Уильям Мейкпис Теккерей. Дени Дюваль
страница №2
... и кавалеры ордена Бани по случаювступления на престол короля Георга IV.} совершенно выцвели. Я помню, как
матушка воскликнула по-немецки - она всегда изъяснялась на этом языке в
минуты сильного волнения: "О, боже! Моя девочка сошла с ума, она сошла с
ума!" Это жалкое выцветшее письмо и в самом деле содержит какой-то странный,
бессвязный лепет.
"Урсула! - писала госпожа де Саверн (я полагаю, что нет нужды полностью
приводить слова несчастного обезумевшего создания), - когда родилась моя
дочь, демоны хотели отнять ее у меня. Но я сопротивлялась и крепко прижимала
ее к себе, и теперь они уже не могут причинить ей вреда. Я отнесла ее в
церковь. Марта ходила туда со мной, и Он был там, - он всегда там, - чтобы
защитить меня от демонов, и я попросила окрестить ее и нарекла Агнесою и
сама тоже окрестилась и тоже приняла имя Агнесы. Подумать только - я приняла
крещение двадцати двух лет от роду! Агнеса Первая и Агнеса Вторая. Но хоть
имя мое изменилось, я всегда останусь той же для моей Урсулы, и теперь меня
зовут Агнеса Кларисса де Саверн, урожденная де Вьомениль".
Действительно, в то время, когда к графине еще не совсем вернулся
рассудок, она вместе со своей дочерью приняла римско-католическую веру. Была
ли она в здравом уме, когда поступала подобным образом? Подумала ли она,
прежде чем совершить этот шаг? Встречалась ли она с католическими
священниками в Саверне, имелись ли у нее иные причины для обращения, кроме
тех, о которых она узнала из споров между мужем и мосье де ла Моттом? В этом
письме несчастная пишет: "Вчера к моей постели подошли двое с золотыми
нимбами вокруг головы. Один из них был в одежде священника, второй был
прекрасен и весь утыкан стрелами, и они сказали: "Мы - святой Фабиан и
святой Себастиан; завтра - день святой Агнесы, и она будет ожидать тебя в
церкви").
Что произошло на самом деле, я так никогда и не узнал. Протестантский
священник, с которым я встретился впоследствии, мог только принести свою
книгу и показать мне запись, из которой явствовало, что он окрестил малютку
и нарек ее Августиной, а вовсе не Агнесой. Марта Зеебах умерла. Ла Мотт в
разговоре со мною не касался этого эпизода в истории несчастной графини. Я
думаю, что статуи и картины, которые она видела в церквах, подействовали на
ее больное воображение; что, раздобыв римско-католические святцы и требник,
она узнала из них, когда празднуются дни святых, и, еще не совсем
оправившись от горячки и не давая себе отчета в своих поступках, отнесла
новорожденную в собор и приняла там крещение.
Теперь, разумеется, бедной графине пришлось еще больше таиться и лгать.
"Демоны" - это были старые девы, приставленные следить за каждым ее шагом.
Их нужно было постоянно обманывать. Но разве она не делала этого и раньше,
когда ездила во дворец кардинала в Саверне? Куда бы несчастная ни обращала
свои стопы, - мне кажется, я вижу, как всюду на нее сверкают из тьмы
зловещие глаза де ла Мотта. Бедная Ева, - надеюсь и уповаю, еще не
окончательно павшая, - ее вечно преследовал по пятам этот змей, и ей суждено
было погибнуть в его ядовитых объятиях. Кто постигнет неисповедимые пути
рока? Через год после описываемых мною событий очаровательная принцесса,
сияя улыбкой и зардевшись румянцем, под звон колоколов, под гром орудий и
приветственные клики тысячной толпы, проезжала по улицам Страсбурга в
карете, украшенной гирляндами и знаменами. Кто мог подумать, что в последний
свой путь она отправится на мерзкой колымаге и закончит свою жизнь на
эшафоте? Госпоже де Саверн суждено было прожить еще один только год, и
постигший ее конец был не менее трагичен.
Многие врачи говорили мне, что после рождения ребенка матери часто
теряют рассудок. Госпожа де Саверн некоторое время оставалась в том
лихорадочном состоянии, когда человек, хотя отчасти и сознает свои поступки,
все же далеко не полностью за них отвечает. Спустя три месяца она
пробудилась как бы от сна с ужасным воспоминанием о происшедшем. Какие
горестные видения, какие посулы завлекли супругу ревностного знатного
протестанта в римско-католическую церковь и заставили ее принять крещение
вместе с новорожденным младенцем? Она никогда не могла вспомнить об этом
своем деянии. Бесконечный ужас охватывал ее при мысли о нем - бесконечный
ужас и ненависть к мужу, который был причиной всех ее горестей и страхов.
Она начала бояться его возвращения, она прижимала к груди ребенка, запирала
на замки и засовы все двери, чтобы люди не похитили у нее малютку.
Протестантский священник и протестантки-золовки в тревоге и отчаянии
наблюдали это зрелище, справедливо полагая, что госпожа де Саверн все еще не
в своем уме; они советовались с докторами, которые совершенно разделяли их
мнение, приезжали, прописывали лекарства и выслушивали презрительные
насмешки больной, встречавшей их то оскорблениями, то трепетом и слезами - в
зависимости от владевших ею переменчивых настроений. Состояние ее было в
высшей степени загадочным. Барышни де Барр время от времени в осторожных
выражениях писали о ней брату на Корсику. Он, со своей стороны,
безотлагательно отвечал потоками своих обычных словоизлияний. Узнав, что у
него родилась дочь, он покорился судьбе и тотчас принялся сочинять целые
фолианты наставлений касательно кормления, одежды, а также физического и
религиозного воспитания младенца. Девочку нарекли Агнесой? Он предпочел бы
имя Барбара, ибо так звали его мать. Помнится, в одном из писем несчастного
графа содержались указания насчет кашки для ребенка и инструкции
относительно диеты кормилицы. Он скоро вернется домой. Корсиканцы потерпели
поражение во всех битвах. Будь он католиком, он давно уже стал бы кавалером
королевских орденов. Мосье де Вьомениль все же надеется выхлопотать ему
орден за воинскую доблесть (протестантский орден, учрежденный его
величеством за десять лет до того). Эти письма (впоследствии утерянные во
время кораблекрушения {* Письма госпожи де Саверн к моей матушке в Уинчслси
не погибли в этой катастрофе и постоянно хранятся в секретере госпожи
Дюваль.}) содержали весьма скромное описание приключений самого графа. Я
убежден, что граф был очень смелым человеком и не выказывал нудного
многословия лишь тогда, когда говорил о своих собственных подвигах и
заслугах.
Письма графа приходили с каждою почтой. Приближался конец войны, а
следовательно, и его возвращение. Он радовался мысли, что скоро увидит свою
дочь и сможет наставить ее на путь, коим ей надлежит идти, - на путь
истинный и праведный. По мере того, как рассудок матери прояснялся,
усиливался ее страх - страх и ненависть к мужу. Мысль об его возвращении
была для нее нестерпима, она не смела и подумать о неизбежном признании. Его
жена приняла католичество и окрестила его ребенка? Она была уверена, что он
убьет ее, если узнает о случившемся. Она пошла к священнику, который ее
окрестил. Мосье Жоржель (секретарь его преосвященства) был знаком с ее
мужем. Принц-кардннал - великий и могущественный священнослужитель, сказал
Жоржель, он защитит ее от гнева всех протестантов Франции. Я думаю, что
графиня беседовала и с самим принцем-кардиналом, хотя в ее письмах к матушке
об этом нет ни слова.
Военная кампания окончилась. Мосье де Во и мосье де Вьомениль в весьма
хвалебных выражениях описывали поведение графа де Саверна. Их добрые
пожелания будут сопутствовать ему по дороге домой; хоть он и протестант, они
постараются употребить все свое влияние в его пользу.
День возвращения графа приближался. Этот день настал; я ясно
представляю себе эту картину: доблестный воин с бьющимся сердцем поднимается
по ступеням скромного жилища, в котором поселилось его семейство в
Страсбурге после рождения младенца. Как он мечтал об этой малютке, как
молился за нее и за жену свою в ночном карауле и на биваке, как,
невозмутимый и одушевленный горячею верой, молился за них на поле брани...
Он входит в комнату и видит лишь двух перепуганных служанок и две
искаженные страхом физиономии своих старых сестер.
- Где Кларисса и ребенок? - вопрошает он. Мать и дитя уехали. Куда -
они не знают. Удар паралича не мог бы поразить графа сильнее, чем весть,
которую вынуждены были сообщить ему дрожащие от страха домочадцы. Много лет
спустя я встретился с господином Шнорром, германским пастором из Келя, о
котором уже упоминалось выше, - после отъезда графа оп был оставлен в доме в
качестве наставника и капеллана.
- Когда мадам де Саверн отправилась в Страсбург для того, чтобы coucher
{Родить (франц.).}, - рассказал мне господин Шнорр, - я вернулся к своим
обязанностям в Келе, радуясь, что обрету наконец покой в своем доме, ибо
прием, оказанный мне госпожою графиней, никак нельзя было назвать любезным,
и всякий раз, когда я, по велению долга, появлялся у нее за столом, мне
приходилось сносить всевозможные дамские шпильки и неприятные замечания.
Сэр, эта несчастная дама сделала меня посмешищем в глазах всей прислуги. Она
называла меня своим тюремщиком. Она передразнивала мою манеру есть и пить.
Она зевала во время моих проповедей, поминутно восклицая: "О, que c'est
bete!" {О, как глупо! (франц.).} - а когда я запевал псалом, тотчас же
вскрикивала и говорила: "Прошу прощения, мосье Шнорр, но вы так фальшивите,
что у меня начинает болеть голова", - так что я с трудом мог продолжать эту
часть богослужения, ибо стоило мне начать песнопение, как даже слуги
принимались смеяться. Жизнь моя была поистине мученической, но я смиренно
сносил все пытки, повинуясь чувству долга и моей любви к господину графу.
Когда графиня оставалась в своей комнате, я почти каждый день навещал
барышень, сестер графа, чтобы осведомиться о здоровье графини и ее дочери. Я
крестил малютку, но мать чувствовала себя очень плохо и не могла
присутствовать при крещении, однако послала мадемуазель Марту передать мне,
что она желает назвать девочку Агнесою, я же волен называть ее как мне будет
угодно. Дело происходило 21 января, и я помню свое изумление, ибо по римским
святцам это день святой Агнесы.
Страшно осунувшийся и с густой сединою в некогда черных волосах, мой
бедный господин пришел ко мне с тоской и отчаяньем во взоре и поведал мне,
что госпожа графиня бежала, забрав с собою малютку. В руках у него был
листок бумаги, над которым он плакал и бесновался как безумный и, разражаясь
то страшными проклятьями, то потоками горьких слез и рыданий, умолял свою
горячо любимую заблудшую жену возвратиться домой и вернуть ему ребенка,
обещая простить ей все. Когда он произносил эти слова, его вопли и стенания
были настолько душераздирающи, что я сам чуть не заплакал, и моя матушка,
которая ведет мое хозяйство (она случайно подслушала все это за дверью),
также горячо сочувствовала горю моего бедного господина. А когда я прочитал
на этом листке, что госпожа графиня отреклась от веры, которую отцы наши со
славою хранили среди невзгод, гонений, кровопролития и рабства, я был
потрясен едва ли не более сильно, чем мой добрый господин.
Мы снова перешли мост, ведущий в Страсбург, и отправились в
кафедральный собор, у дверей которого встретили аббата Жоржеля, выходившего
из часовни, где он справлял свое богослужение. Узнав меня, аббат улыбнулся
зловещею улыбкой, а когда я сказал: "Это господин граф де Саверн", - бледное
лицо его слегка порозовело.
- Где она? - спросил мой несчастный господин, хватая аббата за руку.
- Кто она? - слегка попятившись, отозвался аббат.
- Где мой ребенок? Где моя супруга? - вскричал граф.
- Тише, мосье! Известно ли вам, в чьем доме вы находитесь? - сказал
аббат, и в эту самую минуту из алтаря, где совершалась служба, до нас
донеслись звуки песнопений, которые словно громом поразили моего бедного
господина. Задрожав с головы до ног, он прислонился к одной из колонн нефа,
в котором мы стояли, рядом с купелью, а над головой его висело изображение
святой Агнесы.
Отчаяние несчастного графа не могло не тронуть каждого, кто был его
свидетелем.
- Мосье граф, - говорит аббат, - я вам глубоко сочувствую. Это великое
событие было для вас неожиданностью... я... я уповаю, что оно послужит вам
на пользу.
- Стало быть, вам известно, что произошло? - спросил мосье де Саверн, и
аббат, заикаясь, вынужден был признаться, что действительно осведомлен о
случившемся. Дело в том, что он-то и совершил обряд, отлучивший мою
несчастную госпожу от церкви ее предков.
- Сэр, - с некоторым воодушевлением сказал он, - это была услуга, в
которой ни один священнослужитель не мог бы отказать. Клянусь всевышним,
мосье, я желал бы, чтобы и вы решились просить ее у меня.
Несчастный граф с отчаянием во взоре попросил для подтверждения
показать ему метрическую книгу, и в ней он прочитал, что 21 января 1769
года, в день святой Агнесы, знатная дама по имени Кларисса графиня де
Саверн, урожденная де Вьомениль, двадцати двух лет от роду, и Агнеса,
единственная дочь графа де Саверна и жены его Клариссы, были крещены и
восприняты в лоно церкви в присутствии двоих свидетелей (причетников),
каковые к сему руку приложили.
Несчастный граф преклонил колена возле метрической книги с выражением
страшной скорби на челе, в расположении духа, коему я глубоко сочувствовал.
Случилось так, что в ту самую минуту, когда он, склонив голову, бормотал
слова, напоминавшие скорее проклятья, нежели молитву, в главном алтаре
закончилась служба, и монсеньер в сопровождении своей свиты вошел в ризницу.
Сэр, граф де Саверн вскочил, выхватил шпагу и, грозя кулаком кардиналу,
произнес безумную речь, призывая проклятья на церковь, главою которой был
принц. "Где моя овечка, которую ты у меня похитил?" - повторил он слова
пророка, обращенные к ограбившему его царю.
Кардинал надменно ответил, что обращение мадам до Саверн совершилось
соизволением свыше и отнюдь по было делом его рук, и добавил: "Хоть вы и
были мне плохим соседом, сэр, я желаю вам добра и надеюсь, что и вы
последуете ее примеру".
Тут граф окончательно потерял терпение и принялся всячески хулить
римскую церковь, поносить кардинала, призывать проклятья на его голову,
сказал, что настанет день, когда его мерзостную гордыню постигнет наказание
и погибель, и вообще весьма красноречиво обличал Рим и все его заблуждения,
что всегда было излюбленным его занятием.
Должен признать, что принц Луи де Роган отвечал ему не без достоинства.
Он сказал, что подобные слова в подобном месте в высшей степени неприличны и
оскорбительны, что в его власти распорядиться арестовать мосье де Саверна и
наказать его за богохульство и оскорбление церкви, однако, сочувствуя
несчастному положению графа, он изволит забыть его безрассудные и дерзкие
речи, а также сумеет найти средства защитить госпожу де Саверн и ее ребенка
после совершенного ею праведного деяния.
Помнится, что когда мосье де Саверн приводил цитаты из Священного
писания, которыми он всегда так свободно пользовался, принц-кардинал вскинул
голову и улыбнулся. Хотел бы я знать, пришли ли ему на память эти слова в
день его собственного позора и гибели, причиной которых послужило роковое
дело с ожерельем королевы {* Сколько я помню, человек, который мне все это
рассказывал, хоть он и был протестантом, не судил принца-кардинала слишком
строго. Он сказал, что после своего падения принц вел примерную жизнь,
помогал бедным и делал все, что мог, для защиты королевской фамилии. - Д.
Д.}.
- Не без труда убедил я бедного графа покинуть церковь, где совершилось
вероотступничество его супруги, - продолжал мосье Шпорр. - Внешние ворота и
стены были украшены многочисленными статуями римских святых, и в течение
нескольких минут несчастный стоял на пороге, проклиная на чем свет стоит
Францию и Рим. Я поспешил увести его прочь, - подобные речи были опасны и не
сулили ничего доброго нам обоим. Он вел себя совсем как безумный, и когда я
привел его домой, барышни, напуганные диким видом брата, умоляли меня не
оставлять его одного.
Он снова отправился в комнату, где жила его супруга с ребенком, и,
увидев оставшиеся после них вещи, дал волю скорби, поистине достойной
сожаления. Хоть я и рассказываю о событиях почти сорокалетней давности, я
как сейчас помню безумное отчаяние несчастного графа, его горькие слезы и
молитвы. На комоде лежал маленький детский чепчик. Он схватил его, покрыл
поцелуями и слезами, умоляя жену вернуть ему ребенка и обещая все ей
простить. Он прижал чепчик к груди, обыскал все ящики и чуланы, перерыл все
книги, надеясь найти хоть какие-нибудь следы беглянок. Я придерживался
мнения (разделяемого также барышнями, сестрами графа), что графиня вместе с
ребенком укрылась в каком-либо монастыре, что кардиналу известно, где
находится эта несчастная одинокая женщина, и что высокородный протестант
напрасно стал бы ее разыскивать. Я, со своей стороны, всегда держал госпожу
графиню за легкомысленную своенравную особу, которая, как выражаются
католики, не имела ни малейшего призвания к духовной жизни, и потому был
уверен, что через некоторое время, когда это место ей наскучит, она оттуда
удалится, и всячески старался утешить графа этой слабою надеждой. Он же, со
своей стороны, то готов был все простить, то преисполнялся неистовой ярости.
Он предпочел бы видеть свою дочь мертвой, нежели получить ее обратно
католичкой. Он отправится к королю и, хоть тот и окружен блудницами, станет
просить у него правосудия. Во Франции еще не перевелись знатные протестанты,
чей дух не совсем еще сломлен, и они поддержат его в намеренье отомстить за
поруганную честь.
У меня было смутное подозрение, которое, я, однако, отгонял от себя как
недостойное, что существует некое третье лицо, осведомленное о бегстве
графини, и что это - господин, бывший некогда в большом фаворе у господина
графа и внушавший мне самому немалый интерес. Дня через три или четыре после
того, как граф де Саверн уехал на войну, я, обдумывая предстоящую проповедь,
прогуливался за домом моего господина в Саверне, среди полей, окаймляющих
лес, где находился большой SchloB {Дворец (нем.).} принца-кардинала, и вдруг
увидел этого господина с ружьем на плече. Я узнал его - это был шевалье де
ла Мотт, тот самый человек, который спас жизнь мосье де Саверну в сражении с
англичанами.
Мосье де ла Мотт сказал мне, что гостит у кардинала, и выразил надежду,
что барышни де Саверн пребывают в добром здравии. Он просил меня
засвидетельствовать им свое глубочайшее почтение и со смехом добавил, что,
явившись с визитом, не был принят, а это, как он полагает, весьма нелюбезно
по отношению к старому товарищу. Далее он выразил сожаление по поводу
отсутствия графа, "ибо, герр Pfarrer {Пастор (нем.).}, - сказал он, - вы
ведь знаете, что я добрый католик, и во многих чрезвычайно важных беседах,
которые я имел с графом де Саверном, предметом спора было различие между
нашими церквами, и я уверен, что мне следовало обратить его в нашу веру".
Будучи всего лишь скромным сельским пастором, я, однако же, не побоялся
высказаться по такому поводу, и между нами тотчас же завязалась весьма
интересная беседа, в коей я, по свидетельству самого шевалье, отнюдь не
оплошал. Как оказалось, он готовился к духовному сану, но затем вступил в
военную службу. Это был весьма интересный человек, и звали его шевалье де ла
Мотт. Сдается мне, что вы знаете его, господин капитан. Не угодно ли вам
набить свою трубку и выпить еще кружку пива?
Я ответил, что eiiectivement {Действительно (франц.).} знавал мосье де
ла Мотта, и добрый старый священник, рассыпавшись в комплиментах по поводу
моего беглого владения немецким и французским языками, продолжал свой
простодушный рассказ,
- Я всегда был плохим наездником, и когда я в отсутствие графа исполнял
обязанности капеллана и дворецкого, графиня не один раз далеко меня
обгоняла, говоря, что не может плестись моей монашеской рысцой. Однако на
ней была алая амазонка, что делало ее очень заметной, и потому мне кажется,
что я издали увидел, как она беседует с каким-то господином верхом на
Schimmel {Сивой лошади (нем.).} одетым в зеленый камзол. Когда я спросил ее,
с кем она говорила, она сказала: "Мосье пастор, что вы там radotez {Болтаете
(франц.).} насчет какой-то серой лошади и зеленого камзола! Если вы
приставлены за мною шпионить, извольте скакать побыстрее или велите старухам
лаять у вашего стремени". Видите ли, графиня вечно ссорилась с этими старыми
дамами, а они и вправду были препротивные. Меня, пастора реформатской церкви
аугсбургского исповедания, они третировали, словно какого-нибудь лакея, сэр,
и заставляли есть хлеб унижения; между тем как госпожа графиня, частенько
надменная, капризная и вспыльчивая, умела быть такой очаровательной и
кроткой, что никто не мог ей ни в чем отказать. Ах, сэр, - вздохнул пастор,
- эта женщина могла задобрить кого угодно, стоило ей только захотеть, и
когда она бежала, я был в таком отчаянии, что ее завистливые старые золовки
сказали, будто я сам в нее влюблен. Тьфу! Целый месяц до приезда моего
господина я стучался во все двери, надеясь найти за ними мою бедную
заблудшую госпожу. Она, ее дочь и ее служанка Марта исчезли, и никто из нас
не знал, куда они девались.
В первый же день после своего злополучного возвращения господин граф
нашел то, чего не заметили ни его завистливые и любопытные сестры, ни даже
я, человек незаурядной проницательности. Среди клочков бумаги и лоскутков в
секретере графини оказался обрывок письма, на котором ее почерком была
написана одна-единственная строчка - "Ursule, Ursule, le tyran rev..."
{Урсула, Урсула, тиран возвр... (франц.).} - и ничего более.
- Ах, - воскликнул господин граф, - она уехала в Англию к своей
молочной сестре! Лошадей, лошадей, живо! - И не прошло и часу, как он уже
совершал верхом первую часть своего долгого путешествия.
Глава III.. Путешественники
Несчастный граф так торопился, что совершенно оправдал старинную
поговорку; и путешествие его было отнюдь не стремительным. В Нанси он
заболел лихорадкой, которая чуть не свела его в могилу. В бреду он
беспрестанно вспоминал свою дочь и умолял неверную жену свою возвратить ему
ребенка. Едва поднявшись с постели, он тотчас же отправился в Булонь и
увидел берега Англии, где, как он не без основания полагал, скрывалась
беглянка.
И вот с этой минуты, воскресив воспоминания, необычайно ясно
сохранившие события тех далеких дней, я могу продолжать рассказ о
разыгравшейся вслед за тем удивительной, фантастической, порою ужасающей
драме, в которой мне, совсем еще юному актеру, довелось сыграть весьма
немаловажную роль. Пьеса давно уже кончилась, занавес опустили, и теперь,
вспоминая о неожиданных поворотах действия, о переодеваниях, тайнах,
чудесном избавлении и опасностях, я сам порою испытываю изумление и
склонность стать таким же великим фаталистом, каким был мосье де ла Мотт,
который утверждал, что всеми нашими поступками управляет некая высшая сила,
и клялся, что он мог предотвратить свою судьбу столько же, сколько приказать
своим волосам, чтоб они перестали расти. Сколь роковой была его судьба!
Сколь фатальной оказалась трагедия, которая вот-вот должна была разыграться!
Однажды вечером, во время каникул летом 1769 года, я сидел дома в своем
креслице, а на улице шумел проливной дождь. По вечерам у нас обыкновенно
бывали клиенты, но в тот вечер никто не явился, и я, как сейчас помню,
разбирал одно из правил латинской грамматики, которую матушка заставляла
меня зубрить, когда я приходил домой из школы.
С тех пор прошло пятьдесят лет {* Повесть, очевидно, была написана
около 1820 года.}. Я успел перезабыть великое множество событий своей жизни,
едва ли стоящих того, чтобы держать их в голове, но сцепка, разыгравшаяся в
ту достопамятную ночь, стоит у меня перед глазами так ясно, словно все это
случилось какой-нибудь час назад. Мы сидим, спокойно занимаясь своими
делами, как вдруг на пустынной и тихой улице, где до сих пор шумел только
ветер да дождь, раздается топот ног. Итак, мы слышим топот ног - нескольких
ног. Они стучат по мостовой и останавливаются у наших дверей.
- Мадам Дюваль, это я, Грегсон! - кричит чей-то голос с улицы.
- Ah, bon Dieu! {О, боже милостивый! (франц.).} - восклицает матушка,
вскакивая с места и сильно бледнея.
B тут я услышал плач ребенка. О, господи! Как хорошо я помню этот плач!
Дверь открывается, сильный порыв ветра колеблет пламя наших двух
свечей, и я вижу...
Я вижу, как в комнату входит господин, на руку которого опирается дама,
закутанная в плащи и шали? затем служанка с плачущим младенцем на руках, а
вслед за ними лодочник Грегсон.
Матушка издает хриплый крик и с воплем: "Кларисса! Кларисса"!" -
бросается к даме, горячо обнимает ее и целует. Ребенок горько плачет. Нянька
пытается его успокоить. Господин снимает шляпу, стряхивает с нее воду,
смотрит на меня, и меня охватывает какой-то странный трепет и ужас. Подобный
трепет охватывал меня всего лишь один или два раза в жизни, причем
замечательно, что человек, однажды так сильно меня поразивший, был моим
врагом и что его постиг весьма печальный конец.
- Мы попали в сильный шторм, - говорит господин дедушке по-французски.
- Мы провели в море четырнадцать часов. Мадам тяжко страдала и теперь
находится в полном изнеможении.
- Твои комнаты готовы, - ласково говорит матушка. - Бедная моя Биш,
сегодня ты можешь спать спокойно и не бояться ничего и никого на свете!
Несколькими днями раньше я видел, как матушка со своею служанкой
старательно убирала и украшала комнаты на втором этаже. Когда я спросил ее.
кого она ждет, она надрала мне уши и велела помалкивать. По-видимому, это и
были те самые гости, а по именам, которыми матушка их называла, я сразу
понял, что приезжая дама - графиня де Саверн.
- Это твой сын, Урсула? - спрашивает дама. - Какой большой мальчик! А
моя жалкая тварь все время плачет.
- Ах, бедняжечка, - говорит матушка и хватает на руки малютку, а она
при виде мадам Дюваль, носившей в те дни огромный чепец и вид имевшей
довольно-таки свирепый, принимается плакать пуще прежнего.
Когда бледная дама так сердито говорила о ребенке, я, помнится,
несколько удивился и даже огорчился. Ведь я всю свою жизнь любил детей и,
можно сказать, прямо-таки был на них помешан (чему свидетельство - мое
обращение с собственным моим шалопаем), и все знают, что даже в школе я
никогда не был забиякой и никогда не дрался, разве что желая постоять за
себя.
Матушка собрала на стол все, что нашлось в доме, и радушно пригласила
гостей за скромный ужин. Какие ничтожные мелочи врезаются нам в память!
Помню, как я по-детски рассмеялся, когда графиня сказала: "Ah! c'est са du
the? je n'en ai jamais gonte. Mais c'est tres mauvais, n'est ce pas,
Monsieur le Chevalier?" {Ах, это и есть чай? Я его ни разу но пробовала. Но
это совсем невкусно, не правда ли, господин шевалье? (франц.).} Наверное, в
Эльзасе тогда еще не научились пить чай. Матушка прекратила этот детский
смех, по обыкновению, отодрав меня за уши. Добрая женщина чуть не каждый
день наставляла меня подобным образом. Дедушка предложил госпоже графине
выпить с дороги стаканчик настоящего нантского коньяку, но она и от этого
отказалась и вскоре ушла к себе в комнату, где матушка приготовила ей свои
лучшие простыни и пеленки и где была также постлана постель для ее служанки
Марты, которая отправилась туда с плачущей малюткой. Для господина шевалье
де ла Мотта сняли квартиру в доме мистера Биллиса, пекаря, жившего
неподалеку на нашей же улице. Это был наш друг, - в детстве он частенько
угощал меня пирогами с черносливом, а уж если вы хотите знать всю правду, то
могу сказать вам, что дедушка причесывал ему парик.
По утрам и вечерам мы всегда молились, и дедушка с большим чувством
читал молитвы, но в этот вечер, когда он достал свою огромную Библию и велел
мне прочесть оттуда главу, матушка сказала: "Нет. Бедная Кларисса устала и
хочет лечь в постель". Гостья и впрямь тотчас же отправилась в постель.
Помнится, пока я читал свою главу, из глаз матушки капали слезы, и она
приговаривала: "Ah, mon Dieu, mon Dien, ayez pitie d'elle" {О, боже, боже,
будь к ней милосерден (франц.).}, - а когда я хотел запеть наш вечерний гимн
"Nun ruhen alle Walder" {"Уснули все леса" (нем.).}, она велела мне
умолкнуть, потому что мадам устала и хочет спать. Она пошла наверх проведать
мадам, а мне приказала отвести приезжего господина к Биллису. Я отправился
провожать гостя и всю дорогу болтал и, осмелюсь доложить, вскоре позабыл тот
ужас, который охватил меня, когда я в первый раз его увидел. Можете не
сомневаться, что все жители Уинчелси тотчас узнали, что к мадам Дюваль
приехала французская знатная дама с ребенком и со служанкой и что у пекаря
остановился знатный французский господин.
Я никогда не забуду свое изумление и ужас, когда матушка сказала мне,
что наша гостья - папистка. В нашем городе в красивом доме под названием
Приорат жили два господина этого вероисповедания, но они не водились с
людьми скромного звания вроде моих родителей, хотя матушка, конечно, не раз
причесывала госпожу Уэстон, как и всех прочих дам. Да, я еще забыл сказать,
что миссис Дюваль иногда исполняла обязанности повивальной бабки и в этой
роли помогала также и госпоже Уэстон, которая, однако, потеряла своего
ребенка. В доме Уэстонов в старинном саду Приората стояла часовня, и
священники их веры частенько наведывались туда от милорда Ньюбера из
Слнндона или из Эрендела, где находился еще один большой дом папистов, и
несколько католиков (в нашем городе их было очень мало) были похоронены в
одном конце старинного приоратского сада, где еще до царствования Генриха
VIII находилось кладбище для монахов.
Приезжий господин был первым папистом, с которым мне довелось
беседовать, и когда я вел его по городу, показывая ему старинные ворота,
церковь и все прочее, я, помнится, спросил его: "А вы сожгли хоть одного
протестанта?"
"Разумеется, - отвечал он, жутко ухмыляясь, - я несколько штук
поджарил, а потом съел". Я отшатнулся; его бледная ухмыляющаяся физиономия
снова, как и при первой встрече с ним, заставила меня задрожать от ужаса.
Это был очень странный господин; моя простодушная болтовня забавляла его, и
я ему никогда не надоедал. Он сказал, что я должен учить его английскому
языку, и на редкость быстро начал говорить по-английски, тогда как бедная
мадам де Саверн не могла выучить ни одного английского слова.
Она была очень больна. Бледная, с красными пятнами на щеках, она часами
сидела молча и, словно ожидая чего-то ужасного, испуганно оглядывалась по
сторонам. Я часто замечал, как матушка наблюдала за нею, охваченная таким же
страхом, как и сама графиня. Порою графиня не могла вынести плача ребенка и
приказывала убрать его прочь, порою хватала его на руки, укутывала шалью и
вместе с ним запиралась у себя в комнате. Ночами она имела обыкновение
бродить по дому. У меня была маленькая комнатка рядом с комнатой матушки,
где я ночевал во время каникул, а также по субботам и воскресеньям, когда
приходил домой из школы. Я очень хорошо помню, как однажды ночью проснулся и
услышал у дверей матушкиной комнаты голос графини, которая кричала: "Урсула,
Урсула! Скорее лошадей! Я должна бежать. Он едет, я знаю, что он едет!"
Потом я услышал, как матушка ее успокаивает, а потом из комнаты вышла
служанка графики и принялась умолять ее вернуться и лечь в постель. Бывало,
услышав плач ребенка, несчастная мать тотчас бросалась к нему. Не то, чтобы
она его любила, нет. Через минуту она швыряла младенца обратно на кровать,
снова подходила к окну и вглядывалась в море. Она часами сидела у этого
окна, закутавшись в занавеску, словно желая от кого-то спрятаться. Ах! как
пристально смотрел я впоследствии на это окно и на мерцающий в нем огонь!
Интересно. уцелел ли еще этот дом? Мне не хочется сейчас вспоминать чувство
невыносимой печали, охватывавшее меня, когда я смотрел на это светящееся
оконце.
Было совершенно ясно, что наша гостья находится в плачевном состоянии.
Приходил аптекарь, качал головой и прописывал лекарство. Толку от лекарства
было мало. Бессонница продолжалась. Графиню все время била лихорадка. Она
невпопад отвечала на вопросы; ни с того ни с сего начинала смеяться или
плакать, отталкивала самые лучшие блюда, какие моя бедная матушка могла ей
предложить; приказывала дедушке убираться на кухню и не сметь садиться в ее
присутствии; вдруг принималась ласкать или бранить матушку, сердито
выговаривая ей, когда та делала мне замечания. Бедная мадам Дюваль ужасно
боялась своей молочной сестры. Привыкшая всеми командовать, она смиренно
склонялась перед несчастной безумной графиней. Я как сейчас вижу их обеих -
графиня, вся в белом, безучастная и молчаливая, часами сидит, не замечая
никого вокруг, а матушка смотрит на нее испуганными черными глазами.
У шевалье де ла Мотта была своя квартира, и он постоянно ходил из
одного дома в другой. Я думал, что он двоюродный брат графини. Он всегда
называл себя ее кузеном, и я не понял, что имел в виду наш пастор мосье
Борель, когда он однажды пришел к матушке и заявил:
- Fi, done {Фи (франц.).}, нечего сказать, хорошенькое дельце ты
затеяла, мадам Дени, а ведь ты - дочь старшины нашей церкви!
- Какое дельце? - спрашивает матушка.
- Ты покрываешь грех и даешь убежище пороку, - отвечает он и называет
этот грех - номер седьмой из десяти заповедей.
По молодости лет я тогда не понял слова, которой он употребил. Но не
успел он это сказать, как матушка подняла с плиты горшок с супом и
закричала:
- Убирайся отсюда, мосье, а не то, хоть ты и пастор, я оболью тебя
супом, да еще запущу в твою мерзкую башку этот вот горшок! - Вид у нее при
этом был такой: свирепый, что я ничуть не удивился, когда коротышка-пастор
поспешно заковылял прочь.
Вскоре является домой дедушка, такой же перепуганный, как его старший
офицер, мосье Борель, и принимается увещевать свою сноху. Он страшно
взволнован. Он удивляется, как она посмела так разговаривать с пастором
святой церкви.
- Весь город говорит о тебе и об этой несчастной графине, - утверждает
он.
- Весь город! Сплошные старые бабы, - отвечает мадам Дюваль, топая
ногою и, я бы даже сказал, закручивая свой ус. - Так этим жалким
французишкам не нравится, что ко мне приехала моя молочная сестра! Выходит,
что грех приютить у себя несчастную безумную умирающую женщину! Ах, трусы,
трусы! Вот что, petit-papa {Папочка (франц.).}, если вы услышите, что в
клубе кто-нибудь посмеет сказать хоть слово против вашей bru {Снохи
(франц.).} и не дадите ему хорошую взбучку, мне придется сделать это самой,
слышите? - И, клянусь честью, дедушкина bru непременно сдержала бы свое
слово.
Боюсь, что моя злополучная просто га отчасти навлекла на бедную матушку
осуждение французских колонистов. Дело в том, что в один прекрасный день
наша соседка по имени мадам Крошю явилась к нам и спросила:
- Как поживает ваша постоялица и ее кузен граф?
- Мадам Кларисса все в том же положении, мадам Крошю, - отвечал я,
глубокомысленно качая головой, - а этот господин вовсе не граф, и он ей не
кузен.
- Ах, вот как, значит, он ей не родня? - говорит портниха. Эта новость
мигом облетела весь наш городок, и в следующее воскресенье, когда мы пришли
в церковь, мосье Борель произнес проповедь, во время которой все прихожане
пялили на нас глаза, а бедная матушка сидела красная, словно вареный рак. Я
не совсем понял, что я наделал, я только знаю, чем насаждала меня матушка за
мои старанья, когда паша бедная больная, услышав, надо полагать, свист розги
(от меня она не могла услышать ни звука, ибо я имел обыкновение закусывать
свинцовое грузило и держать язык за зубами), ворвалась в комнату, выхватила
из рук матушки розгу, с неожиданной силой швырнула ее в дальний угол,
прижала меня к груди и, свирепо поглядывая на матушку, принялась шагать
взад-вперед по комнате.
- Бить свое родное дитя! О, чудовище, чудовище! - воскликнула
несчастная графиня. - Становитесь на колени и просите прощения, а не то, не
будь я королевой, если я не прикажу отрубить вам голову!
За обедом графиня велела мне подойти и сесть возле нее.
- Епископ! - сказала она дедушке. - Моя придворная дама нехорошо вела
себя. Она секла маленького принца розгой, а отняла у нее розгу. Герцог! Если
она посмеет сделать это снова, возьмите этот меч и отрубите ей голову! - С
этими словами она схватила кухонный нож, взмахнула им над головой и
разразилась тем особенным смехом, от которого моя бедная матушка всякий раз
начинала плакать. Бедняжка почему-то все время называла нас герцогами и
принцами. Шевалье де ла Мотта она обыкновенно величала герцогом и,
протягивая ему руку, говорила:
"На колени, сэр, и целуйте нашу августейшую руку". И мосье де ла Мотт,
бывало, с грустным-прегрустным лицом опускается на колени и проделывает эту
злосчастную церемонию. Что до дедушки, - он был совсем лысый и ходил без
парика, - то однажды вечером, когда он рвал салат в огороде под окном у
графини, она с улыбкой подозвала его к себе и, как только бедный старик
подошел к окну, вылила ему на лысину целую чашку чая и сказала:
- Я возвожу и помазываю вас в сан епископа Сен-Дени!
Эльзаска Марта, сопровождавшая госпожу де Саверн в ее злополучном
побеге из дому, - я думаю, что после рождения ребенка рассудок несчастной
графини так никогда и не прояснился, - устала от неусыпных забот и внимания,
которых требовало состояние больной хозяйки, и, без сомнения, сочла свои
обязанности еще более тягостными, когда обрела себе вторую, чрезвычайно
строгую, властную и ревнивую хозяйку в лице почтенной мадам Дюваль. Матушка
почитала своим долгом приказывать всем, кто готов был выполнять ее приказы,
и заправляла делами всех тех, кого она любила. Она укладывала мать в
постель, дитя - в люльку, она готовила еду им обеим, с одинаковой заботой
одевала и ту и другую и была горячо предана безумной матери и ребенку. Но
она любила все делать по-своему, ревновала всех, кто становился между него и
предметами ее любви, и, без сомнения, отравляла жизнь своим подопечным.
Три месяца под началом у мадам Дюваль утомили служанку графини Марту.
Она возмутилась и заявила, что едет домой. Матушка обозвала ее неблагодарной
тварью, но была счастлива от нее избавиться. Она всегда утверждала, что
Марта таскает у своей госпожи платья, кружева и драгоценности. Однако в
недобрый час покинула наш дом бедная Марта. Я уверен, что она искрение
любила свою госпожу и полюбила бы также ребенка, если бы жесткие руки
матушки не оттолкнули ее от колыбели. Несчастная малютка! Какой трагической
мглой были окутаны первые дни твоей жизни! Но невидимая сила хранила
беззащитное невинное дитя, и добрый ангел осенял его крылом в часы
опасности!
Итак, мадам Дюваль выдворила Марту из своего шатра, подобно тому как
Сарра изгнала Агарь. Радуются ли женщины, творя такие дела? Вам, сударыни,
это лучше знать... Мало того что мадам Дюваль изгнала Марту, она еще всю
жизнь бросала в нее камнями. Последняя удалилась, - быть может, не совсем
безупречная, но уязвленная до глубины души неблагодарностью, которою ей
отплатили. Она была одним из звеньев таинственной цепи судьбы, связавшей
всех этих людей - меня, семилетнего мальчика, маленькое бессловесное
семимесячное существо, несчастную потерявшую рассудок беглянку и ее мрачного
непостижимого спутника, который сеял зло всюду, где бы он ни появлялся.
От Данджнесса до Булони всего тридцать шесть миль, и когда война
окончилась, наши лодки постоянно совершали туда рейсы. Даже во время войны
маленькие безобидные суденышки не трогали друг друга, а напротив, как я
подозреваю, мирно и довольно бойко вели между собой противозаконную
торговлю. Дедушка владел "рыбачьей" шхуной на паях с неким Томасом Грегсоном
из Лида. Когда Марта решила уехать, одна из наших лодок готова была либо
отвезти ее туда, откуда она прибыла, либо переправить на французскую лодку,
возвращавшуюся в свою гавань {* Существовали определенные места, куда наши
лодки обыкновенно заходили м где - если им никто но мешал - они ухитрялись
заключать столько сделок, что в те дни это просто не укладывалось у меня в
голове, - Д. Д.}. Марту отвезли обратно в Булонь и высадили там на берег. Я
подробно узнал об этом дне из мрачного документа, который лежит сейчас
передо мною и который был написан и скреплен подписью по случаю этой самой
высадки.
Когда бедняжка сошла с пристани, сопровождаемая толпой попрошаек,
вырывавших у нее из рук жалкий багаж, чтобы отнести его на таможню, первым,
кого она встретила, был ее хозяин граф де Саверн. Он как раз в этот самый
день добрался до Булони и, подобно многим другим, кому доводилось очутиться
в том же месте, прохаживался по пристани, глядя в сторону Англии, как вдруг
увидел идущую ему навстречу служанку жены.
Он бросился к ней, она с криком отшатнулась и чуть было не лишилась
чувств, но окружавшая ее толпа отрезала ей путь к отступлению.
- Ребенок, жив ли ребенок? - спросил несчастный граф на понятном им
обоим немецком языке.
Ребенок здоров. Слава богу, слава богу! С души несчастного отца
свалился хотя бы этот камень! Могу себе представить, как граф говорит:
- Твоя госпожа в Уинчелси, у своей молочной сестры?
- Да, господин граф.
- Шевалье де ла Мотт все время находится в Уинчелси?
- Д-д-а... то есть нет, нет, господин граф!
- Молчи, лгунья! Он ехал вместе с ней. Они останавливались в одних и
тех же гостиницах. Мосье ле Брюн, негоциант, тридцати четырех лет; его
сестра мадам Дюбуа, двадцати четырех лет, с грудным ребенком женского пола и
со служанкой отплыли из этого порта двадцатого апреля на английской рыбачьей
шхуне "Мэри" из города Рая. Накануне отъезда они ночевали в "Экю де Франс".
Я знал, что я их найду.
- Клянусь всеми святыми, что в пути я ни на минуту не оставляла мадам.
- Ни на минуту до сегодняшнего дня? Довольно! Как называется рыбачья
шхуна, которая привезла тебя в Булонь?
Между тем один из матросов этой шхуны как раз в это время шел позади
несчастного графа с узлом, который Марта там оставила {* Я узнал обо всем
атом от самой Марты, которую мы посетили во время нашего путешествия в
Эльзас и Лотарингию в 1814 году.}. Казалось, будто сама судьба решила быстро
и неожиданно поразить преступника карающим мечом друга, которого он предал.
Граф велел матросу следовать за ним в гостиницу, обещая ему щедрые чаевые.
- Хорошо ли он обращается с нею? - спросил несчастный служанку, когда
они пошли дальше.
- Dame! {Еще бы! (франц.).} Даже мать не могла бы быть ласковее!
Марта напрасно умолчала о том, что госпожа ее совершенно лишилась
рассудка и находилась в этом состоянии почти с самого рождения ребенка. Она
призналась, что сопровождала свою хозяйку в собор, где графиня и младенец
приняли крещение, и что мосье де ла Мотт также при этом присутствовал.
"Он похитил не только тело, но и душу", - без сомнения, подумал
несчастный граф.
Случилось так, что он остановился в той самой гостинице, где беглецы,
которых он разыскивал, жили за четыре месяца до того (выходит, что бедный
мосье де Саверн в начале своего путешествия не менее двух месяцев пролежал
больной в Нансн). Лодочник, носильщики и Марта пришли в гостиницу вместе с
графом, и тамошняя горничная вспомнила, как мадам Дюбуа с братом
останавливались у них. "Несчастная больная дама, она не спала и говорила всю
ночь напролет. Брат ее ночевал в правом крыле, по ту сторону двора. Мосье
занимает как раз ту комнату, в которой жила мадам. Ребенок так плакал!
Видите, окна выходят на пристань. Да, это та самая комната".
- А с какой стороны лежал ребенок?
- Вот с этой.
Мосье де Саверн посмотрел на место, указанное горничной, уронил голову
на подушку и заплакал так горько, словно у него разрывалось сердце. По
загорелому лицу и рукам рыбака тоже текли слезы. Le pauvre homme, le pauvre
homme {Несчастный, несчастный (франц.).}.
- Пойдемте со мною в гостиную, - сказал граф рыбаку. Тот последовал за
ним и закрыл дверь.
Взрыв чувств теперь прекратился. Граф был совершенно спокоен.
- Вы знаете дом в Уинчелси, в Англии, откуда приехала эта женщина?
- Да.
- Вы отвозили туда господина и даму?
- Да.
- Вы помните этого человека?
- Отлично помню.
- Вы согласны за тридцать луидоров выйти сегодня ночью в море, взять
одного пассажира и передать письмо мосье де ла Мотту?
Рыбак согласился, и вот я вынимаю из своего секретера это письмо с
порыжевшими за пятьдесят лет чернилами и в который уже раз с каким-то
неизъяснимым любопытством его читаю.
"Шевалье Франсуа-Жозефу де ла Мотту
в Уинчелси, Англия.
Я знал, что разыщу Вас. У меня никогда не было сомнений относительно
Вашего местопребывания. Если бы не тяжелая болезнь, приковавшая меня к
постели в Нанси, я встретился бы с Вами на два месяца раньше. После того,
что произошло между нами, это приглашение, разумеется, станет для Вас
приказом, и Вы явитесь ко мне с той же поспешностью, с какой спасали меня от
английских штыков при Хастенбеке. Между нами, мосье шевалье, дело идет о
жизни и смерти. Надеюсь, Вы сохраните это в тайне и последуете за подателем
сего, который привезет Вас ко мне.
Граф де Саверн".
Это письмо принесли к нам домой однажды вечером, когда мы сидели в
комнате для приема клиентов. Я держал на коленях малютку, - она ни за что не
признавала никого, кроме меня. Графиня была очень спокойна в этот вечер - на
дворе было тихо, окна стояли открытые. Дедушка читал книгу. Графиня и мосье
де ла Мотт сидели за картами, хотя бедняжка не могла играть и десяти минут
кряду, как вдруг раздается стук в дверь, и дедушка откладывает в сторону
свою книгу {* Впоследствии я узнал, что близкие друзья дедушки пользовались
условным стуком, и этот сигнал, без сомнения, был также известен и мосье
Бидуа.}.
- Все в порядке, - говорит он. - Entrez. Comment, c'est vous, Bidois?
{Войдите. Как, это вы, Бидуа? (франц.).}
- Oui, c'est bien moi, patron, - отвечает мосье Бидуа, рослый парень в
сапогах и в робе, с длинной косой, которая, словно угорь, свисала до самых
его пят. - C'est la le petit du pauv' Jean Louis? Est i genti Ie pti patron!
{Конечно, я, хозяин. А это малыш бедняги Жан-Луи? Какой же он красивенький
маленький господин (франц.).} - И, глядя на меня, он утирает нос рукой.
Тут госпожа графиня вскрикнула три раза подряд, а потом засмеялась и
сказала:
- Ah, c'est mon man qui revient de la guerre. Il est la a la croisee.
Bon jour. M. le Comte! Bon jour. Vous avez une petite fille bien laide, bien
laide, que je n'aime pas da tout, pas du tout, pas du tout {Ах, это мой муж,
он вернулся с войны. Он там, за окном. Здравствуйте, господин граф,
здравствуйте. У вас маленькая девочка, очень уродливая, очень уродливая,
которую я нисколько не люблю, нисколько, нисколько. (франц.).}. Он здесь! Я
видела его под окном! Вон там, там! Спрячьте меня от него. Он убьет меня, он
убьет меня! - кричала она.
- Calmez-vous, Clarisse {Успокойтесь, Кларисса. (франц.).}, - говорит
шевалье, который наверное, устал от бесконечных криков и безумных выходок
несчастной.
- Calmez-vous, ma fille {Успокойтесь, дитя мое. (франц.).}, - повторяет
нараспев матушка из кухни, где она стирает белье.
- Ах, стало быть, мосье - шевалье де ла Мотт? - спрашивает Бидуа.
- Apres, Monsieur? {Ну и что, сударь? (франц.).} - отвечает шевалье,
надменно поднимая глаза от карт.
- В таком случае у меня письмо к мосье шевалье.
С этими словами моряк вручил шевалье де ла Мотту письмо, которое я
привел выше. Чернила, которые ныне высохли и поблекли, в тот день были еще
черными и влажными.
Шевалье встречался лицом к лицу с опасностью и смертью в десятках
отчаянных стычек. В игре свинца и стали не сыскать было игрока хладнокровнее
его. Он спокойно положил письмо в карман, доиграл партию в карты с графиней
и, приказав Бидуа проводить его на квартиру, распрощался с честною
компанией. Осмелюсь заметить, что бедная графиня принялась строить карточный
домик и тут же обо всем позабыла. Матушка пошла закрывать ставни и,
вернувшись, сказала:
- Как странно - этот человек, приятель Бидуа, все еще стоит на улице.
Надо вам сказать, что у нас было множество очень странных друзей.
Моряки, говорившие на жаргоне, состоявшем из смеси английских, французских и
голландских слов, то и дело наведывались в наш дом. Боже правый! Как
подумаешь, среди каких людей я жил и к какой галере был прикован гребцом,
просто чудо, что я не кончил так же, как кое-кто из моих приятелей.
В это время я начал заниматься drole de metier {Странным ремеслом
(франц.).}. Дедушка решил приставить меня к делу. Наш подмастерье преподал
мне начатки благородного искусства плетения париков. Когда я вырос
настолько, что мог дотянуться до носа клиента, меня обещали произвести в чин
брадобрея. Я был на побегушках у матушки, разносил ее баулы и корзинки, а
также состоял нянькой у маленькой дочки графини, которая, как я уже говорил,
любила меня больше всех в доме и при виде меня тотчас принималась
размахивать своими пухлыми ручонками, щебеча от радости. В первый же день,
когда я повез малютку кататься в тележке, которую раздобыла ей матушка,
городские мальчишки начали всячески надо мною насмехаться, и мне пришлось
как следует отколотить одного из них, между тем как бедная маленькая Агнеса
сидела в тележке...


