Герберт Спенсер. Опыты научные, политические и философские. Том 2

страница №10

ду собою или если и были связаны
прямо, то не так сильно, как связывает их аргументация этим непрямым путем.
Но он принимает его только в силу того предположения, что связь между двумя
состояниями сознания, которые составляют его, не встречает сопротивления в
какой-либо более сильной противоположной связи. Если тут окажется случайно
противоположная аргументация и если он почувствует, что составляющие ее
мысли, при их испытании, представляются более связными; или если, даже при
отсутствии противоположной аргументации, тут существует некоторое
противоположное заключение, элементы которого соединены между собою более
сильной прямой связью, чем та непрямая связь, которая соединяет между собою
элементы заключения, добытого им путем аргументации, - то это добытое им
заключение не принимается им.
Таким образом, рассуждение, имеющее место в сознании, оказывается
просто испытанием сравнительной силы различных связей в сознании,
систематической борьбой, служащей для определения того, какие из состояния
сознания суть наименее связные. Результат же этой борьбы тот, что наименее
связные состояния сознания отделяются друг от друга, а наиболее связные
остаются вместе, образуя предложение, сказуемое которого постоянно
присутствует (persistes) в душе вместе со своим подлежащим, и составляют
одну из связей мысли, которая, смотря по силе, называется "знать
что-нибудь", "быть уверенным в чем-нибудь".
К какому же выводу может прийти или, лучше сказать, должен прийти наш
исследователь, если он доведет свой анализ до его последних границ? Если
существуют какие-либо неразрывные связи, то он принужден принимать их. Если
некоторые состояния сознания абсолютно связаны между собою известным
образом, то он обязан думать о них именно таким образом. Впрочем, это
предложение представляет простое тождество. Сказать, что существуют
некоторые мысли, значит просто сказать, только в другой форме, что есть
мысли, элементы которых не могут быть разорваны. Никакое рассуждение не
может дать для этих безусловных связей в мысли никакой более солидной
гарантии, потому что всякое рассуждение, будучи процессом испытания силы
связей, ведется само в силу принятия некоторых абсолютных связей и не может,
в самой последней своей инстанции, сделать ничего более, как только
представить некоторые безусловные (абсолютные) связи в подтверждение других,
а такой акт признает, без всяких других гарантий, большую ценность в тех
безусловных связях, которые он предлагает, сравнительно с той ценностью,
какую он допускает в других безусловных связях, подтверждаемых первыми.
Итак, здесь наш исследователь приходит к основному (ultimate) умственному
единообразию - к всеобщему закону своего мышления. Как совершенно подчинена
его мысль этому закону, можно видеть из того факта, что он не может даже
представить себе возможности какого-либо другого закона. Предположить, что
связи между его состояниями сознания определяются каким-либо другим образом,
значило бы предположить, что меньшая сила преодолевает большую, а такое
предложение может быть выражено словами, но не может быть переведено в идеи.
Наш исследователь приходит к этим результатам, не предполагая никакого
другого существования, кроме того, которое он называет состоянием сознания.
Эти результаты не предполагают никакой посылки относительно духа или
вещества, субъекта или объекта. Они оставляют совершенно незатронутыми
вопросы о том, что подразумевает собою сознание и каким образом рождается
мысль. Этот анализ не заключает в себе никакой гипотезы насчет того, каким
образом являются слабые связи, сильные связи и абсолютные связи. Что бы ни
соозначали, по-видимому, употребленные здесь термины, но, изучая каждый шаг
этого анализа, мы найдем, что он не требует, в сущности, ничего, кроме
душевных состояний и связей между ними. Итак, доказательство до сих пор не
нарушено никаким petitio principii.
Если бы наш исследователь захотел объяснить себе эти факты, то ему
следовало бы рассмотреть прежде всего, каким образом должно вестись всякое
дальнейшее исследование и какова степень состоятельности заключений, которые
он тут получит. Так как всякая гипотеза, которую он примет, в своей попытке
объяснить себе самого же себя может быть выражена только в терминах его
душевных состояний, то из этого следует, что сам этот процесс объяснения
себе себя должен быть выполняем посредством испытания силы различных связей
между душевными состояниями и посредством принятия тех из этих связей,
которые при такой пробе окажутся абсолютными. Следовательно, его заключение,
достигнутое посредством многократно повторенных признаний этого критерия
абсолютной связности, никогда не может иметь более высокой состоятельности,
чем сам этот критерий. Для сущности дела нисколько не важно, какое имя дает
он своему заключению, - называет ли он его уверенностью, теорией, фактом или
истиной. Все эти слова сами не могут быть ничем иным, как только различными
названиями некоторых отношений между его состояниями сознания. Все вторичные
значения, которые он приписывает им, также должны быть значениями,
выражаемыми в терминах сознания, а следовательно, подчиненными законам
сознания. А потому для него не существует апелляции на этот окончательный
приговор (ultimate dictum); он видит, что единственный способ примирить
данные сознания между собою состоит в приведении всех других данных сознания
к конечным данным.
В этом критерии исследователь имеет вполне достаточную гарантию в
пользу утверждения объективного существования. Сколь ни таинственным может
показаться нашему исследователю сознание чего-то, что находится, однако, вне
сознания, тем не менее он находит, что утверждает реальность этого нечто в
силу основного закона мысли, т. е. что он принужден думать таким образом.
Существует неразрывная связь между каждым из тех живых и определенных
состояний сознания, которые известны как ощущения, и некоторым
неопределенным сознанием, которое представляет собою некоторую форму бытия,
существующего вне сознания и отдельного от него самого. Когда он берет вилку
и кладет ею в рот кусок пищи, он бывает совершенно не способен изгнать из
своей души понятие о чем-то, что сопротивляется употребляемой им силе. И он
не может подавить рождающейся в нем мысли о некотором независимом
существовании, разделяющем его язык от неба, и доставляющем ему то ощущение
вкуса, которое он не способен породить в сознании посредством своей
собственной деятельности, хотя сама критика показывает ему, что он не может
знать, что это такое, что лежит вне его, и хотя он не может сделать
заключения, что все, о чем он не способен сказать, что оно такое, есть факт,
тем не менее он открывает, что такой самокритике совершенно не удается
уничтожить его сознания об этом "нечто", как о действительно существующем
вне его, т. е. как о реальности.
Заключение, к которому он приходит, что с субъективным существованием
не связано объективного существования, оказывается простым словоизлиянием,
которому мысли не соответствуют. Это отношение не поддается никакому усилию
разрушить его. Опытом множество раз доказывалось, что при этом отрицание
непостижимо; следовательно, оно в высшей степени авторитетно. Напрасно он
стремится придать ему больший авторитет рассуждением, что какую из двух
альтернатив он ни выставит, но в конце концов останется на том месте, откуда
начал. Если, не зная ничего, кроме собственных состояний сознания, он
отказывается признать что-либо помимо сознания, пока это не доказано, то он
может продолжать рассуждение, не подвигаясь вперед; постоянная выработка
одних состояний сознания из других не может дать ничего, кроме состояния
сознания. Если же, наоборот, он заключение о чем-то внешнем выводит и
считает его только выведенным, то вся система доказательств, основанная на
постулате, имеет не больше значения, чем дает сам постулат, минус возможная
недействительность самого доказательства. Этот случай не нужно смешивать с
тем, когда гипотеза или временное предположение, благодаря совпадению с
фактами, считается решительно доказанной. Ведь факты, с которыми она
совпадает, добыты не путем гипотезы: вычисленное затмение Луны служит
проверкой для гипотезы тяготения, так как оно наблюдается, хотя бы эта
гипотеза и не была принята. Но если допущено существование внешнего мира и
предположено, что действительность постулата может быть показана объяснением
представляемых им умственных явлений, то ошибка заключается в том, что самый
процесс проверки возможен только тогда, когда вещь считается доказанной.
Признавая неразрывную связь между сознанием я и неизвестным не-я,
образующую положение сознания, которое он вынужден принять и которое
подтверждается анализом, наблюдатель, исходя из такого положения, в
состоянии решить, может ли он на этой основе построить удовлетворительное
объяснение того, что он называет знанием. Он находит такое объяснение
возможным. Гипотеза, что более или менее связные соотношения в состояниях
сознания порождаются опытом более или менее постоянных соотношений где-то
вне сознания, дает ему разъяснение многих фактов сознания, но, однако, не
всех, если он допустит, что такое сличение внутренних и внешних соотношений
произошло только на основании его опыта. Тем не менее если он позволяет себе
предположить, что образование мыслей соответственно предметам происходило в
бесчисленных предыдущих поколениях и что результаты опытов были унаследованы
в виде изменений организации, то он может объяснить себе все явления. Он
начинает понимать, что постоянная связь между состояниями сознания сама есть
продукт повторного опыта и даже то, что известно как "формы мысли", есть
абсолютное внутреннее единообразие, вызванное бесконечными повторениями
абсолютного внешнего единообразия. Он начинает также понимать, как во время
организации этого широкого и сложного опыта могут развиться и неверные
ассоциации идей, мало соответствующие предметам. Эти ассоциации идей,
временно принятые за нераздельные, впоследствии могут быть разделены, если
представить себе, что внешние отношения идут вразрез с ними. Но даже и в
этом случае нет причины сомневаться в критерии нераздельности. Процесс, при
помощи которого разбивается какая-нибудь ассоциация, прежде считавшаяся
нераздельной, есть простое установление ассоциации противоположной; сильнее
оказывается та из них, которая при сопоставлении остается неразрывной, в то
время как другая рушится. Вследствие этого критерий остается в прежнем виде
и, как видно, ошибке подлежит только то, что составляет ассоциацию
неразрывную. От самого начала и до конца объяснения, с критикой выводов и
нахождением ошибок включительно, пригодность этого критерия не требует
доказательств. Отсюда ясно, как было сказано выше, что само объяснение есть
не что иное, как приведение всех положений сознания в гармонию с конечным
положением.
К положительному доказательству предложения можно присоединить
доказательство от противного, которое вытекает из несостоятельности
противоположного предложения. Говоря о чистом эмпиризме, мы указывали, что
его противоположения несостоятельны; но здесь уместно специальнее коснуться
основных возражений, которые можно ему сделать.
Если конечный критерий истины не тот, который был здесь указан, то в
чем же он заключается? Если не существует конечного критерия истины, то где
же гарантия для того, чтобы одни предложения принять, а другие отвергнуть?
Оппонент, который отрицает пригодность этого критерия, имеет право сам не
приводить критерия только в том случае, если не уверяет, будто какие-нибудь
истины существуют. Но если, по его мнению, одни вещи истинны, а другие нет,
то от него смело можно потребовать и какой-нибудь гарантии в этом. Если
спросить, отчего он считает бесспорной истиной, что два количества, в
неодинаковой степени отличающиеся от третьего, неравны между собою, то он
может дать двоякий ответ. Он может сказать, что это конечный факт сознания
или же что это индукция от личного опыта. Если некоторые из этих фактов
признать за несомненные, так как они конечны, а другие не признать за
несомненные, так как они неконечны, то неизбежно придется потребовать
критерий конечности. Если же сказать, что эта истина узнается только
посредством индукции, из личного опыта, то явится вопрос, где же гарантия
личного опыта? Об опыте свидетельствует только память, и его значение
всецело зависит от качества памяти. Тогда выходит, будто качество памяти
подлежит меньшему сомнению, чем непосредственное сознание, что два
количества, в неодинаковой степени отличающиеся от третьего, должны быть
неравны между собою. Едва ли это можно допустить. Память явно изменяет
человеку. Нам иногда кажется, будто мы говорили что-нибудь, а на самом деле
мы этого не говорили. Часто мы забываем, что видели то или другое, а можно
бывает доказать, что мы действительно это видели. Иной период жизни нам
кажется сном, и мы смутно можем представить себе, что все прошлое только
мечта. Мы скорее можем познать то, что наши воспоминания не соответствуют
действительности, чем то, что Пространства не существует. Но, даже допуская,
что свидетельство памяти не подлежит критике, по поводу опыта, о котором
свидетельствует память, можно сказать лишь то, что мы принуждены думать,
будто он был, и нельзя понять отрицания предложения, что он у нас был; но
утверждать это - значит принимать отвергнутую гарантию.
Можно сделать и еще одно возражение. В аргументах чистого эмпиризма
допускается существование такой философии, где ничто не принимается без
доказательств. Он предлагает не вводить в стройную систему выводов ни одного
заключения, которое не основывалось бы на очевидности. Итак, он признает,
что можно доказать не только все производные истины, но также все истины, из
которых первые выведены, до самых глубоких включительно. Но если не
признавать какой-нибудь фундаментальной недоказанной истины, то вся система
выводов лишена будет основы. Если возникает сомнение относительно общего
предложения, которое приведено в оправдание известного предложения, то ход
доказательств должен показать, что это общее предложение вытекает из другого
или из других еще более общих предложений. Если потребуют доказательств для
каждого из таких более общих предложений, то единственное средство -
повторить вышеупомянутый прием. Можно ли его продолжать до бесконечности?
Если да, то значит, ничего нельзя доказать, и весь ряд предложений зависит
от какого-то неопределенного предложения. Есть ли предел для этого приема?
Если да, то когда-нибудь мы дойдем до самого общего предложения, которого
нельзя вывести из другого, более общего, не подлежащего доказательству.
Другими словами, каждый вывод основывается на посылках. Каждая посылка,
допускающая доказательство, сама зависит от других посылок: если постоянно
требовать доказательств доказательства, то в конце концов мы должны прийти
или к недоказанной посылке, или к признанию, что нельзя достигнуть посылки,
на которой основывался бы весь ряд доказательств. Отсюда если философия не
опирается на какое-нибудь данное, подлежащее доказательству, то она должна
признать, что ей не на что опираться.
Я взялся объяснить, в чем я расхожусь с Миллем в этом основном вопросе,
очень неохотно, и то лишь потому, что счел это необходимым из личных и общих
интересов, затронутых его объяснениями и доказательствами. По двум причинам
я особенно жалею, что мне пришлось полемизировать против доктрины того
мыслителя, солидарностью с которым я больше всего дорожу. Во-первых,
по-моему, разница скорее поверхностна, чем существенна, и я защищал этот
критерий лишь в интересах опытной гипотезы и примиряя его с фактами.
Во-вторых, пространное изложение одного пункта разногласия, без указания на
многочисленные точки соприкосновения, производит впечатление гораздо
большего разногласия, чем существует на самом деле. Однако Милль, всегда так
неуклонно стремящийся к истине, наверное признает основательным мнение о
разногласии в вопросе, имеющем столь важное философское значение, и не
поставит мне в вину полной свободы, с которой я критиковал его взгляды,
пытаясь доказать свои собственные.


VIII


ФИЛОСОФИЯ СЛОГА


Рассуждая о кажущейся несообразности между аргументативной способностью
своего отца и его незнанием формальной логики, Трисграм Шанди говорит: "Для
моего почтенного воспитателя и для двух или трех господ этого ученого
общества было предметом справедливого удивления, что человек, едва знавший
названия своих инструментов, мог так хорошо работать ими". Заключение,
подразумеваемое Стерном, что знание правил рассуждения не обусловливает
хорошего рассуждения и не существенно необходимо для этого, без сомнения,
справедливо. Точно то же можно сказать и относительно грамматики. Д-р Латам,
осуждая обыкновенное школьное долбление грамматики Линдли Моррея,
справедливо замечает: "Грубую вульгарность надо предупреждать, но делать это
должна привычка, а не правила". Так же мало подлежит спору и то, что
доброкачественность сочинения гораздо менее зависит от знания каких-либо
законов, нежели от упражнения и естественной способности. Светлая голова,
живое воображение и чувствительное ухо сильно способствуют тому, чтобы
сделать ненужными все риторические правила. А там, где существует
какая-нибудь умственная идиосинкразия, отсутствие памяти на слова,
недостаточное понимание логической зависимости, слабое понятие о порядке или
отсутствие изобретательности в построении, - там не поможет никакая
ученость. Несмотря на то, от знакомства с правилами слога все-таки можно
ожидать некоторых практических результатов. Старание сообразоваться с его
законами скажется, хотя и медленно. И хотя бы только для облегчения
окончательной отделки, ясная идея о том, что составляет красоту и что
недостаток, не может не быть полезной.
Общая теория выражения, кажется, еще никем не излагалась. Правила,
содержащиеся в руководствах риторики, представляются в нестройной форме.
Предлагаемые как отдельные догматы, как эмпирические обобщения, они не так
ясно понимаются и не так уважаются, как если б были выведены из
какого-нибудь простого, основного начала. Нам говорят, что "краткость есть
душа остроумия". Нам случается слышать, что стиль осуждается за многословие
и запутанность. Блер говорит, что всякая ненужная часть фразы "прерывает
описание и затемняет образ", и далее, что "длинные предложения утомляют
внимание читателя". Лорд Каймз замечает, что "для придания периоду
наибольшей силы надо стараться заключать его тем словом, которое имеет в нем
наибольшее значение". Устранение вводных предложений и предпочтительное
употребление саксонских слов перед словами латинского происхождения
составляют установившиеся правила. Но как бы ни были влиятельны истины,
представленные в такой догматической форме, они получили бы гораздо более
веса, будучи приведены в сколько-нибудь научный порядок. В этом, как и в
других случаях, убеждение было бы значительно усилено, если б мы понимали,
почему оно возникло. Можно быть уверенным, что понимание общего принципа, из
которого вытекают правила риторики, не только уяснит нам в значительной
степени существующие, но откроет и другие правила того же происхождения.
Отыскивая какой-нибудь ключ к закону, скрытому под этими принятыми
правилами, мы замечаем, что во многих из них проглядывает стремление к
сбережению внимания читателя или слушателя. Представить идеи так, чтобы они
могли быть поняты с возможно меньшим умственным усилием, составляет
desideratum, к которому стремится большая часть вышеприведенных правил.
Осуждая сочинения многословные, сбивчивые, туманные; хваля один слог за
легкость, порицая другой за утомительность, мы, сознательно или нет,
признаем этот desideratum за норму нашего суждения. Смотря на язык как на
снаряд символов для проведения мысли, мы можем сказать, что, подобно
механическому снаряду, чем проще и лучше устроены его части, тем сильнее
будут и действия, производимые ими. В обоих случаях сила, поглощенная
машиной, будет отнята у результата. Читатель или слушатель имеет в данную
минуту только известную сумму умственных способностей в своем распоряжении.
Часть этих способностей он должен употребить на то, чтобы познать и
объяснять себе представленные ему символы, другую часть на то, чтобы
распределить и соединить внушенные ему образы, и только остаток он употребит
на то, чтобы усвоить себе передаваемую мысль. Следовательно, чем больше
времени и внимания требуется на то, чтобы воспринять и понять каждое
предложение, тем меньше времени и внимания остается для идеи, заключающейся
в предложении, и тем с меньшей живостью идея эта будет понята. Вспомнив
сравнительную силу, с какой простые идеи передаются знаками, мы ясно увидим,
как справедливо можно смотреть на язык как на помеху мысли, хотя он
составляет необходимый ее проводник. Слова "выйди из комнаты" менее
выразительны, нежели указание на дверь. Приложенный к губам палец
выразительнее, нежели тихое: "не говори". Поманить рукой удобнее, нежели
сказать: "поди сюда". Никакая фраза не передаст так живо идею удивления, как
раскрытые глаза и поднятые брови. Пожатие плечами много потеряло бы при
переводе на слова. При этом надо заметить, что в устном разговоре самые
сильные эффекты достигаются посредством междометий, которые сжимают целые
предложения в слоги. В известных случаях, где обычай позволяет нам выражать
мысли отдельными словами, как, например, "берегись", "увы", "вздор", много
силы утратилось бы при распространении их в соответственные предложения.
Продолжая метафору, что язык есть проводник мысли, кажется, есть основание
полагать, что во всех случаях трение и инерция проводника зависят от его
устройства; и что в сочинении главное, если не единственное, дело состоит в
том, чтобы довести это трение и эту инерцию до возможно меньшей степени.
Проследим теперь, не в сбережении ли внимания читателя заключается тайна
эффекта как относительно правильного выбора и сочетания слов, так и в
наилучшего распределения членов фразы, порядка размещения главных и
второстепенных предложений, разумного употребления уподоблений, метафор и
других фигур речи и даже относительно рифмической последовательности слогов.
Сравнительно большая сила саксонско-английского языка или, вернее, не
латино-английского прежде всего привлекает наше внимание. Разнообразные
отдельные причины могут тут все быть подведены под одну общую - экономию.
Самую главную из этих причин составляет раннее знакомство с саксонскими
словами Детский словарь почти совершенно саксонский. Ребенок говорит: I have
(у меня есть), а не I possess (я имею) ; I wish (я хочу), а не I desire (я
желаю); он не reflect (размышляет), a thinks (думает); он просит не
amusement (забавы), a play (игры); он называет вещи nice (хорошими) или
nasty (дурными), а не pleasant или disagreeable (приятными или неприятными).
Синонимы, с которыми он знакомится впоследствии, никогда не бывают так
тесно, так органически связаны с выражаемой идеей, как те первобытные слова,
которые он употреблял в детстве; оттого и связь с позднейшими словами
остается слабее. Но в чем заключается разница между прочной связью слова с
идеей и слабой их связью? Просто в большей легкости и быстроте действий
внушения. Два слова, если они строго однозначащи, вызовут в результате один
и тот же образ. Выражение: it is acid (это кисло, точнее - остро) должно
наконец вызвать ту же мысль, выраженную словом it is sour, но так как термин
acid узнается позднее в жизни и, следовательно, в меньшем числе случаев
сопровождает мысль, которой он служит символом, то он и не возбуждает этой
мысли так быстро, как термин sour. Если мы вспомним, как медленно и с каким
трудом соответственные идеи следуют за незнакомыми словами на чужом языке и
как ближайшее знакомство с такими словами дает большую быстроту и легкость
понимания, и если мы примем во внимание, что подобный же процесс должен был
совершаться с самого нашего детства относительно слов нашего родного языка,
- то мы ясно увидим, что слова, выученные раньше и употребляемые чаще
других, будут, при одинаковых данных, вызывать образы с меньшей потерей
времени и силы, нежели их синонимы, с которыми мы знакомимся позднее.
Дальнейшее превосходство саксонско-английского языка, заключающееся в его
сравнительной краткости, очевидно подходит под то же обобщение. Если есть
выгода в том, чтобы выразить мысль в наименьшем числе слов, то есть выгода и
в том, чтобы выразить ее в наименьшем числе слогов. Если извилистые фразы и
ненужные дополнения отвлекают внимание и уменьшают силу впечатления, то и
лишние слоги делают то же. Требуется некоторое усилие, хотя обыкновенно и
незаметное, для того, чтобы распознать каждую гласную и согласную букву.
Если, как это всем известно, утомительно слушать неясный выговор или читать
дурно написанную рукопись и если утомление - как это и должно быть - есть
накопившийся результат внимания, потребного на то, чтобы уловить ряд
последовательных слогов, то из этого следует, что внимание в таких случаях
поглощается каждым слогом. И если это справедливо при трудном распознавании
слогов, то справедливо, хотя в меньшей степени, и при легком распознавании
их. Поэтому-то краткость саксонских слов становится причиной большей их
силы. Однако здесь нельзя не сделать одного замечания. Слово, которое в
самом себе заключает самую важную часть передаваемой идеи, особенно когда
идея эта должна возбудить чувство, - такое слово можно часто с успехом
выбирать из многосложных. Так, например, кажется, выразительнее сказать: it
is magnificent (это великолепно), нежели: it is grand (это велико); слово
vast (обширный) не так сильно, как stupendous (поразительно громадный).
Назвать вещь nasty (грязной) не так действительно, как назвать ее disgusting
(отвратительной). Кажется, есть много причин для этого исключительного
превосходства некоторых длинных слов. Во многих случаях его можно приписать
тому факту, что объемистый - так сказать, во весь рот - эпитет, уже по самым
размерам своим, внушает идею о чем-то большом или сильном. Там, где нужно
внушить понятие о чем-либо могущественном или глубоком, известная пышность в
изложении идей содействует эффекту. Другая причина та, что слово
многосложное допускает более эмфатическое произношение; а так как
эмфатическое произношение есть знак душевного волнения, то оно предполагает
и особенную силу впечатления, которое названный предмет должен произвести.
Еще одна из причин состоит в том, что длинное слово (последние слоги
которого обыкновенно уже предугадываются при произнесении первых) дозволяет
сознанию слушателя остановиться более долгое время на сказуемом качестве; и
в случаях, подобных вышеприведенным, где все внимание призывается на это
качество, становится особенно выгодным поддерживать его в уме слушателя
более продолжительное время. Чтобы сделать наше обобщение более правильным,
мы должны сказать, что если в некоторых предложениях, выражающих сильное
чувство, слово, которое вызывает его, может часто с успехом быть
многосложное, то в громадном большинстве случаев каждое слово, служащее как
бы ступенью к восприятию идеи, заключающейся в целом предложении, должно,
если возможно, быть односложным.
Кроме того, нередко причиной силы саксонских и других первобытных слов
оказывается их подражательный характер; эта причина может также быть
подведена под более общую причину. Слова прямо подражательные, как-то:
splash (брызги), bang (хлоп), whiz (свист), roar (рев), и слова аналогически
подражательные, как-то: rough (шероховатый), smooth (гладкий), keen
(острый), blunt (грубый), thin (тонкий), hard (жесткий), crag (крутой) и
пр., имеют большее или меньшее сходство с выражаемым ими качеством; и,
произведя на чувства впечатления, сообразные с вызываемыми идеями, они
сберегают часть внимания, потребного на то, чтобы вызывать эти идеи, и
оставляют больше внимания для самих идей.
Сбережение умственных сил слушателя можно считать главной причиной
превосходства специфических слов над генерическими. Что конкретные термины
производят более живое впечатление, нежели абстрактные, и что их должно
преимущественно употреблять пред первыми, - это обычное правило риторики.
Д-р Кэмпбелл говорит: "Чем более общи термины, тем картина бледнее; чем они
специальнее, тем она яснее". Надо избегать предложений вроде следующего:
"Соразмерно тому, в какой степени жестоки и дики нравы, обычаи и
увеселения какого-нибудь народа, - окажутся строги и узаконения его
уголовного кодекса". И вместо того писать:
"Соразмерно тому, в какой степени люди находят наслаждение в сражениях,
боях быков и гладиаторов, - станут они и карать виселицей, костром и
колесованием".
Это превосходство специфических выражений очевидно зависит от
сбережения усилия, потребного на то, чтобы перевести слова на мысли. Так как
мы думаем о предметах не вообще, а в частностях; так как при речи о
каком-нибудь классе предметов мы представляем себе его, припоминая отдельные
его члены то при употреблении отвлеченного слова слушатель или читатель
должен выбрать из своего запаса образов один или несколько таких,
посредством которых он мог бы представить себе весь род. При этом процессе
должно возникнуть некоторое замедление, должна быть потрачена некоторая
сила; и если употреблением специфического термина можно разом вызвать
свойственный образ, то этим достигается сбережение и производится более
живое впечатление.
Обращаясь теперь от выбора слов к их последовательности, мы находим,
что и здесь можно приложить тот же общий принцип. Мы имеем причины a priori
полагать, что в каждом предложении известный порядок слов более
действителен, нежели какой-либо другой, и что этот порядок есть тот, который
представляет элементы предложения в наиболее удобной последовательности.
Подобно тому как в повествовании происшествия должны быть рассказаны в такой
последовательности, которая не заставила бы ум двигаться взад и вперед для
того, чтобы правильно сочетать их; как в группе предложений распределение
должно быть таково, чтобы каждое из них могло быть понято само по себе,
независимо от последующих, так и в каждом предложении последовательность
слов должна быть такова, чтобы составные части мысли являлись в порядке,
наиболее удобном для построения этой мысли. Чтобы надлежащим образом
подтвердить эту истину и подготовить способ ее приложения, мы проследим
вкратце умственный процесс, посредством которого познается значение ряда
слов.
Проще всего сделать это, рассматривая правильное размещение
существительного и прилагательного. Лучше ли ставить прилагательное перед
существительным или наоборот? Надо ли говорить, как французы: un cheval noir
(лошадь вороная), или как мы говорим: a black horse (вороная лошадь)?
Вероятно, многие решат, что и тот и другой порядок хорош. Сознавая действие
привычки, они ей припишут предпочтение, которое отдается нашей форме
выражения. Они вполне допустят соответствующее предпочтение и со стороны
тех, которые воспитаны в употреблении противоположной формы. Таким образом,
они заключат, что ни одно из этих инстинктивных суждений не имеет значения.
Есть, однако, философское основание решить в пользу английского способа
выражения. При размещении слов в таком порядке лошадь вороная, немедленно за
произнесением слова лошадь в уме возникает, или стремится возникнуть,
изображение, соответственное этому слову; и так как ничем еще не было
обозначено, какая именно лошадь, то образ ее является безразличный.
Вероятнее всего, однако, это будет образ гнедой лошади, так как гнедые
лошади самые обыкновенные. С прибавлением слова вороная дается толчок
процессу мысли. Приходится или уничтожить образ гнедой лошади, уже
представший перед воображением, и вызвать на его место образ вороной лошади;
или если изображение гнедой лошади еще не образовалось, то надо остановить
стремление к тому. В обоих случаях порождается некоторая сумма препятствий.
Но если, с другой стороны, употреблено выражение: a black horse, ничего
подобного не будет. Слово black, означая отвлеченное качество, не возбуждает
определенной идеи. Оно только приготовляет ум к представлению какого-то
предмета черного цвета, и сила внимания поддерживается до тех пор, пока этот
предмет не станет известным. Итак, если предпоставлением прилагательного
имени идея передается без повода к ошибке, между тем как предпоставление
существительного способно произвести неправильное понятие, то,
следовательно, один порядок причиняет уму меньше беспокойства, нежели
другой, и поэтому он действительнее.
Может быть, нам возразят, что прилагательное и существительное стоят
так близко одно к другому, что их можно считать выговариваемыми в один и тот
же момент; и что, слыша фразу лошадь вороная, нет времени вообразить себе
лошадь другого цвета, пока следующее слово вороная не определит цвета.
Должно сознаться, что, рассматривая сущность дела, не легко решить,
справедливо ли это или нет. Но есть факты, косвенно доказывающие, что это
несправедливо. Наша способность упреждать слова, еще не выговоренные, есть
один из таких фактов. Если б идеи слушателя значительно отставали от
выражений говорящего, как это предполагается вышеприведенным возражением, то
он едва ли мог бы предвидеть конец предложения, когда оно высказано только
наполовину; а между тем это случается постоянно. В этом случае ум, вместо
того чтоб упреждать выражение, постоянно более и более отставал бы от него.
Если б значение слов не воспринималось так же скоро, как они выговариваются,
то потеря времени над каждым словом повлекла бы за собой такое накопление
замедлений, что слушатель наконец совершенно отстал бы. Но будет ли признана
сила этих возражений или нет, во всяком случае нельзя отрицать, что
правильное образование картины будет облегчено, если элементы ее будут
представлены в том порядке, в каком является в них потребность; что это
облегчение будет чувствительно даже и -в тех случаях, когда ум ничем не был
занят до восприятия картины.
То, что говорится здесь относительно последовательности прилагательного
и существительного, очевидно, применимо к наречию и глаголу. Без дальнейших
объяснений будет ясно, что в употреблении предлогов и других частиц большая
часть языков естественно подчиняются более или менее этому закону.
Прилагая подобный же анализ к более крупным разделениям предложения, мы
найдем не только, что правило это применимо, но что соблюдение его
представляет значительные выгоды. В распределении сказуемого и подлежащего,
например, мы прямо видим, что так как сказуемое определяет вид, в котором
предмет должен быть воспринят, то сказуемое следует ставить первым; и
действие, производимое этим размещением, становится сразу очевидным. Возьмем
часто приводимое различие между предложениями: "Велика Диана Эфесская" и
"Диана Эфесская велика". При первом размещении произнесение слова велика
возбуждает смутное представление чего-то внушительного, обыкновенно
сопряженного с этим словом; воображение приготовлено облечь последующее в
возвышенные свойства, и при словах: "Диана Эфесская" - все образы, какие
только можно вызвать в эту минуту, являются для составления картины: ум
приводится тут прямо и безошибочно к желанному впечатлению. Когда, напротив,
слова следуют в противоположном порядке, то идея "Дианы Эфесской"
воспринимается без особенного отношения к величине, и когда прибавляется
слово "велика", понятие должно быть преобразовано; это порождает трату
умственной энергии и соответственное ей уменьшение эффекта. Следующие стихи
из поэмы Колриджа "Старый моряк", хотя несколько неправильного строения,
хорошо поясняют ту же истину:

Я один, один, совсем один,
Один на широко-широком море!
И никакой святой не сжалился
Над моей изнывающей душой.

Это правило равно применяется и в тех случаях, когда сказуемым является
глагол или причастие. И так как больший эффект достигается тем, что все
слова, означающие качество, направление или состояние подлежащего, ставятся
вначале, то, следовательно, и связь тоже должна предшествовать подлежащему.
Правда, что обычаи нашего языка противятся размещению слов в этой
последовательности - сказуемого, связи и подлежащего; но мы легко можем
найти примеры возрастания силы, получаемого при соблюдении этой
последовательности { В этой статье исключены некоторые места, так как
приводимые в них подробности и примеры теряли свое значение при передаче на
русский язык.}.
Проводя это правило далее, становится очевидным, что для того, чтобы
произвести наибольший эффект, нужно, чтобы не только главные разделения
предложения размещались в такой последовательности, но чтобы и в
подразделениях их было соблюдено то же самое. Почти во всех случаях
сказуемое сопровождается каким-либо ограничением или обозначением, которое
называется дополнением. Обыкновенно приходится также обозначать и
обстоятельства подлежащего, составляющие его дополнение, и так как эти
обозначения и обстоятельства должны определить, как именно понимаются
действия и предметы, к которым они относятся, то первенство должно
принадлежать им. Лорц Каймз замечает, что порядок этот предпочтителен, но не
приводит причины. Он говорит. "Когда обстоятельство поставлено в начале
периода или вслед за началом, то переход от него к главному предмету удобен;
это - как бы восхождение или движение вверх". Для пояснения приведем
предложение, составленное в таком порядке. Вот пример:
"Какова бы она ни была в теории, ясно, что на практике французская идея
о свободе есть право всякого человека быть господином остальных людей".
В этом случае, если б первых два вводных предложения до слова в
"практике", определяющие подлежащее, были поставлены в конце, а не в начале,
предложение утратило бы много силы, как это видно из следующего:
"Французская идея о свободе есть право всякого человека быть господином
остальных людей на практике, по крайней мере, если не в теории".
Точно то же бывает и относительно тех условий, при которых факт
выражается в сказуемом. Обратим внимание на эффект, производимый в следующем
примере тем, что условия эти поставлены в конце.
"Как неизмеримо было бы побуждение к прогрессу, если б почести,
воздаваемые ныне богатству и титулу, воздавались бы исключительно высоким
подвигам и внутреннему достоинству!"
Посмотрим затем, как увеличивается эффект, если мы поставим их в
начале:
"Если б почести, воздаваемые ныне богатству и титулу, воздавались
исключительно высоким подвигам и внутреннему достоинству, как неизмеримо
было бы побуждение к прогрессу!"
Эффект, получаемый постановлением дополнений сказуемого и самого
сказуемого впереди подлежащего, прекрасно выражен во вступлении к Гипериону:

В глубокой тени печальной долины,
Далеко сокрытый от свежего дыхания-утра,
Далеко от огненного полудня и вечерней звезды,
Сидел седовласый Сатурн, неподвижный, как камень.

Здесь надо заметить, что не только сказуемое "сидел" предшествует
подлежащему "Сатурн" и что три стиха, напечатанных курсивом и составляющих
дополнение к сказуемому, стоят впереди него, но что и в строении этого
дополнения соблюден тот же порядок: каждая строка так распределена, что
качественные слова стоят перед словами, возбуждающими конкретные образы.
Правильная последовательность главных и второстепенных предложений
фразы, очевидно, подчиняется тому же закону. Забота о сбережении внимания
слушателя, которое, как мы видели, обусловливает наилучшее распределение
подлежащего, связи, сказуемого и их дополнений, требует, чтобы
второстепенное предложение предшествовало главному, если во фразе их два.
Заключая в себе какую-нибудь обозначающую или пояснительную идею,
второстепенное предложение, поставленное прежде главного, предупреждает
неправильное понимание его и поэтому избавляет от умственного усиления,
потребного для исправления подобной ошибки. Это видно из следующего примера:
"Тайна, соблюдавшаяся некогда в отношении парламентских прений,
считается все еще необходимой в дипломатии; и в силу этой тайной дипломатии
Англия может когда-нибудь быть вовлечена, изменой своих министерств, в
войну, которая будет стоить сотни тысяч людей и сотни миллионов денег: а
между тем англичане гордятся своим самоуправлением".
Два второстепенных предложения, заключенные: одно - точкой с запятой,
другое - двоеточием, почти совершенно определяют смысл главного предложения,
заключающего их; и эффект был бы потерян, если б они стояли в конце, а не в
начале.
Общее правило о верном распределении фразы, которое мы проследили в
приложениях к главным ее подразделениям, определяет также и надлежащий
порядок в меньших ее подразделениях. В каждой сколько-нибудь сложной фразе
дополнение к подлежащему заключает в себе несколько вводных предложений,
дополнение к сказуемому - также; и их можно распределить, более или менее
соображаясь с законом удобного восприятия. Само собой разумеется, что
последовательность их, так же как и более пространных членов предложения,
должна идти от менее частного к более частному, от абстрактного - к
конкретному.
Здесь нужно, однако, обратить внимание еще на одно условие, которое
должно быть соблюдаемо при надлежащей конструкции фразы; но и это условие
предписывается тем же общим правилом, которое указано выше, - а именно,
чтобы слова и выражения, наиболее тесно связанные в уме, ставились возможно
ближе одно к другому. Очевидно, что отдельные слова, побочные члены и
главные разделения каждой фразы, определяют друг друга. Чем больше времени
пройдет между названием обозначающего члена и члена обозначаемого, тем долее
должен быть напряжен ум удержанием обозначающего члена, который должно
употребить. И чем многочисленнее обозначения, которые должно разом помнить и
правильно употребить, тем больше должно потратиться умственной силы и тем
слабее будет произведенный эффект. Из этого следует, что при одинаковых
данных фраза выиграет в силе, если члены ее распределены так, что замедления
эти постоянно будут встречаться в наименьшем числе и будут притом возможно
более коротки. Нижеследующее есть пример несовершенной комбинации:
"Современное газетное сообщение, как бы оно ни было правдиво, вызовет
улыбку, если будет принято за доказательство в каком-либо сочинении; между
тем письмо какого-либо болтуна считается хорошим историческим
свидетельством, если только оно написано несколько столетий тому назад".
Перестановка слов в этой фразе по правилам вышеуказанным увеличит
эффект так:
"Как бы правдиво оно ни было, современное газетное сообщение, принятое
за доказательство в каком-либо сочинении, вызовет улыбку; между тем письмо
болтуна, если только оно написано несколько столетий тому назад, считается
хорошим историческим свидетельством".
При помощи такой перестановки мы избежим некоторые замедления и
укоротим другие.
В приводимом ниже месте из Потерянного рая представляется прекрасный
пример хорошо распределенной фразы как относительно предпоставления
второстепенных членов, так и относительно избежания длинных и многочисленных
замедлений и - соотношения между порядком вводных предложений и
последовательностью описываемых явлений, - что, между прочим, составляет еще
одно условие легкого понимания, а следовательно, и эффекта.

Подобно тому как бродящий волк, -
Которого голод заставляет искать новой добычи,
Подсмотрев, как пастухи собирают свои стада
на ночь
В окруженные плетнем загоны, безопасные среди полей, -
Легко прыгает через забор, в середину стада;
Или как вор, намеревающийся разграбить казну
Богатого обывателя, крепкие двери которого
С поперечными перекладинами и крепкими засовами
не боятся нападения,
Влезает в окно или по крыше:
Так вкрался и первый великий хищник в Божье стадо,
Так, с тех пор, в его церковь вкрадываются развратные
наемники.

Обыкновенное употребление фраз, в которых все или большая часть
описательных и определяющих элементов предшествуют описываемым и
определяемым, порождает то, что называется обратным слогом: название,
которое, однако, придается не исключительно этому построению, но часто
употребляется и там, где порядок слов просто не совсем обыкновенный. Более
правильное название было бы: прямой слог, в противоположность другому,
непрямому слогу, особенность первого состоит в том, что он проводит каждую
мысль в ум наш шаг за шагом, подавая мало поводов к заблуждению; особенность
второго заключается в том, что в нем правильное понимание мысли достигается
рядом приближений.
Превосходство прямой формы речи над непрямой, подтверждаемое многими из
выведенных нами заключений, нельзя, однако, принимать без исключений. Хотя и
хорошо до известной степени употреблять определяющие члены периода прежде
определяемых, однако так как удержание в памяти каждого определяющего члена
стоит некоторого умственного усилия, то при возрастании их числа и времени,
потребного для их удержания в уме, мы достигаем предела, за которым
представляется больше потерь, нежели выгод. При равенстве других условий
распределение должно быть таково, чтобы ни один конкретный образ не был
внушен прежде, нежели будут представлены материалы, из которых он должен
состоять. Но мы сейчас показали, что, чем меньше материалов надо собрать
разом 'и чем меньше времени приходится их удерживать в уме, тем лучше.
Отсюда возникает в некоторых случаях вопрос: что требует больше умственного
усилия, частые ли и продолжительные замедления или последовательные
исправления неправильных пониманий?
Иногда вопрос этот может быть решен смотря по способностям лица, к
которому мы обращаемся. Для быстрого восприятия мыслей, выраженных прямым
порядком, в котором предложения всячески переплетены, требуется большая сила
ума. Для того чтобы помнить некоторое число предварительных пунктов,
изложенных при разъяснении ожидаемой идеи, и для того чтобы употребить их
все при образовании идеи, когда она будет внушена, нужна хорошая память и
значительная сила сосредоточения. Тому, кто владеет ими, прямой метод
покажется лучшим; тому же, кто лишен их, он покажется худшим. Как сильному
человеку стоит меньше труда перенести стофунтовую тяжесть с места на место
разом, нежели в несколько раз по десяти фунтов так и деятельному уму легче
удерживать в течение некоторого времени все определения какой-нибудь идеи и
разом правильно представить ее себе, когда она высказана, нежели ронять ее
сначала несовершенно и потом уже относить к ней одну за одной подробности и
ограничения, приводимые впоследствии. И наоборот, как для мальчика
единственный возможный способ перенести стофунтовую тяжесть состоит в том,
чтобы переносить ее по частям, так и для слабого ума единственный возможный
способ составить сложное понятие состоит в том, чтоб построить его, собирая
отдельно различные его части.
Мнение, что непрямой метод, т. е. метод, передающий смысл рядом
приближений, наиболее пригоден для людей необразованных, выводится из того,
что они обыкновенно употребляют его. Форма выражения, усвоенная диким, как,
например: "воды дай мне", - представляет простейший тип приближающего
распределения. В плеоназмах, употребляемых сравнительно часто
малообразованными, мы видим ту же структуру, как например в фразе: "The men,
they were there" (Люди, которые находятся там). Напротив, старый родительный
падеж (по-английски), например "the king, his crown" (корона короля),
приближается к подобному же порядку выражения мысли. Сверх того, факт, что
непрямой метод называется естественным, предполагает, что его
самопроизвольно употребляет народ, т. е. что он есть самый легкий для
необразованных умов.
Есть, однако, много случаев, в которых нельзя признать лучшим ни
прямого, ни непрямого построения и где предпочтительнее перед обоими среднее
построение: когда число обстоятельств и определений, которые нужно включить
в фразу, велико, самый разумный способ состоит не в том, чтобы исчислить их
все прежде, чем ввести идею, к которой они принадлежат, и не в том также,
чтобы поставить эту идею впереди и заставлять слушателя преобразовывать ее
потом сообразно с частностями, приводимыми в конце; а в том, чтобы
употребить оба метода понемногу. Возьмем пример. Надо стараться избегать
такого крайне непрямого распределения, каково следующее:
"Мы достигли цели нашего путешествия, наконец, с немалыми
затруднениями, сильно утомленные, по изрытым дорогам и при дурной погоде".
Переделка этой фразы в совершенно прямое распределение тоже не
произвела бы удовлетворите

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися