
Рая и Уинчелси и поступить на корабль королевского флота, может быть, даже
под команду моего друга сэра Питера Дени, который неизменно был ко мне
отечески добр.
Каждую субботу вечером я весело и беззаботно, как и подобает школяру,
шагал домой из города Рая. После смерти госпожи де Саверн шевалье де ла Мотт
снял квартиру у нас на втором этаже. Будучи по природе человеком деятельным,
он находил себе множество занятий. На целые недели и даже месяцы он пропадал
из дому. Он совершал верховые поездки в глубь страны, часто ездил в Лондон и
время от времени на одной из наших рыбачьих шхун отправлялся за границу. Как
я уже говорил, он хорошо выучился нашему языку и обучал меня своему. Матушка
говорила по-немецки лучше, чем по-французски, и моим учебником немецкого
языка служила Библия доктора Лютера - тот самый фолиант, куда несчастный
граф де Саверн вписал молитву для своей дочери, которую ему суждено было
видеть в этом мире всего только два раза.
У нас в доме всегда была приготовлена комнатка для Агнесы, с нею
обходились как с маленькой леди, приставили к ней особую служанку и всячески
ее баловали, однако большей частью она жила в Приорате у миссис Уэстон,
которая искренне привязалась к девочке даже прежде, чем потеряла свою родную
дочь. Я уже упоминал, что для Агнесы нашли хороших учителей. По-английски
она, разумеется, говорила, как англичанка, а французскому языку и музыке ее
обучали святые отцы, постоянно проживавшие в доме. Мосье де ла Мотт никогда
не скупился на ее расходы. Из своих путешествий он привозил ей игрушки,
сласти и всевозможные безделки, достойные...


