Роберт Музиль. Соединения
страница №2
...стошительной затраты сил, - оно до странности сбивалоее с толку, как заблудившаяся в ней, с бесцельной нежностью ищущая своего
воплощения частица той любви, для которой в языке повседневности и языке
сурового, правильного пути еще не было названия.
В этот миг она уже не знала, не приснился ли ей этот сон в последний
раз перед самым ее пробуждением. Долгие годы она считала, что забыла его, и
вот внезапно время, когда он снился, оказалось совсем рядом, у нее за
спиной; словно оглядываешься, и взгляд твой неожиданно падает на чье-то
лицо. И на душе у нее сделалось так странно, словно в этой одинокой,
отделенной ото всего комнате жизнь ее втекала обратно в саму себя, терялась,
как теряются следы на вскопанной земле. За спиной Клодины горел маленький
огонек, который зажгла она сама, лицо ее оставалось в тени; и постепенно она
перестала ощущать, как выглядит, свои очертания представлялись ей какой-то
особой дырой во мраке настоящего. И медленно-медленно в ней зарождалось
ощущение, будто на самом деле она вовсе не здесь, словно какая-то часть ее
все скиталась и скиталась сквозь пространство и годы, а теперь проснулась,
вдали от самой Клодины, очень изменившись, а то чувство, испытанное во сне и
потом исчезнувшее, на самом деле так и осталось при ней... где-то... вот
всплывает какая-то квартира... люди... гадкий, обволакивающий страх... А
затем краска стыда, теплые, размягченные губы... и внезапно - знание того,
что кто-то снова придет, и другое, забытое ощущение распущенных волос,
ощущение собственных рук, словно все это говорит о ее неверности... И тут
же, сразу, сквозь боязливо сковывающее ее желание сохранить себя для
возлюбленного, медленно, доходя до изнеможения с поднятыми в мольбе руками,
- мысль: мы были неверны друг другу до того, как друг друга узнали... Это
была всего лишь мысль, вспыхнувшая в тихом полубытии, почти чувство;
удивительно приятная горечь, подобно тому терпкому, прерывистому дыханию,
которое иногда приносит ветер, веющий с моря; почти та же самая мысль: мы
любили друг друга еще до того, как познакомились, - как вдруг внезапно
бесконечное напряжение их любви протянулось далеко через настоящее в ее
неверность, из которой она когда-то пришла к ним обоим, словно из какой-то
более ранней формы ее вечного стояния между ними.
И она поникла и, оглушенная, долго ничего не чувствовала, кроме того,
что сидит на голом стуле у пустого стола. А потом, наверное, она вспомнила
как раз об этом Г., и был разговор о поездке, и слова со скрытым смыслом, и
ни разу эти слова вслух не произносились. А потом, однажды, сквозь щели в
оконной раме проник мягкий, влажный воздух заснеженной ночи и молча и нежно
провел по ее голым плечам. И вот тогда, мучительно, издалека, так, как
пролетает ветер над потемневшими от дождя полями, она начала думать о том,
что неверность - это тихое, как дождь, подобное радости неба, раскинувшегося
над мирными полями, наслаждение, таинственно завершающее жизнь...
Начиная со следующего утра особенный воздух прошлого окутывал все.
Клодина собиралась идти в институт; она проснулась рано и словно
всплыла из толщи прозрачной тяжелой воды; она не вспоминала больше о том,
что волновало ее минувшей ночью; она прислонила зеркало к створке окна и
принялась закалывать волосы; в комнате было еще темно. Пока Клодина
причесывалась, напряженно вглядываясь в слепое маленькое зеркало, она
почувствовала себя деревенской девушкой, которая прихорашивается перед
воскресной прогулкой, она хорошо понимала, что делает это для учителей, с
которыми она увидится, а может быть - и для незнакомца, и ощутив это, она
больше никак не могла избавиться от того глупого образа. В глубине души она,
вполне возможно, искренне хотела от него избавиться, но он цеплялся за все,
что бы она ни делала, и каждое движение приобретало оттенок
глупочувственного, неуклюжего охорашивания, которое медленно, отвратительно
и неуклонно просачивалось вглубь. Через некоторое время она действительно
перестала суетиться и спокойно опустила руки; но в конце концов все это было
слишком неразумно, если она будет и дальше препятствовать тому, что
неизбежно произойдет, и пока все просто оставалось, как есть, в том же
шатком состоянии и с неуловимым ощущением того, что она ничего не должна
делать с тем, что она желает, и тем, чего не желает, складывавшимся в
другую, более призрачную и менее прочную цепь, чем цепь действительных
решений; она просто шла вслед за происходящим, и когда руки Клодины касались
ее мягких волос, а рукава пеньюара соскальзывали по белым рукам до плеч, ей
казалось, что все это с ней уже было - когда-то или всегда, и тут же ей
показалось странным, что теперь, когда она бодрствует, в пустоте утра, руки
ее совершают какие-то движения, то вверх, то вниз, словно находятся не в ее
воле, а подчиняются какой-то равнодушной, посторонней власти. И тогда к ней
медленно начало возвращаться ее ночное состояние, воспоминания волной
вздымались вверх, но не до конца, и вновь откатывались, и перед этими почти
совсем не тронутыми забвением событиями вставала дрожащая завеса какого-то
напряжения. За окнами стало светло, и у Клодины появилось чувство боязни;
когда она вглядывалась в этот ровный, слепящий свет, то ощущала движение,
напоминающее движение расслабленной руки и медленное, влекущее ускользание
как бы между серебристыми светящимися пузырьками и неведомыми, замершими,
большеглазыми рыбами; день начался.
Она взяла лист бумаги и написала мужу слова: "...Все странно. Это
длится, наверное, лишь несколько дней, но мне кажется, будто меня что-то
поглотило, и я погрузилась туда глубоко. Скажи мне, что такое наша любовь?
Помоги мне, я должна слышать тебя. Я знаю, она как башня, но мне кажется,
что я ощущаю лишь дрожь вокруг какой-то стройной вершины..."
Когда она хотела отправить это письмо, почтовый служащий сказал ей, что
связь, к сожалению, прервана.
Потом она пошла посмотреть, что делается за городом. Вокруг маленького
городка далеко простирались белые, бескрайние, как море, дали. Иногда
пролетала ворона, изредка кое-где торчал куст. И лишь далеко, там, где были
первые дома и виднелись маленькие, темные, беспорядочные точки, вновь
начиналась жизнь.
Она вернулась назад и принялась в беспокойстве бродить по улицам
города, и бродила так, наверное, около часа. Она заворачивала в каждый
переулок, шла через некоторое время по тем же улицам, но в противоположном
направлении, потом переходила на другие улицы, шла в другую сторону,
пересекала площади, ощущая, что всего несколько минут назад уже проходила
здесь; повсюду белая фантасмагория лихорадочно пустых далей скользила по
этому маленькому, отрезанному от действительности городу. Перед домами
высились снежные сугробы; воздух был прозрачен и сух; снег, правда, до сих
пор еще шел, но все реже и реже, и теперь падали с неба плоские, сухие,
сверкающие пластиночки. Казалось, что снегопад вот-вот кончится. Порой окна
домов над затворенными дверями поглядывали на улицу ясным голубым стеклянным
взором, и под ногами тоже, казалось, похрустывали стекла. Но иногда ком
смерзшегося снега лавиной обрушивался вниз; тогда еще целую минуту чудилось,
будто зияет рваная дыра, которую он прорвал в полной тишине. И тут внезапно
где-нибудь розовато-красным ослепительным светом вспыхивала стена дома, а
там - нежно-желтым, канареечным... И тогда все, что она делала, казалось
Клодине странным, и это чувство охватывало ее с невероятной силой; в
беззвучной тишине на мгновение казалось, что все видимое повторяется, как
эхо в каком-то другом видимом. Затем все кругом вновь сливалось воедино;
дома стояли вокруг нее в непонятных переулках, как стоят в лесу рядочком
грибы, или как среди бескрайнего простора стоят, насупившись, заросли
кустов, и все представлялось ей огромным и кружило голову. В ней словно был
какой-то огонь, какая-то обжигающе горькая жидкость, и пока она так шла и
думала, казалось, что она проносит по улицам невиданный таинственный сосуд с
тончайшими стенками, пронизанный пламенем.
Она порвала письмо и до самого обеда проговорила с учителями в
институте.
В учебных комнатах было тихо; если, сидя в какой-нибудь из них, она
через грозные снежные наплывы за окном смотрела вдаль, то заснеженное
пространство казалось ей далеким, туманным, словно занавешенным серым
снежным свечением. Тогда и люди выглядели странно внушительными, мощными и
тяжелыми, а контуры четко обрисовывались. Она говорила с ними о вещах
посторонних, не касающихся лично их, и слова, звучавшие в ответ, были того
же рода, но ведь иногда даже это бывает поступком самоотверженным. То, с чем
она столкнулась, удивляло ее, потому что люди эти ей не нравились, ни у
одного из них она не приметила какой-либо особенности, которая бы ее
привлекла, все они отталкивали ее уже хотя бы тем, что принадлежали к более
низкому сословию, и несмотря на это, она ощущала их мужское начало, их
принадлежность к другому полу, как ей казалось, с не испытанной ею прежде
или же давно забытой отчетливостью. Она поняла, почему было такое
впечатление, будто от этих людей веет дразнящим запахом крупных, неуклюжих
пещерных зверей; дело было в том, что выражения их лиц в сумеречном
полусвете становились резче, этот свет подчеркивал их тупую обыкновенность,
которая, благодаря своей мерзостности, приобретала непостижимую
возвышенность. Постепенно и тут у нее появилось знакомое чувство
беззащитности, которое то и дело возвращалось к ней с тех пор, как она
оказалась одна, и своеобразное ощущение покорности начало преследовать ее в
любой мелочи, в каждой детали разговора, в том внимании, с которым ей
приходилось слушать, хотя бы уже потому, что она вообще там сидела и
говорила.
Это стало раздражать Клодину, она решила, что провела здесь уже слишком
много времени; полумрак и сам воздух этого помещения вызывали ощущение
подавленности и духоты. Вдруг она впервые подумала, что она, женщина,
которая просто никогда раньше не разлучалась со своим мужем, едва оказавшись
одна, похоже, сразу оказалась готова вновь погрузиться в свое прошлое.
То, что она теперь ощущала, больше не было неопределенно-блуждающим
чувством, оно связывалось с конкретными людьми. И все же у нее был страх не
перед ними, а перед ощущениями, которые у нее могли быть связаны с ними; ей
казалось, что, когда слова, сказанные этими людьми, раскрывали их сущность,
в ней потаенно начинало что-то шевелиться и трепетать; не какое-то отдельное
чувство, а как бы общий фон, который вмещал их всех, - как бывает иногда,
когда проходишь по комнатам в чужой квартире, и они вызывают неприятие, но
из окружающей тебя обстановки постепенно, незаметно складывается
представление, что люди здесь, должно быть, очень счастливы, и тут же
настает тот миг, когда это чувство накатывает на человека, как будто он -
это они, те, и человек рвется отскочить назад и не может, обнаружив, что он
оцепенел, а мир замкнулся со всех сторон и спокойно замер в этой точке.
В сером утреннем свете эти черные бородатые люди казались ей
великанами, заключенными в туманные шары того, неведомого чувства, и она
силилась представить себе, как это - ощутить смыкание мира вокруг себя. И в
то время, как мысли ее быстро исчезали, словно тонули в мягкой бесформенной
плодородной почве, в ее ушах звучал один только голос, охрипший от курения,
а слова были упакованы в сигаретный дым, который то и дело касался ее лица,
когда слова произносились, - и еще один голос слышался, высокий и звонкий,
как медная труба, и она пыталась представить себе тот звук, с которым ей,
разбитой половым возбуждением, приходилось соскальзывать вглубь, а затем
неловкие движение странным образом вновь обратили ее ощущения к самой себе,
и она пыталась нащупать кого-то по-олимпийски смехотворного, - она, женщина,
которая в него верит... Некто чужеродное, что не имело ничего общего с ее
жизнью, распрямлялось и вздымалось перед ней подавляющей ее громадой, словно
косматый зверь, распространяющий вокруг себя едкий запах; ей казалось, будто
она едва только собралась стегнуть его кнутом, как вдруг заметила, внезапно
остановившись и не разбираясь в причинах, целую гамму чувств, выражающих
доверие, в его лице, которое почему-то очень похоже на ее собственное.
Тогда она втайне подумала: "Такие люди, как мы, могут, наверное, жить
даже с этими людьми..." Это был своеобразный мучительный раздражитель,
протяжная услада для мозга, появилось что-то вроде тоненькой стеклянной
пластинки, к которой болезненно прижимались ее мысли, чтобы всматриваться в
смутный мрак по ту сторону стекла; она радовалась, что может при этом ясно и
открыто смотреть людям в глаза. Затем она попыталась представить своего мужа
отстраненно, как бы посмотрев на него оттуда. Ей удавалось оставаться очень
спокойной, когда она думала о нем; он был по-прежнему удивительным,
несравненным человеком, но того, что ничем не измеришь, не постигнешь
рассудком, уже не было в нем, и он представлялся ей теперь несколько блеклым
и не таким близким; порой, когда тяжелая болезнь идет на свой последний
приступ, человек испытывает состояние такого же холодного, ни с чем не
связанного просветления. Но тут она подумала: как странно, ведь подобное
тому, чем она сейчас забавлялась, она когда-то однажды испытывала на самом
деле, ведь было время, когда она, уверенно и не мучась никакими вопросами,
воспринимала своего мужа так, как она пытается заставить себя вообразить его
сейчас, и все это сразу показалось ей крайне странным.
Мы ежедневно проходим мимо каких-то определенных людей или по какой-то
местности, и город, дом, эта местность или же эти люди всегда идут с нами,
сопровождают нас ежедневно, каждый наш шаг, каждую мысль, и не противятся
этому. Но однажды они вдруг делают последний бесшумный рывок и
останавливаются, и стоят с непостижимой оцепенелостью и спокойствием,
освободившись от связи с нами, с чувством упрямой отчужденности. И если мы
оглянемся на самих себя, то окажется, что за спиной у нас стоит незнакомец.
Значит, у нас есть прошлое.
Но что это? - спросила себя Клодина и никак не могла сообразить, что же
переменилось.
И в этот миг она, как всегда, помнила, что самый простой ответ:
переменился ты сам, но тут она ощутила странное внутреннее сопротивление
попытке осознать возможность такого ответа; и очень может быть, что важные,
определяющие взаимосвязи познает лишь особенным образом перевернутый разум;
и в то время, как она то не могла понять легкость, с которой она ощутила
чужеродность прошлого, которое раньше было таким близком, как ее собственное
тело, - то ей непостижимым казалось то обстоятельство, что вообще когда-то
все могло быть и по-другому, - в то же самое время она пыталась сообразить,
как это бывает, когда порой что-то издали представляется тебе чужим, а потом
ты приближаешься и вдруг в каком-то определенном месте вступаешь в круг
собственной жизни, но то место, в котором ты находился до сих пор, выглядит
теперь таким удивительно пустым; или достаточно просто представить себе, что
вчера я делал то-то и то-то - и одна какая-то секунда всегда - как пропасть,
на краю которой остается больной, незнакомый, стирающийся из нашей памяти
человек, просто мы об этом не задумываемся, - и вдруг во внезапном
молниеносном просветлении открылась ей вся ее жизнь, вся во власти этого
непонятного, непрерывного предательства, из-за которого человек, оставаясь
для других все тем же, каждое мгновение отрывается от самого себя, сам не
зная, почему, предчувствуя в этом, однако, последнюю, нескончаемую,
неподвластную сознанию нежность, которая глубже, чем все, что человек
делает, связывает его с самим собой.
И как только это чувство в его обнажившейся глубине ясно просияло в
ней, у нее появилось такое ощущение, будто та надежность, которая снаружи
поддерживала ее жизнь, окружая ее со всех сторон, казалось, внезапно
перестала ее поддерживать, и жизнь расслоилась на сотню возможностей,
раздвинула кулисы, за которыми все эти жизни были нагромождены; и в белом,
пустом, беспокойном пространстве между ними возникли учителя, как смутные,
неясные тела, которые опускались, что-то ища, смотрели на нее и тяжело
вставали каждый на свое место. Для нее было каким-то особым грустным
удовольствием, сидя перед ними здесь с неприступной улыбкой посторонней
дамы, замкнувшись в своей внешности, оставаться при самой себе лишь чем-то
случайным и быть отделенной от них одной только переменчивой оболочкой
случайности и факта. И пока ничего не значащие слова живо слетали с ее губ и
с безжизненной быстротой бесконечной нити убегали прочь, ее постепенно
начинала беспокоить мысль о том, что если бы вокруг нее сомкнулся мглистый
круг одного из этих людей - то, что она тогда делала бы, тоже относилось бы
к действительности, только эта действительность была бы чем-то
незначительным, тем, что порой проскакивает в отверстие мгновения,
проткнутое равнодушной рукой, под которым, недосягаемый для самого себя,
человек уплывает прочь, несомый потоком того, что никогда не обратится в
действительность, и творимый им одинокий звук, наполненный отстраненной от
мира нежностью, не слышит никто. Ее уверенность, эта наполненная страхом
любви прикрепленность к тому, Единственному, показалась ей в этот момент
чем-то насильственным, несущественным и даже поверхностным по сравнению с
почти неподвластным рассудку чувством невесомой принадлежности друг другу,
возникшем благодаря этому ее одиночеству в последней, лишенной событий
сокровенности.
Возбуждение ее было так велико, что она внезапно вспомнила о
министерском советнике. Она понимала, что он желал ее, что с ним и вправду в
действительность обратится то, что здесь было пока еще только игрой
возможностей.
На миг что-то заставило ее содрогнуться, это было какое-то
предупреждение; слово "содомия" пришло ей на ум; неужели я собираюсь
заниматься содомией?! Но за этим скрывалось искушение ее любви: ты должна на
самом деле почувствовать: я, я - под этим животным. Нечто непредставимое.
Чтобы ты, находясь там, больше никогда не смог верить в меня сурово и
просто. Чтобы я стала для тебя неуловимой и ускользающей, как луч света, но
вовсе не для того, чтобы ты меня отпустил. Только луч света - ты же знаешь,
я ведь только нечто, что находится внутри тебя, и этот луч мог возникнуть
только благодаря тебе, только пока ты крепко держишь меня, а помимо него,
любимый, еще что-то соединяет нас так странно...
И ее охватила тихая переменчивая печаль искателя приключений, тоска по
действиям, которые совершаются не ради кого-то, а просто ради самого
процесса действия. Она чувствовала, что министерский советник стоял сейчас
где-то и ждал ее. Ей казалось, что сузившееся поле зрения вокруг нее уже
наполняется его дыханием, а воздух - его запахом. Она забеспокоилась и стала
прощаться. Она чувствовала, что подойдет к нему, представила себе этот
момент, и по телу, с которым все это произойдет, пробежал холодок. У нее
было такое ощущение, будто что-то схватило ее в охапку и потащило к двери, и
она знала, что дверь захлопнется, и противилась этому, и все же уже заранее
прислушивалась, напрягая все органы чувств.
Когда она встретилась с этим человеком, он находится для нее уже не на
первой, начальной ступеньке знакомства, а непосредственно на пороге
решительного штурма. Она знала, что и он, в свою очередь, думал о ней, и у
него сложился определенный план. Она услышала его слова: "Мне пришлось
привыкнуть к тому, что вы меня отвергаете, но никогда ни один человек не
будет чтить вас так самозабвенно, как я". Клодина не ответила. Он произносил
слова медленно, с нажимом; она чувствовала, как все было бы, если бы они
возымели действие. Тогда она сказала: "Знаете ли вы, что нас действительно
засыпало снегом?" Ей чудилось, что все это она уже однажды испытала, и слова
ее, казалось, попадали точно в следы тех слов, которые она когда-то раньше
уже произнесла. Она обращала внимание не на то, что она делает, а на
отличия; ведь то, что она делала сейчас, относилось к настоящему, а нечто
такое же - к прошлому; на это насильственное, на это случайное, близкое
дыхание чувства, лежащего на всем, обращала она внимание. И у нее появилось
огромное, неподвижное ощущение самой себя, и как будто маленькие волны,
повторяясь, вздымались и над прошлым, и над настоящим.
Через некоторое время министерский советник вдруг сказал: "Я чувствую,
что-то заставляет вас колебаться. Мне знакомы такие колебания. Каждая
женщина раз в жизни встает перед этим. Вы цените своего мужа и, разумеется,
не хотите причинить ему боль, и поэтому замыкаетесь. Но вы ведь хотя бы на
несколько мгновений должны освободиться от этого и пережить великую бурю". И
опять Клодина промолчала. Она чувствовала, что он наверняка превратно
истолкует ее молчание, но это было ей почему-то приятно. То, что в ней было
нечто, не поддающееся выражению с помощью действий и не способное пострадать
ни от каких действий, нечто, не способное себя защитить, поскольку оно
находилось за границами слов, что надо было полюбить, для того, чтобы
понять, полюбить так, как оно любило самое себя; нечто, чем она обладала
только в неразрывном единстве со своим мужем, - все это она ощущала сильнее,
когда молчала; итак, это было внутреннее соединение, в то время как внешнюю
сторону своего существа она отдавала этому чужаку, и тот обезображивал ее.
Вот так они шли и беседовали. И в ее чувстве при этом был какой-то
наклон, какое-то головокружение, как будто так она глубже воспринимала
чудесную непостижимость принадлежности своему возлюбленному. Иногда ей
казалось, что она уже приспособилась к своему спутнику, и пусть ошибаются
окружающие, считая, что она осталась прежней, и она начала вести себя так,
словно проснулись в ней шутки, сумасбродства, порывы давних лет ее
девичества, проделки, из которых, как она считала, она давно уже выросла; и
тогда он сказал: сударыня, как вы остроумны.
Когда он говорил вот так, шагая рядом с нею, ей становилось ясно, что
слова его вылетали в совершенно пустое пространство, заполняемое только ими
одними. И постепенно туда перекочевали дома, мимо которых они проходили, и
выглядели они лишь чуть-чуть иначе, были сдвинуты, как их отражения в
стеклах противоположных домов; и переулок, по которому они шли, и через
некоторое время - она сама, тоже слегка измененная и искаженная, но все же в
этом образе она еще могла сама себя узнать. Она ощущала силу, которая
исходила от этого обыденного человека, - это был незаметный сдвиг мира и
передвижение самого себя в нем, простая сила живого существа; этот человек
излучал силу, которая оборачивала все вещи их поверхностной стороной. Она
пришла в смятение оттого, что в этом зеркально скользящем мире обнаружила и
свое отражение; у нее было такое чувство, будто, добавь она сейчас еще
что-то - и сразу сделается совсем такой же, как это отражение. И потом он
вдруг сказал: "Поверьте мне, это дело привычки. Если бы вы в семнадцать или
восемнадцать лет - ну, я не знаю, - скажем, встретили другого мужчину и
вышли за него замуж, то сегодня для вас попытка представить себя женой
вашего нынешнего супруга далась бы так же тяжело".
Они подошли к церкви; встали на широкой площади - большие, одинокие
фигуры; Клодина подняла глаза: советник делал какие-то жесты, и они выпирали
наружу, в пустоту. И тут на мгновение что-то словно ударило ее, как будто
тело ее ощетинилось тысячами кристаллов; рассеянный, неспокойный,
расщепленный свет заструился вверх по ее телу, и человек, на которого он
падал, сразу изменил в его лучах свой облик, все линии его тела простирались
к ней, подрагивая, как ее сердце, и она ощущала, как каждое его движение
проходит изнутри через все ее тело. Она хотела крикнуть, спросить саму себя,
кто это такой, но чувство оставалось бесплотным, беззаконным сиянием, оно
парило в ней само по себе, как будто ей и не принадлежало.
Через мгновение от него осталось лишь что-то светлое, туманное,
ускользающее. Она посмотрела вокруг: тихо и прямо стояли дома, обрамляя
площадь, на башне били часы. Круглые металлические удары отскакивали от
стен, отрывались в падении друг от друга и порхали над крышами. Клодине
казалось, что теперь они со звоном покатятся вдаль, не касаясь земли, и она
сразу с трепетом почувствовала, как голоса шествуют по свету, многобашенные
и тяжелые, как громыхающие железные города, - это то, у чего нет разума.
Независимый, неуловимый мир чувств, который лишь поневоле, случайно и
беззвучно ускользая, соединяется с ежедневным рассудком, как та бездонно
глубокая, мягкая тьма, которая иногда затягивает безоблачное, застывшее
небо.
Казалось, будто что-то стоит вокруг и смотрит на нее. Она ощутила
возбуждение этого человека, как какой-то прибой в бессмысленных далях, как
что-то мрачно, одиноко бьющееся о самое себя. И постепенно у нее появилось
такое чувство, будто то, чего этот человек от нее домогался, это сильнейшее
с виду действие, было чем-то совершенно безличным; не более серьезное, чем
когда тебя разглядывают посторонние; это было словно глупое и тупое
разглядывание, так же смотрят друг на друга посторонним взглядом отдельные
точки в пространстве, которые с помощью чего-то неуловимого объединяются в
случайный образ. Она вся сжалась от этого чувства, оно сдавливало ее, словно
она сама была такой точкой. У нее было при этом странное ощущение самой
себя, оно не имело теперь ничего общего с духовностью и самостоятельным
выбором ее существа и было все же таким, как всегда. И сразу исчезло
сознание того, что стоящий рядом человек обладал отвратительной будничностью
духа. У нее было такое ощущение, будто она где-то далеко за городом, и
вокруг нее замерли в воздухе звуки, а в небе - облака, и они приросли к
своему месту в пространстве и к этому мгновению, и Клодина уже больше не
отличалась от них, в ней тоже было что-то стремительное, звучное, ...и ей
стало казаться, что она напоминает любовь животных, ...и облаков, и звуков.
И почувствовала, что глаза советника ищут ее глаз... и она испугалась, и
ощутила, что нужна себе, и вдруг ее одежда показалась ей чем-то скрывающим
последнюю оставшуюся у нее нежность, и почувствовала, как струится под кожей
кровь, ей казалось, что она вдыхает свой собственный острый, дрожащий запах,
и у нее не было больше ничего, кроме этого тела, которое она должна была
отдать, и этого исполненного духовности, поднимающегося над
действительностью ощущения души, этого чувства тела - ее последнего
блаженства, - и она не знала, становилась ли в этот миг ее любовь величайшей
дерзостью, или она уже поблекла, и чувства распахиваются теперь наружу, как
окна, в которые глазеют любопытные?
Потом она сидела в столовой. Был вечер. Она чувствовала себя одинокой.
Одна женщина сказала ей: "Я видела сегодня после обеда вашу дочурку, когда
она ждала вас, это прелестный ребенок, она наверняка доставляет вам много
радости". Клодина в этот день не заходила в институт, но ответить она ничего
не могла, ей вдруг почудилось, что вместо нее сидит среди этих людей лишь
какая-то бесчувственная ее часть, или как будто ее тело покрыто роговой
оболочкой. Затем что-то все же откликнулось в ней, и при этом было такое
впечатление, будто все, что она говорила, опускалось в какой-то мешок или
запутывалось в сетях; ее собственные слова казались ей чужими среди слов
других людей; словно рыбы, которые бьются о влажные холодные тела других
рыб, трепыхались ее слова в невысказанной сумятице мнений.
Отвращение охватило ее. Она вновь почувствовала: дело не в том, что она
может рассказать о себе и объяснить словами, а в том, что оправдание
выражается в чем-то совсем другом - в улыбке, в молчании, в том, как она
прислушивается к себе самой. И она вдруг ощутила несказанную тоску по тому
единственному человеку, который был одинок точно так же, как и она, которого
здесь тоже никто бы не понял и у которого нет ничего, кроме той мягкой
нежности, наполненной ускользающими образами, нежности, окутывающей, подобно
мглистой лихорадке, все нагромождение неподатливых вещей, оставляя все
внешние события, как они есть, большими, невыразительными и поверхностными,
тогда как внутри все воспаряет в вечной, таинственной гармонии быть вдвоем,
исполненной покоя в любом положении.
Но если обычно, когда она была в таком настроении, подобная комната,
наполненная людьми, смыкалась вокруг нее, как единая, горячая, тяжелая
кружащаяся масса, то здесь было потаенное замирание; люди выходили, потом
возвращались на свое место. И недовольно отмахивались от нее. Шкаф, стол.
Между нею и этими привычными вещами что-то пришло в беспорядок, в них
открылось что-то неясное и шаткое. Это было опять что-то столь же
безобразное, как и в поезде, но безобразное не просто так, ощущение его было
подобно руке, которая захватывала вещи, когда чувство пыталось их коснуться.
И перед ее чувством открывались провалы, словно с тех пор, как ее последняя
уверенность зачарованно вперилась в саму себя, в одном, обычно невидимом,
вместилище вещей, в ее ощущениях что-то надорвалось, и вместо связанного
воедино созвучия впечатления из-за этих надрывов мир вокруг нее стал похож
на нескончаемый шум.
Она чувствовала, что из-за этого что-то возникло в ней, как бывает,
когда идешь берегом моря, какая-то невпечатлительность в этом общем гуле,
которая заставляет сузить любое действие и любую мысль до короткого
мгновения, когда постепенно наступает неуверенность, а потом, медленно -
неумение себя ограничить, отсутствие ощущения границ, саморасползание,
переходящее в желание закричать, в жажду невероятно внушительных движений, в
какое-то прорастающее из нее самой безо всяких корней желание что-то делать,
без конца, чтобы получить при этом ощущение самой себя; и какая-то
отсасывающая, смачно опустошающая сила заключалась в этой гибели, когда
каждая секунда была диким, отрезанным ото всего, безответственным,
беспамятным одиночеством, которое, тупо уставившись, смотрело в мир. И из
него вырывались слова и жесты, которые, появляясь неизвестно откуда,
скользили мимо, и все же еще были ею, и советник сидел перед нею и невольно
наблюдал, как что-то, заключающее в себе его желанную возлюбленную,
приближалось к нему, и она уже не видела ничего, кроме безостановочного
движения, с которым его борода то поднималась, то опускалась, когда он
говорил, равномерно, усыпляюще, словно бородка какой-то мерзкой, жующей
негромкие слова козы.
Ей было так жаль себя; к тому же она испытывала убаюкивающе-гудящую
боль, оттого что все это стало возможно. Советник сказал: "Я по вам вижу,
что вы - одна из тех женщин, которым на роду написано быть унесенными бурей.
Вы горды и предпочли бы это скрыть, но, поверьте мне, знатока женской души
не обманешь". У нее было такое чувство, будто она безостановочно погружается
в прошлое. Но, оглядываясь вокруг и погружаясь во времена своей души,
лежащие, как слои воды на большой глубине, она ощущала случайность не того,
что эти вещи вокруг нее выглядели сейчас именно так, а того, что этот облик
удерживается на них, словно навсегда им принадлежит, неестественно
прицепившись к ним, словно чувство, которое не хочет покидать чье-то лицо,
перелетая в какие-нибудь другие времена. И это было странно - словно в тихо
струящейся цепочке происходящего вдруг лопнуло одно звено, лопнуло и
разрушило последовательность, раздавшись вширь - потому что постепенно все
лица и все предметы замерли со случайным, внезапным выражением, соединенные
между собой по вертикали порядком, разрушающим обыкновенное. И лишь она одна
скользила меж этих лиц и вещей с колеблющимися, распахнутыми чувствами - на-
зад - прочь.
Сложная, сплетаемая годами взаимосвязь чувств ее бытия раскрылась затем
вдали во всей своей наготе за одно мгновение и почти обесценилась. Клодина
думала, что нужна одна линия, просто какая-нибудь непрерывная линия, чтобы
опираться на саму себя среди немого оцепенения торчащих повсюду вещей; это
наша жизнь; что-то подобное тому, когда мы беспрерывно говорим, делая вид,
что каждое слово связано с предыдущим и влечет за собой следующее, потому
что боимся, как бы не пошатнуться непредсказуемо в момент молчания,
разрывающего цепь речи, и как бы тишина нас не уничтожила; но это всего лишь
страх, лишь слабость перед ужасной, зияющей, как пропасть, случайностью
всего того, что мы делаем...
Советник добавил: "Это - судьба, есть мужчины, которым суждено вызывать
состояние тревоги, нужно раскрыться перед ними, здесь ничего не поможет..."
Но она почти не слушала его. Ее мысли были заняты в это время странными,
далекими противопоставлениями. Она хотела одним махом, одним величественным,
необдуманным жестом освободиться и броситься к ногам возлюбленного; она
чувствовала, что еще смогла бы сделать это. Но что-то принуждало ее
удержаться от этого перед крикуном, перед насильником; обязательно опередить
этот поток, чтобы не просочиться в него, прижать его жизнь к себе, чтобы не
потерять ее, петь самой только для того, чтобы не онеметь внезапно в
замешательстве. Этого она не хотела. Какое-то сомнение, что-то обдуманно
высказанное всплыло перед ней. Не кричать, как все, чтобы заглушить тишину.
И не петь. Только шепотом, притаившись, ...только Ничто, пустота.
И вдруг началось медленное, беззвучное стремление придвинуться,
склониться, свеситься через край; советник сказал: "Вы не любите спектаклей?
Я люблю в искусстве утонченность хорошего конца, который утешает нас,
поднимая над невзгодами будней. Жизнь разочаровывает и так часто лишает нас
театрального конца. Но что тогда получается - голый натурализм?.."
Неожиданно она услышала все это близко и отчетливо. И еще была его
рука, придвинувшееся к ней скудное тепло, сознание: ты, - но тут она
вырвалась, неся в себе какую-то уверенность в том, что и сейчас они могут
быть друг для друга чем-то последним, бессловесно, недоверчиво, составляя
одно целое, как полотно, сотканное из смертельно-сладостной легкости, как
арабеска, созданная по чьему-то еще неведомому вкусу, и каждый из них - как
звук, который только в душе другого представляет собой некий знак, который
ничего не значит, если она его не слушает.
Советник выпрямился, посмотрел на нее. Она вдруг ощутила, что стоит
перед ним, а вдали от нее - тот единственный любимый человек; он, наверное,
о чем-то думает, ей пришло в голову, что она не может узнать, о чем; в ней
самой смутно брезжило сейчас не находящее выхода ощущение, скрытое в
надежном прибежище ее тела. В этот момент она воспринимала свое тело,
которое было родным домом для всего, что она ощущала, как какое-то неясное
препятствие. Она вдруг почувствовала его ощущение самого себя, которое
теснее, чем что бы то ни было, сомкнулось вокруг нее, воспринимая это
ощущение, как неизбежное предательство, которое отделяло ее от
возлюбленного, и в том, что она переживала, в обморочно обрушивающемся на
нее, надвигающемся неизведанном было нечто такое, что, как ей казалось,
переворачивало ее последнюю верность - которую она хранила в своем теле -
где-то в глубочайшей сути этой верности - в ее полную противоположность.
Возможно, это было не что иное, как желание отдать свое тело
возлюбленному, но, сотрясенное ее глубокой неуверенностью в ценностях души,
желание это превратилось в томление по тому незнакомцу, и замирая перед
возможностью пройти через него к ощущению самой себя, даже если ее тело
испытает на себе нечто, его разрушающее, и содрогаясь перед его ощущением
себя, которое загадочным образом избегало любого решительного движения души,
как перед чем-то, что мрачно и опустошенно заключало ее в самое себя, она с
горьким блаженством призывала свое тело оттолкнуть незнакомца от себя,
пользуясь беззащитностью его чувственной растерянности, увидеть, как он
повергнут наземь и словно взрезан ножом, заставить его наполниться ужасом,
отвращением, насилием и невольными судорогами, - чтобы с какой-то странно
раскрывшейся до последней грани верностью ощутить, что он лишен этого Ничто,
этого колеблющегося, этого бесплотного Присутствия Всюду, этой болезненной
уверенности души, этого края воображаемой раны, он, который в муках
бесконечно возникающего вновь желания срастись в одно целое тщетно ищет себе
спутницу.
Словно свет за нежной сеткой прожилок среди ее мыслей из наполненной
ожиданием тьмы лет, постепенно обволакивая ее, возникла эта тоска по смерти
ее любви. И вот внезапно где-то там, далеко-далеко, в сияющей
раскрепощенности, она услышала свои собственные слова, словно подхватив то,
что говорил советник: "Я не знаю, сможет ли он это перенести..."
Впервые она заговорила о своем муже; ее охватил испуг - казалось, это
ничего не меняло в событиях действительности, но она чувствовала неудержимую
власть ускользнувшего в жизнь слова. Сразу ухватившись за сказанное,
советник спросил: "Да любите ли вы его?" От нее не укрылась смехотворность
той высокомерной уверенности, с которой он ринулся в атаку, и она сказала:
"Нет, н-нет, я ведь его совсем не люблю". С дрожью в голосе, но решительно.
Поднявшись наверх в свою комнату, она еще ничего как следует не поняла,
но почувствовала скрытую, непостижимую прелесть своей лжи. Она думала о
своем муже; временами в памяти высвечивалось что-то, напоминавшее о нем, как
бывает, когда с улицы заглядываешь через окно в освещенную комнату; и только
тогда она ощущала, что делает. Он был красив, она так хотела бы стоять рядом
с ним, затем этот свет засиял и внутри нее. Но она покорно вернулась назад,
в свою ложь, и теперь вновь стояла снаружи, на улице, во мраке. Она мерзла;
само то, что она жила, доставляло ей страдание; каждый предмет, на который
она смотрела, каждый вздох. Как в теплый лучистый шар, могла она спрятаться
в то свое чувство к мужу, там она была бы в безопасности, вещи не
продирались там сквозь ночь, как остроносые корабли, они увязли в мягком
плену, остановились. А она не хотела.
Она вспомнила, что уже лгала однажды. Не раньше, до него, потому что
никакой лжи тогда не существовало, это просто была она, и все. Но позже,
когда она просто сказала, что ходила прогуляться, вечером, часа на два, хотя
это и была правда, все же она солгала; она вдруг поняла, что солгала тогда
впервые. Так же, как она сидела до этого внизу, среди людей, ходила она
тогда по улицам, ходила потерянно, то туда, то сюда, беспокойно, как собака,
потерявшая след, и заглядывала в дома; она наблюдала, как кто-то открывал
какой-то женщине дверь своего дома с присущей хозяину любезностью, с
соответствующими жестами, довольный тем, что обещает встреча; а в другом
месте кто-то шел в гости под ручку с женой и был весь - воплощенное
достоинство, совершенный супруг, сама уравновешенность; и повсюду, словно на
широкой, равно дающей приют всем и каждому глади воды, были маленькие
бурлящие водовороты, и вокруг них расходились круги, и совершалось какое-то
направленное внутрь движение, которое где-то внезапно, слепо, безглазо
граничило с безразличием; и повсюду внутри домов было какое-то сдерживание
собственного эха в узком пространстве, которое улавливает каждое слово и
протягивает его до следующего, чтобы не слышать то, что невозможно вынести,
- промежуточное пространство, пропасть между биениями двух действий, в
которое погружаются, уходя от ощущения самого себя, куда-то в молчание между
двумя словами, которое точно так же может оказаться молчанием между словами
совсем другого человека.
И тогда ее осенило: где-то среди этих людей живет человек,
неподходящий, другой, но можно попытаться к нему приспособиться, и тогда
можно отныне ничего не знать о том "я", какое ты представляешь собой
сегодня. Потому что чувства живут только тогда, когда они бесконечной цепью
связаны с другими, они держатся друг за друга, и важно только, чтобы одно
звено жизни нанизывалось на другое, чтобы цепь не прерывалась, и для этого
есть сотня способов. И тут, впервые за все время их любви, ее пронзила
мысль: все это случайность; благодаря случаю это обратилось в
действительность, и потом человек уже крепко держится за нее. И она впервые
почувствовала себя как-то неясно до самых глубин души и нащупала это
последнее, безликое ощущение самой себя в их любви, этот корень, разрушающий
безусловное; ощущение, которое она и раньше всякий раз превращала в самое
себя и которое никак не отличало ее от других. И тогда у нее появилось такое
чувство, как будто она должна вновь погрузиться в мятущееся, невоплощенное,
бездомное, и она бежала сквозь печаль пустых улиц, и заглядывала в дом, и ей
не нужно было никакой другой компании, кроме гулкого звука каблучков по
камням, в котором ей, хотя и втиснутой в тесные рамки жизни, слышались
собственные шаги, то впереди, то сзади.
Но если тогда ей понятен был только распадающийся на части, непрерывно
движущийся фон невоплощенных теней чувств, на котором всякая сила ускользала
от того, чтобы поддерживать другую, только обесценивание, только все то
непредсказуемое, непостижимое для рассудка, что было в собственной ее жизни,
и она чуть ли не плакала, измучившись и устав от той замкнутости, в которую
ей пришлось погрузиться, - то теперь, в тот миг, когда она вновь до конца
вспомнила, что ей пришлось выстрадать ради этого соединения, в этой
просвечивающей, призрачно тонкой ранимости жизненно важных представлений:
сумрачно-жуткое, как сон, стремление к бытию только через другого, одинокое,
как остров, чувство, что нельзя просыпаться, эта скользящая словно меж двух
зеркал сущность любви, когда известно, что за всеми ними скрывается Ничто, -
и она почувствовала здесь, в этой комнате, скрытая, как маской, своими
лжепризнаниями, в ожидании приключения, которое связано с ней у другого
человека, - удивительную, полную опасностей, возносящую сущность лжи и
обмана в любви: тайком уйти от себя самой в недосягаемое для другого, в то,
чего обычно избегают, к растворению одиночества, ради великой правдивости -
в пустоту, которая иногда, на мгновение, разверзается за всеми идеалами.
И в тот же миг она услышала затаенные шаги, скрип лестницы, кто-то
остановился; в вестибюле у ее двери - тихие скрипучие звуки - того, кто там
стоит.
Она перевела глаза на дверь; странным казалось ей, что за этими тонкими
досками стоит человек; она ощущала при этом лишь поток какого-то равнодушия,
призвук случайности в этой двери, по обе стороны которой - поля напряжения,
недосягаемые друг для друга.
Она уже разделась. На стуле у кровати юбки брошены были в том виде, как
она их только что сняла. Воздух в этой комнате, которую сдавали сегодня
одному, завтра другому, смешивался с запахом ее тела. Клодина огляделась.
Она заметила медный замок, который криво крепился на ящике комода, глаза ее
задержались на маленьком, истертом, затоптанном множеством ног коврике у
кровати. Она вдруг подумала о запахе, который шел от кожи этих ног, а потом
впитывался, впитывался в души других людей, родной, оберегающий, словно
запах отчего дома. Это было представление, искрящееся своеобразной
раздвоенностью, то незнакомое и возбуждающее отвращение, то неотразимое, -
словно любовь всех этих людей устремилась к ней и ей не остается ничего
иного, кроме одного: смотреть и замечать. А тот человек все еще стоял под ее
дверью, и оттуда доносились лишь едва слышные, непроизвольно издаваемые
звуки, когда он шевелился.
Тут ее охватило желание броситься на этот коврик, целовать грязные
следы этих ног и, как собака, в возбуждении обнюхивать их. Но то была не
чувственность, а скорее нечто, что выло, как ветер, или кричало, как
ребенок. Она вдруг опустилась на пол, на колени; застывшие цветы,
составлявшие узор на ковре, казались теперь больше, и их стебли бессмысленно
извивались у нее перед глазами; она увидела свои тяжелые, женственные ляжки,
которые безобразно нависли над ковриком, как что-то совершенно бессмысленное
и в то же время связанное с чем-то непонятно серьезным, ее ладони уставились
друг на дружку на полу, как два пятиглавых зверя с членистыми телами; тут же
бросилась в глаза лампа в коридоре и пять кругов, которые с жуткой немотой
двигались по потолку, стены, голые стены, пустота, и вновь - человек,
который там стоял, иногда шевелясь, скрипя, как скрипит корой дерево, его
неугомонная кровь вскипает, как буйная древесная листва, и она лежит здесь,
выставив напоказ голые руки и ноги, и только дверь разделяет их, и она,
несмотря ни на что, ощущает полнокровную прелесть своего зрелого тела, и тот
же утраченный остаток души, который недвижимо застыл, сохранившись вопреки
разрушительным увечьям по соседству с разрастающимся уродством, и занят
тяжким, непрерывным осознанием всего этого, словно рядом с ними - павшее
животное.
Потом она слышала, как человек осторожно уходил. И вдруг поняла, еще
по-прежнему оставаясь оторванной от самой себя, что это было предательство;
более страшное, чем даже ложь.
Она медленно выпрямилась, не поднимаясь с колен. Она всматривалась в
непостижимость того, что сейчас это действительно могло произойти, и
дрожала, как человек, который волей случая, не прилагая собственных усилий,
спасся от опасности. И попыталась вообразить, как это могло быть. Она видела
свое тело, лежащее под телом незнакомца; с отчетливостью воображения,
которое, как маленький ручеек, затекает в любую щелочку, она представляла
свою внезапно наступившую бледность и заставляющие краснеть слова согласия,
и глаза человека, стоящего над ней, подавляя ее, распростершись над ней,
упрямые глаза, как крылья хищной птицы. И в ней не прекращалась мысль: это
предательство. Ей пришло в голову, что, если бы она вернулась потом от этого
человека к своему мужу, он сказал бы: я не в состоянии ощутить, что
происходит в твоей душе, а у нее вместо ответа была бы только беззащитная
улыбка, говорящая: верь мне, это не было направлено против нас, - и все же в
этот самый миг Клодина почувствовала, что ее колено как-то глупо прижато к
полу, словно посторонняя вещь, и ощутила себя всю, недоступную, с этим
болезненным беззащитным непостоянством самых потаенных человеческих
возможностей, которые не удержит ни слово, ни возврат к прошлому, они
обязательно вернутся на волю из строгой взаимосвязанности жизни. Мыслей
больше не было, она не знала, правильно ли она делает, и все вокруг нее
обратилось в странную, одинокую боль. Боль, которая как какое-то замкнутое
пространство, зыбкое, парящее и все же связанное воедино мягкой темнотой
вокруг, тихо поднимающееся вверх пространство. А под ним постепенно нарастал
сильный, четкий, равнодушный свет, который позволял ей видеть все, что она
делала, это необычайно сильное, вырванное из нее самой выражение
превосходства, эту величайшую мнимую обнаженность и покорность ее души, ...и
она же - съежившаяся, маленькая, холодная, потерявшая связь с чем бы то ни
было, где-то далеко-далеко внизу, под ней...
Через какое-то время послышалось, будто кто-то осторожно, ощупью, ищет
ручку двери, и она знала, что незнакомец стоит, прислушиваясь, у нее под
дверью. В ней забурлило головокружительное желание подползти ко входу и
отодвинуть засов.
Но она осталась лежать на полу посреди комнаты; еще раз ее что-то
удержало, отвратительное ощущение внутри, такое же чувство, как когда-то;
словно удар, ее тело пронзила мысль, что все это всего лишь попытка возврата
в свое же прошлое, и вдруг она воздела руки: Помоги мне, о, помоги же мне! -
и почувствовала, что в этом - правда, и это была для нее только лишь тихо
возвращающаяся обратно мысль: мы нашли друг друга, потаенно пробираясь
сквозь пространство и годы, а теперь я вторгаюсь в тебя, пройдя по пути
страданий.
И затем наступил покой, открылся простор. Приток болезненно
застоявшихся сил после того, как стены рухнули. Как блестящая, спокойная
водная гладь, лежала перед ними их жизнь, их прошлое и будущее, возвышенное
этим мгновением. Есть вещи, которые никогда не удается сделать, никто не
знает, почему, они-то, наверное, и есть самые важные; да, мы знаем, они
самые важные.
Известно, что жизнь скована ужасным оцепенением, она одеревенела, как
пальцы на морозе. Но иногда оцепенение прерывается, иногда оно стаивает, как
снег с лугов, и человек впадает в задумчивость, у него наступает смутное
просветление, которое постепенно разливается вширь. Но жизнь, жизнь из плоти
и костей, жизнь, которой решать, ни на что не обращая внимания, спокойно
сцепляет одно звено с другим, человек сам не действует.
Внезапно она все-таки встала на ноги, и мысль, что она должна это
сделать, гнала ее вперед, руки ее отодвинули засов. Но все было тихо, никто
не постучал. Она отворила дверь и выглянула; никого, пустые стены обрамляли
в сумрачном свете лампы пустое пространство. Наверное, она не услышала, как
он ушел.
Она легла. Упреки проносились у нее в голове. Уже охваченная сном, она
ощущала, что делает ему больно, но у нее было странное чувство, и она
думала: все, что я делаю, делаешь на самом деле ты. Уже забывшись сном, она
грезила: мы отдаем все, что только можно отдать, чтобы прочнее охватить друг
друга тем, к чему ни у кого нет доступа. И только раз, на мгновение вдруг
совершенно вырвавшись из пут сна, она подумала: этот человек нас победит. Но
что означает победить? И ее мысли ускользнули обратно в сон, наткнувшись на
этот вопрос. Она воспринимала свою нечистую совесть, как последнюю данную ей
нежность. Огромное, расширяющее темную глубину мира себялюбие вздымалос...


