Роберт Музиль. Соединения
страница №3
...ь надней, как над человеком, который должен умереть; сквозь сомкнутые веки она
видела кусты, облака и птиц и казалась среди них такой маленькой, и все-таки
все здесь было только для нее. И настало мгновение затворения, изгнания из
себя всего чужеродного, и в уже почти нереальной завершенности открылась
великая, чистая любовь, заключающая в себе только ее саму. Дрожащее
разрешение всех кажущихся противоречий.
Советник больше не приходил; и она заснула, спокойно, оставив открытой
дверь, словно дерево на лугу.
На следующее утро дневной свет казался кротким и таинственным. Она
пробудилась словно за светлыми гардинами, которые задерживали всю наружную
действительность света. Она пошла прогуляться, советник сопровождал ее.
Что-то неустойчивое было в ней, похожее на опьянение синим воздухом и белым
снегом. Они вышли на окраину городка, посмотрели вдаль, в белом пространстве
было что-то сияющее и торжественное.
Они стояли у забора, который перегораживал тропку, ведущую в поля,
какая-то крестьянка сыпала корм курам, островок желтого мха ярким пятном
выделялся на белом снегу. "Как вы думаете..." - спросила Клодина и
оглянулась назад, где над переулком было черно-синее небо, и, не закончив
фразу, спросила немного погодя: "...Интересно, как долго висит там этот
венок? Ощущает ли воздух его присутствие? Как он живет?" Больше она ничего
не говорила; и даже сама не знала, зачем спрашивала; советник улыбнулся. У
нее было такое чувство, что все одето в металл и еще дрожит под резцом. Она
стояла рядом с этим человеком и как только чувствовала, что он на нее
смотрит и стремится в ней хоть что-нибудь заметить, что-то сразу
упорядочивалось в ее душе и ложилось ясно и просторно, как ровные поля под
зорким глазом парящего коршуна.
А эта жизнь, синяя и черная, и на ней маленькое желтое пятнышко... Чего
она хочет? Это призывное квохтанье кур и тихий стук зерен, сквозь который
неожиданно вдруг зазвучит что-то, словно бой часов... Для кого ее речи? Это
бессловесное, вгрызающееся в глубину и только иногда через узкую щель
коротких секунд в проходящем мимо взлетающее вверх, бессловесное, которое
иначе мертво... Что все это означает? Она смотрела на эту жизнь молчаливым
взглядом и чувствовала, не обдумывая, - как ложатся порой на лоб руки, когда
ничего высказать невозможно.
И тогда она стала слушать, улыбаясь, и все. Советник полагал, что
ячейки его сети все сильнее опутывают ее, а она не разочаровывала его.
Только ей казалось, когда он говорил, что они идут между домами, в которых
люди что-то говорят, и в ход ее рассуждений вмешивался иногда кто-то второй,
и увлекал ее мысли за собой, то туда, то сюда; она покорно следовала за
ними, а потом на какое-то время вновь погружалась в самое себя, всплывала со
смутным чувством, снова погружалась. Это было тихое, беспорядочное
перетекающее движение, своеобразное пленение.
Между тем она чувствовала, словно это было ее собственное ощущение -
как этот человек любит себя. Видя его нежность к самому себе, она испытывала
тихое чувственное возбуждение. И вокруг воцарялась тишина, вы словно
вступали в какую-то область, где в расчет берутся совсем другие, немые
решения. Она чувствовала, что советник ее потеснил и что она уступает ему,
но это было неважно. Просто в ней что-то поселилось, словно там сидела птица
на ветке и пела.
Вечером она немного поела и рано легла спать. Все было для нее уже
как-то мертво, никакой чувственности в ней не было. Но, поспав совсем
чуть-чуть, она проснулась, зная, что он сидит внизу и ждет. Она взяла платье
и оделась. Встала и оделась, ничего больше; ни чувства, ни мысли, только
отдаленное сознание какой-то несправедливости, а потом, когда она уже
оделась, появилось, кажется, и обнаженное, не очень хорошо защищенное
чувство. Она спустилась вниз. Столовая была пуста. Слегка расплываясь,
виднелись контуры столов и стульев, они бодро выглядывали из полутьмы, как
ночная стража. В углу сидел советник.
Она что-то сказала, возможно: я чувствую себя так одиноко там, наверху;
она знала, как он истолкует ее слова. Через некоторое время он взял ее за
руку. Она встала. Постояла в нерешительности. Потом выбежала на улицу. Она
понимала, что поступает, как глупая неопытная девчонка, и что для нее это
забава. Следом по лестнице послышались шаги, ступени скрипели, а она
внезапно задумалась о чем-то очень далеком, очень абстрактном, тогда как
тело ее дрожало, словно тело лесного зверя, за которым гонятся.
Советник потом, сидя у нее в комнате, между делом спросил: "Ты ведь
любишь меня, правда? Я, конечно, не художник и не философ, но я человек
цельный. Да-да, я уверен, я цельный человек". Она ответила: "А что это
такое, цельный человек?" - "Странный вопрос ты задаешь", - рассердился
советник, но она добавила: "Вовсе нет, мне кажется так странно, что человек
нравится именно потому, что он нравится, его глаза, его язык, и не слова, а
их звук..."
Тут советник поцеловал ее: "Так значит, ты все-таки меня любишь?"
И Клодина еще нашла в себе силы ответить: "Нет, я люблю только быть с
вами, тот факт, тот случай, что я с вами. А можно было бы сидеть и у
эскимосов, в меховых штанах. И с отвислыми грудями; и считать это
прекрасным. Разве цельные натуры так уж редко встречаются?"
Но советник сказал: "Ты заблуждаешься. Ты любишь меня. Ты просто никак
не можешь пока оправдаться перед собой, а это как раз и есть признак
настоящей страсти".
Невольно, когда она почувствовала, что он распростерся над ней, что-то
в ней вздрогнуло. Но он попросил: "Молчи, молчи".
И Клодина молчала, она заговорила только один раз; когда они
раздевались, она начала говорить бессвязно, невпопад, что-то, скорее всего,
совершенно незначащее, это было словно какое-то мучительное поглаживание:
"...Такое чувство, как будто идешь по узкому горному ущелью; звери, люди,
цветы, все неузнаваемо; и сама ты совершенно другая. Спрашивается, если бы я
с самого начала жила здесь, что бы я об этом думала, что чувствовала бы? А
ведь странно, что нужно перешагнуть всего лишь одну линию. Мне хочется вас
поцеловать, а потом быстро отскочить в сторону и посмотреть; а потом снова к
вам. И с каждым разом, когда я буду переступать эту границу, я буду
чувствовать все это лучше. Я буду делаться все бледнее; люди умрут, нет, они
увянут; и деревья, и звери тоже. И наконец останется лишь совсем прозрачная
дымка... а потом только одна мелодия... и ветер понесет ее... над
пустотой..."
И еще раз она заговорила: "Пожалуйста, уйдите, - проговорила она, - мне
противно".
Но он только улыбался. Тогда она сказала: "Уйди, пожалуйста". И он
удовлетворенно вздохнул: "Наконец-то, наконец-то, моя милая, маленькая
фантазерка, ты сказала мне: ты!"
А потом она с ужасом почувствовала, как тело ее, несмотря ни на что,
наполняется наслаждением. Но при этом ей казалось, будто она вспоминает о
том, что испытала однажды весной: ощущение, что она - для всех и все же
только для одного-единственного. И далеко-далеко, подобно тому, как дети
говорят, что Бог велик, оставался образ ее любви.
ИСКУШЕНИЕ КРОТКОЙ ВЕРОНИКИ
Die Versuchung der stillen Veronika.
Эти два голоса надо где-то услышать. Может быть, они просто лежат на
страницах дневника, рядом или один в другом, низкий, глубокий голос женщины,
на некоторых страницах внезапно подскакивающий вверх, в объятиях мягкого,
раздольного, тягучего мужского голоса, этого извилистого голоса, так и
оставшегося незавершенным, сквозь недостроенную крышу которого проглядывает
все то, что он не успел под нею спрятать. А может быть, и этого не осталось.
Но где-то в мире обязательно должна быть такая точка, куда эти два голоса,
совсем не выделяющиеся в тусклой сумятице будничных звуков, устремляются
подобно двум лучам и сплетаются друг с другом, где-то эта точка есть, и
может быть, стоило бы ее отыскать, ту точку, близость которой ощущаешь лишь
по какому-то чувству тревоги, подобному приближению музыки, еще не слышимой,
но уже ложащейся тяжелыми мягкими складками на непроницаемый полог тихих
далей. Пусть же эти зарисовки, примчавшись из прошлого, встанут одна рядом с
другой и, стряхнув болезненность и слабость, сольются воедино, вспыхнув
ровным светом ясного дня.
"Круговорот!" Позже, в дни, когда свершался мучительнейший выбор между
невидимой определенностью фантазии, натянутой, как тоненькая нитка, и
обыденной действительностью, в эти дни, полные последних отчаянных усилий
вовлечь то неуловимое в эту действительность - когда затем приходилось
отказаться от этих попыток и броситься в простоту живой жизни, как в ворох
теплых перьев, - он обращался к нему, как к человеку. В эти дни он часами
разговаривал с самим собой, и говорил громко, потому что боялся. Что-то
погрузилось и вошло в него, стой непостижимой неудержимостью, с какой
внезапно где-то в теле сгущается боль, превращаясь в воспаленную ткань, и,
делаясь действительностью, разрастается и становится болезнью, которая с
нерешительной, двусмысленной улыбкой приносимых ею страданий начинает
распоряжаться телом.
- Круговорот, - умоляюще говорил Иоганнес, - о, если бы ты был, по
крайней мере, вовне меня! И еще: если бы у тебя были одежды, за складки
которых я мог бы ухватиться. О, если бы можно было поговорить с тобой! Я бы
сказал тебе тогда, что ты есть Бог, и, говоря с тобой, держал бы под языком
маленький камешек, чтобы убедить самого себя, что все это не сон. Я бы
сказал тебе: я вручаю себя твоей власти, ты можешь мне помочь, ты всегда
видишь все, что бы я ни делал, какая-то часть меня остается лежать во мне
тихо и недвижно, словно она самая главная, и это основа - Ты.
Но он так и оставался лежать во прахе, отвергнутый, с сердцем ребенка,
устремленным куда-то наугад в робкой надежде. И знал только, что нуждался в
этом из-за своей трусости, знал это. И все-таки это случилось, словно для
того, чтобы почерпнуть из его слабости силу, которую он подозревал в себе и
которая его манила так, как раньше могло манить его что-то только лишь в
юности, когда возникает какая-то мощная, но совсем еще лишенная обличий
голова какой-то неясной сокрушительной силы, и ты чувствуешь, что можешь
врасти в нее плечами, примерить на себя и дать ей свое собственное лицо.
И однажды он сказал Веронике: это Бог; он был тогда боязлив и смирен,
это было давно, и он тогда впервые попытался закрепить то неопределенное,
что ощущали они оба; они скользили по темному дому друг мимо друга; туда,
сюда, и все мимо и мимо. Но когда он сказал об этом, это было для него
понятием обесцененным, ничего не говорящим о том, что он думал.
А то, о чем он тогда думал, было, наверное, пока еще чем-то,
напоминающим те рисунки, которые иногда воплощаются в камень, - никто не
знает, где живет то, на что они указывают, и каков их полный облик в
действительности, - в стенах, в облаках, в водоворотах воды; то, что он имел
в виду, представляло собой, наверное, лишь непостижимо подступившую к нему
часть чего-то пока отсутствующего, как те изредка встречающиеся выражения на
лицах, которые связываются у нас вовсе не с этими, а с какими-то другими,
внезапно забрезжившими по ту сторону всего происходящего лицами, это были
тихие мелодии посреди шума, чувства в душах людей, да и в нем самом ведь
были чувства, которые, когда слова его искали их, еще были вовсе не
чувствами, а лишь неким ощущением, будто что-то в нем самом удлинилось,
только самым своим краешком погрузившись в него, пронизывая его тонкой
сетью, его страх, его кротость, его молчаливость, как иногда, в
пронзительно-ясные весенние дни удлиняются все предметы, когда из-под них
выползают тени и стоят тихо, вытянувшись все в одну и ту же сторону, словно
отражения в ручье.
И он часто говорил Веронике: то, что было в нем, на самом деле не было
ни страхом, ни слабостью, это было что-то вроде того страха, который есть на
самом деле просто взволнованность перед чем-то, что еще никогда не видел и
что не приобрело еще какой-то определенный облик, или как бывает иногда,
когда ты совершенно точно и вместе с тем неизвестно откуда знаешь, что в
твоем страхе есть нечто женское, а в твоей слабости - нечто от утра в
деревенском доме, окруженном птичьим щебетом. Он находился в том своем
странном состоянии, когда у него возникали такие вот половинчатые,
невыразимые образы.
Но однажды Вероника посмотрела на него своими большими глазами, в
которых таилось тихое сопротивление, - они сидели тогда совсем одни в одной
из полутемных комнат, - и спросила:
- Значит, и в тебе тоже есть что-то, что ты не можешь ясно
почувствовать и как следует понять, и ты называешь это просто Богом, тем,
что вне тебя и мыслится как действительность, отделившаяся от тебя, такая,
что она просто может взять тебя за руку? И, наверное, это как раз то, что ты
никогда не хотел бы назвать трусостью или мягкостью; и ты представляешь себе
это, как некую фигуру, которая могла бы спрятать тебя в складках своего
одеяния? И ты пользуешься такими словами, как Бог, просто для того, чтобы
сказать о том, что куда-то направлено, как о не имеющем направления, о
каких-то движениях, как о неподвижном, о призраках, которые остаются в тебе,
никогда не воплощаясь в действительность, - потому что они приходят в своих
темных одеждах из какого-то другого мира с уверенностью чужаков, прибывших
из большой процветающей страны, будто они живы? Скажи, ведь это потому, что
они как живые, и потому, что ты во что бы то ни стало хочешь ощущать все
это, как существующее в действительности?
- Эти вещи, - сказал он, - которые существуют за горизонтом сознания,
или на виду у нас проскальзывают за горизонт нашего сознания, или же это
лишь связанный с чем-то чужеродным, неисследованный и недосягаемый,
какой-нибудь новый вероятный горизонт сознания, где еще нет никаких
предметов.
Уже тогда он считал, что это - идеалы, а не замутнения или признаки
какого-то душевного нездоровья, это предчувствие некоего целого, веяние
которого доносится откуда-то раньше времени, и если бы удалось правильно
слить все это воедино, если бы было что-то, что позволило бы одним рывком
все это расчленить и упорядочить, начиная с тончайших ответвлений мысли и
вовне, вверх, где все это складывается в кроны целых деревьев, то это было
бы для малейших примет того целого словно ветер для парусов. И он вскочил в
сильнейшем порыве почти физического желания.
И она тогда долгое время ничего не говорила в ответ, а потом сказала:
- Во мне тоже есть что-то... понимаешь, это Деметр... - и запнулась, и
тогда впервые они заговорили о Деметре.
Иоганнес поначалу не понял, для чего это все вообще было нужно. Она
рассказывала, что стояла как-то однажды у окна, за которым был загон для
кур, и наблюдала за петухом, наблюдала и ни о чем не думала, и только со
временем Иоганнес сообразил, что она имела в виду загон для кур у них во
дворе. Потом пришел Деметр и встал с нею рядом. И тогда она стала замечать,
что все это время она все-таки думала о чем-то, только совсем смутно, а
теперь начала все это постигать. Но близость Деметра, рассказывала она, - и
он должен понять, все было так смутно, когда началось это постижение, -
близость Деметра и помогала ей, и одновременно стесняла ее. И через
некоторое время она уже точно знала, что думала тогда о петухе. Но возможно
она вовсе ни о чем и не думала, а только все время смотрела, и то, что она
видела, твердым посторонним телом оставалось лежать в ней, потому что не
было мыслей, которые бы его освободили. И, казалось, все это как-то неясно
наталкивает ее на воспоминания о чем-то другом, что она тоже никак не могла
найти. И чем дольше стоял рядом с ней Деметр, тем отчетливее она, испытывая
странную боязнь, начинала ощущать в себе наполненные пустотой очертания
этого образа. И Вероника вопрошающе посмотрела на Иоганнеса: понимает ли он
ее?
- И все время это было такое вот непередаваемо-равнодушное звериное
соскальзывание, - говорила она о том, что тогда видела, она и сегодня видит
это так, словно происходит что-то очень простое, но совершенно непостижимое,
это непередаваемо-равнодушное соскальзывание - и вдруг ты свободна ото
всего, что тебя волнует, и какое-то время тупо и бесчувственно стоишь, а
мысли твои где-то далеко, там, где серый, тлеющий свет. И она сказала:
- Иногда, в то мертвое послеобеденное время, когда мы с тетей выходили
на прогулку, жизнь была освещена точно так же; мне казалось, что я хорошо
все это чувствую, у меня было такое ощущение, будто образ этого гадкого
света исходит прямо из моего желудка.
Наступила пауза, Вероника захлебнулась в поисках слов.
Но она вновь вернулась к тому же самому.
- С тех пор я уже заранее издалека замечаю, как накатывает эта волна, -
добавила Вероника, - она затопляет желудок, подбрасывает его вверх и вновь
отпускает.
И снова возникло молчание.
Но вдруг ее слова заскользили, крадучись, словно им нужно было спрятать
какую-то тайну в большом, мрачном помещении, подбираясь к самому лицу
Иоганнеса.
- ...Именно в такой момент Деметр схватил мою голову и прижал к своей
груди, а потом откинул ее назад, не произнося ни слова, - прошептала
Вероника, и потом опять это молчание.
Но у Иоганнеса было такое чувство, будто он ощутил в темноте
прикосновение чьей-то таинственной руки, и он задрожал, когда Вероника
продолжала:
- Я не знаю, как назвать то, что произошло со мной в этот момент, мне
вдруг почудилось, что Деметр должен быть, как этот петух, что она живет в
такой же страшной, далекой пустоте, из которой он внезапно выскочил.
Иоганнес почувствовал, что она смотрит на него. Его мучило то, что она
рассказывала о Деметре и при этом говорила такое, что, как он смутно
чувствовал, касалось и его. В нем крепло необъяснимое, боязливое подозрение:
то, что для него было абстрактным и ограничивалось Богом, как те, подобные
пустым, ограниченным рамками чувств, призракам его "я" среди неопределеннос-
ти желаний в бессонные ночи, - Вероника могла захотеть обратить в нечто
такое, что он должен делать. И ему показалось, притом что он не мог этому
противиться, что в ее голосе появилось что-то жестокое, сочувствующее и
похотливое, когда она продолжала:
- Я тогда крикнула: Иоганнес бы такого никогда не сделал! Но Деметр
произнес только: Подумаешь, Иоганнес, - и сунул руку в карманы. И вот -
помнишь? - когда ты потом впервые снова пришел к нам, как Деметру удалось
заставить тебя заговорить? - Вероника говорит, что ты представляешь собой
нечто большее, чем я, - издевательски проговорил он, - а ты оказался трусом!
- А ты тогда, похоже, был еще таким, что не мог такое стерпеть, и парировал:
Ну, это мы еще посмотрим. - И тогда он ударил тебя кулаком в лицо. А дальше
- я верно говорю? - ты хотел нанести ответный удар, но увидев перед собой
его грозный лик и сильнее почувствовав боль, ты вдруг ощутил ужасающий страх
пред ним, о, я знаю его, этот преданный и почти дружелюбный страх, и вдруг
ты улыбнулся, и ты ведь не знал, почему, верно? Но ты продолжал улыбаться,
лишь лицо у тебя немного исказилось, и я почувствовала, как что-то робкое
промелькнуло в его разгневанных глазах, но с такой теплой, сразу вливающейся
в тебя нежностью и уверенностью, что обида вдруг исчезла, растворившись в
тебе... Через некоторое время ты сказал мне тогда, что хочешь стать
священником... И тут я вдруг поняла: не Деметр, а ты - тот самый зверь...
Иоганнес вскочил. Он не понял.
- Как ты можешь такое говорить? - закричал он, - что ты имеешь в виду?!
Вероника заговорила, и в ее голосе слышалось разочарование:
- Почему ты не стал священником? В священнике есть что-то от животного!
Эта пустота, там, где у других - ощущение себя. Эта мягкость, которой
пропитана даже их одежда. Та пустопорожняя мягкость, которая способна
удержать россыпь происходящего всего мгновение, словно полное решето,
которое тут же пустеет. А хорошо было бы попытаться что-то все-таки сделать
из нее. Я стала такой счастливой, когда это поняла...
Тут он услышал, как неистово кричит в нем его собственный голос, и
нужно было умолкнуть, и он почувствовал, насколько его выбили из колеи
размышления о ее утверждении, ему сделалось жарко, и голова пухла от
напряжения, когда он силился не перепутать образы, порожденные двумя
сознаниями, которые где-то там, во мгле, были очень похожи, но ее образы
были ближе к действительности и тесны, как камера на двоих.
...Когда они оба успокоились, Вероника сказала:
- Это то, что я до сих пор еще не до конца поняла и чему мы вместе
должны искать объяснение.
Она распахнула двери и выглянула на лестницу. У них обоих было такое
чувство, словно они хотели проверить, одни ли они, и над ними вдруг оказался
пустой темный дом, будто они были посажены под огромный колпак. Вероника
сказала:
- Все, что я тебе говорила, - это не то... Я сама не знаю... Но скажи
мне все-таки, что в тебе тогда происходило, скажи, как это все, ну, про этот
сладостный страх, когда ты улыбался...?! Ты казался мне лишенным самого
себя, раздетым до какой-то нагой, теплой мягкости, - тогда, когда тебя
ударил Деметр.
Но Иоганнес не знал, как об этом рассказать. В голове у него
проносилось так много вариантов. Ему казалось, что он слышит голоса в
соседней комнате и по обрывкам разговора понимал, что речь идет о нем. Он
только спросил:
- Ты это и с Деметром обсуждала?
- Но это было намного позже, - ответила Вероника, потом в
нерешительности замолчала и наконец добавила: - один-единственный раз. - И
через некоторое время: - несколько дней назад. Я не знаю, что меня побудило.
Иоганнес смутно ощутил что-то... в его сознании где-то далеко возник
испуг: похоже, это была ревность.
Прошло довольно много времени, когда он вновь услышал, что Вероника
говорит Он начал понимать, что она сказала:
- ...это было так странно, я ведь так хорошо стала ее понимать.
И он механически спросил:
- Кого - "ее"?
- Ну, да эту крестьянку, что живет наверху.
- Ах, да, эту крестьянку.
- Ту, о которой парни болтают по деревням, - повторила Вероника, - но
ты можешь себе представить? У нее никогда больше не было возлюбленного,
только эти ее два больших пса. Может быть это и ужасно, то, что они
рассказывают, но ты только подумай: два таких огромных зверя, которые иногда
встают на дыбы, клацая зубами, чего-то властно требуя, словно ты такой же,
как они, а в каком-то смысле так оно и есть, и все в тебе полно ужаса перед
их косматой шерстью, все, кроме одного, очень маленького кусочка твоего
существа, который не боится, но ты знаешь, - еще мгновение, и достаточно
твоего жеста, и они уже снова ничто, покорные, тихие, они - животные, - но
все же это не только животные, это ты и одиночество, это ты и еще раз ты,
это ты и пустая комната со стенами из шерсти, и это желает не животное, а
что-то такое, что я не могу высказать, и я не знаю, почему я все это так
хорошо понимаю.
Но Иоганнес умоляюще сказал:
- Ведь это грех - то, что ты говоришь, это мерзость.
Но Вероника не унималась:
- Ты ведь хотел стать священником, почему?! Я задумывалась об этом,
потому что... потому что тогда ты для меня не мужчина. Послушай... послушай
же: Деметр сказал мне прямо: - Этот не женится на тебе, и тот - тоже; ты
останешься здесь, здесь и состаришься, как твоя тетка... - Ты, я надеюсь,
понимаешь, как я испугалась? Разве у тебя не такое же чувство? Я никогда не
думала о том, что моя тетка - тоже человек. Я никогда не считала ее ни
мужчиной, ни женщиной. Теперь же я сразу испугалась, что она - это нечто
такое, чем я тоже могу стать, и почувствовала, что должно что-то произойти.
И мне вдруг пришло в голову, что она долгое время не старилась, а потом
вдруг мгновенно сделалась очень старой и больше уже не менялась. А Деметр
сказал: - Мы имеем право делать все, что захотим. Денег у нас мало, но мы -
старейший род во всей округе. Мы живем по-другому, Иоганнес не служил в
министерстве, а я - в армии, даже священником он не стал. Они все смотрят на
нас немножко сверху вниз, потому что мы небогаты, но мы не нуждаемся в
деньгах, и в них тоже не нуждаемся. - И наверное оттого, что я так
испугалась из-за тетки, это вдруг подействовало на меня таким таинственным
образом - такое неясное чувство, словно дверь с тихим вздохом приоткрывается
- и ни с того ни с сего от слов Деметра у меня появилось ощущение нашего
дома, но, впрочем, разве ты сам не знаешь, ты ведь тоже всегда так же ощущал
их - наш сад и наш дом, ...о, этот сад, ...я иногда представляла себе среди
лета, что такое же чувство должно быть у человека, когда он лежит в снегу,
такое же безутешное блаженство, когда, не чуя под собой земли, паришь между
теплом и холодом, хочешь вскочить - и слабеешь, сладостно тая. Когда думаешь
о нем, то чувствуешь не эту пустую, непрерывную красоту, а скорее - свет,
одуряющее изобилие света, свет, который лишает дара речи, от которого кожа
ощущает бездумное блаженство, и вздохи, и скрип стволов, и неумолкаемый
тихий шелест листьев... Тебе не кажется, что красота жизни, которая
начинается с сада и заканчивается нами, - это что-то плоское и бесконечное,
что вбирает в себя человека и отрезает его ото всего, словно море, в котором
утонешь, если захочешь в него ступить?..
Теперь Вероника вскочила и встала перед Иоганнесом; ее руки, мерцающие
в каком-то затерявшемся свете, казалось, испуганно старались вытащить из
темноты слова.
- И потом, я часто чувствую наш дом, - слова ее продолжали блуждать на
ощупь, - его мрак со скрипучими лестницами и жалующимися окнами, с его угла-
ми, с его высокими, выпирающими из темноты шкафами, и иногда откуда-нибудь,
из маленького высокого окна - свет, медленно сочащийся по каплям, как из
наклоненного ведра, и страх - а вдруг это кто-то там стоит с лампой в руках.
И Деметр сказал: - Составлять слова - не мое дело, у Иоганнеса это
получается гораздо лучше, но уверяю тебя, иногда во мне появляется какая-то
бездумная выпрямленность, я раскачиваюсь, как дерево, возникает какой-то
ужасающий, совершенно нечеловеческий звук, словно грохот погремушки или визг
детской свистульки. И мне достаточно встать на четвереньки, чтобы
почувствовать себя зверем. Мне, наверное, стоило бы иногда размалевывать
лицо... - Тут мне почудилось, что наш дом - это мир, в котором мы одни,
сумрачный мир, в котором все выглядит искривленно и странно, как под водой,
и мне показалось почти естественным, что я должна уступить желанию Деметра.
Он сказал: - Это останется между нами и вряд ли существует в
действительности, потому что об этом никто не знает, это не связано с миром
действительности и поэтому не может вырваться наружу... - Ты не поверишь,
Иоганнес, но я не испытывала к нему никаких чувств. Просто он распахнулся
передо мною, как огромный рот, вооруженный острыми зубами, который мог меня
проглотить, как мужчина он остался мне так же чужд, как любой другой, но это
было какое-то втекание в него, которое я себе внезапно представила, а потом,
по каплям, стекание с губ обратно, какое-то заглатывание тебя утоляющим
жажду зверем, тупое и безучастное... Нужно иногда переживать какие-то
события, когда их можно выполнить просто как действия, но ни с кем и ни с
чем. Но тут я вспомнила о тебе, я ничего не знала точно, но я оттолкнула
Деметра. Ведь у тебя тоже должно быть что-то подобное, для того же самого,
наверное, очень хорошее...
Иоганнес выдавил из себя:
- Что ты имеешь в виду? Она сказала:
- У меня только неясное представление о том, чем можно быть друг для
друга. Ведь все люди боятся друг друга, даже ты иногда, когда говоришь со
мной, становишься твердым и жестким, как камень, который ударяет по мне: но
я имею в виду такие отношения, когда полностью растворяешься в том, что
каждый значит для другого, а не стоишь отчужденно рядом, прислушиваясь... Я
не могу это объяснить. То, что ты иногда называешь Богом, - это оно и есть.
Потом она заговорила о вещах, которые так и остались для Иоганнеса
неясными:
- Тот, кого ты, наверное, имеешь в виду, - нигде, потому что он во
всем. Он - злая толстая женщина, которая заставляет меня целовать ее груди,
и одновременно это - я, когда я остаюсь одна, ложусь на пол у шкафа и мне в
голову приходят такие вот мысли. И ты, наверное, тоже такой, ты иногда
настолько неодушевлен и замкнут в себе, как свечка в темноте, которая сама
по себе - ничто и только делает темноту сильнее и заметнее. С тех пор, как я
увидела тогда твой страх, мне кажется, что ты сам иногда выпадал из моих
мыслей, но страх всегда оставался, как темное пятно, и оставался теплый,
мягкий край, который его ограничивает. И ведь, наверное, важно только то,
что человек - как происходящее, а не как личность, которая действует; и
каждый должен быть наедине с тем, что происходит, и в то же время нужно быть
вместе, безмолвно и замкнуто, как за стенами без окон, образующими замкнутое
пространство, в котором все может произойти в действительности, и при этом
все же никак нельзя вторгнуться из одного пространства в другое, хотя в
мыслях это и случается.
И Иоганнес не понял.
А она внезапно начала меняться, словно что-то стало уходить вглубь,
сами черты ее лица делались в одном месте менее ясными, а в другом - более
отчетливыми; конечно, она могла еще что-то сказать, но казалось, что сама
она уже больше не та Вероника, которая только что говорила, и лишь совсем
неуверенно, словно ступая по дальней незнакомой тропе, доносились ее слова:
- ...Как ты считаешь?.. мне кажется, таким безличным человек быть не
может, таким может быть только животное... Помоги же мне, потому что при
этом непременно приходит на ум какое-то животное...?!
Иоганнес попытался как-нибудь заставить ее прийти в себя, он вдруг
заговорил, он захотел слушать еще и еще.
Но она только покачала головой.
С того момента Иоганнес почувствовал, что для него не представляет ни
малейшего труда со всей тщательностью обдумать то, что он хотел. Иногда
человек не догадывается, чего он смутно хочет, но зато знает, что ему этого
не угадать; и тогда он проживает всю свою жизнь словно в запертой комнате, в
которой ему страшно. Иногда его пугало что-то, и было такое чувство, словно
он вот-вот заскулит, встанет на четвереньки и помчится обнюхивать волосы
Вероники; такие образы иногда вставали у него перед глазами. Но ничего не
происходило. Они проходили друг мимо друга; они смотрели друг на друга; они
обменивались незначащими или просящими словами - ежедневно.
Правда, однажды у него было такое чувство, будто произошла встреча
среди одиночества, вокруг которого внезапная, неожиданная близость сразу
образовала прочный свод. Вероника спускалась по лестнице, а внизу стоял он;
они были в сумерках, каждый сам по себе. У него и в мыслях не было просить
ее о чем-то, но поскольку оба они, там, на лестнице, были как фантазия
больного воображения, он вдруг почувствовал, что ему необходимо сказать: Иди
ко мне, и давай вместе уйдем отсюда. Но она ответила что-то такое, из чего
он понял только: ...ни любить... ни выйти замуж... я не могу оставить тетю.
И еще раз повторил он свою попытку, он сказал:
- Вероника, человек, но иногда и просто слово, и тепло, и один вздох -
это как камешек в водовороте, который вдруг указывает тебе на тот центр,
вокруг которого ты крутишься. Мы должны вместе что-то предпринять, тогда мы,
может быть, его найдем...
Но в ее голосе слышалось еще больше похоти, чем в тот раз, когда она
впервые сказала ему: "Таким безличным не может быть ни один человек, таким
может быть только зверь,... нет, конечно, если тебе суждено умереть"...
потом она сказала "нет". И тогда его охватило нечто, что, собственно говоря,
не было никаким решением, это было видение, которое не имеет отношения к
действительности, а связано только с самим собой, как музыка; он сказал: "Я
ухожу; конечно, может быть, я и умру". Но и тогда он знал, что это не то,
что он имел в виду.
И час за часом в то время пытался он объяснить все это самому себе и
спрашивал себя, какая же она на самом деле и почему требует столь многого.
Он иногда произносил: Вероника, и на лбу у него выступал пот, он ощущал
униженность безнадежного отступления и влажно-холодную удовлетворенность
своей обособленности. И невольно вспоминал он ее имя, когда видел два
завитка у нее на лбу, два завитка, которые были тщательно прилеплены ко лбу,
как что-то постороннее, или ее улыбку, иногда, когда они сидели за столом и
она подавала тете. И ему необходимо было увидеть ее, как только начинал
говорить Деметр; но что-то, на что он постоянно наталкивался, мешало ему
понять, как такой человек, как она, может стать эпицентром его страстной
решимости. И когда он все обдумывал, то в самых первых воспоминаниях вокруг
нее витало нечто уже давно отгоревшее, словно аромат погашенных свечей,
что-то обыденное, как комната для гостей, которые спят, недвижимы, под
одеялами в льняных пододельяниках, за опущенными шторами. И только когда он
слышал голос Деметра, говорящего о вещах столь ужасающе обыденных и
бесцветных, как эта мебель, которую никто никогда не использовал, - все это
представлялось ему каким-то пороком, которым они занимаются втроем.
И несмотря ни на что, позже, когда он думал о ней, он невольно слышал,
как она говорит "нет". Трижды она неожиданно говорила "нет", и он не узнавал
тогда ее голоса. Один раз она произнесла это совсем тихо, и все же до
странности непохоже на нее прежнюю, и слово это отделилось от всего
предыдущего и поднялось над домом, и потом, потом это оказалось как удар
кнута или как бессознательное сжатие самой себя в каких-то тисках, а потом
еще раз - тихо, угасая, почти боль, которую причинили намеренно.
Иногда же, теперь уже тогда, когда он думал о ней, он чувствовал, что
она прекрасна. Это была та невероятно сложная красота, которой так легко
перестаешь восхищаться и, забыв ее, начинаешь принимать ее за уродство.
И он невольно думал, когда она внезапно возникала перед ним из темноты
дома, которая странным образом без единого движения вновь смыкалась за ее
спиной, и проплывала мимо, излучая всесильную, необыкновенную чувственность,
которой наделена была, как некоей неизвестной болезнью, - всякий раз он
сразу невольно думал, что она воспринимает его как животное. Он ощущал это
как нечто непостижимое и ужасающее, когда оно оказалось воплощенным в
действительность в гораздо большей мере, чем он раньше подозревал. И даже
когда он ее не видел, перед его глазами вставал весь ее облик в мельчайших
подробностях: ее высокая фигура, ее широкая, немного плоская грудь, ее
низкий прямой лоб и густые темные волосы, смыкающиеся в сплошную массу сразу
над двумя незнакомыми милыми локонами, ее большой чувственный рот и легкий
темный пушок, покрывающий руки. И то, как она ходила, опустив голову, словно
та не держится на нежной шее и она может ее повредить, и та особенная, почти
бесстыдная кротость, с которой тело ее слегка выпирало, когда она шла. Но
они больше почти не говорили друг с другом.
Вероника услышала вдруг зов какой-то птицы и следом - ответ. На этом
все и кончилось. Достаточно было, как иногда бывает, одного этого
незначительного, случайного события, чтобы все кончилось и началось нечто,
что касалось скорее ее одной.
Потому что тогда осторожно, торопливо, словно прикосновение острого,
быстрого, шершаво-мягкого язычка, в лица пахнул запах высокой травы и
луговых цветов. И последний разговор, который тянулся вяло, как что-то,
скользящее между пальцев, о чем давно уже не думаешь, прервался. Вероника
испугалась; только позже она заметила, что это был особенный испуг, по
краске, которая бросилась ей в лицо, и по одному воспоминанию, которое
внезапно, перелетев через годы, без всякой подготовки, вдруг всплыло перед
ней, горячее и живое. Впрочем, в последнее время воспоминаний было так
много, но у нее было такое чувство, что уже накануне ночью она услышала
предупредительный сигнал, и предыдущей ночью, и две недели назад. И ей
показалось, что когда-то раньше она уже испытала его мучительное
прикосновение, наверное, во сне. Они все вновь и вновь приходили ей в
голову, эти странные воспоминания, и укладывались вокруг - слева, справа,
сзади, спереди, как стаи птиц, летящие к определенной цели все ее детство,
но на этот раз она знала с какой-то почти неестественной уверенностью, что
это именно то, что нужно. Среди них было одно воспоминание, которое она
сразу узнала, хотя прошло много лет - наконец-то оно пришло, ни с чем не
связанное, горячее и еще живое.
Ей ужасно нравилась тогда шерсть у одного большого сенбернара, особенно
спереди, там, где широкие грудные мышцы выпирали при каждом шаге над
округлыми костями, как два холма; шерсть у него была необыкновенно густая и
вся из золотисто-коричневых волосков, и это было такое необозримое богатство
и что-то такое спокойно-безграничное, что начинало рябить в глазах, если
даже примешься рассматривать один только маленький кусочек шерсти. И хотя
она не испытывала ничего, кроме единого, нерасчлененного, сильного чувства
радости, чувства товарищеской нежности четырнадцатилетней девочки, и это
напоминало удовольствие от какой-нибудь вещи, ее чувство напоминало иногда
ощущение природы. Когда идешь и видишь здесь лес и луг, а там - гору и поле,
и все в мире этой великой упорядоченности просто и податливо, как камешек;
но любая гора и любой камень оказываются невероятно сложны, когда
рассматриваешь их в отдельности, и ведут себя, как живые существа, так что
внезапно наше восхищение оборачивается страхом, словно перед зверем, который
подбирает лапы и неподвижно замирает, подкарауливая свою жертву.
Но однажды, когда она лежала так возле своей собаки, ей представилось,
что такими были, наверное, великаны; с горами, долинами и лесами волос на
груди, и певчими птицами, которые качаются у них в зарослях волос, и
маленькими блошками, которые копошатся в перьях этих птиц, и - что дальше,
она не знала, но до конца было еще далеко, и все пристраивалось одно к
другому, и было втиснуто одно в другое, и казалось, остается только в
робости и благоговении замереть перед грандиозностью силы и порядка. И она
думала про себя, что если они разгневаются, то гнев их с воплем ворвется в
эту тысячеликую жизнь и перетряхнет каждого с ужасающей силой, а если они
затем обрушат на кого-нибудь свою любовь, то это будет подобно топоту гор и
шелесту деревьев, и у того человека отрастет на теле мягкая шерсть, и
закопошатся насекомые; и пронзительный голос, в блаженстве кричащий о чем-то
несказанном, и их дыхание окутают все это в густой рой зверей и притянут к
себе.
Когда же она заметила, что ее маленькие острые груди поднимаются и
опускаются точно так же, как косматая грудь зверя рядом с нею, она вдруг
решила воспротивиться этому и задержала дыхание, словно хотела наложить на
что-то заклятие. Но когда она уже больше не смогла сопротивляться и снова
начала дышать так, как будто та, другая жизнь постепенно притягивала ее к
себе, она закрыла глаза и снова стала думать о великанах, и перед нею
беспокойной вереницей потянулись образы, но они были ей теперь много ближе и
от них шло тепло, как от низких пухлых облаков.
Когда потом, очень нескоро, она снова открыла глаза, все было, как и
раньше, только собака стояла теперь рядом с нею и смотрела на нее. И тогда
она сразу заметила, что в зарослях желтого, как морская пена, руна беззвучно
показалось что-то заостренное, красное, причудливо изогнутое, и в тот
момент, когда она хотела распрямиться, она ощутила влажно-теплое, дрожащее
прикосновение языка на своем лице. И тогда на нее напало такое странное
оцепенение, словно... словно и сама она была таким же зверем, и несмотря на
отвратительный страх, который она ощущала, что-то обжигающе сжалось в ней,
как будто сейчас, и только сейчас... словно птичий гомон и хлопанье крыльев
в кустах, пока все не стихнет, а звук не сделается мягким, как шорох
складывающихся перьев.
Вот что это тогда было, это был как раз тот самый странно обжигающий
испуг, который сейчас внезапно помог ей все вспомнить и все распознать. Ведь
мы не знаем, почему мы чувствуем так, а не иначе, но она почувствовала, что
теперь, годы спустя, ее испуг был точно таким же, как тогда.
И там стоит тот, кто сегодня должен уехать, Иоганнес, а тут стоит она.
С тех пор минуло тринадцать или четырнадцать лет, и груди у нее давно уже не
такие острые, и красные клювики сосков не так любознательны, как тогда, они
самую чуточку опустились вниз и выглядели теперь немножко печально, как две
забытые кем-то на пустыре мятые бумажные шапочки, потому что грудная клетка
у нее сделалась плоской и раздалась вширь, и было такое впечатление, будто
пространство вокруг нее как-то сократилось. Но она знала об этом скорее
всего не потому, что рассматривала себя в зеркале, - когда снимала с себя
одежду или принимала ванну, ибо давно уже делала, занимаясь всем этим,
только самое необходимое, - нет, она просто судила об этом по своим
ощущениям, потому что иногда, например, ей казалось, что раньше платья
плотно облегали ее фигуру со всех сторон, теперь же казалось, что она просто
прикрывает ими свое тело, а если она вспоминала, как она сама себя ощущала
изнутри, то оказывалось, что раньше она была как круглая, упругая капля
воды, которая давно уже превратилась в маленькую лужицу с расплывшимися
краями; и таким размазанным, вялым, расслабленным было ее нынешнее
восприятие себя, как будто от нее ничего не осталось, кроме уныния и усталой
небрежности, и лишь иногда она ощущала, как что-то несравненно мягкое
медленно-медленно тысячами нежных осторожных складок изнутри прижимается к
ней.
И все же когда-то давно она должна была хоть раз быть ближе к живой
жизни и яснее ощущать ее - руками или собственным телом, но она давно уже
забыла, как все это было, и знала только, что с тех пор, видимо, появилось
нечто, что скрыло все эти ощущения. И не знала, что это тогда было, какой-то
сон, или она чего-то испугалась, когда не спала, был ли это страх перед чем-
то, что она видела, или перед самой собой; но эта оставалось до сих пор. Ибо
с тех пор ее бледная повседневная жизнь заслонила эти впечатления и стерла
их, как стирает следы на песке усталый надоедливый ветер; и теперь лишь
монотонность этого ветра звучала в ее душе, словно тихое гудение, которое то
накатывает, то отступает. Она не испытывала больше сильной радости и сильных
страданий, ничего такого, что было бы заметно и выделялось бы на общем фоне,
и постепенно ее жизнь потеряла всякую отчетливость. Все дни были похожи один
на другой, и, одинаковые, сменяли друг друга годы; она еще вполне ощущала,
что каждый из них что-то забирает с собой, и каждый что-то приносит, и что
она сама медленно меняется, но явной разницы между ними не было; у нее было
неясное, расплывчатое представление о себе самой, и когда она пыталась
оглядеть себя внутренним взором, то находила лишь смену неопределенных и
скрытых форм, так бывает, когда мы чувствуем, что что-то шевелится под
одеялом, но не можем угадать, что. И постепенно жизнь ее словно спряталась
под мягкое сукно или под колпак из точеной кости, стенки которого
становились все толще и толще. Предметы отступали все дальше и дальше, теряя
свой облик, и ее ощущение себя уходило все дальше. На их месте оставалось
пустое, неуютное пространство, в нем и жило ее тело; оно видело вокруг себя
какие-то предметы, оно улыбалось, оно жило, но все это происходило так
бессвязно, и часто в этот мир заползало мерзкое отвращение, которое словно
замазывало дегтем все чувства.
И только когда в ней возникло это странное движение, которое сегодня
наполнилось смыслом, она подумала о том, не может ли все стать снова, как
прежде. А потом появилась мысль, не любовь ли это; любовь? она пришла,
наверное, уже давно и приближалась медленно; медленно приближалась она. Но
если мерить мерками ее жизни - то слишком быстро; жизнь ее шла еще
медленнее; это было что-то вроде медленного открывания и закрывания глаз, а
между ними - взгляд, который не в состоянии был задержаться на предметах,
скользящий, замедленный, он, ничем не взволнованный, проскальзывал мимо.
Этим взглядом она смотрела на то, что приближается к ней, и поэтому не могла
поверить, что это любовь; она смутно пугала ее, как все незнакомое, это был
испуг без ненависти, без остроты, любовь казалась ей лишь чужой страной по
ту сторону границы, где собственная страна мягко и безутешно сливается с
небом. Но с тех пор она знала, что жизнь ее стала безрадостной, ибо что-то
принуждало ее изгонять все незнакомое, и если раньше она жила, как человек,
который не видит смысла в том, что он делает, то теперь ей иногда казалось,
что она его просто забыла и теперь сможет вспомнить. И ее мучило
представление о чем-то восхитительном, что должно наступить потом, как
брезжущее рядом с границами сознания воспоминание о какой-то забытой вещи. И
все это началось тогда, когда вернулся Иоганнес, и ей тут же, в первый
момент, неизвестно почему пришла в голову мысль о том, как его когда-то
ударил Деметр и как Иоганнес улыбался.
И с тех пор у нее появилось такое чувство, будто пришел некто,
обладающий чем-то таким, чего у нее нет, и тихо проносящий это по сумеречной
пустыне ее жизни. Он шел по ее жизни, и вещи под его взглядом начинали
нерешительно занимать нужные места; ей иногда казалось, когда он испуганно
улыбался самому себе, что он может вдохнуть весь мир, задержать его в себе и
ощутить его изнутри, и когда он его затем вновь очень бережно и осторожно
ставил перед собой, он казался ей фокусником, который одиноко, для самого
себя показывает чудеса с летающими кольцами; не более того. Ей делалось
больно, когда она со слепой назойливостью представляла себе, как прекрасно
все выглядит, наверное, в его глазах; у нее появилась ревность ко всему
тому, что он чувствовал. Ибо хотя под ее взглядами распадался всякий порядок
и вещи она любила лишь жадной любовью матери к своему ребенку, наставлять
которого она не в состоянии, теперь ее усталая расслабленность начинала
напрягаться и дрожать, как какой-то звук, как звук, который звенит в ушах и
где-то в мире поднимает купол пространства и зажигает свет. Какой-то свет и
люди, облик которых весь состоит из протяжной тоски, словно из линий,
которые протягиваются далеко за свои собственные пределы и только в
недосягаемой дали, почти в бесконечности, пересекаются. Он сказал, что это
идеалы, и тогда у нее появилась надежда, что все это может обратиться в
действительность. Наверное, она уже пыталась устремиться ввысь, но от этого
испытывала боль, как будто тело ее было больным и не могло держать ее.
Именно тогда начали всплывать все остальные воспоминания, кроме одного.
Они пришли к ней все, и она не знала, почему, но что-то заставляло ее
считать, что одного воспоминания не хватает и что ради него одного появились
все эти другие. И еще она знала: то, что она так ощущала, было не силой, а
его кротостью, его слабостью, той тихой неуязвимой слабостью, которая
раскинулась за его спиной, как бескрайнее пространство, в котором он был
наедине со всем, что с ним происходило. Но дальше у нее ничего не
получалось, это беспокоило ее, и она мучилась оттого, что, как только она,
казалось, была близка к тому, чтобы во всем разобраться, ей на ум опять
приходил какой-то зверь; она все время представляла себе зверей или Деметра,
когда думала об Иоганнесе, и смутно подозревала, что у них общий враг и
искуситель, Деметр, образ которого, словно гигантский, буйно разросшийся
сорняк, присосался к ее воспоминаниям и вытягивал из них силы. И она не
знала, заложена ли причина всего этого в том ее воспоминании, которое еще не
пришло к ней, или в той сути, которой еще только предстоит проявиться. Была
ли это любовь? В ней было какое-то брожение, что-то влекло ее. Она не знала,
что с ней. Она словно шла по дороге, а впереди маячила какая-то цель, и ее
заставляло в нерешительности замедлять шаги ожидание того, что где-то в
прошлом или будущем таится еще не найденная и не узнанная ею, совсем иная
цель.
А он не понимал ее и не знал, как тягостно было это неустойчивое
ощущение жизни, которую она должна была строить для себя и для него,
основываясь на чем-то таком, что ей было еще неизвестно, - и страстно желал
действительной жизни, с самой обыденной простотой, чтобы она стала его женой
или любовницей. Она не могла этого понять, ей казалось, что это
бессмысленно, а в данный момент - почти подло. Она ни разу не ощутила
явного, нацеленного влечения, однако никогда так отчетливо, как в это время,
мужчины не казались ей всего лишь поводом, не стоящим того, чтобы долго
задерживать внимание на нем самом, поводом для чего-то другого, воплощенного
в них лишь очень нечетко. И вдруг она вновь погрузилась в саму себя и
притаилась в этой своей тьме, и все смотрела и смотрела на него, и впервые с
удивлением ощутила этот уход в самое себя как чувственное волнение, которому
она похотливо предалась в своем сознании прямо у него перед глазами,
оставаясь недосягаемой. Что-то в ней противилось ему, словно дыбился мягкий,
шуршащий кошачий мех, и, будто глядя вслед маленькому блестящему шарику, она
выпустила свое "нет" из укрытия, и оно покатилось прямо ему под ноги... И
закричала, как будто боялась, что он может его растоптать.
И вот теперь, когда расставание безвозвратно встало между ними и шло
вместе с ними в последний путь, внезапно с полной ясностью всплыло то самое
забытое воспоминание Верони...


