Айн Рэнд. Атлант расправил плечи. Книга 3

страница №15

зволив себе загнивать в
безопасности.
Мы не знаем, что делать, мисс Таггарт.
Мы не знаем, к кому обращаться и за какой по мощью.
Нет никаких инструкций, как вести себя в такой чрезвычайной ситуации.
— Нет даже указаний о том, кто должен давать указания в подобном
случае.
Она выслушала, молча, ничего не объясняя, подошла к телефону, приказала
телефонисту соединить ее с ее коллегой в "Атлантик саузерн", в Чикаго,
позвонить ему домой, вытащить его, если потребуется, из постели.
— Джордж? Дэгни Таггарт, — произнесла она, когда в трубке прозвучал
голос коллеги. — Не одолжишь ли мне инженера службы сигнализации со своего
терминала Чарльза Мюррея на сутки?.. Да... Так... Посади его на самолет и
доставь сюда как можно быстрее. Скажи ему, что мы платим три тысячи
долларов... Да, за один день... Да, так скверно... Да, я заплачу ему
наличными из собственного кармана. Я заплачу, если понадобится дать взятку,
чтобы он сел на самолет, но отправь его первым же рейсом из Чикаго... Нет,
Джордж, никого... в "Таггарт трансконтинентал" не осталось ни одного
умеющего думать работника... Да, я сделаю все бумаги, разрешения, исключения
и позволения для чрезвычайных случаев... Спасибо, Джордж. Пока.
Она повесила трубку и быстро заговорила с присутствующими в помещении,
где уже не слышалось звука бегущих колес, чтобы не слышать тишины в комнате
и на терминале, не слышать горьких слов, которые, казалось, повторяла
тишина: в "Таггарт трансконтинентал" не осталось ни одного умеющего думать
работника...
— Немедленно подготовьте ремонтный состав и бригаду, — приказала она.
— Отошлите их на линию Гудзон с наказом обрывать каждый кусочек медного
кабеля, с ламп, семафоров, телефонов, всего, что является собственностью
компании. Чтобы сегодня все было здесь.
Но, мисс Таггарт! Обслуживание линии Гудзон прекращено лишь временно. И
Стабилизационный совет отказался выдать нам разрешение на демонтаж линии!
За это несу ответственность я.
Но как мы доставим оттуда ремонтный состав, если не будет никаких
семафоров?
Через полчаса будут.
— Как?
— Идите за мной, — сказала она, вставая. ;• Они последовали за
ней, и она торопливым шагом двинулась вдоль платформы, мимо суетившихся толп
пассажи ров возле неподвижных поездов. Она спешила по узким переходам, через
переплетение рельсов, мимо слепых семафоров и бездействовавших стрелок. И
только перестук ее атласных туфелек, сопровождаемый глухим скрипом ступенек
под более медлительными шагами мужчин, следовавшими за ней запоздалым эхом
наполнял высоченные своды подземных тоннелей "Таггарт трансконтинентал", --
она спешила к освещенному стеклянному кубу диспетчерской башни А, которая
висела в темноте, подобно одинокой короне — короне низложенных властителей
королевства опустевших путей.
Главный диспетчер был слишком опытным работником на месте, слишком
ответственном, чтобы быть в состоянии полностью скрыть опасный груз своего
разума. Он понял, что от него требуется, как только Дэгни начала говорить, и
ответил лишь отрывистым "да, мэм", тут же склонившись над своими графиками.
В то время как другие последовали за Дэгни вверх по металлической лестнице,
он уже мрачно сидел за самыми оскорбительными расчетами, какие ему
приходилось делать за все время своей долгой карьеры. Дэгни догадалась,
насколько глубоко он это осознал, по единственному взгляду, который он
бросил на нее, взгляду, выражавшему и возмущение, и усталость, которые
вполне могли сравниться с чувствами, которые он прочел на ее лице.
Сначала мы это сделаем, а наши чувства — потом, — сказала она, хотя
он не промолвил ни слова.
Да, мэм, — деревянным голосом ответил он.
Его офис на самом верху подземной башни напоминал застекленную веранду,
выходившую на то, что некогда представляло собой самый стремительный, самый
обильный и упорядоченный поток в мире. Его учили прокладывать маршруты более
девяноста поездов в час и следить за тем, чтобы они безопасно проходили
лабиринты путей и стрелок
при входе и выходе из терминала с помощью стеклянных стен и кончиков
его пальцев. Теперь же он впервые разглядывал пустую темноту иссякшего
русла.
Через открытую дверь диспетчерской Дэгни увидела, что диспетчеры мрачно
стоят без дела; люди, работа которых не позволяла им расслабиться даже на
секунду, стояли возле длинных рядов чего-то напоминавшего вертикальные
медные пластины, подобные книгам на полках и также являвшиеся памятником
человеческого разума. Один из рубильников, которые выступали из полок,
приводил в действие напряжение тысяч электрических проводов, создавал тысячи
контактов и прекращал тысячи других, переключал десятки стрелок, чтобы
расчистить выбранный маршрут, и зажигал десятки семафоров, не оставляя
возможности для ошибок и противоречий, — бесконечная сложность мысли,
сконцентрированная в едином движении человеческой руки, чтобы установить и
обеспечить маршрут каждого поезда, мимо которого несутся сотни других,
тысячи тонн металла и человеческих жизней, проносящихся на расстоянии
человеческого дыхания друг от друга и охраняемые только мыслью, мыслью
человека, работающего с рубильниками. Но они — Дэгни взглянула в лицо
инженера службы сигнализации, — они верят, что сокращение мышц руки — это
единственное, что необходимо, чтобы руководить движением поездов; и вот
теперь диспетчеры стоят без дела, а на большой панели напротив башни
главного диспетчера некогда зеленые и красные огни, чей свет извещал о
приближении поезда за много миль, представляют собой лишь стеклянные бусины,
подобие других стеклянных бус, за которые другое племя дикарей некогда
продало остров Манхэттен* .
— Созовите всех неквалифицированных рабочих, — обратилась она к
помощнику управляющего терминалом, — подсобников, путевых обходчиков,
мойщиков локомотивов, всех, кого сможете найти, и пусть они немедленно
соберутся здесь.
Здесь?
Здесь, — ответила она и показала на пути у подножья башни. — Позовите
и стрелочников. Позвоните на склад и распорядитесь принести все фонари,
которые только можно найти, любые — кондукторские, штормовые, все.
Фонари, мисс Таггарт?
Отправляйтесь.
Да, мэм.
Что мы собираемся делать, мисс Таггарт? — спросил диспетчер.

Мы собираемся двинуть поезда, и мы будем делать это вручную.
Вручную? — поразился инженер службы сигнализации.
Да, дружок! А вы-то почему так шокированы? — Она не могла сдержать то,
что в ней накопилось. — Мужчина — это ведь только мышцы, разве нет? А мы
возвращаемся назад, к тому времени, когда не было ни соединительных систем,
ни семафоров, ни электричества, к тому времени, когда связь осуществлялась
не сталью и проволокой, а людьми, держащими фонари. Живыми людьми, которые
служили фонарными столбами. Вы до статочно долго к этому стремились — вот и
получайте что хотели. Ах, вы полагали, что ваши орудия труда сформируют ваше
сознание? Но все вышло наоборот — и теперь вы увидите, что за орудие труда
породило ваше сознание!
Однако даже возвращение назад требует мыслительной деятельности,
подумала она, глядя на безразличные лица окружавших ее людей и чувствуя, что
сама оказалась в парадоксальной ситуации.
А как переводить стрелки, мисс Таггарт?
Руками.
А подавать сигналы?
Руками.
Но как?
Поставив человека с фонарем у каждого семафора.
Но как? Там не разойтись.
Используйте соседнее полотно.
Как люди узнают, когда переключать стрелки?
По письменному распоряжению.
То есть?
По письменному распоряжению — как в старое время. — Она указала на
главного диспетчера. — Сейчас он работает над расписанием, рассчитывает,
как двигать поезда и какие пути использовать. Он напишет инструкции для
каждой стрелки и семафора, отберет несколько связных, и они займутся
доставкой инструкций на каждый железнодорожный пост — это займет часы
вместо привычных минут, но мы выведем все ожидающие поезда на терминал, а по
том — на линию.
Так что, мы так и будем работать всю ночь?
И весь завтрашний день — пока инженер, у которого хватит на это
мозгов, не покажет вам, как исправить систему.

Но в профсоюзном договоре ничего не говорится о людях, стоящих с
фонарями. Могут быть неприятности. Профсоюз будет недоволен.
Пусть они найдут меня.
Стабилизационный совет будет возражать.
Я за это отвечу.
Ладно, но мне не хотелось бы, чтобы подумали, что это я отдаю приказ.
Приказ отдаю я.
Она вышла на площадку боковой металлической лестницы; ей нужно было
взять себя в руки. На мгновение ей показалось, что она тоже стала точнейшим
инструментом, сработанным по высочайшей технологии, который, оставшись без
электроснабжения, пытается управлять трансконтинентальной линией с помощью
собственных рук. Она вглядывалась в безмолвную непроглядную тьму подземных
помещений терминала "Таггарт трансконтинентал" и чувствовала жгучую боль от
унижения, что вынуждена опуститься до того, чтобы использовать вместо
фонарных столбов людей, которые будут стоять в тоннеле как статуи на могиле
"Таггарт трансконтинентал".
Она едва различала лица людей, собравшихся у подножья башни. Они молча
возникали из темноты и неподвижно стояли в белесом мраке, освещаемые только
синими лампочками на стенах за их спинами и пятнами света, падавшими на их
плечи из окон башни. Она видела только грязную одежду, поникшие мускулистые
тела, безвольно висевшие руки людей, измотанных неблагодарной утомительной
работой, не требовавшей усилий мысли. Перед ней стояли самые жалкие люди на
железной дороге: люди помоложе, которые уже не имели возможности
продвинуться, и люди постарше, которые никогда и не хотели этого. Они стояли
молча — не как желающие узнать, в чем дело, рабочие, а как потерявшие ко
всему интерес заключенные.
— Указания, которые вы сейчас получите, исходят от меня, — начала она
четким, звенящим голосом, стоя над ними на площадке металлической лестницы.
— Люди, которые доведут их до вас, выполняют мои инструкции. Вы шла из
строя система переключения семафоров. Ее работу будете выполнять вы.
Железнодорожное сообщение будет восстановлено немедленно.
Она заметила в толпе лица, смотревшие на нее как-то необычно — с плохо
скрываемой злобой и каким-то наглым любопытством, это заставило ее внезапно
ощутить себя женщиной. Затем она вспомнила, как одета, подумала, что это
придает ей нелепый вид, и, внезапно ощутив приступ злости, отбросила накидку
— дерзко и с полным пониманием значимости момента, — оставшись под резким
светом лампы, среди покрытых сажей колонн, в облике участницы официального
приема. Она стояла, гордо выпрямившись, являя окружающим роскошь своих
обнаженных плеч, блестящий черный атлас платья и бриллиант, сверкавший, как
орден за боевые заслуги.
— Главный диспетчер укажет стрелочникам их посты. Он отберет людей,
которые будут подавать сигналы поездам с помощью фонарей, и связных для
передачи своих указаний. Поезда будут...
Она пыталась подавить в себе полный горечи голос, который, казалось,
твердил: "Это единственное, на что они способны, да и то вряд ли... в
"Таггарт трансконтинентал" не осталось ни одного умеющего думать
работника..."
— Поезда продолжат свой маршрут как на терминал, так и из него. Вы
останетесь на своих постах, пока...
Внезапно она замолчала. Сначала она увидела его глаза,
безжалостно-проницательные глаза, и золотисто-медные волосы, словно
излучающие солнечный свет во мраке подземелья, — среди безмозглого стада
она увидела Джона Галта в засаленной спецовке с закатанными рукавами,
увидела, как он почти невесомо стоит на земле, увидела его поднятое кверху
лицо и смотревшие на нее глаза, как будто он уже видел все происходящее
много раньше.
— Что с вами, мисс Таггарт?
Она услышала мягкий голос главного диспетчера, стоявшего возле нее с
какой-то бумагой в руке, и подумала, как странно вынырнуть из краткого мига
забытья, ставшего в то же время мигом величайшего прозрения, — она не могла
понять, как долго он длился, где она находится и зачем. Она была уверена,
что видела лицо Галта, его изгиб рта, его очертания скул, выражение
свойственного ему незыблемого спокойствия, которое он сохранил во взгляде,
словно помня о разрыве и допуская, что этот момент оказался не под силу даже
ему.
Она знала, что продолжает говорить, потому что окружавшие ее люди
выглядели так, будто слушают ее, хотя сама она не слышала ни звука. Она
продолжала говорить, как будто выполняя приказ, который дала сама себе под
гипнозом бесконечно давно, зная только, что этот приказ был своего рода
вызовом ему, хотя она не понимала и не слышала собственных слов.
Ей казалось, что она стоит в сияющем молчании, где из всех чувств у нее
осталось только зрение, и этим зрением она могла видеть только его, и вид
его был подобен речи, замершей в горле. Его присутствие здесь казалось таким
естественным, таким невыносимо простым, что ее поражал
не этот факт, а присутствие всех остальных на железнодорожных путях,
как будто здесь было место только ему, и никому другому. Перед ее мысленным
взором проносились те мгновения, когда она ехала в поезде и поезд нырял в
тоннель, и она внезапно ощущала приподнятое чувство напряженности, как будто
эти тоннели являли в обнаженном виде суть ее железной дороги и ее жизни,
союз мысли и материи, застывшие результаты работы творческой мысли,
воплощавшие поставленную цель; она ощущала поднимавшуюся в ней надежду,
будто эти тоннели воплощали в себе все ее ценности, и чувство тайного
возбуждения, будто исполнение невысказанных желаний ожидало ее под землей,
— и правильно, что именно здесь она встретила его, он воплощал собой и
обещание, и исполнение желаний; она уже не видела его одежды, его фигуры,
уменьшенной разделявшим их расстоянием, — ее взору предстали только мучения
целого месяца, с тех пор как она видела его в последний раз, и она видела на
его лице исповедь о том, чего стоил этот месяц ему. И она словно слышала
свои слова, обращенные к нему: "Это награда за всю мою жизнь", — и ответ:
"И за мою тоже".
Она поняла, что уже закончила разговор с рабочими, увидев, что главный
диспетчер выступил вперед и что-то говорит, сверяясь с бумажкой в руке.
Потом, движимая чувством все подавляющей уверенности, она поняла, что
спускается по лестнице, оставила позади толпу и направилась не к платформе и
выходу, а в темноту пустых тоннелей. Ты должен последовать за мной, думала
она, чувствуя, что мысль нашла выражение не в словах, а в напряжении мышц,
воли, чтобы выполнить то, на что у нее не хватит сил, и все же она твердо
знала, что это будет выполнено ее волей. Нет, подумала она, не волей, но
абсолютной правильностью этого действия. Ты должен последовать за мной --
это не было ни мольбой, ни просьбой, ни требованием, лишь констатацией
факта, в которой сосредоточилась вся мощь ее знаний, знаний, которые она
усвоила за свою жизнь. Ты должен последовать за мной, если ты тот, кто ты
есть, если мы, ты и я, живем, если существует мир, если ты осознаешь
значение этого момента и не дашь ему ускользнуть, как позволяют себе сделать
другие, в бессмысленность нежелаемого и недостигнутого. Ты должен
последовать за мной — она чувствовала переполнявшую ее уверенность,
испытывала не надежду, не веру, лишь преклонение перед логикой бытия.
Она быстро шла по заброшенным путям, опускаясь все ниже по извивавшимся
в гранитной тверди длинным, темным коридорам. Она уже не слышала за спиной
голоса главного диспетчера. Затем она почувствовала удары собственного
сердца и услышала, как ответ, биение в том же ритме пульса города над
головой, она ощущала его, как ток собственной крови, как звук заполнивший
темноту, а шум города — как биение собственного пульса; далеко за собой она
различила звук шагов. Она ускорила шаг.
Дэгни прошла мимо закрытой железной двери, где все еще лежали
спрятанные останки его двигателя. Она не приостановилась, лишь слегка
вздрогнула, словно отвечая на внезапное озарение, логически соединившее все
события последних двух лет. Ряд синих огоньков уходил в темноту, над пятнами
блестевшего гранита, над разорванными мешками песка, рассыпавшегося по
рельсам, над грудами лома. Услышав невдалеке приближавшиеся шаги, Дэгни
остановилась и оглянулась.
Она увидела, как отблески синего света скользнули по сияющим прядям
волос Галта, она различила очертания его лица и темные впадины на месте
глаз. Лицо исчезло, но звук шагов стал связующим звеном между ними до
следующей вспышки синего света, осветившего его устремленные вперед глаза,
— и она уже была уверена, что остается в поле его зрения с того момента,
когда он увидел ее там, у башни.
Она слышала ритм города над головой. Эти тоннели, Думала она, когда-то
были корнями города и истоком всего его движения, простиравшегося до неба.
Но мы, думала она, Джон Галт и я, были движущей силой этих корней, их
началом, целью и смыслом, он тоже, думала она, ощущал пульс города как свой
собственный.
Она откинула капюшон и с вызовом остановилась, как тогда, когда он
увидел ее на площадке башни, как тогда, когда он увидел ее в первый раз,
десять лет назад, здесь же, под землей. Она слышала его исповедь, но не в
словах, а в пульсирующих толчках своей крови, которые затрудняли дыхание:
"Ты выглядела как символ роскоши и принадлежала тому, что было ее
источником... Казалось, ты возвращала радость жизни ее настоящим
владельцам... ты выглядела одновременно и источником энергии, и тем, что она
дает... и я был первым среди тех, кто отметил, что эти оба момента
неразделимы".
Потом она ощутила нечто подобное вспышкам света, перемежающимся с
забытьем; вот она увидела его лицо совсем рядом, различила его невозмутимое
спокойствие, сдерживаемое напряжение, улыбку понимания в темно-зеленых
глазах; вот поняла, что он увидел в ее глазах, поняла по его стиснутым
шершавым губам; вот почувствовала, как к ее губам прижались его губы; потом
его губы двинулись вниз по ее горлу, и, наконец, она увидела сияние своей
бриллиантовой броши на вздрагивавшей меди его волос.
Потом она уже не осознавала ничего, кроме ощущения своего тела, которое
внезапно обрело силу непосредственно постигать ее самые глубинные ценности.
И подобно тому, как ее глаза превращали световые волны в изображение, а уши
преобразовывали колебания в звук, ее тело вдруг обрело способность
превращать нравственную силу в непосредственное чувственное восприятие. Ее
заставляло дрожать не прикосновение его рук, а сумма всего, что для нее
составляло его прикосновение, знание, что это его рука, движения которой
говорили ей, что теперь она принадлежит ему; этим прикосновением он как бы
расписывался на документе, удостоверявшем, что он принимает все то, что есть
она, Дэгни Таггарт. Она ощущала физическое наслаждение; но оно включало в
себя и преклонение перед ним, перед всем, что олицетворяли его личность и
его жизнь начиная с того вечера, когда на заводе в Висконсине проходило
общее собрание, и до Атлантиды, скрытой в долине Скалистых гор, до
торжествующей насмешливости его зеленых глаз, полных высочайшего интеллекта,
глаз рабочего, стоявшего в толпе перед башней; оно включало в себя и
гордость от осознания, что именно ее он выбрал, чтобы она стала его
отражением, чтобы именно ее -тело дарило ему полноту жизни, так же как его
тело дарило полноту жизни ей. И все это вбирали в себя ее ощущения — при
этом она понимала, что ощущает только прикосновение его руки к своей груди.
Он сорвал с нее накидку, и она почувствовала стройность собственного
тела, потому что ее обнимали его руки, как будто весь он был лишь
инструментом, с помощью которого она смогла наполнить свою душу
торжествующим осознанием самой себя, но, в свою очередь, и она сама словно
превратилась в инструмент для осознания его личности. Как будто она достигла
предела своей способности чувствовать, и все же то, что она чувствовала,
было подобно крику нетерпеливого желания, которое она все еще не могла точно
определить, понимала лишь, что оно такое же энергичное, как и вся ее жизнь,
такое же неутолимое, как жажда получить от жизни все лучшее.
Он откинул ее голову назад, чтобы заглянуть ей в глаза и чтобы она тоже
увидела его глаза, чтобы дать ей осознать полное значение того, что они
делают, словно освещая светом сознания встречу их глаз в это мгновение
наивысшей близости, превосходящей ту близость, которую им суждено будет
испытать в следующий миг.
Затем она почувствовала, что ее плечи царапает грубая мешковина, и
поняла, что лежит на рваных мешках с песком, увидела блеск своих чулок. Она
почувствовала, что его рот коснулся ее лодыжки и мучительно продвигается
вверх по ее ноге, как будто запечатлевая ее контуры губами; она ощутила, что
ее зубы впились в плоть его руки, затем его локоть отстранил ее голову и его
рот овладел ее губами еще более мучительно и сильно, чем ее; и когда у нее
перехватило горло, то, что она ощущала как восходящее движение, вдруг
освободило и сплавило ее тело в единый порыв наслаждения; и она уже больше
ничего не воспринимала, только вздрагивание его тела и жажду обладания,
которая все росла и росла, как будто она перестала быть собой и превратилась
в одно чувство бесконечного стремления к невозможному, — и она поняла, что
невозможное возможно, и, глубоко вздохнув, осталась лежать спокойно,
понимая, что ничего большего желать невозможно.
Галт лежал возле нее на спине, глядя на темный гранитный свод над ними,
и она увидела, как он раскинулся по неровностям рваной мешковины, будто его
тело, расслабившись, стало текучим, она увидела черный треугольник своей
накидки, отлетевшей на рельсы у их ног; на сводах тоннеля поблескивали
капельки сырости, они медленно смещались, скрываясь в невидимых трещинах,
подобно огонькам машин на дальних дорогах. Когда Галт заговорил, его голос
звучал так, будто он спокойно договаривал фразу в ответ на теснившиеся в ее
голове вопросы, будто ему больше нечего было скрывать от нее, и теперь он
уже не имеет права не обнажить перед ней свою душу, — так же просто, как он
мог теперь обнажить перед ней свое тело:
— ...вот так я и следил за тобой в течение десяти лет... отсюда,
из-под земли под твоими ногами... зная о каждом твоем шаге там, наверху, в
твоем кабинете, но я никогда не видел тебя, не видел так, как хотел...
Десять лет, ночи которых я провел, надеясь увидеть тебя хоть на минуту
здесь, на платформе, когда ты садишься в поезд... Всякий раз, когда приходил
приказ прицепить твой вагон, я всегда знал об этом и ждал, чтобы увидеть,
как ты спускаешься по лестнице, и хотел, чтобы ты шла не так быстро... Как
она идет тебе, твоя походка. Я ни с чем ее не спутаю... твою походку и твои
ноги... Я всегда видел сначала твои ноги, спешащие по лестнице, проходившие
мимо меня, пока я глядел на них с запасного пути, там, внизу, в темноте...
Думаю, я мог бы отлить их в бронзе. Я помнил их не глазами, а ладонями --
когда ты проходила мимо... когда я шел на работу... когда возвращался домой
перед рассветом, намереваясь поспать часа три, — только я не мог уснуть...
— Я тебя люблю. — Она говорила спокойным голосом, почти без
выражения, в нем звучала только хрупкая нотка юности.
Он закрыл глаза, будто давая звуку ее голоса пройти сквозь разделявшие
их годы.
— Десять лет, Дэгни... и лишь раз мне выпало несколько недель, когда
ты была передо мной, я видел тебя совсем рядом, и ты никуда не спешила,
когда я мог просто оставаться на месте и смотреть, как на освещенную сцену;
это походило на спектакль для меня одного... и я смотрел на тебя часами
много вечеров подряд... в освещенном окне офиса компании под названием "Джон
Галт лайн инкорпорейтэд"... И как-то вечером...
Ее дыхание почти замерло.
Так это ты приходил тем вечером?
Ты что, видела меня?
Я видела твою тень на тротуаре... Она мелькала туда- сюда... Это
выглядело как борьба... как... — Она замолчала, она не хотела произносить
слово "мучение".
Так и было, — спокойно подтвердил он. — В тот вечер я хотел прийти к
тебе, посмотреть на тебя, поговорить... Тем вечером я едва не нарушил свою
клятву, когда увидел, как ты дремлешь за своим столом, увидел, что ты почти
раздавлена той ношей, что взвалила на себя...
Джон, тем вечером я думала именно о тебе... только я не знала...
Но, понимаешь, об этом знал я.
...не знала, что это ты, и вся моя жизнь, все, что я де лала, и все,
чего я хотела...
Я знаю.
Джон, самое трудное было не тогда, когда я простилась с тобой в
долине... а когда...
Когда ты, вернувшись, выступила по радио?
Да! А ты слушал?
Конечно. Я рад, что ты это сделала. Это было совершенно великолепно. А
я... я знал это.
Знал... о Хэнке Реардэне?
До того, как увидел тебя в долине.
— Ты... Когда ты узнал о нем, это оказалось для тебя неожиданностью?
-Да.
Было ли?.. — Она запнулась.
...мне тяжело? Да. Но только несколько первых дней. В следующую ночь
после этого... Хочешь, я расскажу тебе, что делал в ту ночь, когда узнал об
этом?
-Да-
— Я никогда не видел Хэнка Реардэна, только его фото графии в газетах.
Я узнал, что в тот вечер он поехал в Нью- Йорк на какое-то совещание крупных
промышленников. Мне захотелось взглянуть на него. Я отправился в отель, где
проходило совещание, чтобы подождать его у входа. Подъезд был ярко освещен,
но вокруг стояла темнота, по этому я мог все видеть, оставаясь невидимым. У
входа шаталось несколько зевак, а мелкий дождик заставлял прохожих держаться
поближе к стенам домов. Участников совещания, выходивших из отеля, легко
было узнать по одежде и манерам — сверхроскошная одежда и сочетание
властности и робости — как будто они изо всех сил притворялись и из-за
этого чувствовали себя виноватыми. Тут находились водители, ожидавшие их в
автомобилях, несколько репортеров, пытавшихся остановить их, чтобы задать
свои вопросы, и непрошеные поклонники, жаждущие услышать от них хотя бы
слово. Эти промышленники оказались измученными людьми почтенных лет, рыхлые,
лихорадочно стремящиеся скрыть свою неуверенность. А потом я увидел его. На
нем был дорогой плащ и надвинутая на глаза шля па. Он шел быстрым шагом, с
уверенностью, которая должна быть заслужена, и он ее заслужил. Кое-кто из
знакомых промышленников набросился на него с вопросами, и эти киты
индустрии, разговаривая с ним, ничем не отличались от снующих тут же
прилипал. Я взглянул на него — он сто ял с поднятой головой, взявшись одной
рукой за ручку дверцы своей машины. Я увидел беглую улыбку под надвинутой на
глаза шляпой, улыбку уверенного в себе человека, нетерпеливого и слегка
забавляющегося. А затем на какое- то мгновение я сделал то, чего никогда не
делал раньше, чем грешит большинство людей, портя этим себе жизнь: я увидел
этот момент вне его контекста, я увидел мир таким, каким он заставил его
выглядеть, как будто он стремился привести его в соответствие с собой, как
будто он олицетворял его. Я увидел мир свершений, неукрощенной энергии,
дороги без препятствий, ведущей через годы к радостям награды за свой труд;
я увидел, пока стоял под дождем в толпе зевак, что принесли бы мне мои годы,
если бы такой мир существовал, и почувствовал отчаянную тоску, ведь он был
воплощением того, чем должен был быть я... имел все, что надлежало иметь
мне... Но это длилось лишь долю секунды. Затем я увидел все то же самое, но
уже в реальном виде и истинном значении — я увидел, какую цену он платит за
свои блестящие способности, какие мучения он переносит, в молчаливом
изумлении пытаясь понять то, что я-то уже понял. Я увидел мир, к которому он
стремится, но который еще не создан и не существует, я вновь увидел его, но
уже тем, кем он являлся — символом моей борьбы, героем, не получившим
вознаграждения, за которого я должен отомстить и которого должен освободить;
и тогда... тогда я принял то, что узнал о тебе и о нем. Я увидел, что это
ничего не изменило, что мне следовало этого ожидать... так оно и должно
быть.
Он услышал ее слабый стон и мягко рассмеялся:
— Дэгни, это не значит, что я не страдал, это значит, что я знаю, что
с болью надо бороться и надо отбросить ее. нельзя принимать ее как составную
часть своей души, как постоянный шрам своих представлений о жизни. Не надо
меня жалеть. Страдание сразу же оставило меня.
Она обернулась и молча взглянула на него, он улыбнулся, приподнявшись
на локте, чтобы увидеть ее лицо, а она лежала замерев, не в силах
пошевельнуться. Она прошептала:
— Ты был путевым рабочим здесь... здесь!.. Двенадцать лет...
-Да.
— Сразу же после...
Сразу же после того, как оставил "Твентис сенчури мотор".
В ту ночь, когда ты увидел меня в первый раз... ты ведь уже работал
здесь?
Да. А в то утро, когда ты захотела наняться ко мне в прислуги, я все
еще оставался твоим путевым рабочим, находящимся в отпуске. Теперь ты
понимаешь, почему я так смеялся.
Она все еще смотрела на его лицо; улыбка на ее лице выражала страдание,
а его улыбка излучала чистую радость.
Джон...
Говори. Только говори все.
— Ты был здесь.. И все эти годы... *: -Да-
--- ...все эти годы... когда погибала железная дорога...! когда я
искала людей с интеллектом... боролась, пытаясь удержать всякого, в ком
оставалась хоть капелька ума, и если находила...
— ...когда ты прочесывала страну в поисках изобретателя моего
двигателя, когда ты кормила Джеймса Таггарта и Висли Мауча, когда ты назвала
свое высшее достижение именем врага, которого хотела уничтожить.
Она закрыла глаза.
— Я был здесь все эти годы, — продолжал он, — сов сем рядом, в твоем
царстве, наблюдая твою работу, твое одиночество, твои устремления, наблюдая,
какова ты в битве, которую, как ты считала, ведешь вместо меня, в битве, в
которой ты поддерживала моих врагов и постоянно проигрывала; я находился
здесь, укрытый только недостатками твоего зрения, как Атлантида была укрыта
от тебя рукотворным миражом. Я находился здесь в ожидании дня, когда ты
прозреешь, когда ты поймешь, что согласно кодексу того мира, который ты
поддерживаешь, все ценимые тобою вещи обречены попасть на самое темное дно
подземелья и что именно там тебе придется искать их. Я находился здесь. Я
ждал тебя. Я люблю тебя, Дэгни. Я люблю тебя больше своей жизни, и это я,
который учил людей, как любить жизнь. Я также всегда
учил их никогда не рассчитывать получить что-то, не уплатив, — и то,
что я сделал сегодня ночью, я сделал с полным сознанием, что мне придется за
это расплатиться и что ценой может оказаться моя жизнь.
— Нет!
Он улыбнулся и кивнул:
Да. Ты же знаешь, что на этот раз ты победила меня, что я нарушил
собственное решение, но я сделал это сознательно, зная, к чему это ведет. Я
сделал это не увлеченный моментом, не вслепую, а полностью понимая все
последствия и готовый принять их на себя. Я не мог позволить себе упустить
это мгновение, оно принадлежало нам, любовь моя, мы его заслужили. Но ты еще
не готова порвать со всем и присоединиться ко мне — не надо возражать, я
это знаю, — и если я предпочел взять то, что еще не полностью принадлежит
мне, я должен за это за платить. У меня нет возможности узнать, когда и как
это будет, но я знаю, что, если поддамся врагу, буду сам отвечать за
последствия. — Он улыбнулся в ответ на ее ищущий взгляд: — Нет, Дэгни, ты
мне не враг по разуму, это-то и привело меня к тому, что произошло, но ты
мой враг фактически, по своим действиям, хотя ты этого и не пони маешь, зато
я хорошо понимаю. Мои сегодняшние враги не представляют для меня опасности.
Ты — представляешь. Ты единственная, кто сможет помочь им отыскать меня.
Они никогда не смогли бы узнать, кто я, но с твоей помощью — узнают.
Нет!
Намеренно, конечно, нет. И ты вольна пересмотреть свои действия и
действовать по-другому, но пока ты про должаешь в том же духе, ты не вольна
избежать логики собственных действий. Не хмурься, выбор сделал я — и я
выбрал опасность. Я делец, Дэгни. Я хотел тебя, но был не властен изменить
твое решение, мне оставалась только возможность справиться о цене и решить,
смогу ли я заплатить ее. Смогу. Моя жизнь принадлежит мне, и мне решать,
тратить ее или вложить во что-либо, а ты, ты для меня, — и
жестом, как бы продолжавшим его рассуждения, он приподнял ее и
поцеловал в губы, а она продолжала лежать, отдаваясь его силе, откинув назад
голову в струящемся каскаде волос, удерживаемую на весу только губами,
прижавшимися к его губам, — ты для меня единственная награда, которую я мог
получить и которую избрал. Я хотел тебя, и если цена этому — моя жизнь, я
отдам ее. Мою жизнь, но не мой разум.
Он сел, в глазах его внезапно появился жесткий отблеск; он с улыбкой
спросил:
Хочешь, чтобы я присоединился к тебе и отправился работать? Хочешь, я
исправлю систему сигнализации?
Нет! — Ее крик последовал почти тотчас же, словно в ответ на ее
видение — она увидела мужчин, сидевших за отдельным столом в банкетном зале
отеля "Вэйн- Фолкленд".
Он рассмеялся:
Отчего же нет?
Я не хочу, чтобы ты работал на них!
А сама?
Я считаю, что их дни сочтены, победа останется за мной. Я смогу еще
немного продержаться.
Верно, ты сможешь еще немного продержаться, но не до победы, а до
прозрения.
Я не могу допустить, чтобы все пошло прахом! — Это был крик отчаяния.
Пока не можешь, — спокойно возразил он.
Он поднялся, и она послушно встала следом за ним, все еще не в силах
продолжить разговор.
— Я останусь здесь, на своей работе, — сказал он. — Но не пытайся
меня увидеть. Тебе придется вынести то, что вынес я и от чего хотел избавить
тебя, ты должна жить дальше, зная, где я, желая меня, как буду желать тебя
я, но не позволяя себе приблизиться ко мне. Не ищи меня здесь. Не приходи в
мой дом. Не позволяй им увидеть нас вместе. А когда достигнешь конца, когда
будешь готова уйти, не говори ничего им, просто возьми мел и начерти знак
доллара на пьедестале памятника Нэту Таггарту, где ему и надлежит быть, а
потом отправляйся домой и жди. В течение суток я приду к тебе.
Она склонила голову в молчаливом обещании.
Но когда он повернулся, чтобы уйти, внезапная дрожь пробежала по ее
телу, подобно первому толчку пробуждения или последней предсмертной
судороге, и все кончилось непроизвольным возгласом:
Куда ты идешь?
Поработаю фонарным столбом, пока не рассветет, это единственная работа,
которую позволяет мне твой мир, и единственная работа, которую он от меня
получит.
Она схватила его за руку, чтобы остановить, слепо последовать за ним,
бросить все, лишь бы видеть его лицо:
— Джон!
Он взял ее за руку, подержал и выпустил.
— Нет, — произнес он.
Потом он вновь поднял ее руку, поднес к губам, поцеловал, и
прикосновение его губ было более чувственным и красноречивым, чем любые
слова, которые он мог выбрать для признания. Затем он зашагал прочь вдоль
исчезающей вдали линии рельсов, и ей показалось, что рельсы и его
удаляющаяся фигура одновременно покидают ее.
Когда она добрела до платформы терминала, первый перестук катившихся
колес уже отдавался в стенах здания, как внезапное биение сердца после
остановки. Храм Натаниэля Таггарта был пуст и тих, негасимый свет струился
на опустевший мраморный пол, несколько оборванцев слонялись по нему, почти
растворившись в этом свете. На ступенях пьедестала под памятником,
исполненным торжества, дремал оборванный бродяга, отказавшийся от всякого
сопротивления, подобно птице со сломанным крылом, которой негде приткнуться,
кроме случайного местечка на карнизе.
Дэгни рухнула на ступеньки пьедестала, подобно еще одному покинутому
всеми страдальцу, запахнувшись в пыльную накидку, и тихо сидела, опустив
голову в ладони, не в силах ни плакать, ни чувствовать, ни двигаться.
Ей все время казалось, что она видит силуэт человеческой фигуры с
факелом в руке, которая иногда принимала очертания Статуи Свободы, а иногда
напоминала мужчину с кудрями солнечного цвета, протягивавшего навстречу
ночному небу руку с фонарем, красные стекла которого останавливали движение
мира.
— Что бы там ни было, не принимайте это близко к сердцу, леди, --
произнес бродяга тоном, к которому примешивалась капля сострадания. — Все
равно ничего не поделаешь... Да и вообще, к чему все это, леди? Кто такой
Джон Галт?


Глава 6


Песнь свободных



Двадцатого октября совет профсоюза сталелитейщиков "Реардэн стал"
потребовал увеличения зарплаты.
Хэнк Реардэн узнал об этом из газет; никаких требований к нему не
поступало, считалось, что вообще нет необходимости информировать его об
этом. Требование направили в Стабилизационный совет, не приложив никаких
объяснений, почему ни одной из других сталелитейных компаний не предъявлены
подобные требования. Он не мог понять, выражает это заявление интересы
рабочих или нет, постановления Стабилизационного совета о выборах в
профсоюзах содержали такие формулировки, что разобраться в них не
представлялось возможным. Он понял только, что группа состоит из тех
новичков, которых совет протащил на его завод в течение последних нескольких
месяцев.
Двадцать третьего октября Стабилизационный совет отклонил требования
профсоюза, отказавшись поддержать повышение зарплаты. Если какие-то слушания
по этому вопросу и состоялись, Реардэн ничего о них не знал. С ним не
консультировались, его не информировали и не ставили в известность.
Двадцать пятого октября газеты страны, контролировавшиеся теми же
людьми, которые контролировали и Стабилизационный совет, начали кампанию
солидарности с рабочими "Реардэн стал". Они печатали истории об отказе
повысить зарплату, не упоминая о том, кто отказал или кто обладал
исключительными полномочиями решать такие вопросы, рассчитывая на то, что
читатели забудут о юридических тонкостях под воздействием историй,
повествующих о том, что настоящая причина всех несчастий рабочих-- их
работодатель. Появилась статья, описывающая тяжелую жизнь рабочих "Реардэн
стил" сейчас, когда стоимость жизни в стране возросла, а рядом другая,
перечисляющая доходы Реардэна пятилетней давности. Появилась статья о жизни
жены рабочего заводов Реардэна, обходившей пешком лавку за лавкой в тщетных
поисках продуктов, рядом — статья о бутылке шампанского, разбитой о чью-то
голову на пьяной гулянке, устроенной неназванным "королем стали" в модном
отеле; этим "королем" был Орен Бойл, но в статье не упоминались имена.
"Неравенство все еще царит среди нас, — писали газеты, — и лишает нас всех
благ просвещенной эпохи". "Лишения переполнили чашу терпения народа.
Ситуация близится к критической точке. Мы опасаемся взрыва насилия", --
повторяли газеты.
Двадцать восьмого октября группа новых работников "Реардэн стил" напала
на мастера и повредила трубопровод, подающий воздух в домну. Два дня спустя
они разбили нижние окна правления. Один из новичков сломал приводное
устройство крана, и изложница с расплавленным металлом опрокинулась в двух
шагах от пятерых рабочих. "Полагаю, что я психанул, беспокоясь о своих
голодных детях", — сказал он при аресте. "Сейчас не время теоретизировать,
кто прав, а кто виноват, — прокомментировали этот случай газеты. — Нас
беспокоит главное — тот факт, что волнения угрожают выпуску стали в
стране".
Реардэн молча наблюдал. Он выжидал, будто постепенно, по крупице,
постигал происходящее и понимал, что этот процесс нельзя ни замедлить, ни
остановить. Нет, думал он, глядя в окно своего кабинета на ранние сумерки
осеннего вечера, нет, я не равнодушен к судьбе своих заводов; только
чувство, которое некогда было страстью к живому существу, теперь
превратилось в грустную нежность, которую ощущаешь к памяти умершего
любимого. Особый оттенок этому придавал, считал он, тот факт, что какие-либо
действия уже невозможны.
Утром тридцать первого октября он получил уведомление, что на всю его
собственность, включая текущие и депозитные счета, наложен арест в связи с
обвинительным заключением, вынесенным судом по делу о недоимке в уплате
подоходного налога трехлетней давности, Это было официальное уведомление,
оформленное в строгом соответствии с законом, если не считать, что никаких
недоимок никогда не существовало, а судебное разбирательство и вовсе не
имело места.
Нет, — сказал он задохнувшемуся от негодования адвокату, — не
расспрашивайте их, не отвечайте, не возражайте.
Но это фантастика!
А все остальное — не фантастика?
Хэнк, вы хотите, чтобы я ничего не делал? Смириться и лечь, задрав
лапки?
Нет, стоять. Я имею в виду именно стоять. Не двигаться. Не действовать.
Но они оставили вас беззащитным.
Разве? — мягко улыбаясь, спросил он.
У него в кошельке осталось всего несколько сотен долларов, не больше.
Но его, подобно рукопожатию далекого друга, согревала мысль о том, что в
тайнике его сейфа в спальне лежит тяжелый слиток золота, полученный им от
золотоволосого пирата.
На следующий день, первого ноября, ему позвонили из Вашингтона. Звонил
чиновник, голос которого, казалось,
скользил по телефонному проводу на коленях, извиваясь в оправданиях и
извинениях.
Это ошибка, мистер Реардэн! Всего лишь весьма не приятная ошибка! Это
уведомление... оно предназначалось не для вас. Вы знаете, как это сегодня
происходит, когда все учреждения так скверно работают и у нас так много
всяких правительственных распоряжений. И вот какой-то идиот спутал все
данные и выкопал это постановление против вас — а это вас совсем не
касается, в действительности речь шла о мыловаре! Пожалуйста, примите наши
извинения, мистер Реардэн, наши глубочайшие личные извинения на самом
высоком уровне. — Голос изобразил мягкую, выжидательную паузу. — Мистер
Реардэн?..
Я слушаю.
Не могу выразить, как мы огорчены тем, что причинили вам неприятности и
неудобства. Со всей этой кучей указов, формальностей, с которыми нам
приходится иметь дело, — вы же понимаете, бюрократия! — у нас займет
несколько дней, возможно неделю, чтобы опротестовать ваше уведомление и
отозвать его... Мистер Реардэн?
Я вас слышу.
Мы бесконечно огорчены и готовы сделать все, что в нашей власти. Вы,
конечно, можете потребовать возмещения за причиненные вам неудобства, и мы
готовы все оплатить. Мы не станем ничего оспаривать. Вы, конечно, на правите
такой протест и...
Я ничего не сказал.
Гм? Нет, не сказали... то есть... ну... что же вы сказали, мистер
Реардэн?
Я ничего не сказал.
На следующий день из Вашингтона умолял другой голос. Но этот, казалось,
не скользил по телефонному проводу, а подпрыгивал с веселой
непринужденностью канатного плясуна. Он представился как Тинки Хэллоуэй и
умолял Реардэна принять участие в совещании, "маленькое такое совещаньице,
нас будет всего несколько человек — но на самом высоком уровне. Оно
состоится в Нью-Йорке, в отеле "Вэйн-Фолкленд", послезавтра".
За последние несколько недель произошло столько недоразумений, --
заявил Тинки Хэллоуэй. — Столько не приятных недоразумений — и совершенно
ненужных! Мы можем исправить все это буквально за секунду, мистер Реардэн,
если у нас будет возможность переговорить с вами. Мы страстно желаем
встретиться с вами.
Вы можете обязать меня явиться как свидетеля в судебном порядке, когда
пожелаете.
О нет! Нет! — испугался голос. — Нет, мистер Реардэн, зачем вы так?
Вы нас не понимаете, мы очень хотим встретиться с вами на дружеской основе,
нам не нужно ни чего, кроме вашего добровольного сотрудничества. — Хэллоуэй
напряженно ждал, не послышится ли ему слабый звук отдаленного смешка; он
ждал, но ничего не было слышно. — Мистер Реардэн?
-Да.
Конечно, мистер Реардэн, в такие времена, как сейчас, совещание с нами
может принести вам большие выгоды.
Совещание... о чем?
— Вы столкнулись с серьезными трудностями... а мы стремимся помочь вам
всем, чем можем.
— Я не просил о помощи.
— В наши неспокойные времена, мистер Реардэн, на строение общества
столь непредсказуемо и непостоянно... столь опасно... Мы хотим быть в
состоянии защитить вас.
Я не просил о защите.
Но вы, конечно, понимаете, что мы в состоянии быть для вас очень
полезными, и если вы что-нибудь хотите от нас, любую...
Я ничего не хочу.
Но у вас могут возникнуть вопросы, которые вы за хотите обсудить с
нами.
У меня нет вопросов.
Тогда... что ж, тогда... — Отказавшись от попыток изобразить, что
оказывает любезность, Хэллоуэй начал откровенно умолять: — Тогда не
согласились бы вы выслушать нас?
Если у вас есть что мне сказать.
Конечно, мистер Реардэн, конечно, у нас есть что сказать! Мы просим
только об одном, — выслушайте нас. Дай те нам эту возможность. Просто
приезжайте на наше совещание. Вы себя ничем не свяжете... — непроизвольно
вы рвалось у него, и он замолчал, услышав появившееся в го лосе Реардэна
веселое и насмешливое выражение, мало что обещавшую интонацию, с которой
Реардэн ответил:
Я это знаю.
Ну, я полагаю... то есть... так что ж, вы приедете?
Хорошо, — сказал Реардэн. — Я буду.
Он не вслушивался в изъявления благодарности, отметив только, что
Хэллоуэй все время повторял:
— В семь вечера четвертого ноября, мистер Реардэн... четвертого
ноября... — как будто дата имела какое-то особенное значение.
Реардэн положил трубку и откинулся в кресле, разглядывая отблески
пламени доменной печи на потолке своего кабинета. Он понял, что это
совещание ловушка, но знал, что пойдет на это и что ее устроители ничего от
этого не выиграют.
Тинки Хэллоуэй положил трубку и, весь в напряжении, нахмурясь, сел.
Клод Слагенхоп, президент общества "Друзья всемирного прогресса", сидевший в
кресле и нервно покусывавший спичку, взглянул на него и спросил:
— Ну что, не очень? Хэллоуэй покачал головой:
Он приедет, но... Нет, не очень. — И добавил: — Не думаю, что он
пойдет на это.
То же говорил и недоносок.
Я знаю.
Недоносок сказал, чтобы мы и не пытались.
К черту твоего недоноска! Мы должны пойти на это! Мы обязаны рискнуть!
Недоноском был Филипп Реардэн, который несколько недель назад сообщил
Клоду Слагенхопу:
— Нет, он не хочет брать меня, не хочет дать мне работу. Я попытался
сделать, как вы хотели. Старался вовсю, но все бесполезно, он хочет, чтобы
ноги моей не было за проход-
ной. А что до настроения, то... послушайте, оно безобразное. Хуже, чем
я ожидал. Я знаю его и могу сказать, что у вас нет никаких шансов. Он на
пределе. Еще немного, и он сорвется. Вы сказали, что начальство
интересуется. Скажите им, пусть и не пытаются. Скажите им, что он... Клод,
да: поможет нам Бог, если они попробуют, они же потеряют его!
— Что ж, не очень-то ты нам помог, — сухо сказал Слагенхоп и
отвернулся.
Филипп схватил его за рукав, в его голосе внезапно прозвучало явное
беспокойство:
Послушай, Клод... согласно... указу десять двести во семьдесят
девять... если он уйдет... у него не будет наследников?
Верно.
Они отнимут его заводы и... все остальное?
Верно, это — закон.
Но... Клод, они не проделают этого со мной, правда?
Они не хотят, чтобы он уходил. Ты же знаешь. Удержи его, если можешь.
Но я не могу. Вы же знаете, я не могу! И из-за моих политических
взглядов и... за все, что я для вас сделал, вы же знаете, что он обо мне
думает! Я не имею на него никакого влияния!
Что ж, такое уж твое счастье.
Клод! — в панике закричал Филипп. — Клод, меня ведь не выставят за
дверь? Я же с ними, да? Они всегда повторяли, что я один из них, всегда
повторяли, что я им ну жен... говорили, что им нужны такие, как я, а не
такие, как он... Люди моего склада, помнишь? После всего, что я для них
сделал, после всей моей верности, моих услуг и веры в их дело...
Ты, придурок чертов, — рявкнул Слагенхоп, — зачем ты нам нужен без
него!
Утром четвертого ноября Реардэна разбудил телефонный звонок. Он открыл
глаза и посмотрел в окно спальни на ясное, бледное небо, начинавшее
светлеть, окрашенное в этот час в цвета неяркого аквамарина. Уже начали
проглядывать лучи невидимого еще солнца, бросавшие на старые крыши
филадельфийских домов нежно-розовый отблеск. Какое-то мгновение, пока его
сознание сохраняло чистоту, подобную этому небу, Реардэн ничего не ощущал,
кроме себя самого, и, еще не подготовив душу к тяжести чуждых ему
воспоминаний, лежал тихо, очарованный тем, что увидел и почувствовал,
переживая встречу с миром, который должен быть подобен этому небу и в
котором само существование человека должно стать нескончаемым утром.
Телефонный звонок вновь отбросил его в ссылку из этого утра; он вопил с
короткими перерывами, подобно надоедливому, непрерывному крику о помощи,
крику, не имевшему отношения к утреннему миру. Нахмурившись, Реардэн поднял
трубку:
Алло?
Доброе утро, Генри, — сказал дрожащий голос матери.
Мама... в такой час? — сухо спросил он.
— Но ты же всегда поднимаешься с рассветом, я хотела перехватить тебя,
пока ты не ушел на работу.
Да? Так в чем дело?
Мне надо увидеться с тобой, Генри. Мне надо с тобой поговорить.
Сегодня. Это очень важно.
Что-нибудь случилось?
Нет... то есть да... Я должна поговорить с тобой лично. Ты придешь?
Извини, не могу. Сегодня вечером у меня назначена встреча в Нью-Йорке.
Если ты хочешь, чтобы я пришел завтра...
Нет! Нет, не завтра. Сегодня. Так надо. -

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися