Жан-Луи Кюртис. Молодожены

страница №5

ратуре" год
или два назад?
— Статью? — спрашивает Ариана уже холодным тоном. — Что-то не помню.
Должно быть, я ее не читала. Впрочем, к тому времени у меня уже сложилось
мнение о Камю.
И Ариана продолжает говорить о Камю. Она подчеркивает, что он
прославился десять — пятнадцать лет тому назад по причинам, лежащим "вне
литературы", но что теперь уже можно правильнее оценить его место в
национальной сокровищнице. Говорит она все это профессорским тоном, словно
стоит на невидимой кафедре. Жиль с интересом наблюдает за ней. Украдкой он
поглядывает и на Шарля. Шарль закрыл глаза, на скулах вздулись желваки. Но
так как монолог Арианы затягивается, он приоткрывает глаза и слегка
откидывает голову назад. Между веками струится голубой, отливающий сталью,
неумолимый взгляд.
После окончания лекции, на протяжении которой Камю был подвергнут
вивисекции, оклеен всевозможными этикетками и заключен в маленький саркофаг,
разговор возвращается к более невинным темам, хотя и продолжает вертеться
вокруг эстетических вопросов: выдаются оценки, выносятся окончательные
суждения. По поводу пьесы Женэ Ариана заявляет, что каждый просвещенный
француз шестидесятых годов обязан ее посмотреть. Попутно она мимоходом
расправляется чуть не с полдюжиной известных драматургов, которые, по ее
мнению, представляют "вчерашний театр". (Время от времени необходима такая
массовая экзекуция, настоящая чистка. Когда плацдарм расчищен, дышать
становится легче.)
Их разговор становится похож на обзор культурных событий в
еженедельнике. Речь идет теперь о выставке художников-маньеристов. Ариана
смогла ее посмотреть, потому что попала в число тех привилегированных,
которых пригласили на вернисаж.
Даже на вернисаже было смертоубийство, говорит она, хотя там все очень
хорошо организовали. Но вам не удастся ее посмотреть. Туда невозможно
проникнуть.
— Почему? — удивляется Жиль.
— Да потому, что на эту выставку паломничество! Очередь стоит с пяти
утра, все оцеплено полицией, топчут женщин.
— А там выставлены работы Антонио Джелати? — с интересом спрашивает
Жиль.
— Чьи?
— Антонио Джелати. Венецианский маньерист, быть может, не из первой
обоймы, но удивительный мастер. Вы помните его "Продавца вафель"? О, это
широкоизвестная работа.
Вероника отхлебывает вино. Видно, от вкусной еды кровь ударила ей в
лицо. Но этот девический румянец ей идет.
— Да, помню, конечно, — уклончиво говорит Ариана. — Но не могу в
точности сказать, есть ли эта картина на выставке, там ведь десятки
полотен...
— Меня не удивляет, что эта картина ускользнула от вашего внимания, --
галантно говорит Жиль. — Не пей так много, дорогая, — добавляет он,
обращаясь к жене. — Ты что-то раскраснелась... А знаете, — продолжает он
без перехода, — что мне вдруг пришло в голову: вот уже больше получаса мы
говорим только о развлечениях.
На него смотрят три пары удивленных глаз.
— А о чем бы ты хотел, чтобы мы говорили?
— Не знаю, да о чем угодно. Но меня вдруг поразило: вот уже больше
получаса речь идет только о таких вещах, которые нас развлекают, забавляют,
помогают приятно провести время — одним словом, доставляют только
удовольствие... Мы и в самом деле вступили в цивилизацию досуга и
развлечений.
— Вы только сейчас это заметили?
— Конечно, нет, нам об этом достаточно твердили. Но никогда еще меня
это так не поражало, как сейчас. Мы сидим в шикарном ресторане, верно? Я
ведь в этом плохо разбираюсь, потому и спрашиваю, но раз вы сюда ходите,
значит, это — шикарное заведение.
— Не разыгрывай, пожалуйста, простофилю! — восклицает Шарль.
— Ладно. Итак, мы сидим в этом шикарном заведении, рядом с легендарной
принцессой (я лишь цитирую газету) и принцем (правда, с душком, но от этого
он только еще живописней) ночного Парижа, мы сидим здесь, едим вкусные вещи
и говорим только на приятные темы...
— Я вижу, к чему он клонит, — восклицает Ариана. — Сейчас он нам
скажет, что на другом полушарии, в джунглях, в это время бомбят деревни...
Мы все это знаем, это камнем лежит на нашей совести, и забываешься разве что
на те часы, которые проводишь за столом, с друзьями. Вам незачем нам
говорить, что мы подонки. Мы это сами знаем.
Однако не заметно, чтобы это ее огорчало.
— Мы все подонки, но я думал как раз не о Вьетнаме. Я думал о нас
самих, о людях западной цивилизации, о нашем... — как бы это назвать? --
неопаганизме или неоэпикуреизме, как вам угодно. Вот вам пример: на днях я
листал в книжной лавке американские журналы на глянцевитой бумаге, которым у
нас, кстати, начинают подражать.
— Ты имеешь в виду "Playboy"? [Журнал для мужчин, где наряду с
серьезными материалами печатаются порнографические фотографии и реклама]
— Ага, да и другие, с не менее вызывающими названиями: "Esquire" или
"Penthouse". Одним словом, я листал журналы, похожие друг на друга как две
капли воды. Так вот (он презрительно кривит губы, машет рукой), это
удручающе.
— Удручающе?
— Все в этих журналах рассчитано на предельную расслабленность.
Читателей, разумеется. Полное отсутствие какой-либо внутренней дисциплины,
все пущено по воле волн, абсолютная размагниченность личности. Потакают
исключительно и только двум страстям: чувственности и тщеславию. Секс и
показуха... Нет, это в самом деле мерзко. Я вовсе не разыгрываю какого-то
там реформатора, но страна, идеалы господствующего класса которой выражают
эти журналы, прогнила до мозга костей. Да, прогнила, даже если она посылает
ракеты на Луну. За что так называемые развивающиеся страны стали бы нас
уважать? Я говорю "нас", потому что американцев и европейцев я сую в один
мешок, ведь у нас одинаковый образ жизни, разве что у них холодильников
побольше. Зачем существовать обществу, чье представление о счастье воплощено
в "Playboy"?
— Валяй, зачеркивай сразу, единым махом, полмира, — говорит Шарль. --
Дай только волю этим моралистам!
— Недорого же вы цените человеческую жизнь, — серьезно говорит
Ариана.
— А как же ее ценить, если мы проводим ее в обарахлении и погоне за
ощущениями. Листая "Playboy", я вспомнил один роман, который читал много лет
назад. Там шла речь об одном крупном вельможе восемнадцатого века,
вольнодумце, который живет исключительно в свое удовольствие и испытывает
дикий страх перед смертью. Кто-то рассказал ему, что карпы благодаря
каким-то микробам в кишечнике живут вечно. И этот вельможа начинает жрать
карпов и доживает до двадцатого века. Но его держат взаперти в подземелье
замка две старые девы, его праправнучки, потому что за это время... (Жиль
выдержал паузу, чтобы усилить эффект)... он переродился в гориллу.
Оказывается, в нашем организме существуют зачаточные клетки гориллы, которые
развились бы, живи мы несколько веков. Возможно, с точки зрения биологии все
это чушь, но аллегория поучительная.
— А ты ведь обожал Америку, американцев, — говорит Вероника. — Он
мне все уши прожужжал рассказами о своих американских друзьях. Такие уж они
удивительные, и утонченные, и деликатные...
— Они и в самом деле были удивительными и, полагаю, такими и остались.
Но к делу это не относится. В Нью-Йорке можно отыскать десять праведников. И
даже десять тысяч. И даже сто тысяч.
— И они могут предотвратить ядерную войну?
— Она не будет предотвращена, потому что нет бога, который отделил бы
праведников от грешников.
— Бога уже давно нет на земле.
— Да, но прежде власти этого не признавали.
— Вот будет вселенский собор, и вы увидите.
— Дорогая, непременно попробуй эти блинчики, они залиты жженым ромом.
Здесь их так готовят, что пальчики оближешь!
— Ну что я говорил! — воскликнул Жиль, смеясь. — Погоня за
ощущениями! Жизнь — это румяный блинчик, пропитанный ромом, посыпанный
сахаром и залитый вареньем.
— Не так это плохо, — говорит Шарль. — Как ты сказал: "обарахление и
погоня за ощущениями"? Честное слово, не так уж плохо. А что ты предлагаешь
взамен?
— Сам не знаю. Может быть, любовь... Да, да, вот именно (он снова
смеется). Что за чушь я несу сего дня, да еще здесь, в этом кабаке! Нашел
место.
— Хорошо еще, что ты это сам понимаешь, — говорит Вероника.
— А я так не считаю, — заявляет Шарль не без торжественности. — То,
что он говорит, не лишено смысла.
— Спасибо, старик.
Они улыбаются друг другу сквозь клубы сигарного дыма — Шарль только
что закурил.
— Обычная мужская солидарность, — говорит Ариана.
Она предлагает провести остаток вечера в клубе. Собственно говоря, это
и было предусмотрено сегодняшней программой. Вот уже несколько недель, как
"все" стали ходить в клуб на улицу Гренель. Дамы на несколько минут
исчезают, чтобы вновь "навести красоту", которая, возможно, пострадала от
жары, еды и вина. Они возвращаются, освеженные и прекрасные, и все выходят
на улицу. Опять встает проблема автомобилей. Поехать ли на улицу Гренель на
машинах, рискуя мотаться бог знает сколько времени в поисках стоянки, или
пойти пешком? Нет, лучше пешком, улица Гренель недалеко.
Клуб состоит из бара на первом этаже, оформленного также в стиле конца
века, и зала для танцев в подвале. Посетители тут примерно те же, что и в
ресторане, это тот же социальный слой, но, кроме них, здесь много
представителей совсем другого социального слоя, вернее, вообще другой
породы. Это те, кому нет еще двадцати. Девчонки по облику и по одежде
напоминают марсианок или жительниц Венеры, какими их изображают в комиксах.
А у мальчишек прически и костюмы как у щеголей эпохи романтизма — таким
образом, между полами образовался разлет в два или три века. Однако лица
мальчишек и девчонок чем-то похожи, и почти все они красивы. Марсианки они
или романтики, обращены ли они в будущее или в прошлое, все эти подростки
безупречно элегантны. Где это они научились так красиво одеваться? Их
рубашки, платья, галстуки, платки пастельных оттенков. Вся эта гамма
розовых, сиреневых, желтых, голубых и изумрудных тонов — истинная отрада
для глаз. Дети потребительского общества, они сами похожи на продукты
потребления высшего качества в роскошной упаковке. Так и хочется купить их с
пяток и унести домой в целлофановых пакетиках, чтобы съесть с аппетитом,
запивая легким шампанским, словно это персики. Почти все они танцуют в
подвале. Танцуют группами, не касаясь друг друга. Выпив по рюмке у стойки,
обе пары тоже спускаются в подвал, и Шарль с Арианой там сразу встречают
друзей. Все садятся за один столик, церемония знакомства. Жиль не старается
скрыть, что он утомлен, лицо его вытянулось, но Шарль прилежно играет свою
роль. Он немного отяжелел после роскошного обеда, быть может, ему хочется
прилечь и вздремнуть, но об этом и речи быть не может. Standing обязывает. В
клуб ходишь не ради удовольствия, а чтобы соответствовать тому образу, за
который себя выдаешь. Поэтому Шарль мужественно играет свою роль, словно он
актер в фильме "новой волны", — впрочем, обстановка, "вторые планы" тоже
немыслимо напоминают какие-то знакомые кадры. Он много говорит,
"выкобенивается", очень громко смеется, танцует... Зато Ариана и Вероника
неутомимы. Чувствуется, что силы их неисчерпаемы, что они могли бы пить,
болтать и танцевать всю ночь напролет, даже несколько ночей кряду. Жиль с
интересом смотрит, как они танцуют. Шарль тоже присел рядом с ним, чтобы
минутку передохнуть.
— Похоже на ритуальные танцы, верно? — говорит Жиль. — Те же
движения, те же ритмы. Мы это сотни раз видели в кино, в документальных
картинах про Амазонку или Центральную Африку. Но это очень красиво. Быть
может, это ритм заклинания. Быть может, то, что сейчас рождается в миллионе
подобных подвальчиков, это новая религия красоты, молодости.
Шарль не отвечает. Ему, видно, не по себе.
— Давай выйдем на воздух, — говорит он вдруг, — здесь просто нечем
дышать.
Он встает, Жиль идет за ним. Они пробираются сквозь тесную толпу
танцующих.
— Мы немного пройдемся, подышим, — говорит на ходу Шарль дамам.
Обе тут же перестают танцевать.
— Как, вы уходите? Вы бросаете нас одних?
— Мы зайдем за вами, — говорит Шарль, — минут через двадцать, в
крайнем случае через полчаса.
Ариана возражает. Похоже, она всерьез сердится.
— Наши друзья составят вам компанию, — уговаривает ее Шарль. — А мы
тут же вернемся. Мне необходимо выйти подышать, не то мне будет плохо. До
скорого.
Они подымаются на первый этаж. Жиль охотно последовал за Шарлем, быть
может, он просто не в состоянии чему-либо противиться — ведь он тоже выпил.
На улице Шарль делает несколько глубоких вдохов.
— Ариана недовольна, — говорит он добродушно. — У нас с ней
отношения, как в первые дни после свадьбы. Она теряет покой, если я
куда-нибудь иду без нее. Она ревнива, как тигрица.
— Я полагаю, ты не возражаешь?
— Еще бы!
— Но вы счастливы?
Шарль останавливается, останавливается и Жиль. Шарль поворачивается
лицом к другу и кладет ему руку на плечо.
— Мой дорогой Жиль, — говорит он проникновенным голосом. — Я желаю
тебе, я желаю тебе и твоей жене быть через десять лет такими же счастливыми,
как мы.
— Постараемся брать с вас пример...
Шарль поспешно отдергивает руку и прикрывает ладонью рот, чтобы скрыть
отрыжку. Но, увы, поздно.
— Я обожрался, — говорит он, как бы извиняясь. — Мясо в горшочках
было изумительное. Вот только зря я взял добавку. Вообще, я слишком много
ем. Смотри, как я раздался, боюсь стать на весы. Скажи, ты заметил, что у
меня изменилась фигура?
— Ты стал посолиднее, но тебе это идет.
Шарль вынимает из кармана кожаный портсигар.
— Дать сигару? Да, я забыл, ты не куришь. Я тоже пытаюсь ограничить
куренье. Одна сигара в день после обеда. Врачи в один голос говорят, что от
сигар нет вреда.
Он показывает портсигар Жилю.
— Это подарок Арианы ко дню рождения, — говорит он растроганно. --
Она никогда не забывает поздравить меня с днем рождения, — повторяет он. --
Она чудная баба. Она...
Он снова набирает в рот дым и выпускает его.
— Она — во!..
И он показывает большой палец.
— Пошли, малыш, — говорит он вдруг покровительственным тоном. --
Выпьем где-нибудь вдвоем.
Они двинулись дальше.
— Скажи, а кто такой Алекс? — небрежно спрашивает Жиль. Но вопрос
задан так неожиданно, что тон кажется фальшивым. — Когда мы входили в клуб,
Ариана говорила о каком-то Алексе. Она удивлялась, что его нет.
— Он там вечно торчит.
— А кто он?
— Понятия не имею, какой-то playboy! Мы едва с ним знакомы. У него
башлей навалом.
— Вероника его знает?
— По-моему, нет.
— А ну-ка вспомни получше, — мягко говорит Жиль, стараясь не сбиться
с легкого тона. — Ариана сказала: что-то нет твоего Алекса.
— А верно, верно. Значит, они познакомились. Ты что, ревнуешь?
Шарль вдруг начинает проявлять бурный интерес.
— Ты с ума сошел! Я просто так спросил. Впрочем, Вероника, кажется,
говорила мне об этом типе. Я забыл.
— Ладно, знаем! — посмеивается Шарль и стискивает локоть Жиля. --
Признайся, ревнуешь? Это прекрасно, если молодой муж ревнует.
— С Вероникой мне нечего опасаться.
Они выходят на более многолюдную улицу. Некогда этот район был похож на
провинцию. Но за последние несколько лет он стал как бы сердцем ночного
Парижа, одним из самых неспокойных мест западного мира. Старые маленькие
бистро преобразились. Одно за другим они вступили в эру неона, никеля и
меди. Повсюду открылись магазинчики готового платья для молодежи. Но они
похожи не на обычные лавки, а скорее на какие-то пестрые пещеры, на
маскарадные гроты, на огромные орхидеи с медными лепестками и тычинками из
латуни. Подвешенные на пружинках предметы колышутся от малейшего дуновения.
Вспыхивают и гаснут разноцветные огоньки. Появились здесь и всевозможные
экзотические ресторанчики, главным образом китайские, так что эти маленькие
улочки с витринами из красного лака, бумажными фонариками, вывесками,
украшенными драконами, лотосами и идеограммами, напоминают Китай из детской
книжки с картинками. А все бары названы на американский манер и вызывают
поэтому в памяти прерии, индейцев, салуны из ковбойских фильмов, безумные
годы сухого закона. Идешь по этим улочкам, кое-как пробираясь между
сверкающими автомобилями, касаешься, обходишь их, иногда останавливаешь
жестом руки, а иногда и просто перелезаешь через них — через самые низкие,
самые дорогие. Небольшое кафе (оно же табачная лавочка), все залитое
неоновым светом, звенящее от пронзительной музыки, привлекает Шарля и Жиля.
Здесь тоже сидят молодые ребята, но они совсем не похожи на посетителей
клуба. Эти подростки, одетые как бродяги, афишируют свою бедность;
поношенные джинсы, бесформенные куртки, ковбойки, почти у всех металлические
значки со всевозможными лозунгами, одни свидетельствуют о пацифизме тех, кто
их носит ("Out with the Bomb! [Долой бомбу!" (англ.)] Мир Вьетнаму!"),
другие провозглашают евангелие всеобщей любви ("I love you, love me" ["Я
люблю вас, любите меня" (англ.)]) или, более прозаично, просто свою
приверженность к тому или иному певцу ("Bob Dylan is the king" ["Боб Дилан
— король" (англ.)]). У всех мальчишек длинные волосы — так они
демонстрируют свое нежелание считаться с тем, что принято. Говорят, что
полиция начинает вылавливать и преследовать этих невинных бунтарей, делая
вид, будто принимает их за опасных провокаторов. Шарль и Жиль пристраиваются
к стойке, заказывают пиво; на глазах у этих бедняков — то ли по воле
случая, то ли по призванию — они не смеют пить виски. Никто не обращает на
них никакого внимания.
— Я им завидую, — говорит Жиль. — Они живут где и как им
заблагорассудится. Они переезжают границы без гроша в кармане. Они не несут
ни за что ответственности, а поскольку они выступают против всего гнусного,
что есть в мире, совесть у них чиста.
— Будь тебе двадцать лет, ты бы хотел жить как они?
— Да. Не задумываясь. А ты нет?
Шарль колеблется. Какая внутренняя борьба происходит в нем? Кладет ли
он на одну чашу воображаемых весов Ариану и семейное счастье, на другую --
свободу располагать собой по своему усмотрению, всевозможные похождения? В
конце концов он кивает.
— Да, я тоже жил бы, как они, — говорит он. — Ты представляешь себе,
какая сексуальная свобода в их среде... Скорее всего, полный коммунизм. Все
девчонки принадлежат всем парням, и наоборот. В молодые годы мне бы это
понравилось. И даже теперь. Но поздно.
Быстрым взглядом оценивает он свое отражение в зеркале, целиком
занимающем одну из стен кафе. Кто-то бросает монетку в щель музыкального
автомата. Вделанный в него маленький экранчик оживает, на нем расплываются
красные, сиреневые, желтые круги, потом изображение обретает более четкие
формы, и появляется коренастый молодой человек латинского типа. Он поет
"Просыпаясь, я думаю о тебе" странным голосом, одновременно и мужским, и
детским, ласкающим и жеманным. Мелодия его песенки вся состоит из
патетических модуляций, а каждый куплет кончается словом "ночь!", которое в
его исполнении звучит как стон.
К Шарлю подходит девушка.
— У вас не найдется франка?
— Для музыкального автомата?
— Нет. Просто мне нужно собрать десять франков, чтобы поужинать в
стояке на улице Канетт.
У нее скорее красивое лицо. На ней джинсы и мужская рубашка. Ее
интонации, ее манера держаться находятся в полном противоречии с тем
образом, под который она себя подгоняет. Чувствуется, что ей неловко просить
милостыню. Она явно заставляет себя это делать. Шарль шарит в кармане.
— Я сказала франк, но если вы найдете пять, я не откажусь.
Слова ее звучат несколько вызывающе. Шарль протягивает ей франк. Она не
говорит спасибо. Она поворачивается к нему спиной.
— А у меня ты ничего не попросишь? — спрашивает Жиль.
Она смотрит на него, улыбается.
— Если хочешь, можешь мне тоже что-нибудь дать, — говорит она.
— Почему вы подошли ко мне, а не к нему? — торопливо спрашивает
Шарль.
— Он — совсем другое дело, — говорит она.
— Вы говорите ему "ты". Это потому, что он моложе меня?
Она изучает их по очереди, сравнивает.
— Да. Разница лет в восемь, в десять.
— Красиво, ничего не скажешь! Берут у тебя деньги и вместо того, чтобы
сказать спасибо, тебя же еще обзывают старой калошей.
— Когда идешь по кругу, никогда не говоришь спасибо, такое правило.
— По кругу?
— Ну да, когда идешь стрелять деньги.
"Ночью... я схожу с ума", — стонет на экране коротышка-южанин. Это
производит трогательное впечатление, потому что он совсем непохож на
невропата: он крепко скроен, так и видишь его над огромным блюдом спагетти.
Но мода, пришедшая из Америки, навязывает популярной песенке этот
меланхолический стиль, этот щекочущий нервы романтизм; смуглый певец кажется
искренним, к тому же у него сильный, богатый модуляциями голос, характерный
для обитателей солнечных стран. Несколько парней столпились у экрана. То и
дело кто-то входит и выходит. На тротуаре перед дверью группами стоят ребята
и о чем-то шепчутся.
Девушка кладет в карман монету, протянутую ей Жилем.
— Спасибо, — говорит она. — Ты здесь часто бываешь? Я что-то тебя не
видела...
— В первый раз.
— Может, еще увидимся? Если тебе захочется меня найти, я по вечерам
всегда либо здесь, либо в "Сене", на улице Сены. Меня зовут Лиз.
Она уходит. Жиль провожает ее взглядом. Она такая тоненькая, что
мальчишеская одежда ей идет.
— Силен! — говорит Шарль не без горечи. — Глазам своим не верю.
— Чего это ты не веришь своим глазам?
— Я и не подозревал, что у тебя такой успех с первого взгляда. — Он
допивает пиво. — Я считал, что ты вроде меня. Одного поля ягода.
— Я что-то не понимаю, о чем ты...
— Ну, мне казалось, мы с тобой одного возраста. В известном смысле уже
пенсионеры.
Он окидывает желчным взглядом своего товарища.
— Да, ты и в самом деле еще молод. А я, конечно, уже не тот. Я
утратил...
Он не оканчивает фразы. Он снова изучает свое отражение, потом
сравнивает его с отражением Жиля. Есть зеркала, которые ничего не прощают.
Он вот стоит перед таким зеркалом. Шарль вздыхает.
— Ничего не попишешь, я на несколько лет старше тебя, и это заметно.
Мне кажется, я чертовски постарел за последнее время... Господи, во что мы
превращаемся! Хочешь верь, хочешь нет, но в 20 лет я был очень красивый. Да,
да, кроме шуток, я был одним из самых красивых мальчиков Левого берега. Я
мог бы стать профессиональным сутенером.
Жиль не в силах удержаться от смеха.
— Однако это правда, — продолжает Шарль очень серьезно. Он снова
смотрит на себя в зеркале. — Что за морда! — говорит он язвительно. --
Отъелся как боров. Брюшко. Мешки под глазами... Ух, не хотелось бы мне
проснуться рядом с собой в одной постели... Ты смеешься? Здесь не над чем
смеяться.
— Нет, есть над чем. Ты забавный парень. Ты мне нравишься, когда
говоришь все, что взбредет в голову.
Шарль думает о чем-то, наморщив лоб.
— Впрочем, Ариана, когда просыпается, выглядит тоже немногим лучше.
— Ну да? Правда?
— Честно. Морда отекшая, глаза как щелочки, груди расплюснуты...
Конечно, вечером, когда мы куда-нибудь идем, это другая женщина. Ума не
приложу, как у нее это получается.
— Кстати, не пора ли нам к ним вернуться? Наверно, мы уже больше
получаса...
— Подождут. Мне что-то неохота к ним идти. Знаешь, я, наверно, лет
пять не гулял вот так, с товарищем. Дай мне хоть немного подышать воздухом
свободы.
— Но нам с Вероникой надо идти домой... нас ждет baby-sitter.
— Ничего, не умрет! Она за это деньги получает. Ей что, плохо у тебя?
Она хорошо пообедала и выпить может, если хочет, пусть себе сидит, курит и
читает свои книжки. На что она жалуется?
— Она ни на что не жалуется, но Веро...
— Нет. Успеется. Наши бабы не скучают, можешь не волноваться. Они
обожают клуб. Они обожают танцы, шум и все прочее. Пошли посидим в другом
кафе, вся эта шпана вокруг действует на меня угнетающе.
Жиль не сопротивляется. Ночь в этих узких улочках, освещенных
разноцветными фонариками и насыщенных тихим шелестом молодости и желаний,
обладает особой прелестью, которая делает невозможным сопротивление. Ночь,
заставившая стонать средиземноморского мальчишку, превращает эти улочки в
сады Армиды [Героиня поэмы Торквато Тассо "Освобожденный Иерусалим", которая
увозит своего возлюбленного Ринальдо в волшебный сад забвения], расцвеченные
мерцающими волшебными огоньками, и чьи-то прекрасные лица скользят мимо в
темноте, как кометы. Колдовство ночи и алкоголя, обжигающего гортань. Все
движется, и сплетается, и тонет во тьме, и пропадает навсегда. Лестница,
обтянутая черным бархатом, ведет в какое-то подземелье. Приходится вцепиться
в перила, чтобы не упасть. Приглушенный свет ламп. Чьи-то взгляды, которые
вы ловите на себе, входя в зал. Осторожно переплываем зал, этот коварный
океан, и пришвартовываемся к спасительному берегу — к стойке.
— Ну, козлик, что будем пить? — говорит Шарль, с нежностью поглядывая
на Жиля.
— Ничего, я уже набрался... И ты тоже...
— Нет... Я угощаю... Два больших шотландских виски, пожалуйста...
— Послушай, давай вернемся в клуб. Нам здорово влетит...
Шарль нагло смеется. Он призывает в свидетели смутно вырисовывающиеся
вокруг силуэты:
— Он боится, что ему влетит! Жалкий человек! Им полезно немножко
подождать. Настал их черед. Ой, знаешь...
Его смех становится звонким и дробным, он хихикает, как лукавая
субретка.
— Знаешь, ты здорово врезал сегодня Ариане.
— Я? Врезал?
— Да еще как! В ресторане. И с таким невинным видом. Ну и язычок у
тебя — бритва! — Шарль хлопает Жиля по плечу. — Помнишь, что ты сказал
насчет этого гада Фредди? Точно, от одного его вида блевать хочется. Почему
я ему руку подаю, сам не знаю... А потом насчет Камю. Ты ее крепко уел,
когда напомнил, как она прежде восхищалась Камю. Я получил полное
удовольствие, потому что ты бил в самую точку. Ведь еще недавно у нее только
и света в окошке было, что Камю. И чего это она вдруг так переметнулась, не
знаю...
Добродушное выражение вдруг сползает с лица Шарля, оно становится
жестким, и в его воспаленных глазах вспыхивает злоба.
— Когда она начинает трепаться о том, о сем, не считаясь ни с чьим
мнением, словно все люди, кроме нее, дерьмо, я... я бы ей... ну не знаю, что
бы я с ней сделал...
Он стискивает в руке стакан.
Они выходят на воздух, бродят по улицам. Потом заходят в другой бар.
Молча пьют. Наконец Шарль говорит с таинственным видом:
— Я тебе сейчас скажу одну страшную вещь. Но только никому ни звука.
Даже жене, понял?
Жиль глядит на него, силясь изобразить на своем лице внимание. Шарль
выдерживает паузу. Он чуть отворачивает голову. Пустой взгляд устремлен
прямо перед собой.
— Ариана изменяет мне, — говорит он чуть слышно. Жиль не знает, как
ему реагировать, он часто моргает, но в полутьме бара этого не видно.
— Ты уверен? Давно это?
— Абсолютно наверняка. Я даже знаю этого малого.
— И ты идешь на это? Ты молчишь?
Шарль толкает Жиля локтем в грудь и подмигивает.
— Я олимпийски спокоен, — заявляет он. — Да к тому же...
И он снова хихикает, словно над неприличным анекдотом.
— ...я тоже ей изменяю. Мы квиты. У меня вот такая девочка! (И он
поднимает большой палец.)
— Ну что ж, если у вас так заведено... Если вы так счастливы...
Смех Шарля резко обрывается. Перед этими сбивами настроения просто
теряешься.
— Счастливы? Кто счастлив? Ты, может быть?
— Да...
— И ты готов поклясться жизнью твоей дочки?
Жиль не отвечает.
— Вот видишь. Чего же зря болтать? Кто может быть счастлив в наше-то
время? Погляди на этих мальчиков и девочек. Непохоже, чтобы им было весело:
никто даже не улыбнется. А как они танцуют? Мрачно! И это счастье? Не смеши
меня.
Однако Шарль не смеется. Он допивает виски.
— Я был счастлив, только когда был пацаном, — продолжает он. — Да,
да, пацаном, лет в двенадцать или в тринадцать. А с тех пор никогда. Я бывал
возбужден, весел, все, что угодно, но счастлив — нет!
— Пошли. Они уже, наверно, потеряли тер...
— Обожди, дай мне договорить. Не пожар! Дай договорить. В
двенадцать-тринадцать лет я был на редкость чистым мальчишкой. Этаким
волчонком, представляешь? С родителями — они были очень хорошие люди — мы
по воскресеньям ездили...
— Получите! Сколько с нас?
— Да подожди, тебе говорят! — гневно останавливает его Шарль. — Я же
не договорил. Так вот, в двенадцать лет я был на редкость чистым мальчишкой.
По воскресеньям я со своими родителями...
— Ты все это уже говорил. Что ты хочешь сказать?
— ...мы ездили в деревню на нашу маленькую ферму в Перш.
У Шарля слезы на глазах, он сопит, его кадык дергается.
— Ладно, ладно. Ты был чистый мальчишка. Ну и что с того?
— А то, что я превратился в марионетку.
— Прекрасно! Уничижение паче гордости. Время от времени это
помогает... Ну, пошли, что ли?
— Одну минуточку, Жиль, будь другом. Я должен тебе рассказать о своем
первом причастии...
— Только не сейчас. Завтра я тебе обещаю все выслушать. Ну, давай...
Нет, не сюда, это уборная... Вот выход. Возьми меня под руку.

Я вернулся домой около четырех утра. Вероника спала. Три часа спустя я
тихонько встал, не разбудив ее. Увиделись мы только вечером, после очень
утомительного для меня дня — мне стоило невероятных усилий хоть кое-как
справиться со своей работой. Вероника закатила мне сцену.
— Вы что, с ума сошли? Бросили нас и вместо того, чтобы зайти за нами
— ведь мы договорились, — надрались как свиньи!
— Я не надрался.
— Шарль был мертвецки пьян и, кроме того, безобразно вел себя с
Арианой.
— Браво! Отлично! Наконец-то он взбунтовался.
— Ах вот как, ты считаешь, что это отлично? Он приползает домой в
четыре утра в дым пьяный, безобра...
— Ему бы следовало влепить ей разок-другой, я имею в виду Ариану,
чтобы показать, кто хозяин дома, а она пусть знает свое место. Так поступали
наши предки, и правильно делали.
— Ах вот как! Но я тебе не советую возрождать обычаи старины, потому
что со мной, мой милый, этот номер не пройдет, будь уверен!
Вероника говорила сухо. Я никогда еще не видел ее такой — лицо
оскорбленной богини, жесткий взгляд. Озлобление старило ее. Думаю, она меня
действительно ненавидела в эту минуту. Смывшись от наших дам, как озорные
мальчишки, и не придя вовремя за ними, мы свершили не просто преступление, а
тягчайшее оскорбление их величеств. Эта невинная проделка, которая
случалась, я думаю, во все времена и у всех народов со всеми мужьями хотя бы
один раз и которой, мне казалось, не следовало придавать никакого значения,
объяснив ее мужской солидарностью, вдруг оказалась грубым выпадом,
чудовищным, злонамеренным актом. В два часа ночи, обезумев от волнения, я
позвонила на всякий случай домой (говорит Вероника), и мне ответила няня,
она сказала, что сама беспокоится, не случилось ли чего... Как ты мог
забыть, что она ждет нас к часу?
— Я рассчитывал, что ты к часу вернешься. Я ведь оставил тебе машину.
— Но вы должны были за нами зайти! Друзья Арианы вскоре ушли. Хорошо
мы выглядели одни в этом гадюшнике.
— А что, наверно, неплохо. Ведь ты обожаешь атмосферу клуба.
— Две женщины без мужчин!
— А, брось! Вы вполне в состоянии постоять за себя.
— Кинуть нас на произвол судьбы! Это так грубо. Я просто слов не
нахожу.
— Вас не приглашали танцевать?
— Мы там ни с кем не знакомы.
— Словно это помеха! А спекулянты наркотиками что зевали? Вам надо
было позвонить этому Алексу, он тут же прибежал бы.
— Ты не ошибся. Пожалуй, он и в самом деле прибежал бы.
— И ты встретила бы его с распростертыми объятиями, не сомневаюсь.
Эти слова были явно лишними. Во всех ссорах всегда говоришь что-то
лишнее, именно поэтому они так опасны. Я постарался, как всегда, когда мы
ссорились, благоразумно свернуть на юмор, но на этот раз Вероника не
поддалась; а последнее замечание насчет Алекса оказалось непоправимым. Мы
вдруг замолчали — ее парализовал, я думаю, гнев, а меня — леденящий ужас.
Я представил себе, что могло бы произойти, если бы Вероника позвонила этому
типу или если бы случай привел его в тот вечер в это заведение. Они
танцевали бы под ободряющим взглядом Арианы. Я не видел этого Алекса, но я
представил себе его таким, каким обычно изображают подобных персонажей в
кино или в комиксах: виски, челюсть, неотразимая улыбка, волчий взгляд,
уверенность профессионального соблазнителя... Вероника была бы счастлива
этому отвлечению. Она кокетлива, любит, чтобы за ней ухаживали, чтобы ее
находили обольстительной. Так и вижу их вместе. Я создаю сценарий, перед
моим внутренним взором прокручивается целая кинолента, и каждый ее кадр
старательно выбран, чтобы терзать меня ревностью. Они танцуют. Он крупный
специалист по современному танцу. Потом он провожает ее на место. Угощает
шампанским. Появляется бутылка "Дом Периньон" (я знаю от Шарля, что это одна
из лучших марок). Завязывается игривый разговор, легкий и полный забавных
ассоциаций, одним словом, разговор в стиле, присущем этим людям, которые
слова в простоте не скажут. А это-то и нравится Веронике. И, быть может, не
без влияния "клубной атмосферы" ее как-то волнует этот тип, про которого
известно, что он обожает женщин и знает, как с ними обходиться.
Прокручивание внутреннего фильма продолжается. (Я готов кричать.) Вот
Вероника с ним вместе выходит на улицу, получив благословение Арианы,
счастливой тем, что сыграла со мной такую злую шутку. Вероника соглашается
зайти к нему выпить еще рюмочку. И вот она в его объятиях. Она запрокидывает
голову. Я чувствую, что сейчас закричу, но в горле у меня пересохло, и я не
в силах издать ни звука. Я оцепенел от ревности. И вдруг я становлюсь
абсолютно спокойным. Я решаю, что если Вероника мне когда-нибудь изменит, ну
что ж, я ее убью. Очень просто. Убью их обоих. Вот самый естественный и
разумный выход.
День за днем я до изнеможения выпытываю у Вероники: когда она с ним
встретилась в первый раз? Где? Что именно было между ними? Хорошо, я ей
верю. Пусть реального ничего не было, но в мыслях она была готова?.. Нет? Ей
не хотелось быть с ним? Хорошо, я ей верю. Но все же он ей нравился? Этого
же она не отрицает. Тебе приятно с ним, Вероника, потому что он погружает
тебя в атмосферу, которую ты любишь. Роскошь, элегантная среда, надежда на
всевозможные развлечения — все то, что я не в силах дать тебе.
— Послушай, Жиль, прекрати. Я больше не могу. Ты бессмысленно терзаешь
нас обоих.
— Но мне хочется разобраться в этой истории до конца. Признаюсь,
дорогая, я ревную. Я боюсь тебя потерять. Но, согласись, у меня есть к этому
основания... Нет? Ты уверяешь меня, что нет? Ну, поцелуй меня. Если бы ты
знала, если бы ты только знала, как я тебя люблю!.. Да, я не сомневаюсь...
Но все же признайся, чего-то тебе не хватает. Нет? В самом деле?.. Знаешь,
что я тебе скажу: если я иногда ненавижу твою подругу Ариану, то лишь
потому, что у меня есть основания опасаться ее — ее влияния на тебя. Ты
восхищаешься ею, ты ей завидуешь, тебе кажется, что у нее более блестящая,
более интересная жизнь, чем наша... А кроме того, она себе многое разрешает,
и ты ее не осуждаешь за это. И вот я говорю себе: раз ты считаешь вполне
естественным, что у Арианы любовник, то в один прекрасный день ты, возможно,
решишь, что и тебе естественно завести любовника. Знаю, дорогая, что я самый
большой идиот на свете. Ты мне это уже не раз говорила. Но это лишь
доказывает, что я дорожу тобой больше, чем... Одним словом, если бы я тебя
потерял, я бы все потерял. Все, решительно все! Давай больше никогда не
будем ссориться. Никогда. Обещаю тебе не говорить об Алексе и постараюсь не
ревновать.
Мне кажется, что именно этот вечер нужно считать началом конца.
Постепенно все, связывающее нас, истлело. Теперь мне даже кажется, что мы
уже тогда это знали. Но можно знать и делать вид, что не знаешь, можно лгать
себе и перед лицом самой жестокой очевидности. Каждый день я видел, как
рвалась очередная ниточка наших отношений. Я присутствовал при медленном,
неумолимом, но пока еще скрытом приближении катастрофы. Вероника скучала.
Иногда я засекал ее полный тоски взгляд, устремленный к какой-то неведомой
мечте, в которой мне не было места и которая могла обрести реальность только
в мое отсутствие. Вероника была пленницей, утратившей веру в то, что
когда-нибудь вырвется на свободу. Между нами возникали теперь такие ужасные
молчания, что мне казалось, я растворяюсь, будто меня погрузили в резервуар
с кислотой. А бывали минуты, когда уже я глядел на нее равнодушно, как на
чужую, или с озлоблением, как на врага. Кто она такая, чтобы так меня
истязать? Чтобы так много требовать от жизни и от мира? И чтобы презирать
меня за то, что я не могу создать ей этот непрекращающийся праздник, этот
бесконечный дивертисмент, который она назвала бы счастьем? Да, она красива,
но почему красота должна давать ей особые привилегии? На земном шаре
миллионы красивых девчонок, и они вовсе не считают, что все им положено по
праву. Она не умнее, не способнее, не эмоциональнее любой другой. Ее сила
была только в моей любви, в той неистребимой потребности, которую я в ней
испытывал, в моем ожесточенном страхе ее потерять. Чем она была вне этого?
Она не поражала богатством внутренней жизни. Напротив, по сравнению с
другими пейзаж ее души казался мне до отчаяния унылым. Вот, к примеру, моя
сестренка Жанина — человечек совсем иного порядка. У нее всегда есть чем
одарить другого: веселье — так весельем, улыбка — так улыбкой, внимание --
так сердечным вниманием — теми мелочами, которым нет цены. А Вероника!.. И
тогда я вдруг начинал ее любить за ее бедность. Я был полон сострадания. Она
представлялась мне существом хрупким, обойденным, которое надо поддержать,
защитить. Именно потому, что у нее не хватало глубинных ресурсов души, она
испытывала необходимость во всем том, что может создать иллюзию полноценного
существования, значительности личности: в деньгах, во всевозможных
материальных ценностях, в кастовых привилегиях, в социальном честолюбии — в
тех вещах, без которых сильные натуры легко обходятся. Через несколько лет,
когда ее красота поблекнет, у нее вообще ничего не останется. Мне хотелось
бы обрушить на нее золотой дождь, засыпать ее всеми теми игрушками, о
которых она мечтала, — положить к ее ногам роскошные квартиры, загородные
дома, машины, платья от знаменитых портных, путешествия, светское общество
— так больному ребенку приносят каждый день новую игрушку, чтобы
посмотреть, как у него загорятся глаза. До тех пор я никогда не страдал
оттого, что небогат, зависть такого рода была мне незнакома. Могу сказать с
полным чистосердечием: подобные вещи меня нисколько не занимали, на деньги я
плевал. Но с тех пор, как Вероника оказалась рядом, мысль о деньгах стала
для меня мало-помалу каким-то наваждением, потому что именно они дарили
всяческое благополучие, они были путем ко всему, в них была истина, они
означали жизнь... Это пришло постепенно, подкралось каким-то коварным путем.
Я стал подсчитывать свои будущие доходы, возможные дополнительные заработки,
хотя такого рода упражнения по устному счету мне были не только трудны, но и
противны. От этих подсчетов я чувствовал себя как-то подавленным, униженным.
Я думал о богатых, особенно о тех, кто знаменит, чьи фотографии заполняют
журналы. Там же рассказывалось об их счастье: они охотятся в Кении, собирают
картины мастеров, дают костюмированные балы своим друзьям (их всего две или
три тысячи, и ни одного больше — миллиардеры не станут дружить с кем
попало). Это счастье казалось мне ничтожным по сравнению с тем, какое могло
бы быть у меня, сумей я удовлетворить все желания Вероники. Я был в
бешенстве, что у меня нет тех тридцати, пятидесяти или ста миллионов,
которые позволили бы мне купить ей шубу, поездку в Мексику, лестные
знакомства, благодаря которым Вероника взглянула бы на меня наконец любящими
глазами, как на мага, который ударом волшебной палочки умеет вызвать все,
что пожелаешь. Но у меня никогда не будет тридцати миллионов, я никогда не
стану волшебником. Вероника металась взад-вперед по нашей трехкомнатной
квартире, как молодой зверь в клетке: она рассеянно играла с девочкой; она
листала журналы с глянцевитой бумагой; она зевала; она звонила своим
родителям, брату, Ариане (пока длились эти телефонные разговоры, она
оживала); она подолгу сидела неподвижно, положив руки на колени, с пустым
взглядом. И все курила, курила. Я был исполнен к ней сочувствия. Минуту
спустя я ее ненавидел. Мне хотелось уехать подальше или умереть. Потом мы
шли спать. Ночь нас сближала, хотя я не мог не заметить, что Вероника и тут
стала другой, что даже в этом плане она от меня как бы устала и с каждым
днем все больше охладевала ко мне. Иногда она меня даже отстраняла, не
грубо, нет, скорее устало. Но я, я не устал от нее. Когда она засыпала в
моих объятиях и я мог лежать неподвижно, прижимая ее к себе, я впадал в
какое-то странное состояние — что-то промежуточное между отчаянием и
блаженством, я не спал, я вслушивался в ее дыхание; я был счастлив — и
несчастлив.
Вероника оживала, только когда мы принимали друзей или сами ходили в
гости. Она чувствовала себя счастливой лишь в окружении людей. Приемы и
всевозможные выходы в свет составляли отраду ее жизни. Все остальное время,
то есть часы, проведенные в обществе дочки и мужа, были для нее унылой,
серой повседневностью. Надо, однако, сказать, что вечера в обществе друзей
не были ни праздниками ума или сердца, ни даже интермедиями бурного веселья.
Люди, с которыми мы встречались, не отличались особым блеском. Их разговоры
поражали своей стереотипностью. Эти люди не жили непосредственными
импульсами, а все время глядели на себя со стороны, словно смотрели фильм, и
образ на экране постепенно подменил реальность. Только я один в нашей
маленькой компании позволял себе некоторую независимость суждений. Так как
их конформизм (или его шикарный вариант — анархизм) меня бесил, я всегда им
возражал, часто даже наперекор своим глубоким убеждениям. Я частенько
загонял их в тупик и легко составил себе таким образом репутацию человека
эксцентричного, против чего, впрочем, Вероника никак не возражала: она
приветствовала все, что нас как-то выделяло, что увеличивало наш престиж.
Конечно, она была достаточно трезва, чтобы не обманываться насчет
ординарности наших друзей; но за неимением лучшего ей приходилось ими
довольствоваться, поскольку те люди, с которыми ей хотелось бы водиться,
были для нее недоступны. До тех пор мне казалось, хотя специально я над
этими вещами и не задумывался, что снобизм — это порок, а снобы — своего
рода маньяки. Оказалось, я ошибался, вернее, слово это за последние годы
просто изменило свой смысл, оно утратило свою отрицательную характеристику:
напротив, люди стали кичиться тем, что они снобы. Отныне это значило быть
элегантным, изысканным, переборчивым в выборе развлечений и знакомств.
Понятие это стало почему-то обозначать качества, чуть ли не смежные с
дендизмом. А по сути, оно выражало болезнь века, своего рода нравственный
рак, не щадящий никого, но особенно свирепствующий в средних классах.
Явление это массовое, явно связанное с особенностями потребительского
общества и обуржуазиванием пролетариата. В эпоху экономической и культурной
нивелировки обращение к снобизму оказалось отчаянной попыткой прибегнуть к
дискриминации, оно было своего рода защитной реакцией против агрессивного
демократизма. Защитой, впрочем, иллюзорной, потому что к ней прибегают не
единицы, а почти все, и потому попыткам переплюнуть других в снобизме нет
конца: на любого сноба всегда найдется еще больший сноб, презирающий
первого, — это все равно что алкоголизм или наркотики, где все время
приходится увеличивать дозу. Вероника и ее друзья вообще часто напоминали
наркоманов. Когда кто-нибудь из них называл то или иное модное имя (а они
только чудом могли быть лично знакомы с этими людьми), они смотрели на
собеседника тем странным блуждающим и вместе с тем сосредоточенным взглядом,
который мне потом не раз случалось наблюдать у мальчиков и девочек,
потребляющих героин. Они как бы видели сны наяву. Ариана была вхожа в
некоторые дома, где наряду с обычным светским обществом бывали и люди из
мира литературной и художественной богемы. Рассказы Арианы об этой среде,
всякие забавные истории и сплетни, которые она охотно передавала, Вероника
слушала в каком-то упоении: это была ее "Тысяча и одна ночь". Помимо этого
круга, в который Ариана всегда обещала ввести Веронику, но, конечно, не
вводила (потому что снобизм требует исключительности, ему необходимо,
отталкивая толпы непосвященных, сооружать заслоны, заделывать щели, это
борьба не на жизнь, а на смерть, и она не знает пощады), были другие круги,
где блистали звезды покрупнее, но они находились на расстоянии миллионов
световых лет. Их свет доходил иногда до нас через посредство
иллюстрированных журналов, которые листаешь в приемной зубного врача; были и
такие звезды, о существовании которых можно было догадаться только по тому
влиянию, которое они оказывали на далекие галактики, но уловить их не могли
даже телескопы "Вог", — например, была одна дама, бедность которой могла
сравниться только с ее родовитостью (она появилась на свет прямо из бедра
Юпитера и прошла то ли сквозь дом Романовых, то ли сквозь дом Виттельсбахов,
точно не помню), жила она в скромной гостинице и по пятницам приглашала к
себе на чай, который подавался в выщербленных чашках, трех-четырех друзей --
больше не могли вместить ни ее апартаменты, ни ее сердце. Так вот, быть
принятой этой августейшей нищенкой было пределом самых дерзких мечтаний.
Перед этой честью отступали все балы Венеции, ужины у греческих миллиардеров
и даже приемы в саду Букингемского дворца. В глазах наиболее оголтелых
снобов эта треснутая чашка с чаем, подаваемая по пятницам, сияла, как святой
Грааль [Изумрудный сосуд, в которой, по преданию, хранилась кровь Христа.
Его искали рыцари круглого стола в сказаниях о короле Артуре].
Поскольку Веронике и ее друзьям не удавалось достичь заметных успехов в
свете, они пытались компенсировать себя в интеллектуальной сфере. Ну что ж,
естественная тяга к развитию. И уж не я, конечно, стал бы их за это
осуждать: мое сердце убежденного социалиста заранее на стороне всего, что
содействует духовному прогрессу... Но, к несчастью для Вероники и ее друзей,
культура во всех ее проявлениях не была конечной целью их устремлений, она
не была также ни способом внутреннего самоусовершенствования, ни источником
радости, а всего лишь средством, чтобы выделиться из массы. Так они тешили
себя иллюзией, что принадлежат к элите. Приобщение к культуре было у них
лишь ипостасью снобизма. Оно было скомпрометировано уже в самом своем истоке
низостью тайных помыслов (тайных часто даже от них самих). Но, значит, то, к
чему они приобщались, было не культурой — ведь культура всегда бескорыстна,
— а ее гримасой, ее подделкой. По мне, уж лучше бы они трепались только на
светские темы, это казалось мне менее варварским. Их художественные и
литературные суждения были продиктованы, само собой разумеется,
исключительно желанием полностью соответствовать новейшим модным веяниям.
Никаких отклонений! Здесь царил настоящий террор. Никто из них не осмелился
бы признаться, что ему нравится Пуччини или даже Вивальди. В музыке ценились
только додекафонисты и последние квартеты Бетховена. И так, соответственно,
во всем. Я бы мог составить полный перечень авторов, которыми они обязаны
были восхищаться, а также проскрипционный список имен, которые нельзя было
даже произносить под страхом окончательно себя скомпрометировать. Я знал
наизусть их маленький катехизис. Стендаль, например. Любить Стендаля можно
по тысяче разных причин, но те причины, по которым они его любили или
уверяли, что любят, были отнюдь не стендалевские и вызвали бы презрение Анри
Бейля. Хор этих нежеланных подпевал он счел бы апогеем французского,
парижского суетного тщеславия. Они его любили, потому что им сказали, что
Стендаль писал для "happy few" [избранных (англ.)], что любовь к Стендалю --
свидетельство нравственного совершенства, членский билет клуба, в который не
так-то легко попасть. То же самое относится и к Гобино [Жозеф Артур де
Гобино (1816 — 1882) — французский дипломат и писатель, автор "Эссе о
неравенстве рас", теориями которого увлекались идеологи расизма], который
вдруг ни с того ни с сего стал модным автором. Одна из их самых ходовых
оценок примерно такая: "Это трудно читается, даже довольно скучно, сквозь
текст нужно продираться, но — стоит того" — оценка, над которой здорово
потешался бы Стендаль, полагавший скуку безошибочным показателем бездарности
сочинения. Само собой разумеется, все они считали ясность синонимом
поверхностности и, наоборот, вычурность и затемненность стиля --
свидетельством глубины мысли. Одним словом, тюленье стадо, жадно хватающее с
лету сардины современной глупости.
Я страдал оттого, что и Вероника участвовала в этом хоре рабов хорошего
тона, что она копировала их манеру держаться, повторяла их сл

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися