Генри Филдинг. История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса
страница №11
...им на понятном для них языке, что дальнейшее сопротивлениебесполезно, ибо рок присудил победу врагу.
До сих пор муза с обычным своим достоинством вела рассказ об этой
чудовищной битве, которую, мнится нам, было бы не по плечу изобразить
никакому поэту, ни романисту, ни биографу, и, заключив его, она умолкает;
так что мы теперь продолжаем повествование нашим обыденным слогом. Сквайр и
его приятели, у которых фигура Адамса и рыцарство Джозефа вызвали сперва
бурный взрыв смеха и которые до сих пор смотрели на происходившее с таким
удовольствием, какого никогда не доставляла им ни охота, ни состязание в
стрельбе, ни скачки, ни петушиный бой, ни травля медведя, - стали теперь
опасаться за своих собак, из которых многие лежали, распростертые, на поле
битвы. Поэтому сквайр, предварительно сплотив вокруг себя для безопасности
кольцо друзей, мужественно подъехал к сражавшимся и, придав лицу самое,
какое только мог, грозное выражение, властным голосом спросил Джозефа, о чем
он помышлял, расправляясь таким порядком с его гончими. Джозеф бестрепетно
ответил, что собаки первые напали на его друга, и, принадлежи они хоть
величайшему человеку в королевстве, он обошелся бы с ними точно так же,
потому что, покуда есть в его жилах хоть единая капля крови, он не будет
стоять сложа руки, когда этот джентльмен (тут он указал на Адамса)
подвергается обиде, будь то от человека или от животного. Джозеф сказал это,
и они с Адамсом, потрясая своим деревянным оружием, стали в такие позы, что
сквайр и его свита почли нужным пораздумать перед тем, как приступить к
отмщению за своих четвероногих союзников.
В эту минуту подбежала к ним Фанни, в тревоге за Джозефа забыв
опасность, грозившую ей самой. Сквайр и все всадники, пораженные ее
красотой, сразу к ней одной приковали свои взоры и мысли, заявляя в один
голос, что никогда не видели такого очаровательного создания. И забава и
гнев были тотчас забыты, все смотрели на девушку в безмолвном изумлении.
Один только выжлятник не подпал под ее очарование: он хлопотал над собаками,
подрезывая им уши и стараясь вернуть их к жизни, - в чем настолько преуспел,
что только две поплоше остались недвижимыми на поле брани. Тогда выжлятник
заявил, что это еще хорошо - могло быть хуже; а он-де, со своей стороны, не
может винить джентльмена и не понимает, зачем это его хозяин натравливает
собак на крещеных людей: нет более верного способа испортить собаку, как
пускать ее по следу всякой погани, когда она должна гнать зайца!
Сквайр, узнав, что зло причинено небольшое, - и, может быть, сам
замышляя худшее зло, хоть и другого рода, - подошел к мистеру Адамсу с более
благосклонным видом, чем раньше; он сказал, что сожалеет о случившемся, что
он всячески старался предотвратить это, с той минуты, как разглядел его
облачение, и отозвался с большой похвалой о храбрости его лакея, за какового
он принял Джозефа. Затем он пригласил мистера Адамса отобедать у него и
выразил желание, чтоб и молодая женщина пришла бы вместе с ним. Адамс долго
отказывался; но сквайр повторял приглашение так настойчиво и так учтиво, что
пастор вынужден был наконец согласиться. Джозеф подобрал его парик, шляпу и
прочее, растерянное им в бою (а иначе, возможно, все это было бы забыто), и
мистер Адамс кое-как привел себя в порядок; а затем конные и пешие двинулись
все вместе одним аллюром к дому сквайра, стоявшему неподалеку.
В пути прелестная Фанни привлекала к себе все взоры; джентльмены
старались превзойти друг друга в хвалах ее красоте; но читатель простит мне,
если я не приведу здесь этих славословий, ибо в них не содержалось ничего
нового или необычного, - как простит он мне и то, что я опускаю здесь
множество забавных шуток, нацеленных в Адамса: один заявлял, что травля
пасторов - лучший в мире вид охоты; другой похвалил его за то, как стойко он
защищался - не хуже, право, любого барсука; и все такие же забавные
замечания, которые хоть и плохо соответствовали бы нашей степенной повести,
сильно, однако, смешили и развлекали сквайра и его веселых друзей.
Глава VII
Сцена издевательства, изящно приспособленная к новым временам и вкусам
В дом сквайра они прибыли как раз к обеду. Поднялся небольшой спор по
поводу Фанни, которую сквайр (он был холост) хотел посадить за свой стол; но
она не соглашалась, да и Адамс не позволял разлучать ее с Джозефом; так что
ее в конце концов отправили вместе с Джозефом на кухню, где слугам был отдан
приказ напоить молодого человека допьяна; той же милостью задумано было
почтить и Адамса, ибо сквайр полагал, что, приведя этот план в исполнение,
можно будет легко осуществить и то, что он, едва завидев Фанни, замыслил над
ней учинить. Прежде чем идти нам дальше, не лишним будет разъяснить
читателю, что представляли собою этот джентльмен и его друзья. Хозяин дома,
человек лет сорока, был обладателем весьма значительного состояния и, как
сказано, холостяком; воспитывался он (если здесь применимо это слово) в
деревне, в родном своем доме, под надзором матери и учителя, которому
приказано было ни в чем не перечить своему ученику и заниматься с ним не
больше, чем тому хотелось, то есть очень мало, и только в годы детства, так
как с пятнадцати лет мальчик всецело предался охоте и другим сельским
забавам, для чего мать снабдила его всем, что требовалось, - лошадьми,
собаками и прочим. Учитель же, стараясь потакать своему питомцу (потому что
знал, что в будущем тот может щедро его отблагодарить), сделался его
сотоварищем не только в этих развлечениях, но и за бутылкой, к которой юный
сквайр пристрастился очень рано. Когда ему исполнилось двадцать лет, мать
его спохватилась, что не выполнила родительского долга; и вот она надумала,
буде возможно, склонить своего сына к тому, что, по ее понятиям, отлично за-
менило бы ему обучение в закрытой школе и в университете, то есть к
путешествию; и при содействии учителя, определенного ему в провожатые, она
этого легко достигла. В три года юный сквайр, как говорится, "объездил всю
Европу" и вернулся домой с большим запасом французских костюмов, словечек,
слуг и глубокого презрения к родной стране; особенно же ко всему, что
отдавало простосердечием и честностью наших прадедов. Мать по его
возвращении поздравила себя с большим успехом; и, став теперь хозяином
своего состояния, он вскоре обеспечил себе место в парламенте и прослыл
одним из самых утонченных джентльменов своего времени; но больше всего
отличало его необычное пристрастие ко всему смешному, отвратительному и
нелепому в человеческой породе, - так что он никогда не приближал к себе
людей, лишенных какого-либо из этих свойств; и те, кого природа отметила ими
в наивысшей мере, становились первейшими его любимцами; если же встречался
ему человек, обделенный изъянами или старавшийся их скрыть, то сквайр с
наслаждением выискивал способы толкнуть его на несвойственные ему нелепые
поступки или же выявить и выставить на смех то, что было ему свойственно.
Для этой цели он всегда держал при себе несколько личностей, которых мы
назвали выше псами, хотя они, сказать по правде, не сделали бы чести
собачьему роду; их обязанностью было вынюхивать и выставлять на вид все, что
хоть сколько-нибудь отдавало вышеназванными качествами, особливо же в людях
степенных и благопорядочных; но если их поиски бывали безуспешны, они готовы
были самое добродетель и мудрость предать посмеянию в угоду своему господину
и кормильцу. Джентльменами такого собачьего склада, проживавшими сейчас в
его доме и вывезенными им из Лондона, были некий пожилой офицер в отставке,
некий актер, некий скучный поэт, врач-шарлатан, горе-скрипач и хромоногий
учитель танцев, немец родом.
Как только подали обед и мистер Адамс встал для молитвы, капитан убрал
за его спиною стул, так что пастор, когда попробовал сесть, шлепнулся на
пол; и это оказалось шуткой номер первый - к великому увеселению всей
компании. Вторая шутка была проделана поэтом, который сидел подле пастора,
по другую его руку: пока бедный Адамс почтительно пил за здоровье хозяина,
поэт изловчился опрокинуть ему на колени тарелку с супом, - и это вместе с
извинениями поэта и кроткими ответами пастора тоже весьма повеселило
общество. Шутка третья была преподнесена одним из лакеев, которому приказано
было подбавить мистеру Адамсу в эль изрядное количество можжевеловой водки,
и когда гость объявил, что в жизни не пивал лучшего эля, только в нем,
пожалуй, многовато солоду, все снова расхохотались. Мистер Адамс (чей
рассказ положен нами в основу этой главы) не мог припомнить всего, что было
проделано над ним в этом роде, - или, скорей, по своему безобидному нраву,
не желал всего раскрывать; если бы не сведения, полученные нами от одного из
слуг дома, эта часть нашей повести, которую мы никак не причисляем к
наименее любопытным, осталась бы прискорбно неполной. Впрочем, мы вполне
допускаем, что за обедом они, по их выражению, откололи еще немало шуток, но
нам никак не удалось дознаться, в чем эти шутки состояли. Когда было убрано
со стола, поэт стал декламировать стихи, сложенные, как он сказал,
экспромтом. Приводим их ниже по списку, который мы добыли с превеликими
трудностями:
ЭКСПРОМТ НА ПАСТОРА АДАМСА
Ужели пасторы бывают таковы?
И ряса и парик куда как не новы.
Добро б лисицу в нем учуял нюх собачий,
От тухлой ветчины лисою пахнет паче! {*}
Но собственному как поверить оку, друг,
Коль свора в пасторе учует зайца вдруг?
А Феб ошибся бы грубей, чем гончих свора,
Когда б узрел в тебе великого актера!
{* Когда гончей предстоит погоня за лисицей, по земле волочат кусок
тухлой ветчины и пускают собаку сперва по этому следу. (Примеч. автора.)}
С этими словами бард сдернул с актера парик и получил одобрение всей
компании - больше, пожалуй, за ловкость руки своей, нежели за стихи. Актер,
чем ответить какой-либо проделкой над поэтом, стал изощрять свои таланты все
на том же Адамсе. Он продекламировал несколько остроумных отрывков из пьес,
возводящих хулу на все духовенство в целом, и они были встречены шумным
восторгом всех присутствующих. Теперь пришел черед учителю танцев выказать
свои таланты; и вот, обратившись к Адамсу на ломаном английском языке, он
сказал ему, что он "есть человек, ошшен хорошо стеланны тля танцы, и сразу
видно по его походке, что он утшился у какойнибудь большой утшитель";
приятное качество в священнике, сказал он, если тот умеет танцевать; и в
заключение попросил его исполнить менуэт, заметив, что его ряса сойдет за
юбку и что он сам пройдется с ним в паре. С этим словом он, не дожидаясь
ответа, стал натягивать перчатки, а скрипач поднял уже смычок.
Присутствующие начали наперебой предлагать учителю танцев пари, что пастор
его перетанцует, но он уклонился, говоря, что и сам не сомневается в том,
так как он в жизни не видывал человека, который казался бы "такой хороши тля
танец, как этот тшентльмен". Затем он выступил вперед, готовясь взять Адамса
за руку, которую тот поспешно отдернул и сжал в кулак, присоветовав немцу не
заводить шутку слишком далеко, ибо он, Адамс, не позволит над собой
глумиться. Учитель танцев, узрев кулак, благоразумно отступил, заняв позицию
вне пределов досягаемости, и стал передразнивать мимику Адамса, который не
сводил с него глаз, не догадываясь, чем он собственно занят, и желая лишь
избежать вторичного прикосновения его руки. Тем временем капитан, улучив
минуту, воткнул пастору в рясу шутиху, или "чертика", и затем поджег ее све-
чой для прикуривания. Чуждый подобным забавам, Адамс подумал, что его и
впрямь взорвали, и, вскочив со стула, запрыгал по комнате к безграничной
радости зрителей, объявивших его лучшим танцором на свете. Как только чертик
перестал его терзать, Адамс, несколько оправившись от смущения, вернулся к
столу и стал в позу человека, собравшегося произнести речь. Все закричали:
"Слушайте! Слушайте!" - и он заговорил так:
- Сэр, мне прискорбно видеть, что человек, которого провидение столь
благосклонно одарило милостями, воздает за них такой злой неблагодарностью,
ибо если вы и не наносили мне обид самолично, видно каждому, что вы получали
удовольствие, когда это делали другие, и ни разу не попытались
воспрепятствовать грубости, проявленной в отношении меня, а следовательно, и
вас, если вы правильно ее истолкуете, потому что я ваш гость и, по законам
гостеприимства, подлежу вашему покровительству. Один джентльмен нашел
приличным сочинить на меня стихи, о которых я скажу лишь то, что лучше быть
их темой, нежели автором. Он изволил оказать мне неуважение как пастору. Я
полагаю, мое звание не может явиться предметом насмешек, а сам я могу стать
таковым только в том случае, если опозорю свой сан, - но бедность, я
надеюсь, никогда и никому не будет вменена в позор. Правда, другой
джентльмен продекламировал несколько изречений, выражающих презрение к
самому званию священника. Он говорит, что эти изречения взяты из пьес. Я
убежден, что подобные пьесы - срам для правительства, разрешающего их
играть; и проклятие падет на народ той страны, где их показывают на театре.
На то, как со мной обошлись другие, мне не нужно указывать; они и сами,
подумав, признают свое поведение несообразным ни с возрастом моим, ни с моим
саном. Вы меня застали, сэр, в пути с двумя моими прихожанами (я умалчиваю о
том, как напали на меня ваши гончие, ибо тут я простил вполне - все равно,
случилось ли это по злой воле выжлятника или по его нерадивости), и мой
внешний вид свободно мог навести вас на мысль, что ваше приглашение явилось
для меня благостыней, хотя в действительности мы располагаем достаточными
средствами; да, сэр, если бы нам предстояло пройти еще сотню миль, у нас
достало бы чем покрыть наши расходы благоприличным образом. (При этих словах
он извлек полгинеи, найденные им в корзине.) Я вам это показываю не ради
похвальбы своим богатством, а чтоб вы видели, что я не солгал. Я не
домогался тщеславно чести сидеть за вашим столом. Но, будучи здесь, я
старался вести себя по отношению к вам с полным уважением; если в чем-либо я
преступил против этого, то лишь ненамеренно; и, конечно, я не мог
провиниться настолько, чтобы заслужить нанесенные мне оскорбления.
Следовательно, если они направлены были на мое духовное звание или на
бедность мою (а вы видите, не так уж я крайне беден), то позор ложится не на
мой дом, и я от души молю бога, чтобы грех не тяготел над вашим.
Так он закончил и стяжал дружные рукоплескания всех присутствующих.
Затем хозяин дома сказал ему, что очень сожалеет о случившемся, но что гость
не должен обвинять его в соучастии: стихи были, как он и сам отметил, так
дурны, что он, пастор, мог бы легко на них ответить; а что касается шутихи,
то, конечно, это была очень большая обида, учиненная ему учителем танцев; и
если, добавил он, пастор отколотит виновника, как тот заслужил, то ему,
хозяину, это доставит превеликое удовольствие (и тут он, вероятно, сказал
правду).
Адамс ответил, что, кто бы это ни учинил, ему как священнику не
пристало применять такое наказание.
- Однако, - добавил он, - что касается учителя танцев, то я свидетель
его непричастности, ибо я все время не сводил с него глаз. Кто бы это ни
сделал, да простит его бог и да придаст ему немного больше разума и
гуманности.
Капитан сказал суровым тоном и с суровым взором, что, он надеется,
пастор имеет в виду, черт возьми, не его, - гуманности в нем не меньше, чем
во всяком другом, а если кто-нибудь попробует заявить обратное, то он
перережет ему горло в доказательство его ошибки! Адамс ответил с улыбкой,
что он, кажется, нечаянно обмолвился правдой. На это капитан воскликнул:
- Что вы имели в виду, говоря, что я "обмолвился правдой"? Не будь вы
пастором, я бы не спустил вам этих слов, но ваше облачение служит вам
защитой. Если бы такую дерзость сказал мне кто-нибудь, кто носит шпагу, я бы
уж давно дернул его за нос.
Адамс возразил, что если капитан попробует грубо его задеть, то не
найдет для себя защиты в его одеянии, и, сжав кулак, добавил, что бивал не
раз и более крепких людей. Хозяин делал все, что мог, чтобы поддержать в
Адамсе воинственное расположение духа, и надеялся вызвать побоище, но был
разочарован, ибо капитан ответил лишь словами: "Очень хорошо, что вы
пастор", и, осушив полный бокал за пресвятую матерь церковь, закончил на
этом спор.
Затем врач, до сих пор сидевший молча как самая спокойная, но и самая
злобная собака изо всех, в напыщенной речи выразил высокое одобрение
сказанному Адамсом и строгое порицание недостойному с ним обхождению.
Далее он перешел к славословиям церкви и бедности и заключил советом
Адамсу простить все происшедшее. Тот поспешил ответить, что все прощено, и в
благодушии своем наполнил бокал крепким пивом (напиток, предпочитаемый им
вину) и выпил за здоровье всей компании, сердечно пожав руку капитану и
поэту и отнесшись с большим почтением к врачу, который, и правда, не смеялся
видимо ни одной из проделок над пастором, так как в совершенстве владел
мускулами лица и умел смеяться внутренне, не выдавая этого ничем.
Тогда врач начал вторую торжественную речь, направленную против всякой
легкости в разговоре и того, что зовется обычно весельем. Каждому возрасту,
говорил он, и каждому званию подобают свои развлечения - от погремушки до
обсуждения философских вопросов; и ни в чем не раскрывается так человек, как
в выборе развлечения.
- Ибо, - сказал он, - как мы с большими надеждами смотрим на мальчика и
ждем от него в дальнейшем разумного поведения в жизни, если видим, что он в
свои нежные годы мячу, шарам или другим ребяческим забавам предпочитает в
часы досуга упражнение своих способностей соревнованиями в остроумии,
учением и тому подобным, - так, равным образом, должны мы смотреть с
презрением на взрослого человека, когда застаем его за катаньем шаров или
другою детскою игрой.
Адамс горячо одобрил мнение врача и сказал, что он часто удивлялся
некоторым местам у древних авторов, где Сципион, Лелий и другие великие мужи
изображены проводящими долгие часы в самых пустых забавах. Врач на это
ответил, что у него имеется старая греческая рукопись, рассказывающая, между
прочим, о любимом развлечении Сократа.
- Вот как? - горячо воскликнул пастор. - Я был бы вам бесконечно
признателен, если бы вы дали мне ее почитать.
Врач обещал прислать ему рукопись и далее сказал, что может, пожалуй,
изложить это место.
- Насколько я припоминаю, - сказал он, - развлечение состояло в
следующем: воздвигался трон, на котором сидели с одной стороны король, а с
другой - королева, а по бокам выстраивались их телохранители и приближенные;
к ним впускали посла, роль которого всегда исполнял сам Сократ; и, когда его
подводили к подножью трона, он обращался к монархам с важной речью о
доблести, о добродетели, нравственности и тому подобном. По окончании речи
его сажали между королем и королевой и по-царски угощали. Это, помнится мне,
составляло главную часть... Я, может быть, забыл некоторые подробности, так
как читал давно.
Адамс сказал, что такой способ отдохновения и впрямь достоин столь
великого мужа, и выразил мысль, что следовало бы установить что-нибудь
похожее среди наших больших людей - вместо карт и других праздных занятий, в
которых они, как он слышал, проводят попусту слишком много часов своей
жизни. А христианская религия, добавил он, явилась бы еще более благородным
предметом для таких речей, чем все, что мог изобрести Сократ. Хозяин дома
одобрил сказанное Адамсом и объявил, что хочет осуществить церемонию сегодня
же, против чего врач стал возражать, так как никто не подготовился к речи.
- Разве что, - добавил он, обратясь к Адамсу с таким серьезным
выражением лица, что ввел бы в обман и не столь простодушного человека, - у
вас имеется при себе какая-нибудь проповедь, доктор.
- Сэр, - сказал Адамс, - я никогда не пускаюсь в путь, не имея при себе
проповеди; на всякий, знаете ли, случай.
Пастор легко поддался уговорам своего достойного друга, как называл он
его теперь, взять на себя роль посла; и джентльмен немедленно отдал
приказание воздвигнуть трон, что было выполнено быстрей, чем они успели
распить две бутылки. Но у читателя, пожалуй, не будет больших оснований
восхищаться по этому поводу проворством слуг. Трон, сказать по правде,
представлял собою вот что: был доставлен большой чан с водой и с двух сторон
придвинуто по стулу - несколько выше чана, и все вместе было застлано
одеялом; на эти стулья посадили короля и королеву - то есть хозяина дома и
капитана. И вот в сопровождении врача и поэта в зал вступил посол, который,
прочитав, к великому увеселению всех присутствующих, проповедь, был подведен
к своему месту и посажен между их величествами. Те незамедлительно
привстали, одеяло, не придерживаемое больше ни с того, ни с другого конца,
опустилось, и Адамс окунулся с головою в чан. Капитан успел отскочить, но
сквайр, на свою беду, оказался не столь проворен, как это требовалось здесь,
так что Адамс, не дав ему времени сойти с трона, ухватился за него и потянул
его за собою в воду - к немалому тайному удовольствию всей компании. Адамс,
окунув сквайра раза три, выскочил из чана и стал искать глазами врача,
которого, несомненно, препроводил бы на то же почетное место, если бы тот не
поспешил благоразумно удалиться. Тогда пастор потянулся за своей клюкой и,
разыскав ее, как и спутников своих, объявил, что больше ни минуты не
пробудет в этом доме. Он ушел, не попрощавшись с хозяином, которому отомстил
более жестоко, чем сам того хотел: не позаботившись вовремя обсушиться,
сквайр схватил при этом случае простуду, которая причинила ему жестокую
лихорадку и едва не свела в могилу.
Глава VIII,
которую некоторые читатели почтут слишком короткой, а
другие слишком длинной
Адамс, а с ним и Джозеф, возмущенный не меньше друга своего тем
обращением, какое тот встретил у сквайра, вышли с палками в руках и увлекли
за собой Фанни, невзирая на возражения слуг, которые всячески старались
удержать их, не прибегая только лишь к насилию. Путники шли как могли быстро
- не столько из боязни преследования, сколько ради того, чтобы дать мистеру
Адамсу согреться движением после холодной ванны. Слугам даны были такие
распоряжения касательно Фанни, что джентльмен ни в малой мере не опасался ее
ухода; и теперь, услышав, что она оставила дом, он пришел в ярость и тотчас
разослал своих людей с приказом или привести ее назад, или же не
возвращаться вовсе. Поэт, актер и все прочие, кроме врача и учителя танцев,
пошли исполнять поручение.
Вечер, когда наши друзья пустились в путь, был очень темный, однако шли
они так быстро, что вскоре прибыли в гостиницу, находившуюся в семи милях
пути. Они единодушно решили здесь заночевать, тем более что мистер Адамс был
к этому времени так же сух, как до своего превращения в посла.
В гостинице, которую мы могли бы назвать кабаком, когда бы на вывеске
ее не значилось "Новая Гостиница", им не предложили ничего, кроме хлеба с
сыром и эля; они, однако, с радостью сели за эту еду, ибо голод стоит любого
французского повара.
Едва они отужинали, как Адамс, вознеся всевышнему благодарственную
молитву за ниспослание пищи, объявил, что он ел свой скромный ужин с большим
удовольствием, чем роскошный обед, и с великим презрением высказался о
неразумии рода человеческого, который поступается надеждой на вечное
блаженство ради стяжания обширного богатства на земле, - тогда как в самом
невысоком положении и при самом скудном достатке можно столько находить
отрады.
- Совершенно справедливо, сэр, - заговорил степенный человек, который
сидел, покуривая трубку, у огня и был, как и Адамс, путешественником. - Я,
подобно вам, нередко удивлялся, когда видел, какую ценность повсеместно
полагают люди в богатстве, - хотя опыт каждого дня показывает нам, сколь
невелика его власть, ибо что воистину желанное может оно нам доставить?
Может ли оно дать красоту безобразному, силу слабому или здоровье немощному?
Если бы могло, мы бы не видели, конечно, так много неблагообразных лиц на
пышных сборищах и не изнывало бы такое множество хворых и слабых в каретах
своих и дворцах. Нет, и королевская казна не купит краски, чтобы нарядить
бледное Уродство в цветущую юность этой девушки, как не купит снадобья,
которое наделило бы Немочь силой этого молодого человека. Разве не приносит
нам богатство хлопоты вместо покоя, зависть вместо преданности и опасность
вместо обеспеченности? Разве может оно продлить наше владение им или
умножить дни того, кто им услаждается? Напротив, безделие, излишества и
заботы, сопутствующие ему, укорачивают жизнь миллионам людей и приводят их
через боль и горести к безвременной кончине. Где же тогда его ценность, если
оно не может ни украсить или укрепить наше тело, ни усладить или продлить
нам жизнь? Далее... может ли оно украсить дух наш, если не тело? Не
преисполняет ли оно скорее сердце наше тщеславием, не раздувает ли щеки наши
гордостью, не делает ли оно наши уши глухими ко всякому призыву добродетели,
а сердца к состраданию?
- Дайте мне вашу руку, брат, - сказал в восторге Адамс, - ибо я
угадываю в вас лицо духовного звания.
- Право же, нет, - ответил тот (хоть он и был на самом деле священником
римско-католической церкви; но кто знаком с нашими законами, того не удивит,
что патер не спешил в этом признаться).
- Кем бы вы ни были, - воскликнул Адамс, - вы высказали мои взгляды;
нет того слова в вашей речи, которое я раз двадцать не произносил бы в своих
проповедях, ибо мне ясно было всегда, что легче корабельному канату (что,
кстати скажу, есть правильная передача слова, переводимого нами, как
"верблюд") пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в царство
небесное.
- В этом, сэр, - молвил его собеседник, - с вами легко согласятся
богословы, и это - печальная истина; но так как чаяние отдаленного блага не
оказывает на нас ощутительного воздействия, то не бесполезно дать людям
вполне уразуметь (а это, думается мне, для них возможно при самом небольшом
внимании), что даже и блага земные не могут быть куплены богатством. Это
положение, по-моему, может быть доказано не только метафизически, но и, так
сказать, математически; и я всегда был в нем столь безусловно убежден, что
ни к чему не питаю большего презрения, чем к золоту.
Теперь длинную речь завел Адамс; но так как говорил он большей частью
то, что встречается у многих авторов, трактовавших этот предмет, я не стану
приводить ее здесь. Пока он говорил, Джозеф и Фанни удалились на покой, и
хозяин тоже оставил помещение. Когда английский священник кончил, римский
начал новую речь, которую вел с великой горечью и обличительным жаром, и
заключил ее наконец просьбой к Адамсу ссудить ему восемнадцать пенсов на
оплату счета, пообещав при этом, что если он и не возвратит их никогда, то
во всяком случае будет возносить молитвы за даятеля. Добряк пастор ответил,
что восемнадцати пенсов будет мало для завершения сколько-нибудь длительного
путешествия и что у него есть в кармане полгинеи, которой он готов
поделиться. Затем он принялся шарить по карманам, но найти монеты не мог,
потому что за обедом у сквайра с ним сыграли одну шутку, о которой мы до сих
пор не упоминали: освободили его карман от сокровища, неосмотрительно
выставленного напоказ.
- Увы! - вскричал Адамс. - Деньги я, конечно, потерял; потратить их я
никак не мог. Сэр, это верно, как то, что я - христианин: сегодня утром у
меня в кармане было целых полгинеи, а сейчас не осталось и полпенни. Не
иначе как дьявол забрал их у меня!
- Сэр, - ответил с улыбкою патер, - вам ни к чему оправдываться; если
вы не склонны одолжить мне денег, я удовлетворен.
- Сэр, - воскликнул Адамс, - будь у меня при себе самая крупная сумма
на свете, - да будь у меня даже десять фунтов! - я бы отдал их целиком,
чтобы выручить из беды христианина. Я огорчен больше за вас, чем за себя.
Можно ли быть худшему несчастью, чем эта потеря? Оттого, что у меня нет в
кармане денег, я заподозрен в том, что я не христианин!
- Я еще незадачливей вас, - промолвил тот, - если вы так великодушны,
как вы уверяете, потому что поистине я был бы рад и кроне, мне ее вполне
достало бы, чтобы добраться до места, куда я иду: это не более как в
двадцати милях пути, и я бы мог прийти туда завтра к вечеру. Уверяю вас, не
в мрем это обыкновении пускаться в дорогу без денег. Но я только что прибыл
в Англию, а буря принудила нас при переезде выбросить за борт все, что у нас
было. Я не сомневаюсь, что этот человек поверил бы мне на слово тот пустяк,
какой я ему задолжал, но мне неприятно унижаться перед такими людьми,
признаваясь, что у меня нет ни шиллинга: потому что хозяева гостиниц, да и
многие другие, не полагают большого различия между нищим и вором.
Патер думал, однако, что с хозяином лучше поговорить в этот же вечер,
чем на следующее утро, поэтому он решил двинуться в путь немедленно,
невзирая на темноту; и, как только хозяин вернулся, он изложил ему состояние
своих дел, на что хозяин, почесав затылок, ответил:
- Что ж, не знаю, сударь; раз оно так и денег у вас нет, я, мне
думается, должен вам поверить. Хоть я всегда предпочитаю, где можно,
получать наличными, но, право, вы с виду такой честный джентльмен, что я не
убоялся бы вам поверить и в двадцать раз больше.
Священник не ответил и, наспех попрощавшись с ним и с Адамсом, удалился
в некотором смущении, и, может быть, не совсем поверив искренности Адамса.
Едва он ушел, хозяин, покачивая головой, объявил, что, заподозри он
только, что у этого молодчика нет денег, он бы не дал ему ни глотка; он и не
надеется, сказал он, когда-нибудь еще его увидеть, потому что и с лица-то он
отъявленный плут.
- Ну и пройдоха! - воскликнул хозяин. - По его разговору насчет
богатства я подумал, что у него по меньшей мере фунтов сто в кармане.
Адамс пожурил хозяина за такие подозрения, неподобающие, сказал он,
доброму христианину, и затем, не помышляя о своей потере и не раздумывая о
том, как сам он отбудет наутро, он улегся на очень грубой постели - следуя
примеру своих спутников; однако здоровье и усталость обеспечили им такой
сладкий отдых, какой не часто могут нам доставить бархат и пуховая перина.
Глава IX,
заключающая в себе самые удивительные и кровавые приключения,
какие только можно встретить в этой, а может быть,
и во всякой другой достоверной истории
Близилось утро, когда Джозефа Эндруса пробудила от сна мысль о его
любезной Фанни; и в то время как лежал он в нежном раздумье об этом
прелестном создании, раздался яростный стук в дверь, над которой приходилась
его комната. Он тотчас вскочил с кровати и, растворив окно, услышал вопрос:
нет ли в доме путешественников? И тут же другой голос спросил: не стали ли
здесь на ночлег двое мужчин и молодая женщина? Хотя голоса были незнакомы
Джозефу, он сразу заподозрил истину, - потому что в доме сквайра один лакей
рассказал ему о планах своего господина, - и ответил отрицательно. Один из
слуг, хорошо знавший кабатчика, окликнул его по имени в ту самую минуту,
когда тот отворил другое окно, и задал тот же вопрос; кабатчик ответил
утвердительно.
- Эге! - крикнул другой. - Мы, значит, вас поймали, голубчики! - и
велел хозяину сойти вниз и отпереть дверь.
Фанни, не спавшая, как и Джозеф, едва услышав это, вскочила с кровати
и, наспех натянув на себя юбки и платье, побежала в комнату возлюбленного,
который был почти уже одет; тот, не мешкая, впустил ее и, обняв с самой
страстной нежностью, наказал ей ничего не бояться, ибо он готов умереть, за-
щищая ее.
- И поэтому я не должна бояться? - говорит она. - Когда я могу потерять
то, что мне дороже всего мира?
Тогда Джозеф, целуя ей руку, сказал, что готов благодарить случай,
исторгший у нее нежные слова, какими она не дарила его раньше... Затем он
кинулся будить делившего с ним постель Адамса, который все еще крепко спал,
хотя Джозеф уже не раз его окликнул. Но едва только пастор уразумел, какая
грозит опасность, он тоже выскочил из постели, не помышляя о присутствии
Фанни, которая поспешила отвернуться от него, вдвойне благословляя мрак: как
мог бы он избавить от смущения невинность менее чистую или скромность менее
щепетильную, так здесь укрыл он краску, залившую ей лицо.
Адамс вскоре надел на себя всю свою одежду, кроме штанов, о которых
второпях забыл; впрочем, их довольно успешно возмещала длина его рубахи и
рясы. А тем временем дверь была отперта, и в дом вошли капитан, поэт, актер
и трое слуг. Капитан сказал хозяину, что двое молодцов, заночевавших здесь,
сбежали с молодой девицей, и справился, в какой комнате она спит. Хозяин,
сразу поверивший рассказу, пояснил им, куда идти, и капитан с поэтом
кинулись взапуски наверх. Поэт, оказавшийся резвее, вошел в комнату первым,
стал шарить в постели и по углам - но безуспешно: птичка улетела, о чем
читатель, которому иначе пришлось бы, может быть, болеть за нее сердцем, был
нами заранее извещен. Тогда они спросили, где спят мужчины, и уже подходили
к комнате, когда Джозеф громким голосом провозгласил, что будет стрелять в
первого, кто попробует взломать дверь. Капитан справился, какое у них
огнестрельное оружие, и хозяин ответил, что скорее всего - никакого; он даже
уверен, что так, потому что он слышал вечером, как один из них спрашивал у
другого, что они будут делать без оружия, ежели их нагонят, а другой
отвечал, что они будут защищаться палками, доколе смогут, и правому бог
поможет. Это успокоило капитана, но не поэта, который благоразумно сошел
вниз, объявив, что его дело - прославлять великие деяния, а не вершить их.
Капитан, как только уверился, что огнестрельного оружия нет, тотчас изъявил
готовность понюхать пороху, божась, что любит его запах, приказал слугам
следовать за ним и, смело взбежав наверх, немедленно сделал попытку сорвать
дверь, что ему с помощью слуг скоро и удалось исполнить. Когда дверь слетела
с петель, они увидели неприятеля выстроившимся в три ряда - с Адамсом, в
авангарде и с Фанни в тылу. Капитан сказал Адамсу, что, если они все
немедленно вернутся в дом сквайра, они встретят учтивое обхождение, но если
откажутся, то ему дан приказ увести от них молодую леди, так как имеются
веские основания полагать, что они похитили ее из родительского дома;
сколько бы она ни переодевалась, ее наружность, которую она не может скрыть,
достаточно убеждает, что она стоит по рождению неизмеримо выше их. Фанни,
разразившись слезами, стала торжественно заверять капитана, что он
ошибается, что она бедный беззащитный найденыш, что у нее во всем свете нет
никаких родственников, и, упав на колени, взмолилась, чтоб он не пытался
отрывать ее от друзей, которые, она уверена, скорее умрут, чем лишатся ее, -
что Адамс подтвердил словами, очень недалекими от клятвы. Капитан побожился,
что ему некогда разговаривать, и, предложив им благодарить самих себя за то,
что последует далее, он велел слугам броситься на них, стараясь в то же
время сам обойти Адамса с фланга, чтобы захватить Фанни. Но пастор,
пересекший ему дорогу, получил удар от одного из слуг и, не разбираясь,
откуда исходил этот удар, ответил на него капитану: так ловко саданул его в
ту часть живота, которая зовется в просторечии "под ложечкой", что тот,
шатаясь, отступил на несколько шагов. Не привыкши к такого рода игре и не
без оснований опасаясь, что второй подобный выпад вкупе с первым будет,
пожалуй, равносилен сквозному удару клинком, капитан, когда Адамс на него
надвинулся, выхватил кортик и намерился уже нанести в голову проповеднику
удар, который, вероятно, заставил бы его замолкнуть навеки, если бы Джозеф в
это самое мгновение, подняв одной рукой некий стоявший под кроватью огромный
каменный сосуд, который шестеро щеголей едва подняли бы и двумя руками, не
запустил бы его вместе с содержимым прямо в лицо капитану. Занесенный кортик
выпал из руки капитана, а сам он с тяжелым грохотом рухнул на пол, и в
кармане у него зазвякали медяки; красная жидкость, содержавшаяся в его
жилах, вместе с желтою, наполнявшею сосуд, побежали потоком по его лицу и
одежде. Адамс тоже не совсем того избежал: часть жидкости на лету излила
свою благодать на его голову и заструилась по морщинам или, скорее, бороздам
на его щеках; тут один из слуг, схватив тряпку из ведра с водой, уже
отслужившей службу при мытье полов, ткнул ею пастору в лицо; однако ему не
довелось его повалить: пастор одною рукою вырвал тряпку у противника, а
другою поверг его наземь и нанес ему удар в ту часть лица, где у некоторых
любителей жизненных услад прирожденные носы соединяются с приставными.
До сих пор Фортуна клонила как будто победу на сторону
путешественников, но потом, согласно своему обычаю, вдруг начала проявлять
ветреность нрава, ибо теперь на поле или, вернее, в комнату сражения вступил
хозяин, налетел прямо на Джозефа и, шибанув его головой в живот (он был
крепким парнем и опытным боксером), чуть не сбил юношу с ног. Но Джозеф,
отставив одну ногу назад, так дал хозяину левым кулаком под подбородок, что
тот закачался. Юноша уже замахнулся, чтобы наддать еще и правым кулаком,
когда сам получил от одного из слуг сильный удар дубиной по виску, от
которого лишился сознания и распростерся на полу.
Фанни раздирала воздух воплями, и Адамс уже спешил на помощь Джозефу,
но двое слуг и кабатчик напали на пастора и вскоре одержали над ним верх,
хотя он бился, как безумец, и выглядел таким черным от следов, оставленных
на нем тряпкой, что Дон Кихот, несомненно, принял бы его за околдованного
мавра. Но теперь следует самая трагическая часть, ибо капитан снова встал на
ноги, и, увидев, что Джозеф лежит на полу, а со стороны Адамса также не
грозит опасности, он мигом схватил Фанни и при содействии поэта и актера,
которые, услышав, что битва кончена, поднялись наверх, оттащили ее, плачущую
и рвущую на себе волосы, прочь от ее ненаглядного Джозефа и, глухой ко всем
ее мольбам, силой сволок ее с лестницы и прикрутил к седлу актеровой лошади;
затем, сев верхом на свою, а ту, на которой была злополучная девица, взяв
под уздцы, капитан ускакал, обращая на ее крики не больше внимания, чем
мясник на визги ягненка; так как поистине все помыслы его были заняты только
теми милостями, каких мог он ждать для себя в связи с успехом своего
похождения.
Слуги, получившие строгий приказ не выпускать Адамса и Джозефа, чтобы
сквайру не встретить никакой помехи в своем умысле против бедной Фанни, по
наущению поэта немедленно привязали Адамса к одному столбику кровати, а
Джозефа, как только привели его в чувство, к другому, затем, оставив их
вдвоем, спиной друг к другу, и наказав хозяину не освобождать их и даже не
подходить к ним близко впредь до новых распоряжений, они отправились
восвояси; но случилось им двинуться в путь не по той дороге, которую выбрал
капитан.
Глава X
Беседа между актером и поэтом, приводимая в этой
повести единственно с целью развлечь читателя
Прежде чем продолжить эту трагедию, мы на время предоставим Джозефа и
мистера Адамса самим себе и последуем примеру мудрых распорядителей сцены,
которые в середине драматического действия занимают вас превосходным
вставным номером, образцом сатиры или юмора, известным под наименованием
танца. Номер этот поистине танцуется, а не говорится, ибо выполняют его
перед публикой особы, умственные способности которых, по мнению большинства,
помещаются у них в пятках, и которым, как и героям, мыслящим посредством
рук, природа отпустила головы только ради приличия, да еще чтобы надевать на
них шляпы, поскольку таковые нужны бывают в танце. Поэт, отнесясь к актеру,
продолжал так:
- Повторяю (разговор их начался давно и шел все время, пока наверху
происходила битва), вы не получаете хороших пьес по вполне очевидной
причине: оттого, что авторам не оказывают поощрения. Джентльмены не будут
писать, сэр, - да, не будут писать иначе, как в чаянии славы или денег, а
вернее, того и другого вместе. Пьесы, как деревья, не растут без пищи, но на
тучной почве они, как грибы, возникают сами собой. Поэзию, как виноградные
лозы, можно подрезать, но не топором. Город, как балованное дитя, не знает,
чего хочет, и больше всего тешится погремушкой. Сочинители фарсов могут еще
рассчитывать на успех, но всякий вкус к возвышенному утрачен. Впрочем, одну
из причин этой растленности я полагаю в убожестве актеров. Пусть даже поэт
пишет, как ангел, сэр, эти жалкие люди не умеют дать выражения чувству!
- Не увлекайтесь, - говорит актер, - в современном театре актеры по
меньшей мере столь же хороши, как авторы; нет, они даже ближе стоят к своим
прославленным предшественникам; я скорее жду увидеть вновь на сцене Бута,
нежели нового Шекспира или Отвея; и, в сущности, я мог бы обратить ваше
замечание против вас же и по справедливости сказать: актеры не находят
поощрения по той причине, что у нас нет хороших новых пьес.
- Я не утверждал обратного, - сказал поэт, - но я удивлен, что вы так
разгорячились; вы не можете мнить себя задетым в этом споре; надеюсь, вы
лучшего мнения о моем вкусе и не вообразили, будто я намекал лично на вас.
Нет, сэр, будь у нас хоть бы шесть таких актеров, как вы, мы бы вскоре могли
соревноваться с Беттертонами и Сэндфордами прежних времен, ибо, говоря без
комплиментов, я полагаю, что никто не мог бы превзойти вас в большинстве
ваших ролей. Да, это истинная правда: я слышал, как многие, и в том числе
великие ценители, отзывались о вас столь же высоко; и вы меня извините, если
я скажу вам, что каждый раз, как я вас видел за последнее время, вы
неизменно приобретали все новые достоинства - как снежный ком. Вы опровергли
мое представление о совершенстве и превзошли то, что мнилось мне
неподражаемым.
- Вас, - отвечал актер, - столь же мало должно задевать сказанное мною
о других поэтах, ибо, черт меня возьми, если не найдется отличных реплик и
даже целых сцен в последней вашей трагедии, по меньшей мере равных
шекспировским! В ней есть тонкость чувства и благородство выражения,
которым, нужно в том сознаться, многие из моих собратьев не отдали должного.
Сказать по правде, они достаточно бездарны, и мне жаль бывает автора,
которому приходится присутствовать при убийстве своих творений.
- Это, однако, не часто может случиться, - возразил поэт, - творения
большинства современных сочинителей, как мертворожденные дети, не могут быть
убиты. Это такая жалкая, недоношенная, недописанная, безжизненная,
бездушная, низкая, плоская требуха, что я просто жалею актеров, вынужденных
заучивать ее наизусть: это, вероятно, не многим легче, чем запоминать слова
на незнакомом языке.
- Я убежден, - сказал актер, - что если написанные фразы имеют мало
смысла, то при произнесении вслух его становится еще того меньше. Я не знаю
почти ни одного актера, который ставил бы ударения на нужном месте, не
говоря уж о том, чтобы приспособлять жесты к роли. Мне доводилось видеть,
как нежный любовник становился в боевую позицию перед своей дамой и как
отважный герой, с мечом в руке, извивался перед противником, словно
воздыхатель перед своим предметом... Я не хочу хулить свое сословие, но
разрази меня гром, если в душе я не склоняюсь на сторону поэта.
- С вашей стороны это скорей великодушно, чем справедливо, - сказал
поэт, - и хотя я терпеть не могу дурно говорить о чужих произведениях и
никогда этого не делаю и не стану делать, но следует отдать должное и
актерам: что мог бы сделать сам Бут или Беттертон из такой мерзкой дряни,
как "Мариамна" Фентона, "Филотас" Фрауда или "Евридика" Мэллита? Или из того
пошлого и грязного предсмертного хрипа, который какой-то молодчик из Сили
или Уоппинга, что ли, - ваш Дилло или Лилло, как его там звали, - именовал
трагедиями?
- Прекрасно! - говорит актер. - А скажите на милость, что вы думаете о
таких господах, как Квин и Дилейн, или этот щенок и кривляка Сиббер, или
этот уродина Маклин, или эта заносчивая потаскуха миссис Клайв? Что путного
сделали б они из ваших Шекспиров, Отвеев и Ли? Как сходили бы с их языка
гармонические строки этого последнего:
...Довольно: мне презренны,
Когда ты рядом, шум и блеск двора.
Они да будут далеки от нас,
От нас, чьи души добрый жребий вел
Иным путем. Подобны вольным птицам,
Мы станем жить, забыв свой род и племя;
В луга и рощи, в гроты полетим
И будем в нежном шепоте друг с. другом
Обмениваться душами - и пить
Кристальную струю, вкушать плоды
Хозяйки осени. Когда же вечер
С улыбкой золотой кивнет: "Пора!" -
В гнездо родное возвращаться будем
И мирно спать до утренней зари.
Или во что обратился бы этот гневный возглас Отвея:
...Кто захочет быть
Той тварью, что зовется человеком?
- Стойте, стойте! - сказал поэт. - Прочтите лучше ту нежную речь в
третьем акте моей пьесы, в которой вы были так блистательны!
- С удовольствием бы, - отвечал актер, - но я ее забыл.
- Да, когда вы ее играли, вы еще не достигли достаточного совершенства,
- воскликнул поэт, - а то бы вы стяжали такие аплодисменты, каких еще не
знавала сцена! О, как мне было жаль вас, когда вы их лишились!
- Право, - говорит актер, - насколько я помню, этому монологу свистали
сильнее, чем всему остальному в пьесе.
- Да, свистали тому, как вы его произнесли, - сказал поэт.
- Как я произнес! - сказал актер.
- То есть тому, что вы его не произносите, - сказал поэт, - вы ушли со
сцены, и тут поднялся свист.
- Поднялся свист, и тут я вышел, насколько я помню, - ответил актер, -
и могу, не хвастаясь, сказать вам: вся публика признала, что я отдал должное
роли; так что не относите провал вашей пьесы на мой счет.
- Не знаю, что вы разумеете под провалом, - ответил поэт.
- Но вы же знаете, что она игралась один только вечер! - вскричал
актер.
- Да, - сказал поэт, - вы и весь город преследовали меня враждой;
партер был полон моих врагов, мерзавцев, которые перерезали бы мне горло,
если б их не удерживал страх перед виселицей. Все портные, сэр, все портные!
- С чего бы это портным так на вас взъяриться? - восклицает актер. - Не
у всех же у них, надеюсь, вы шили себе платье?
- Принимаю вашу остроту, - ответил поэт, - но вы помните, как все было,
не хуже меня самого; и вы знаете, что в партере и на верхней галерее засели
те, кто отнюдь не желал, чтобы пьесу мою продолжали давать на театре, хотя
многие, огромное большинство - в частности, все ложи, - очень этого хотели,
да и большинство дам клялось, что их ноги не будет в театре, покуда мою
пьесу не сыграют еще раз... И я должен признать, эти люди держались
правильной политики, когда не допускали, чтобы пьеса дана была вторично:
негодяи знали, что, пройди она во второй раз, она пройдет и в пятидесятый;
если когда-либо трагедия передавала отчаянье... я не питаю пристрастия к
собственному произведению, но если бы я сказал вам, что говорили о нем
лучшие судьи... Однако не из-за одних только врагов моих она не имела того
успеха на театре, какой получила она потом среди утонченных читателей, ибо
вы не можете утверждать, что исполнители отдали ей должное.
- Я думаю, - отвечал актер, - они отдали должное всему заключенному в
ней отчаянью, ибо мы поистине были в отчаянье, когда в последнем акте нас
забросали апельсинами; нам всем казалось, что он станет последним актом
нашей жизни.
Поэт, вскипев яростью, приготовился ответить, когда спору их положило
конец одно происшествие; и если читателю не терпится узнать, какое именно,
то придется ему перескочить через следующую главу, являющую собой в
некотором роде противоположность этой и содержащую, может быть, нечто самое
прекрасное и торжественное во всей книге, а именно - беседу между пастором
Абраамом Адамсом и мистером Джозефом Эндрусом.
Глава XI,
содержащая увещания пастора Адамса, обращенные к его
убитому горем другу; написана в целях наставления и
усовершенствования читателя
Не успел Джозеф вполне прийти в себя и увидеть, что возлюбленной нет,
как скорбь его о ее утрате излилась в стенаниях, которые пронзили бы всякое
сердце, кроме лишь такого, что сделано из состава, по твердости и прочим
свойствам весьма похожего на кремень, ибо вы можете высекать из него огонь,
который брызнет искрами из глаз, но из глаз этих не выльется ни капли влаги.
Однако у бедного юноши сердце было из более мягкого состава, и при словах:
"О моя дорогая Фанни! О моя любовь! Неужели я никогда, никогда больше не
увижу тебя!" - его глаза наводнились слезами, которые приличны были бы кому
угодно, только не герою. Словом, его отчаяние было таково, что легче его
вообразить, чем описывать...
Мистер Адамс, сидевший к Джозефу спиною, после долгих его сетований
повел в скорбном духе такую речь:
- Не думай, мое дорогое дитя, что я всецело порицаю эти первые муки
твоего горя, ибо когда невзгоды поражают нас внезапно, чтобы им противиться,
нужно обладать неизмеримо большими знаниями, чем обладаешь ты; однако
человеку и христианину подобает призывать себ...


