Дмитрий Михайлович Балашов. Симеон Гордый

страница №3

очит он в наследники престола. Ему не по нраву
монгольская еда, ему все сейчас не по нраву. Он худеет и сильно поседел за
последний год. Покойный коназ Иван унес с собою его здоровье. Пора думать
о наследниках, о сыновьях, которых у него трое, так же как и у коназа
Ивана. Тинибек - старший, Джанибек и Хыдрбек - младшие. Тинибека он нынче
пошлет с войсками в Хорезм, пусть воины привыкнут видеть в нем
повелителя... Любимый его сын, по-настоящему любимый, Тимур, давно в
могиле. Этих своих сыновей - гордого Тинибека, почтительного Джанибека и
ласкового Хыдрбека - он иногда боится. Давеча Тинибек садился на коня и с
седла, сверху, так бесстрастно и сурово поглядел на отца, что Узбек на миг
ощутил ужас, словно перед лицом убийцы. И это его сын! Дождут ли они его
смерти или... ускорят ее? Верны ли ему хоть нукеры, охрана главного юрта,
или и они, видя старость повелителя, готовы передать себя в волю
сильнейшего? А Товлубег? Толстый барс, объевшийся человеческой кровью...
Кто про него это сказал? Когда Товлубег приезжает со своими нукерами, он,
Узбек, тоже боится его... Быть может, надо еще при жизни вручить власть
Тинибеку? Нет, нельзя, опасно. Пусть дождут моей смерти! (Не стал бы
только резаться с братьями!) Дети урусутских князей почти всегда от одной
жены, и они не так часто убивают друг друга. Верно, сказывается кровь. Или
ихний бог, Иса, удерживает урусутов от братоубийства? Как поведет себя
коназ Семен с братьями? Надо спросить! Слишком много думает он о
московите! Дух Ивана, отыди от меня! И все же кого из урусутских князей
возможно посадить вместо Семена на владимирский стол?
Узбек в задумчивости принимает из рук жены расписную китайскую
фарфоровую чашку с кумысом. Чашка прозрачная, в извивы узора, выдавленного
перед обжигом зернышками риса, виден свет. Когда-то его занимало: как кяны
выделывают такое? Теперь и красота уже перестала трогать Узбека. Ее
слишком много вокруг, и она все равно не восполняет ветшающего здоровья.
Он подносит чашку к губам. Пьет, глядя, как светится, обнажаясь,
прихотливый узор. Думает о детях, о войне и опять о покойном Иване: Калита
и мертвый не выпускает его из своих незримых тенет.
Старейший меж князьями урусутскими - суздальский коназ Костянтин. Но
все говорят, что он опасен. Или передать власть ничтожному коназу
тверскому? Или ярославскому коназу - как-никак супротивнику коназа Ивана?
Он может все. Он пока еще может все! Неверно, что выбор великого
коназа владимирского зависит от Товлубега! От него, Узбека, зависит выбор!
И все урусутские князья ныне в его власти! Можно их всех задержать,
оставив у себя. Можно всех казнить. Можно натравить друг на друга,
заставить резаться не на жизнь, а на смерть, а с ослабевшего победителя
потребовать серебро. Много серебра! Больше, чем давал Иван! Горы серебра!
Чтобы хватило всем его бекам и визирам...
Он берет плов руками. Брюзгливо и неопрятно ест, обсасывая, словно
мозговую кость, злые замыслы, ни один из которых не сможет, не сумеет
осуществить. Не дадут! Вновь утопят в бесконечных словах и спорах...
Он жует. Некрасиво дергается узкая борода. Мрачные замыслы не красят
лица повелителя, делают уродливым старый высохший лик. Всю жизнь ему не
хватало мудрости, воли и доброты. А красят человека в преклонные годы
именно эти добродетели. Ум и доброта облагораживают старые черты, воля
образует характер, и лик старости делается положительно красив, иногда
даже светится красотою, и седые поредевшие кудри, и белая борода глядятся
тогда словно облако света или сияние вокруг промытого и просветленного
искусом жизни лица. Но это - жизнь духа и красота духовности. Жизнь,
прожитая в мелких страстях и вожделениях, кладет на лицо старости совсем
иные меты. И тогда, с уходом животной силы, жуток бывает изборожденный
гнилью страстей мерзостный лик, на коем блудливо-низменные бродят еще
зависть, подлость, похоть и вожделение, уже не имеющие сил мощно и страшно
выразить себя и потому особенно отвратительные для стороннего глаза...
Берегись к старости не очистить души своей от грехов мира сего! Не скрытые
более цветущею плотью, лягут они каиновой печатью на твое чело, и
погнушают тобою даже и близкие, не говоря уже о дальних, для коих станешь
ты, человек, гробом повапленным еще до кончины своей!
Узбек жует. Рыгает. Не от сытости - от несварения желудка. Снова пьет
кумыс и какую-то горькую, как уверяют лекари, целебную воду. Послушают ли
его подкупленные коназом Иваном Товлубег и Черкас? Поймут ли его, чающего,
наконец, избавленья от мертвого Калиты!


ГЛАВА 14



Товлубий (Товлубег) был действительно похож сейчас на сытого барса.
Тучный, он разлегся на подушках, незастенчиво озирая молодого московского
князя. С удовольствием запивает баранину русским медом, щурится,
прицокивает языком. Ломая урусутские слова, поучает коназа Семена.
Московит то вспыхивает, покрываясь девичьим румянцем, то сводит брови, но
взглядывает умно. Товлубий любит умных. С ними, как с коназом Иваном,
считает он, всегда можно дотолковаться. Узбек плохой правитель. Его
наместников выгнали из Галича, он потерял Арран и Азербайджан, быть может,
потеряет ныне богатый Хорезм... Коназ Иван был умный, но ему не следовало
так рано умирать. Каким будет этот его сын, Семен? Стоит ли бороться за
него перед Узбеком? Дары были отменны, да иного Товлубег и не ждал. Ежели
московит излишне прям, стойно тверскому коназу Александру... Понимает ли
он, что за пролитую кровь надо платить не только серебром, но и верностью?
Ежели ему, Товлубегу, придет после смерти Узбека бежать на Русь (всякое
возможно в Сарае!), даст ли ему Семен землю и волости на прокорм? Ах,
умный! В отца! Как раз и вспомнил об этом!
Семен сам не понимал, почему ему пришло на ум говорить такое
всесильному в Сарае Товлубию. Быть может, память о перезванных Акинфичах и
давнее, невзначай брошенное отцом сравненье Ивана Акинфова с Товлубием
помогли тому?
- В жизни бывает все. Ты был другом отца и, значит, мой друг! У меня,
на Москве, ты всегда будешь дорогим гостем. При всякой беде. Ты и дружина
твоя. Будут волости, будет корм. Будет честь. Не гневай на мои слова
теперь, когда ты богат и знатен пред ханом, но запомни их и приложи к
своему сердцу!
Семен старается говорить так, как говорят они, хоть и русскою молвью.
Медленно выговаривает слова, прямо глядит в узкие, под припухлыми
нависшими веками то ли бабьи, то ли кошачьи глаза. В глазах этих искорки
смеха обращаются на мгновение в колючие острые точки. Не лишнее ли молвил?
- гадает Семен. Товлубег смотрит, думает. Поверил, кажется, что Семен его
не обманывает, и вновь широкая улыбка на бабьем лице. Товлубий подымает
чашу с медом, сыто потягивается. Сейчас он в силе, от него зависят судьба
и сама жизнь коназа Семена, и все-таки то, что предлагает ему московит,
надо запомнить. На грядущее. Это много, то, что предлагает коназ Семен,
очень много, ежели по-худому повернет судьба! Однако он умный, этот сын
покойного Ивана. Умный, в отца! Хотя еще и очень молодой...
Товлубий пока не решил окончательно в уме своем, поддержит ли он
Семена, пусть решает Узбек! Но весы, страшные ордынские весы, на чашах
которых весятся власть и жизнь русских князей, сегодня склонили в пользу
коназа Семена.


ГЛАВА 15



Узбек все отлагал и отлагал встречу. Орда медленно кочевала.
Приходилось то и дело разбирать вежу, переезжать на новое место. Ездовые
едва не дрались с татарами, охраняя коней. Лица бояр почернели от солнца,
Сорокоум слег, не выдержало старое сердце. Днями удалось, наконец,
свидеться с суздальским князем, Константином Васильичем.
Князь был высок ростом, поджар, деловит. На Симеона, коего не видал с
осени, глядел чуть усмехаясь, щуря уголки глаз, от коих разбегались
лукавые морщинки. Ел мало, пил и того меньше, разговор повел сам, и не о
том, и не так, как хотелось Семену. Обещание не зариться на Нижний
Новгород выслушал вполуха, и в глазах прочлось: получи сперва великое
княжение, потом наделяй градами!
Сидели в веже по-татарски, на кошмах, откинув полы шатра. Вдали
пылили, двигаясь взад и вперед, татарские конники, ветром доносило
гортанные выкрики воевод. И все, о чем говорилось тут, - русские рубленые
города, деревни и пажити, паруса кораблей у речных вымолов и сам Нижний
Новгород, - казалось ныне далеким-далеким, почти невзаправдашним, о чем
тут, в степи, смешно было и вспоминать...
А суздальский князь вел и вел увертливый разговор, вспомнил, как бы
между делом, что брат Александра Невского, Андрей, прежде самого
Александра сидел на столе владимирском и что ежели вообще есть еще на Руси
какое-то право, то достоит вспомнить лествицу, по коей последним князем,
по праву занимавшим великий стол, был все-таки Михайло Ярославич, ибо
Юрий, дядюшка твой, оперся лишь на волю Узбека (понимай: все вы,
московские князья, незаконные!). <Я не хочу сказать, что московиты не
имеют наследственных прав>, - тут же намеренно поправился Костянтин
Василич. <А сказал!> - досадливо подумал Симеон, глядя в умные и чужие
глаза высокого стройного человека, который так хорошо владеет собой, что,
кажется, вообще не может ни гневать, ни потерять присутствие духа, ни
закричать или иное что... Да и если бы, верно, на Руси сохранялось еще
лествичное право... Единое право тут - воля Узбекова, которая непостояннее
норова гаремной красавицы! А Костянтин, опять опередив мысль Симеона,
изрекал уже: <Мы оба понимаем, увы, что решать будут не наши древние
права, а ханское изволение...>
Симеон, сперва было раздражась, начинал внимать все более вдумчиво,
ощущая за князем-соперником свою, не схожую с его, Симеоновой, правду, и
потому почти не был обижен, когда Костянтин Василич, весело поглядев на
него, закончил свою речь одним лишь туманным обещанием послать полки на
Новгород вкупе с прочими князьями по прежнему уряженью с Иваном Данилычем,
ежели, разумеется, Симеон получит от хана великий стол. Нижний он в
продолжение всего разговора как бы заранее считал своим при всех возможных
поворотах судьбы... Ну что ж! Приходило мириться и с этим. Мириться и
ждать, что же решит непостижимый Узбек.
Не видел Симеон, как у суздальского князя, когда они расстались,
тотчас сошла улыбка с лица. Не видел и того, как, тяжело спешившись у
своей вежи, Константин Васильич, нагнув голову, ступил в тень шатра и на
рвущийся с губ вопрос своего тысяцкого: <Ежели хан передаст стол Семену
Иванычу?> - отмолвил глухо: <Уступим!>
- Безо спору?! - наливаясь тяжелой кровью, с обидою глядя в очи князю
своему, произнес боярин.
- Безо спору! - подтвердил князь. - И полки на Новгород ты поведешь!
Сняв выходной летник, Костянтин с силой швырнул его в руки
постельничего и в закипающие гневом глаза тысяцкого уронил тяжело и
понуро:
- Чем спорить? Сколько мы заможем выставить полков, ежели восстанет
пря? Все отступились уже, и Ростов, и Тверь! Один Василь Давыдыч, и то...
Боярин угрюмо промолчал. Князь, слив воду из рукомоя на руки и
ополоснув лицо, разогнулся, помолчал и со вздохом присовокупил:
- То-то! Люди нужны! Надо заселять землю! Нижний Семен оставляет нам!
- Он сел в раскладной стулец, повторил: - Надо заселять землю.


Снова собирали вежи, снова ехали пыльной истоптанной степью и ждали,
ждали, ждали, изнывая и томясь.
Приехали братья, Иван с Андреем. Семен встретил их почти не
обрадовавши, так устал от ежедневной татарской волокиты. Из дому привезли
письма. Настасья сообщала в грамотке о мастерах нарочитых, прибывших
расписывать храмы, что уже и взялись за дело под ее доглядом: <Внизу, где
пелена, великие круги пишут и наводят травами>, - писала жена. Семен
зажмурил глаза, представив устремленную ввысь прохладную тесноту храма,
запахи сырой извести и охры, строгих мастеров с подвязанными кожаными
гайтанами волосами, с лицами, устремленными горе, представил себе и эти
великие круги с травами, заботную Настасью, что стоит с боярышнями на
каменном полу храма и смотрит, мало понимая, хорошо ли то, что делают
мастеры, и, главное, по нраву ли придет ему, Симеону... Все-таки она его
любит, очень любит! На провожании засунула ему в калиту полуобгорелые
ветки можжевельника, как ни отказывался Семен. Примолвила: <На счастье!>
Сам Симеон старался не верить давешнему видению: усталь, жар, мало ли
что...
Иные вести были не столь утешны. Какую-то прю в боярах затевал
Алексей Петрович Хвост. Следовало разобраться по возвращении. Он поднял
глаза на братьев, помолчал. На немой вопрос обоих ответил коротко, одним
словом: <Сожидаем!> Братья, поняв по-своему грозный смысл ханского
умедления, разом понурили головы.
Только к исходу третьей недели пришел, наконец, разрешающий приказ
Узбека: <Пусть придет!>
Кажется, помог тому Черкас, на днях явившийся в ставку хана. А
значит, золотоволосая красавица, подаренная грозному беку Симеоном, <по
пригожеству пришла>.


ГЛАВА 16



Те же увитые парчою шатры. Те же нукеры у входа. Та же роскошь ковров
и цветных кошм, дорогих одежд и оружия. Тот же походный позолоченный трон,
и на золотом троне, среди набеленных жен и разноликих вельмож, повелитель
мира, кесарь и царь царей, хозяин Руси Узбек, согнутый, седой и старый, в
мерцании золота и драгоценностей особенно страшный, будто бы уже мертвец.
Симеона вдруг, сквозь страх и напряжение жданной встречи, пронзила
невольная жалость к этому человеку, к этой смертной плоти и уже отходящей
в небылое судьбе. Как краток век мужества! Как быстро проносятся годы! Как
надо торопиться свершить затеянное тобою, пока еще ты молод и крепок, пока
еще ты можешь вершить и не потерял ни задора, ни мужества, ни сил, ни
спасительного неразумия молодости, с коим подчас (и только с ним!) можно
дерзать совершать невозможное, то, пред чем мудрая старость оробеет и
отойдет посторонь...
- Где братья твои? - спрашивает Узбек. - Пусть войдут!
Андрей с Иваном, юные, румянолицые, опасливо вступают в шатер. (Ждали
снаружи, не ведая, примет ли хан всех зараз.) Становятся рядом с братом,
на полшага позади, блюдя Симеоново старшинство.
Узбек слегка кивает головою. Серьезно, без улыбки, оглядывает всех
троих. Завидует ли он их молодости? Сравнивает ли сейчас со своими детьми?
Узбек молчит. Смотрит. Думает. Наконец произносит незначащие уставные
слова. Прием окончен. Завтра (или никогда?) их позовут в его шатер для
разговора. Ежели повелитель захочет того. А он, Узбек, еще ничего не
решил. Суздальский князь, коего он принимал накануне, чем-то напомнил ему;
тверского коназа Александра и тем устрашил. Лучше всего было бы передать
великое княжение тверичам, но дети покойного коназа Александра еще малы, а
Константина, по слухам, никто не хочет иметь даже и князем тверским.
Узбек долго задумчиво смотрит, как трое сыновей Калиты, пятясь,
выходят из шатра. Мысли его обращаются к собственным детям. <Надо позвать
сыновей Ивана к себе!> - решает он наконец, когда уже последний Иваныч
покинул шатер. Он слегка кивает беглербегу. Тот отвечает готовным,
почтительным наклонением головы. <И тут московское серебро!> - думает
Узбек недовольно, но уже не переменяет своего решения. Нет сил. Его
знобит. Пусть придут! Ему надо, почему-то надо! Поглядеть на сыновей Ивана
вблизи. Ему надо что-то понять. Важное. Для себя самого. Для своих
сыновей, наследников ханства и трона... Тень покойного Калиты (или
всегдашняя неуверенность?) не выпускает Узбека из своих незримых объятий.


ГЛАВА 17



Дни складываются в недели, недели в месяцы. Проходило лето, а Узбек
все не говорил ни да ни нет. Почасту призывал Симеона к себе, и одного и с
братьями, брал на охоту, разглядывал пустыми старческими глазами, молчал.
Слухачи доносили, что так же точно испытывает хан терпение
князей-соперников. Мышиная возня подкупов, тайных пересылов и полуобещаний
продолжалась. Бояре хлопотали, дружина изнывала от безделья.
Вести из дому приходили невеселые. Алексей Хвост-Босоволков
затеял-таки смуту на Москве, и едва ли не с благословления его младших
братьев. Симеон решил было поговорить с Андреем и Иваном начистоту, но,
подумав, отложил трудный разговор до возвращения. Неспокойно было на
рубежах. Новгородцы пограбили Устюжну, впрочем, московские воеводы
настигли новогородских лодейников, отбили товар и полон. Крестник отцов
Алексий писал о делах церковных и, наряду с прочим, о пожарах в Новгороде,
о том, что чернь грабила церкви и домы нарочитых горожан, намекая, что сии
нестроения в Великом Городе могут послужить на пользу Москве. Все
требовало его присутствия, властной княжеской руки, а он вместо того, как
прикованный раб, тащился в обозе Орды, медленно кочевавшей в сторону Яика.
Симеон чуял, что больше не может, что-то сгущалось в самом воздухе,
какая-то тяжесть, точно перед грозой. Он начинал срываться по-пустому.
Сегодня, убив целый день на отвратительную обязательностью своей соколиную
охоту, он, усталый и злой, подъехал к своим шатрам. Едкий пот заливал
глаза, шкура коня покрылась темными пятнами, из-под войлочного седла
пыхало парким жаром. Симеон, морщась, тяжело соскочил на землю, постоял,
тупо разминая члены, следя, как стремянный расседлывает коней. Текли,
истаивая, высокие призрачные облака, текло, мерцая, далекое степное
марево. Настоянный на полыни воздух сверкал, отблескивая, точно соль.
Из вежи доносило нестройный хор хмельных голосов. Опять! Где только и
достают пьяное питие! Хотел было миновать, пройти, но остоялся невольно.
Голову охлынуло гневом, и шаг только шагнул, как полы вежи раздались и
навстречу выкатил, едва устояв на ногах, упившийся до положения риз Васюк
Ляпа. Громко икнул, розовыми телячьими глазами уставясь на князя. Темнея
зраком, Симеон поднял плеть. (Когда-то, еще в княжичах, оскорбил его
пьяный кметь из Юрьевой дружины. Дядя был тогда в силе, нянька попросту
утащила плачущего малыша, вырвав его из рук регочущих дружинников, отцу
пришло молча проглотить обиду, а Симеон, поминая давешний страх, на всю
жизнь возненавидел пьяных.) Удар пришел по лицу, Васюка шатнуло, и
показалось ли, что тот в беспамятной хмелевой обиде вот-вот ринет на
князя... И потому, в мах, еще и еще перекрестил Симеон вспятившего от него
дружинника, видя брызгающую кровь и зверея от гнева и стыда, пока
подскочивший Михайло Терентьич не взял его за плеча, а охмуревшие
сотрапезники, высыпав кучею, не подхватили под руки, уводя от греха,
Васюка Ляпу, который теперь, размазывая кровь и слезы по роже, высоким
голосом выкрикивал:
- Меня? Да? Меня? За что?! Чево я исделал ему? Ищо и князем не стал
великим, вота!
- А стану, значит, можно и бить!? - бешено выкрикпул Симеон, кидая в
пыль окровавленную плеть. - Эх ты!
- Худо, княже! - вполголоса выговаривал старик, отводя Симеона
посторонь. - Ужо подержись! На своих-то робят бросатись не след! Ну
выпили, дак и всем-то истомно в степу, не тебе единому!
Симеон и сам был готов теперь зарыдать со стыда. Измучил его Узбек,
все измучило его! Не нать и великого княжения, ничего не нать! Его все еще
трясло не стихавшее глупое бешенство.
Михайло Терентьич завел князя в шатер, сам налил воды в рукомой,
подал льняное полотенце, приговаривая:
- Давай-ка личико оботри да и тово, одночасьем, утешь мужика! Он ить
доброй кметь, верному слуге зряшной обиды николи не делай!
Все было справедливо. Отходя, пряча глаза (благо, плеская дорогую
воду из рукомоя себе на лицо, можно было не глядеть в очи боярину), Симеон
косноязычно виноватил себя перед Михайлой, просил устроить, потолковать с
обиженным. Самому непереносно было думать сейчас, как он примет завтра
избитого кметя, как поглядит ему, тверезому, в глаза...
- Ты, княже, поотдохни малость, а там к тебе татарин пришел,
давешний, Амин, Аминь ли... Киличеем, быват, примешь! Русскою молвью добре
бает, чисто, и в Орде свой. А перед кметями не гордись, и то уж Гордым
прозвали, не нать того, княже! (Прозвище Гордый Симеон, узнавши о том,
воспринял в свое время с угрюмым удивлением. Какая в нем гордость?
Сомнения вечные, стыд да порою храбрость с отчаяния, с того всегдашнего
знатья, что иначе - нельзя.)
Он еще посидел, прикрывши веки. Велел созвать татарина к выти - за
столом и толковать способнее. И все не проходила тяжесть, все не проходило
темное ощущение беды.


ГЛАВА 18



С Амином (перекрещенным русичами в Аминя) Симеон ехал назавтра по
степи, направляясь в ханскую ставку. Дружина, усланная наперед, пылила в
отдалении. Углядев соленое озерцо в западинке, в окружении колючего
кустарника и сухих камышей, оба, татарин и князь, не сговариваясь,
остановили коней и начали съезжать вниз по склону, порешив сделать
короткую дневку. Амин быстро и ловко стреножил коней, собрал кизяки и
наломал сухих веток для костра, налил воды из бурдюка в медный закопченный
жбан... Все для него было тут свое, привычное, родное. Скоро еле видное в
солнечном сиянии пламя начало облизывать черные бока посудины.
- Мы все мусульмане теперь! - доверительно говорил Амин, подсовывая
сухие кизячные лепешки в огонь. - Неможно иначе, куда денешься? А отец мой
почитал Мариам, да благословенно имя ее, и сына ее Ису. Они святые!
Татарин сложил два перста и перекрестился, несказанно удивив Симеона.
- Они помогут нам увидеть бехешт! - убежденно примолвил татарин
(бехешт - рай по-ихнему, догадал Симеон). - Я не спорю с муллами, -
продолжал Амин, - не о чем с ними спорить. Ведь они тоже почитают
священную книгу Инджиль! (Инджиль - это было по-татарски Евангелие). Но
муллы знают меньше, чем мой дед. Мой дед молился богу Керемету, а он
помогает здесь, на земле. И ты, князь, коли хочешь жить спокойно, не
обижай служителей Керемета, не руби их священные деревья. Вреда они тебе
не принесут, а кое-что ты от них узришь!
Симеон слушал, дивясь. Вчера Амин не говорил ничего подобного.
Невольно вспомнилась колдунья Кумопа, и он потрогал калиту на поясе, в
которой так и лежали засунутые туда Настасьей можжевеловые веточки. Воздух
был сух и весь трепетал от жара. Затылок давило, точно огромная горячая
рука опустилась на него с высоты. Темные круги и пятна то и дело
проплывали перед глазами, приходило смаргивать, напрягая взор. Лошади
вдруг разом подняли шеи, вытянули морды и замерли, а затем, словно ошалев,
встали на дыбы, взоржали испуганно и тяжко поскакали в степь, взбрыкивая и
стараясь изо всех сил порвать путы на ногах... Симеон не понял, в какой
миг Амин опрокинулся лицом на землю и заорал диким голосом, мешая
татарские слова с русскими и повторяя все одно и то же, не вдруг понятое
Симеоном:
- Кара-чулмус!
Издалека по степи приближался к ним медленно гонимый ветерком черный
смерч - небольшой, закрученный воронкою, столб темной пыли, совсем не
страшный с виду, и Симеон, скорее испуганный страхом татарина, чем видом
странного пылевого столба, дернул калиту, торопливыми непослушными
пальцами растягивая горло мешочка, и, выхватя обгорелую ветку
можжевельника, кинул ее в огонь. Что-то мелькнуло в воздухе, синий дымок
взвился на миг над костром. Симеон, только тут почуяв ужас, охвативший
коней и татарина, распростертого ниц на земле, остро и жданно вспомнил,
почти увидав в воздухе, в синем тумане над костром, неясный очерк
отрубленной головы (и память досказала ему: головы Федора), прикрыл
глаза... А когда открыл их, черный смерч, кара-чулмус, исчез и в воздухе
стало словно бы даже светлее. Он глубоко вздохнул, приходя в себя, раз и
еще раз... Амин опасливо поднял голову, поглядел на князя, оглянулся, ища
черный смерч, и, не найдя, медленно поднялся с земли, присел на корточки,
отирая взмокшее лицо.
- Счастлива твоя судьба, господин! - выговорил Амин, покачивая
головою. - Верно, обиженный тобою простил тебя!
Симеон поглядел на татарина молча и отвел взор. Ежели Федор и простил
меня, подумалось ему, я сам себя по прощаю! Стати мне с им вместях на
последнем суде!


ГЛАВА 19



Паша, повелитель, <глаза владыки>, трепещущие в ожидании господина
гаремные жены. Тайная борьба самолюбий, зависть, козни, нашептывания и яд.
Изощренные ласки, скука, распаленное воображение...
Все так и не так вовсе. Все не так! Гаремные наложницы - одно, жены -
совсем другое. Первые - молоденькие девочки из чужих земель, голодные,
битые, не по раз изнасилованные, попавшие наконец в рай: они сыты, носят
шелка, их берегут, холят. Повелитель может подарить их своим соратникам, и
тогда они станут женами сотников и вельмож, будут иметь своих слуг,
распоряжаться добром и рожать будущих воинов. Рваная юрта, степной
пронизывающий холод, бескормица, джут, утомительная стрижка овец,
многочасовое взбалтывание бурдюков с кумысом, едкий дым костра, вши,
работа и грязь минуют их насовсем, пройдут стороною, будто того нет и не
было в мире. Девочки часто меняются, их приводят и уводят, их присылают и
дарят, наряду с парчою, драгоценностями, редкими зверями и птицами...
Совершенно другое - жены. Жен немного. И на торжественных приемах
чужеземных послов жены сидят рядом с повелителем, все четверо, спокойные,
уверенные в себе, гордые. На них еще лежит отсвет древней Монголии, где
жена - и работник, и друг, и хранитель дома, и боец, в трудный час
вражеского набега с луком в руках становящаяся на защиту юрты, хозяйка, во
всем равная мужу своему.
У жен свои роскошные шатры, свои служанки и слуги, свои кони и скот.
Повелитель приходит к ним не всегда, когда захочет, - он должен являться к
своим женам по очереди. В ответ они кормят, ублажают, одевают в новое
платье господина своего, и это последнее творится также по обычаю, по
закону. Поэтому женам постоянно нужны подарки подвластных князей:
паволоки, бархаты, сукна и парча. И каждый князь, каждый посол из чужой
земли не забывает оделить добром каждую из катуней царя царей, кесаря и
владыки мира, хана Золотой Орды.
От жен зависит многое. Жены говорят с повелителем в постели и за
трапезой. Жены рожают наследников. Жены, старея, приобретают силу и
власть, смещают неугодных им темников и князей, могущественно вмешиваются
в дела престолонаследия, и как раз в те годы, когда уже ни о какой
постели, ни о каком обольщении повелителя и речи идти не может. Восточное
плоское лицо в сетке морщин. Сухие руки. Мешки под глазами. Властный
взгляд узких, как бы полуприкрытых от режущего ветра степей глаз. Да, яд,
да, кинжал, петля ли, удушающая строптивого. (Впрочем, иногда и самой
приходит платить жизнью в этой борьбе.) Нет только одного: гаремного
затворнического бесправия, томлений чувственности среди благовоний,
роскоши и безделья. Не меньше, а, быть может, больше аристократок
европейского средневековья участвуют ханские жены в политической грозной
борьбе. И стареющий Узбек, решая судьбы престолонаследия и власти в
русской земле, был в руках своих жен и жен сыновей своих (не забудем тогда
еще молоденькой Тайдуллы, любимой жены Джанибека!), точно так же, как и в
руках своих могущественных придворных.
Он назначил наследником престола своего старшего сына, Тинибека. Он
должен был назначить его по закону, по правилу, выдуманному отнюдь не
монголами. Он и сам хотел поступить именно так... Но все ли оказались
согласны с решением повелителя? (Опять не забудем Тайдуллы!) Ибо можно
было поступить иначе. Ведь и сам Узбек, в конце концов, наследовал своему
дяде, а не отцу, и это было тоже по закону. И еще по закону, по самому
первому закону монгольской орды, хана полагалось выбирать на курултае -
самого достойного среди потомков великого Темучжина. И это тоже
учитывалось кем-то из вельмож двора, из татарских беков, в руках которых
были степные воины, то есть земля и власть. И тут уже недолго становило и
до резни за эту власть, недолго до утверждения права силы над силою права.
А при этом очень и очень надобным оказывалось урусутское серебро. И это
тоже учитывалось многими. И потому, посылая войска в Хорезм, Узбек и
вручил их своему старшему сыну Тинибеку, наследнику престола. (А кому
вручали серебро бояре московского князя? Тинибек не пожелал встречи с
Симеоном, ни помочи ему не восхотел оказать из гордости и пренебрежения к
настырному московиту.)
И надо было, наконец, решать: что делать с русским улусом, кому из
урусутских князей вручить владимирский стол? Ради них, детей своих,
которые (Узбек не был уверен в этом) не станут ли на его могиле резаться
друг с другом за власть?
Ему шептали, подсказывали, намекали... Старый человек, перенесший
тяжелую болезнь, он подолгу молился Аллаху - да вразумит его, повелителя
полумира... Но уже сквозь всегдашнюю самовлюбленность чуялось, что и мир,
повелителем которого он был более четверти века, так же обманчив и зыбок,
так же тленен, как и земная оболочка бессмертной души. Где же, в чем то
прочное, в поисках чего он истратил свою жизнь? (И верил сам, что искал
твердого и непреложного, а не обманных утех, не мишуры внешнего
великолепия.) Его обманули шейхи и суфии, его обманул египетский султан,
его обманывают советники и жены. Его, как кажется порою теперь, обманула
сама жизнь...
Сегодня Узбеку стало немного лучше. Он повелел оседлать коня. Выехал
под горячее осеннее солнце в пожелтевшую, серебряную от ковыля степь. Небо
было высокое, выцветающее по краям, и, высокие, шли по нему верблюжьим
караваном редкие белые облака. Уже ни к чему утехи плоти, драгоценности
разных земель, индийские прозрачные камни, пестроцветные наряды и шелка...
Он ехал шагом, опустив поводья, плывущая поступь иноходца врачевала душу.
Все-таки он был и остался кочевником, правнуком степных батыров, вручивших
ему этот завоеванный ими мир. За ним и вокруг него ехала свита, нукеры,
князья, темники со своими нукерами, сыновья, все трое. Там, в отдалении,
раскинутою по широкому полю облавою рысили, перекликаясь, воины. Где-то
сзади трусили кони союзных князей, коим участие в ханской охоте так же
вменялось в обязанность, как в землях франков зависимым от государя
владетелям многочасовое присутствие на дворцовых приемах...
Стрелами проносились в вышине ловчие соколы. Сокольничие, высоко
подымая руки в кожаных перчатках, выпускали все новых и новых птиц. И вот
уже струистыми качаньями сухой травы начали обозначаться следы убегающей
дичи. Мелькнула поджарая степная лиса, вторая, третья. Бежали, кидаясь то
вправо, то влево и раскачиваясь на ходу, дрофы. Зайцы порскали, ошалев,
серыми комками подкатывали под ноги коней. По краю земли и неба, откинувши
к спине острые рога, пролетела стайка джейранов.
Взъехав на холм, Узбек легким движением руки остановил коня. Вдали,
появляясь и исчезая вновь среди пологих возвышений холмистой равнины, его
воины смыкали облавное кольцо. Скоро вся масса зверья, полетит, покатит и
поскачет в его сторону.
Он не поднял лука. Даже не сжал в руке тяжелой, со свинцовым
завершеньем ременной плети, одним ударом которой опытные наездники
просекают голову волку. Стоял и смотрел. Тонко трепещущие в воздухе,
летели копья. Оттягивая до уха тугие тетивы, ханские нукеры на глазах у
повелителя пускали стрелу за стрелою, и от каждой тот ли, иной зверь,
споткнувшись на бегу, катился в изломанное крошево трав. Закидывая
хрипящие морды, истекая пеной и кровью, валились, не доскакав до изножья
холма, сайгаки. Прямо у его стремени один из телохранителей, подняв плеть,
свалил ловким ударом степную лису. Звери метались, сбиваясь кучами.
Конники подскакивали все ближе. Начиналась бойня. Уже спешившиеся воины
стаскивали за ноги в кучи убитых зверей, считали добычу. Разгоряченные
охотою, промчались вдали дети коназа Ивана. Старший - в светлой,
травчатой, развевающейся одежде: рукава завязаны сзади, полы летят по
ветру, руки терзают поводьями губы скакуна (урусуты всегда излиха мучают
коней на скаку!) Мальчики-братья, обогнав его, уже в гуще звериных тел.
Вот один из них, высокий, ладный, оглянул на старшего брата, глазами
спросил: <Можно ли?> - и, получив разрешающий кивок, поднял короткое
копье.
Хорошо! А ежели не на охоте? А ежели наградою - стол великий? Узбек
повел шеей, скосил глаза. Тинибек был далеко, чуть видный среди своих
нукеров. Джанибек впереди, сближался сейчас с урусутским князем. Хыдрбек
где-то за спиною отца. И все поврозь. Да, конечно, о коназе Семене говорят
ему с утра до вечера, и все-таки...
Симеон с Джанибеком встречался неоднократно, но только на людях.
Средний сын Узбека глядел на московского князя пристально, словно что-то
тщился вопросить, передать, но все было не по времени и не по приключаю.
Лишь тут, на охоте, они нежданно столкнулись лицо в лицо.
Симеон скатился в опор с пологого холма и тут почти налетел на
одинокого, казалось, поджидавшего его всадника. Он не вдруг признал
Джанибека и растерялся немного. Они стояли друг против друга у подножья
холма, скрытые от проносящихся вдали с гортанными выкриками комонных.
- Здрасстуй! - твердо выговаривая русское слово, промолвил Джанибек.
Его конь стоял, поводя боками, и, чутко подняв голову, поворачивая то
одно, то другое ухо к ветру, слушал далекие звуки рогов и трещоток
загонщиков. Симеон, вспомнив к случаю затвержденные когда-то слова,
ответил царевичу татарским приветствием. Они шагом, не сговариваясь,
поехали бок о бок. Из длинной татарской фразы Джанибека Симеон, однако,
понял всего слова два и растерянно улыбнулся, отнесясь к нему русскою
молвью, которой, в свою очередь, не понял Джанибек и тоже улыбнулся в
ответ, чуть растерянно, а чуть-чуть и лукаво. Веселая искра взаимной
приязни, вспыхнувшая в сей миг, пробежала между ними, словно огонь по
сухому валежнику, съединив того и другого внутренним душевным пониманием,
и они стали, часто взглядывая друг другу в глаза, подбирая татарские и
русские слова, замолкая и в те поры любовно усмехаясь своему бессилию,
толковать о чем-то не очень понятном каждому и, напротив, очень понятном
обоим вместе, пока, наконец, на изломе долины, у самого подножья размытого
дождями кургана, Джанибек, оглянув посторонь и остановив коня, не протянул
руки Симеону, и тот готовно схватил эту смуглую, гладкую, пропахшую конем
и полынью руку и сжал во взаимном твердом мужском пожатии, после чего
Джанибек гикнул, поднял скакуна вскачь и, не оборачиваясь, вылетел на
вершину бугра, а Симеон, безотчетно верно поняв собеседника и его опасенье
внимательных глаз соглядатаев отцовых, круто заворотил и поскакал логом
совсем в иную сторону, будто и не встречавши молодого ордынского царевича.


Облава кончалась. Узбек ехал шагом, заглядывая в неживые глаза убитых
животных. Хыдрбек и Джанибек трусили по сторонам. Вот вдали показался
соловый конь Тинибека. Уже воротился нукер, посланный созвать урусутских
княжичей, детей Ивана. А вот и они сами скачут, приближаясь на запаленных
конях. (Коня не надо все время дергать за повода, дай ему самому лететь по
степи и слушай бег скакуна, слейся с ним!) Вот они уже близко, видны
румяные, разгоряченные лица... Запаренные, на запаренных конях - таковы
урусуты во всем, задорны и нетерпеливы! А как же их многодельные города и
упорные пашни? То - другое. То там, у себя... Неведомо как.
- Здрасстуй! - сказал по-урусутски, и князь Семен склонил голову в
ответ и приложил ладонь ко груди.
- Позови Тинибека! - приказал Узбек, усмехаясь. И урусут тотчас снова
дернул удилами храпящего, теряющего клочья пены скакуна и поскакал вперед.
- Согласны ли вы, - спросил он княжичей (толмач, вывернувшись из-под руки,
тотчас начал переводить), - ежели коназ Семен получит вышнюю власть?
- А как же иначе? - удивленно переглянулись княжичи.
- Он старший! - ответил один из них, глядя на Узбека круглым детским
взором, в котором так ясно читались страх и опасливое почтение, что Узбек
даже усмехнулся слегка. Перевел взгляд на своих сыновей, поймал медленное
загадочное мерцание глаз Джанибековых... Почтительный сын! И чужой.
Непонятный отцу. Он повторил тверже, приосаниваясь в седле:
- Вот, даю вышнюю власть старшему из вас! - Московиты склонили головы
так, словно бы получили от него награду.
Понял ли Джанибек хоть что-нибудь? Постиг ли? Почуял или нет, что для
него, ради них, сыновей, и в поучение ему - дабы дети не обагрили кровью
могилы родительской - говорит он сегодня эти слова, коих мог бы и не
сказать вовсе, несмотря на то, что весь двор выпрашивает их у него уже
поболее месяца...
Подъехали Тинибек с Семеном. Узбек, выпрямившись, повторил, что
вручает владимирский стол Семену, яко старшему сыну коназа Ивана, дабы
власть переходила от отца к сыну - к старшему сыну! - в свой черед.
Шестеро наследников, слуги, иные подъехавшие князья, приблизившийся
Черкас - все услыхали, наконец, решение повелителя. Семен соскочил с седла
и, прямо в траве, обнажив голову, преклонил колено. Братья его,
переглянувшись, тоже слезли с седел, встали позади брата, склонили головы.
Все трое рады. Как один. Словно награжден каждый из них. Словно власть,
полученную Семеном, они разделят теперь натрое!
А свои? Тинибек продолжает гордо сидеть на коне. Хыдрбек озирает
старших братьев. Джанибек опустил голову, скрыв от отца и старшего брата
свой непонятный мерцающий взор. Поняли они его? Приняли? Поверили,
наконец? Или то, что сделал он сейчас, минет впустую и даром, не помирив,
не подружив его сыновей. Или неверное было во всей его прежней жизни? Или
опять его обошел, обадил, улестил и обвел вокруг пальца покойный Иван?!
И уже ничего невозможно содеять иного. Уже услышали все. Уже старший
сын Ивана почтительно подымается с колен, подходит к стремени, и надобно
протянуть ему руку для поцелуя. И остается думать, что решенное днесь
решено все-таки им самим, а не по подсказке его придворных.


Вечером того же дня Симеон собрал в своем шатре братьев-князей.
Дымилась обугленная на огне свежатина. Слуги разливали красное греческое
вино. Симеон, подтвердив безусловные права Костянтина Василича на Нижний и
почти не позволив поздравлять себя с великим княжением, завел речь о
новгородском походе.
Словно бы и не было трех месяцев неуверенности, тайных посылов,
споров и даров, словно бы не они все, издержавшиеся до зела (каждый набрал
долгов по заемным грамотам), спорили и тягались тут о вышней власти.
Сейчас чавкают, облизывая по-татарски пальцы, сосредоточенно жуют свежее
сочное мясо. У каждого из них бояре сделали все, что могли, чтобы свалить
соперников, и вот теперь наступил видимый мир, довольство, совместная
трапеза. И все верят в то, что не будет яда на этом пиру, что не будет
тайного ножа в спину по дороге с пира, хотя никто из них не ведает (даже и
сам!), кая чаша сожидает его в русской земле и не станет ли князь Семен,
стойно отцу, насиловать соседние княжества, и не станут ли они сами
пакостить великому князю Семену? Пока же, получивши грамоты, урядивши
давешние споры и ссоры, князья обсуждают совместный поход на Новгород,
богатый и враждебный им всем, потому что своею торговлей держит в руках
серебряный ручей татарской дани. И, обсуждая этот поход, они сейчас, все,
совокупно, - единая Владимирская Русь. Надолго ли? И какова станет плата
за это - подлинное уже, а не временное и условное - единство Руси
Владимирской? Какова будет плата за величие в грядущих веках? Понимают ли
они теперь, о чем у них речь и к чему братняя молвь и совокупный поход на
Новгород? Да, понимают. Или, вернее, чуют, чувствуют. Не очень-то любя
друг друга, понимают, что они - одно. Русичи. Ближние друг другу. Те, коих
заповедал Христос возлюбить, <яко самого себя>. Ибо не могут быть равно
<ближними> все языки и народы земные, поскольку тогда и само понятие
<ближнего>, различение ближних и дальних отпадет, исчезнет, обессмыслив
заветы Христа.
А новогородцы? Не те же ли ближние суздальцам и москвичам? По вере,
по языку - да. А по чему-то другому, трудноуловимому, - нет. Другие. И в
иной судьбе, в по-другому сложившихся веках, могли бы стать особою землею,
иным, хоть и родственным, народом. Что удержало? Гений Александра
Невского? Воля Михайлы Тверского? Дальновидная мудрость Ивана Калиты? И
она тоже. А ныне - упрямая воля молодого наследника Ивана, решившегося во
что бы то ни стало исполнить волю отца. И от всех этих совокупных усилий и
воль что-то уравнивалось и тускнело, что-то, неповторимое, гибло в веках,
но рождалась, в муках и скорби, великая страна, пока еще даже не ведающая
о своем грядущем величии.


ГЛАВА 20



Возвращались победителями. Покинув корабли, груженные теперь
купеческим товаром (хоть малую толику ордынских проторей оправдать!),
ехали комонным поездом сперва степью, а там уже пошли первые рощи, колки,
кленовые и дубовые острова и, наконец, долгожданная сень раскидистых
рязанских дубрав, уже разукрашенных кое-где переливами тяжкой осенней
меди.
Кмети рысили нараспашь, орали песни; улыбались бояра, озирая щедрую
рязанскую землю - высокие стога и богатые суслоны хлебов.
Симеон ехал задумчивый, приотпустив поводья. Вдыхал жаркий ветер с
полей, следил высокое и холодное осеннее небо, мечтал: поскакать бы теперь
в Красное или под Можай, где уже вовсю идет молотьба, взбодрить посельских
и ключников, потрогать тугие скользкие снопы, ощутить терпкий дух ржи,
хозяйственно сунуть руку в прохладное нутро сенной копны... А дома пироги,
заботная мачеха, сияющая, заждавшаяся Настасья... И не надо никаких
прохожих, дорожных, иноземных - как бы ни томило и ни долило порой. Дом,
родина, родная жонка, дети... Облачной тенью проплыло воспоминание о
маленьком гробике, о восковом личике усопшего младеня. Ушло. Телесною
истомою всколыхнулось, напомнилось - Настасья, жена. Последняя грамотка
ее, свернутая трубочкою, покоится у него на груди...
Почему он так устал? Устал именно теперь, добившись всего, чего
жаждал: и милости ханской, и ярлыка на великое княжение. Измаяла ложь
лести, искательные и спесивые взоры ордынских вельмож... Нет, лучше в
деревню, в лес, но чтобы хоть там-то уже не гнуть ни перед кем спины! Да и
любому смерду на Руси честь, почитай, дороже добра! С того, верно, и устал
и измотан, что все эти долгие месяцы (мнится теперь - годы!) мучался
нужной почтительностью перед капризным убийцею. (Как с ним ладил отец?! И
этого я не знал, коря батюшку!)
Домой хочу! Домой! К жене, к молоку и хлебу! К сытной осенней поре, к
веселью разгульных сельских братчин - законного отдыха земледельца после
летней страды.
Он прижмуривает глаза, вздыхает. Дома его ждет новогородский поход. И
пря Вельяминовых с Хвостом; и братья, усланные наперед, невесть чего
натворившие без него в этой очередной замятне; и дела церковные. Алексий
наконец утвержден митрополичьим наместником, и он еще не знает, как ему
держаться с отцовым крестником ныне. А чуялось уже, что теперь, по смерти
родителя, не кто иной, как Алексий должен стать ему ближним из ближних.
Ибо кто-то должен быть такой (не митрополит Феогност!), перед кем ты весь
как на ладони, кто поможет, удержит и наставит на путь. Нужна человеку не
только узда господней кары, но и узда дружеского, старшего учительства.
Даже если ты первый в народе своем, а быть может, именно потому, что
первый, именно потому!
Кмети поют. Кони, приободрясь, идут хорошею рысью. Скоро Ока - рубеж
родимой земли.


В Коломне трезвонили колокола. Торжественный ход с хоругвями и
крестами вышел к самому перевозу. И уже от перевоза, спешив с коня, вели
его под руки по сукнам прямо к собору, а оттоле в пиршественные палаты
городового наместника.
Тут уж было не до вопросов. Симеон тщетно вертел головою, чая
углядеть в толпе кого из Вельяминовых, но вместо того поймал остерегающий
взгляд Михайлы Терентьича и услыхал доверительный шепот старика:
- Погодь, княже! Не вдруг!
Погодить стоило. Местные бояре, многие, были сторонниками Алексея
Хвоста. Сказывалась рознь принятых коломенских рязанцев с коренными
московитами.
Симеон смирился. Ел отвычные блюда родины: редьку, студень и датскую
сельдь, мясную уху и уху рыбную, тройную - остынь, и ложка станет стоем в
густом, как кисель, наваре, - кулебяку и пироги с капустой и гречневой
кашей, запеченный в тесте окорок домашней свиньи, кисели и блины, обильно
политые топленым маслом, с сыром и икрою, с прип°кой со снеточками, блины
с творогом, горячие шаньги с просяною кашей, загибки и ватрушки с
творогом, - пил взвар и мед, многоразличные квасы, греческое вино, грыз
орехи, варенные в меду, и медовые коржи и опять ел кашу с медом и молоком,
и опять пироги с морошкой и вишеньем... Ел, потея, чуя, что уже и не
съесть больше ни куска, и все же ел и пил, уже насилу, не чая, как
отказать уговорам хлебосольных хозяев...
Осоловелый, вполпьяна (ни до каких расспросов стало ему), повалился в
перины боярской изложни, в каменный, тяжелый с перееда сон.
Он проснулся еще в потемнях. Страшно хотелось пить. Запалив от
лампадного огонька свечу (не любил будить слуг по ночам - претила суета
очумелой спросонь прислуги), нашел в поставце кувшин с квасом, крупно
отпил, рыгнул, посидел; поморщась, подумал, что надо выйти во двор - куда
тут? Накинул на рубаху ферязь, ноги сунул в татарские остроносые туфли,
взял в руки свечу. В сенях кто-то из наместничьих слуг кинулся к нему
впереймы, бормоча: <Сичас, сичас!> - проводил до места, дождал, когда
князь оправится, подал рукомой. (Татары, те с собою медный кувшин с водой
носят!)
Симеон, махнув рукою - <отойди!> - вышел на гульбище, на глядень.
Постоял, ежась, от речного холода, следя, как плывет слоистый туман. Ночь
уже переломилась, и небо светло отделилось от темной еще и окутанной паром
земли. Подумалось: поднять кметей и тотчас скакать в Москву! Подумалось -
и ушло. Издрогнув, полез вновь во тьму и тепло опочивальни.
Утром была отвальная, после которой Симеон с трудом влез на коня.
Однако все просьбы повременить решительно отверг. Упившиеся кмети нехотя
седлали и торочили коней. Скликая отставших, провозились часа полтора, и
Симеон уже начинал гневать не на шутку, пока, наконец, весь поезд был
собран и потянул на рысях, пыля, по московской дороге. Деревни теперь
пошли знакомые, почитай свои - ближних бояринов московских, - и хлеба, и
сена свои, и тучный скот, и убранные поля радовали как свое, кровное, и
уже охватывало и долило нетерпение: своя б воля, помчал впереди всех,
загоняя сменных коней!
Остановили глубокою ночью, в ямском селе на Пахре. Спали на попонах,
и это ближе пришло к сердцу, чем давешняя коломенская гульба. В яме
последний раз сменили коней и к полудню другого дня въезжали в Москву.
Город завиделся издалека, с луговой стороны, и какой же показался
маленький! На миг - только на миг - стало страшно: ему ли с его игрушечной
деревянной крепостцой спорить с Литвою и ханом, собирать Русь под руку
свою и мечтать об одолении векового врага? Впрочем, лишь на миг. Дорога
уже тут, за Даниловом, огустела народом. Город был многолюден, и это
чуялось по радостному толплению встречающих.
Ему махали, кричали, подносили хлеб-соль. Он спешивался, целовал
крест та принимал благословение и, вновь вдев ногу в стремя, легко
(сказывалась ордынская выучка!) взмывал на коня и ехал шагом, хотя
хотелось - в опор, хотелось не видеть никого, хотелось крикнуть:
<Погодите! Я человек! Муж и отец, а не токмо великий князь!> Нельзя. Князя
приветствует духовенство в золоте риз. Лица Феогноста и Алексия
праздничны. Алексий, благословляя его в свой черед, склочил лобастую
голову с клиновидной бородкою, глянул островато (впереди келейное и
прилюдное поздравление Алексия с наместничеством, наконец-то высочайше
утвержденным цареградской патриархией). Во взгляде, темно-прозрачном и
глубоком, проблеснула сдержанная, запрятанная в тайная тайных усмешка
сочувственного понимания. У Симеона отеплело на душе. Словно бы этого вот
только и не хватало - мудрого, чуть усмешливого ободрения. И еще отеплело
на душе, когда, наконец, узрел Василия Вельяминова, что, в сопровождении
двух сынов, встречал своего князя за Даниловым монастырем.
А колокола все били и били, и толпа поминутно заливала путь: охально
лезли под самые копыта узреть, потрогать, заглянуть в очи - словно родился
наново, словно не зрели никогда! <Домой хочу! Неужто не понимают?!> Но
опять хлеб-соль, теперь встречают купцы московские. Опять надобно слезать,
улыбаться, брать и передавать круглый каравай на серебряном блюде,
покрытом тканым рушником...
- Здрав буди, княже! Соскучал, поди, по дому в Орде-то? Жонка-ти
ждет, Настасья твоя! - кричали купцы. Улыбались участливо - гневать никак
нельзя было и на них...
Наконец-то мост! Глухо бьют копыта в деревянный настил, толпа, валом
валя вслед за князем, качает и подтапливает лодьи, на которые уложен
наплавной мост. Кто-то из ратных, оступясь, падает в воду, и его тут же, в
десяток рук, со смехом и криками, мокрого, достают из реки. На берегу, у
Кремника, под народом не видно земли. Толпа запевает <славу>. А он вдруг
пугается невесть чего: как его встретят дома? Ждут ли его?
Долгою змеею княжеский поезд вползает в Кремник. Опять встречают с
хлебом-солью. Теперь - великие бояра Москвы. Надо слезть. Надо одарить
хотя словом, хотя взглядом каждого... Господи! Вон же мое крыльцо! Вон
там, за этим углом! Он уже почти готов зарыдать от нетерпения, усталости,
жуткого ожидания чего-то непонятного себе самому... И все-таки он
перемогает себя и сперва идет в собор Михаила Архангела, к могиле
родительской. Здесь, в каменной прохладе храма, под этою плитой, лежит
тот, кто приуготовил ему сегодняшний день! Отец, сейчас почти чужой,
далекий и до ужаса мертвый

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися