Фрэнсис Бэкон. Великое восстановление наук. Разделение наук

страница №13

ия для
выражения всего разнообразия понятий (при условии, что эти различия доступны
чувственному восприятию), может стать средством передачи мыслей от человека
к человеку. Ведь мы знаем, что народы, говорящие на разных языках, тем не
менее прекрасно общаются друг с другом с помощью жестов. И мы являемся
свидетелями того, как некоторые люди, глухонемые от рождения, но обладающие
определенными умственными способностями, вступают в удивительные разговоры
друг с другом и со своими друзьями, изучившими их жестикуляцию. Более того,
в настоящее время стало уже широко известным, что в Китае и других областях
Дальнего Востока используются некие реальные знаки, выражающие не буквы и не
слова, а вещи и понятия. В результате многочисленные племена, говорящие на
совершенно разных языках, но знакомые с такого рода знаками (которые у них
очень широко распространены), могут общаться друг с другом в письменной
форме, и любую книгу, написанную такими знаками, любой из этих народов может
прочитать на своем родном языке.
Знаки вещей, выражающие значение их без помощи it посредства слова,
бывают двух родов: в первом случае знак выражает значение вещи на основе
своего сходства с ней, во втором — знак совершенно условен. К первому роду
относятся иероглифы и жесты, ко второму — названные нами "реальные знаки".
Иероглифы употреблялись еще в глубокой древности и вызывают к себе особое
почтение, особенно у египтян, одного из древнейших народов; по-видимому,
иероглифическое письмо возникло раньше буквенного и поэтому значительно
старше его, за исключением, может быть, еврейской письменности. Жесты же --
это своего рода преходящие иероглифы. Подобно тому как слова, произнесенные
устно, улетают, а написанные остаются, так и иероглифы, выраженные жестами,
исчезают, нарисованные же остаются. Ведь когда Периандр, которого спросили,
какими средствами можно сохранить тиранию, приказал посланцу следовать за
ним и, гуляя по саду, срывал головки самых высоких цветов, давая понять, что
нужно уничтожить знать, он точно так же пользовался иероглифами, как если бы
он их нарисовал на бумаге. Во всяком случае ясно одно, что иероглифы и жесты
всегда обладают каким-то сходством с обозначаемой ими вещью и представляют
собой своего рода эмблемы; поэтому мы назвали их знаками вещей, основанными
на сходстве с ними. Реальные же знаки не несут в себе ничего от эмблемы, но
абсолютно немы, ничем не отличаясь в этом отношении от элементов самих букв;
они имеют чисто условное значение, основанное на своего рода молчаливом
соглашении, которое ввело их в практику. При этом совершенно очевидно, что
необходимо огромное число такого рода знаков для того, чтобы ими можно было
писать, ибо их должно быть столько же, сколько существует корневых слов.
Итак, этот раздел учения о средствах изложения, посвященный исследованию
знаков вещей, мы относим к числу требующих своего развития. И хотя польза
этого раздела может показаться на первый взгляд незначительной, поскольку
слова и буквенное письмо являются самыми удобными средствами сообщения, нам
все же показалось необходимым в этом месте как-то упомянуть о нем как о
вещи, имеющей не последнее значение. Мы видим в иероглифе, если можно так
выразиться, своего рода денежный знак интеллигибельных вещей, и было бы
полезно знать, что, подобно тому как монеты могут делаться не только из
золота и серебра, так можно чеканить и другие знаки вещей помимо слов и
букв.
Обратимся теперь к грамматике. Она по отношению к остальным наукам
исполняет роль своего рода вестового; и хотя, конечно, эта должность не
слишком высокая, однако она в высшей степени необходима, тем более что в
наше время научная литература пишется на древних, а не на современных
языках. Но не следует и принижать значение грамматики, поскольку она служит
своего рода противоядием против страшного проклятия смешения языков. Ведь
человечество направляет все свои силы на то, чтобы восстановить и вернуть
себе то благословенное состояние, которого оно лишилось по своей вине. И
против первого, главного проклятия — бесплодия земли ("в поте лица своего
будете добывать хлеб свой") оно вооружается всеми остальными науками. Против
же второго проклятия — смешения языков оно зовет на помощь грамматику.
Правда, в некоторых современных языках она используется мало; чаще к ней
обращаются при изучении иностранных языков, но особенно большое значение
имеет она для тех языков, которые уже перестали быть живыми и сохраняются
только в книгах.
Мы разделим грамматику также на две части: школьную (нормативную) и
философскую \ Первая просто используется при изучении языка, помогая
быстрейшему его усвоению и способствуя развитию более правильной и чистой
речи. Вторая же в какой-то мере дает материал для философии. В этой связи
нам вспоминается трактат "Об аналогии", написанный Цезарем. Правда, нельзя с
уверенностью сказать, действительно ли этот трактат был посвящен изложению
той самой философской грамматики, о которой мы говорим. Мы даже подозреваем,
что в этом сочинении не содержалось ничего слишком утонченного или
возвышенного, а лишь излагались правила чистого и правильного стиля, не
испорченного и не искаженного влиянием неграмотной или чересчур
аффектированной речи; сам Цезарь дал великолепный образец такого стиля ^ Тем
не менее это произведение навело нас на мысль о создании некоей грамматики,
которая бы тщательно исследовала не аналогию между словами, но аналогию
между словами и вещами, т. е. смысл, однако не заходя в пределы толкований,
принадлежащих собственно логике. Действительно, слова являются следами
мысли, а следы в какой-то мере указывают и на то тело, которому они
принадлежат. Мы наметим здесь общие контуры этого предмета. Прежде всего
нужно сказать, что мы ни в коси мере не одобряем то скрупулезное
исследование языка, которым, однако, не пренебрегал даже такой выдающийся
ученый, как Платон ^ Мы имеем в виду проблему возникновения и первоначальной
этимологии имен, когда предполагается, что уже с самого начала имена отнюдь
не давались вещам произвольно, а сознательно выводились из значения и
функции вещи; конечно, такого рода предмет весьма изящен и похож на воск,
который удобно мять и из которого можно лепить j все, что угодно; а
поскольку при этом исследовании стремятся, как видно, проникнуть в самые
глубокие тайники . древности, то тем самым оно начинает вызывать к себе
какое-то особенное уважение, что тем не менее не мешает ему оставаться
весьма малодостоверным и совершенно бесполезным. С нашей точки зрения, самой
лучшей была бы такая грамматика, в которой ее автор, превосходно владеющий
множеством языков, как древних, так и современных, исследовал бы различные
особенности этих языков, показав специфические достоинства и недостатки
каждого. Ведь таким образом языки могли бы обогащаться в результате
взаимного общения, и в то же время из того, что есть в каждом языке самого
лучшего и прекрасного, подобно Венере Апеллеса ", .мог бы возникнуть некий
прекраснейший образ самой речи, некий великолепнейший образец того, как
следует должным образом выражать чувства и мысли ума. А вместе с тем при
таком исследовании можно на материале самих языков сделать отнюдь не
малозначительные (как, может быть, думает кто-нибудь), а достойные самого
внимательного наблюдения выводы о психическом складе и нравах народов,
говорящих на этих языках. Я, например, с удовольствием нахожу у Цицерона
замечание о том, что у греков нет слова, соответствующего латинскому
ineptus. "Это потому, — говорит Цицерон, — что у греков этот недостаток
имел такое широкое распространение, что они его даже не замечали" --
суждение, достойное римской суровости ^ Или например, почему греки так
свободно создавали сложные слова, римляне же, наоборот, проявляли в этом
отношении большую строгость? Из этого наверняка можно сделать вывод, что
греки были более склонны к занятию искусствами, римляне же — к практической
деятельности, ибо различия, существующие в искусствах, требуют для своего
выражения сложных слов, тогда как деловая жизнь нуждается в более простых
словах. А евреи до такой стопени избегают всяких сложных образований в
лексике, что скорее предпочитают злоупотреблять метафорой, чем прибегают к
образованию сложных слов. И вообще в их языке очень мало слов, и эти слова
никогда не соединяются, так что уже из самого языка становится совершенно
ясным, что это был народ поистине назарейский и отделенный от остальных
племен. А разве не заслуживает внимания тот факт (хотя, может быть, oil и
наносит некоторый удар самомнению современных людей), что в древних языках
существует множество склонений, падежей, спряжений, времен и т. п., тогда
как современные языки почти совершенно утратили их и в большинстве случаев
по лености своей пользуются вместо них предлогами и вспомогательными
глаголами. И конечно, в этом случае легко предположить, что, как бы мы ни
были довольны самими собой, приходится признать, что умственное развитие
людей прошлых веков было намного глубже и тоньше нашего. Существует
бесчисленное множество примеров такого же рода, которые могли бы составить
целый том. Поэтому мы считаем, что есть все основания отделить философскую
грамматику от простой школьной грамматики и отнести ее к числу дисциплин,
развитие которых необходимо.
Мы считаем, что к грамматике относится также все то, что в какой-то
мере касается слова, т. е. звук, метрика, размер, ударение. Правда, то, что
служит первоисточником отдельных букв (т. е. то, какие именно артикуляции
языка, рта, губ, горла образуют звук соответствующей буквы), не относится к
грамматике, а является частью учения о звуках, которая должна
рассматриваться в разделе о чувственных восприятиях и о чувственно
воспринимаемом. Собственно же грамматический звук, о котором мы говорим
здесь, имеет отношение лишь к благозвучию и неблагозвучию. Законы последних
являются чем-то общим для всех. Ведь нет ни одного языка, который бы не
стремился в какой-то мере избежать сочетаний нескольких согласных.
Существуют и другие проявления законов благозвучия и неблагозвучия, но при
этом различные явления для слуха одних народов оказываются приятными, для
других — неприятными. Греческий язык изобилует дифтонгами, в латинском их
значительно меньше. Испанский язык не любит узкие звуки и немедленно
обращает их в средние. Языки, восходящие к готскому, тяготеют к
придыхательным. Можно привести много аналогичных примеров, но этого,
пожалуй, уже более чем достаточно.
Ритмика слов предоставила нам широкие поприще для искусства, а именно
для поэзии, имея при этом в виду не ее содержание (об этом говорилось выше),
а стиль и форму слов, т. е. стихосложение. Наука, рассматривающая этот
вопрос, еще очень слаба, зато само искусство изобилует бесконечным числом
великих примеров. Эта наука (которую грамматики называют просодией), однако,
не должна была бы ограничиваться только изучением различных жанров
стихотворных произведений и их размеров. Она должна включить в себя и теорию
того, какой стихотворный жанр лучше всего соответствует определенному
содержанию или предмету. Древние поэты писали героическим стихом эпические
поэмы и энкомии, элегическим — грустные произведения, лирическим — оды и
гимны, ямбом — инвективы ^ Да и новые поэты, пишущие на своих родных
языках, не отказываются от этой практики. Здесь, однако, следует упрекнуть
некоторых слишком пылких любителей древности за то, что они пытаются
применить к новым языкам античные размеры (гекзаметр, элегический дистих,
сапфическая строфа и т. д.), которые не приемлет система самих этих языков и
которые абсолютно чужды слуху этих народов. В делах такого рода на первое
место нужно ставить суждение, выносимое чувством, а не правила искусства.
Как сказал поэт:
...мне бы хотелось
Трапезу чтобы хвалил гость, а не повара '".
Это уже не искусство, а злоупотребление искусством, ибо оно не столько
совершенствует природу, сколько искажает ее. Ну а что касается поэзии (будем
ли мы говорить о сюжетах или о размерах), то она (как мы уже сказали выше)
подобна пышной траве, никем не сеянной, растущей благодаря силе самой земли.
Поэтому она пробивается повсюду и захватывает огромные пространства, так что
совершенно излишне беспокоиться о ее недостатках. Итак, оставим вообще
заботу о ней. Что же касается ударения, то нет никакой необходимости
упоминать о столь незначительном вопросе; разве только кому-нибудь вдруг
покажется достойным упоминания тот факт, что в науке тщательно исследовано
ударение в словах, но совсем не изучалось ударение в целом предложении.
Однако почти всему человеческому роду свойственно понижать голос в конце
периода и повышать его в вопросительной фразе и немало других вещей в том же
роде. Впрочем, о той части грамматики, которая изучает устную речь, сказано
достаточно.
Что же касается письма, то оно осуществляется либо с помощью обычного
алфавита, принятого повсеместно, либо с помощью особого, тайного алфавита,
известного лишь немногим; такой алфавит называется шифром. Даже обычная
орфография породила среди нас вопросы и споры о том, нужно ли писать слова
так, как они произносятся, или же так, как это принято в настоящее время. На
мой взгляд, такая возможная орфография (т. е. написание слов, отражающее их
произношение) совершенно бессмысленна и бесполезна. Ведь и само произношение
все время изменяется и не остается постоянным, и, кроме того, при таком
написании становятся совершенно неясными производные слова, особенно
заимствованные из иностранных языков. Наконец, если традиционное написание
ни в коей мере не мешало установившемуся произношению, а оставляло для него
полный простор, то зачем вообще нужны эти новации?
Итак, обратимся к шифрам. Существует довольно много видов шифра:
простые шифры, шифры, смешанные со знаками, ничего не обозначающими, шифры,
изображающие по две буквы в одном знаке, шифры круговые, шифры с ключом,
шифры словесные и т. д. Шифры должны обладать тремя достоинствами: они
должны быть удобными, не требующими многих усилий для их написания; они
должны быть надежны и ни в коем случае не быть доступны дешифровке и,
наконец, если это возможно, они не должны вызывать подозрения. Ведь если
письма попадут в руки тех, кто обладает властью над тем, кто пишет это
письмо, или над тем, кому оно адресовано, то, несмотря на надежность шифра и
невозможность его прочесть, может начаться расследование соответствующего
дела, если только шифр не будет таким, что не вызовет никакого подозрения
или же ничего не даст при его исследовании. Ну а если уж мы заговорили о
том, как избежать подозрения и сделать попытку обнаружить шифр
безрезультатной, то для этой цели оказывается вполне достаточным одно новое
и весьма полезное средство; а поскольку мы им располагаем, то зачем относить
его к числу тех искусств, которые должны быть созданы, если проще его сразу
же изложить здесь? Это средство сводится к следующему. Нужно иметь два
алфавита: один — состоящий из обычных букв, другой — из букв, не имеющих
никакого значения, и отправить одно в другом сразу два письма: одно --
содержащее секретные сведения, другое — имеющее достаточно правдоподобное
для пишущего содержание, которое, однако, не должно навлечь на него никакой
опасности. И если вдруг начнут строго допрашивать о шифре, то нужно дать
алфавит, состоящий из ничего не значащих букв, вместо алфавита из настоящих
букв и алфавит, состоящий из настоящих букв, вместо алфавита из букв, не
имеющих значения. Таким образом, следователь сможет прочитать внешнее письмо
и, найдя его вполне правдоподобным, ничего не заподозрит о существовании
внутреннего письма. Но чтобы помочь избежать вообще всякого подозрения, мы
приведем еще одно средство, изобретенное нами еще в ранней юности, в
бытность нашу в Париже; даже сейчас, как нам кажется, это изобретение не
потеряло своего значения и не заслуживает забвения. Ибо оно представляет
собой высшую ступень совершенства шифра, давая возможность выражать все
через все (omnia per omnia). Единственным условием при этом оказывается то,
что внутреннее письмо должно быть в пять раз меньше внешнего; никаких других
условий или ограничений не существует. Вот как это происходит. Прежде всего
все буквы алфавита выражаются только двумя буквами путем их перестановки.
Перестановки из двух букв по пяти дадут нам тридцать два различных
сочетания, что более чем достаточно для замещения двадцати четырех букв, из
которых состоит наш алфавит. Вот пример такого алфавита:
A.
aaaaa.
В.
aaaab.
С.
aaaba.
D.
anabb.
E.
aabaa.
F.
aabab.
G.
aabba.
Н.
aabbb.
I.
abaaa.
K.
abaab.
L.
ababa
M.
ababb.
N.
abbaa
.
O.
abbab.
P.
abbba.
Q.
abbbb
.
R.
baaaa.
S.
baaab.
T.
baaba.
V.
baabb.
W.
babaa.
X.
babab.
Y.
babba.
Z.
babbb.
Между прочим, это изобретение приводит нас к чрезвычайно важным
выводам. Ведь из него вытекает способ, благодаря которому с помощью любых
объектов, доступных зрению или слуху, мы можем выражать и передавать на
любое расстояние наши мысли, если только эти объекты способны выражать хотя
бы два различия ". Такими средствами могут быть: звук колоколов или рога,
пламя, звуки пушечных выстрелов и т. п. Но возвратимся к нашему изложению.
Когда вы приметесь писать, то внутреннее письмо следует написать с помощью
такого двухбуквенного алфавита. Допустим, что внутреннее письмо будет
следующего содержания:
FUGE — беги
Вот пример такого написания:
F
U
G
Е
aabab.
baabb.
ааbbа.
aabaa.

Здесь нужно иметь наготове другой, двойной, алфавит, состоящий из букв
обычного алфавита, как заглавных, так и строчных, изображенных двумя
произвольно выбранными шрифтами (которые каждый может выбрать по своему
усмотрению).
Пример двойного алфавита:
abab
abab
abab
abab
AAaa
BBbb
CCcc
DDdd
abab
abab
abab
abab
EEee
FFff
GGgg
HHhh
abab
abab
abab
abab
IIii
KKkk
LLll
MMmm
abab
abab
abab
abab
NNnn
OOoo
PPpp
QQqq
abab
abab
abab
abab
RRrr
SSss
TTtt
UUuu
abab
abab
abab
abab
WWww
XXxx
YYyy
ZZzz
Затем, написав внутреннее письмо двухбуквенным алфавитом, нужно
приложить к нему буква к букве внешнее письмо, написанное двойным алфавитом,
и потом расшифровать. Пусть внешним письмом будет Manere te volo donec
venero (Я хочу, чтобы ты оставался на месте, пока я не приду). Пример такого
приспособления:
F

U
G

E

aabab
b
аа
bb aa
bba
aa
baa
Maner
е
te
vo lo
don
ec
ven(ero)
Приведем еще один, более полный пример такого шифра, дающего
возможность писать все посредством всего.
Внутреннее письмо
Пусть им будет письмо спартанцев, посланное ими некогда на скитале:
"Perditae res: Mindarus cecidit: milites esuriunt: neque hinc nos
extricare, neque hic diutius manere possumus".
(Все погибло. Миндар убит. Воины голодают. Мы не можем ни уйти отсюда
ни оставаться здесь дольше.)
Внешнее письмо
Пусть им будет отрывок из первого письма Цицерона; в него должно быть
вставлено письмо спартанцев:
"Ego omni officio, ас potius pietate erga te, caeteris satisfacio
omnibus: mihi ipse nunquam satisfacio. Tanta est enim magnitudo tuorum, erga
me meritorum, ut quoniam tu, nisi perfecta re, de me non conquiesti: ego,
quia non idem in tua causa efficio, vitiam mihi esse acerbam putem. In causa
ha
ec sunt: Ammonius regis legatus aperte pecunia nos oppugnat. Res agitur
per eosdem creditores, per quos, cum tu aderas, agebatur. Regis causa, si
qui sunt, qui velint, qui pauci sunt, omnes ad Pompeium rem deferri volunt.
Senatus religionis calumniam, non religione, sed malevolentia, et illius
regiae largitionis invidia, comprobat, etc."
Учение о шифрах влечет за собой другое учение, связанное с первым. Это
учение о дешифровке, или раскрытии, шифров, если даже ключ к ним совершенно
неизвестен. Это, конечно, очень трудное дело, требующее в то же время
большой изобретательности; это искусство (точно так же, как и искусство
шифра) используется в секретных государственных делах. Но если проявить
достаточно ловкости и предосторожности, то можно было бы сделать это
искусство бесполезным, хотя, судя по нынешнему положению дел, оно приносит
немалую пользу. Ведь если бы были приняты надежные и хорошие шифры, то
большинство из них было бы абсолютно недоступно для дешифровки, исключалась
бы всякая возможность их раскрытия, хотя они и оставались бы достаточно
удобными и легкими для написания и прочтения. Но неопытность и невежество
секретарей и служащих при королевских дворах столь велики, что даже
важнейшие документы в большинстве случаев доверяются шифрам ненадежным и
легко дешифруемым.
Между тем у кого-нибудь может возникнуть подозрение, что мы, перечисляя
науки и, так сказать, проводя их смотр, стремимся вызвать как можно больше
удивления, увеличивая и умножая число наук, которые мы выстраиваем как бы в
боевой порядок, тогда как в таком коротком исследовании можно, пожалуй, лишь
похвастаться их числом и едва ли можно действительно развернуть их силы. Но
мы будем честно придерживаться принятого нами плана и, создавая этот глобус
наук, не хотим пропустить на нем даже самых маленьких и отдаленных
островков. Кажется, мы коснулись этих наук отнюдь не поверхностно, хотя и
вкратце; наоборот, острым пером мы извлекли из огромной массы их материала
главное зерно, самое сущность этих наук. Судить об этом мы предоставляем
людям действительно опытным в этих науках. Ведь очень многие, желающие
показаться широко образованными, умеют лишь то и дело щеголять научными
терминами и показной ученостью, вызывая изумление невежд и насмешки людей,
глубоко владеющих этой наукой. Мы надеемся, что наше сочинение произведет
совершенно противоположный эффект, привлечет самое пристальное внимание
людей, наиболее сведущих в каждой из этих наук, а для остальных не будет
представлять какой-нибудь ценности. Если же кто-нибудь считает, что мы
слишком большое внимание уделяем наукам, которые могут показаться не столь
уж важными, то пусть он посмотрит вокруг себя и увидит, что люди,
считавшиеся, бесспорно, значительными и знаменитыми в своих провинциях,
приехав в метрополию и оказавшись в столице, почти смешались с толпой,
потеряв свое былое величие; точно так же нет ничего удивительного и в том,
что эти менее важные науки рядом с фундаментальными и высшими науками теряют
свое значение, тогда как для тех, кто целиком посвятил себя их изучению, они
представляются особенно важными и прекрасными. Но о средствах изложения
сказано достаточно.

Глава II


Учение о методе изложения является основной и главной частью искусства
сообщения
. Эта дисциплина получает название мудрости сообщения.
Перечисляются различные методы и указываются их преимущества и недостатки
Перейдем к учению о методе изложения. Обычно его рассматривают в
диалектике. Находит оно свое место и в риторике под именем "расположение".
Однако то обстоятельство, что эту дисциплину рассматривали всегда как
служанку других наук, явилось причиной того, что очень многое из того, что
могло бы быть полезным для познания метода, оказалось упущенным. Поэтому мы
решили установить основополагающее и главное учение о методе, которому мы
даем общее наименование "мудрость сообщения". Итак, будем стараться скорее
перечислить различные роды метода (а они весьма разнообразны), чем
установить их подразделения. Не имеет никакого смысла говорить о
"единственном методе" и о бесконечных дихотомиях ^. Ведь это было какое-то
помрачение науки, которое быстро прошло, нечто, безусловно, несерьезное и
одновременно в высшей степени вредное для нее. Ибо, когда сторонники такого
подхода извращают явления в угоду законам своего метода, а все, что не
подходит под их дихотомии, либо отбрасывают, либо, не считаясь с природой,
искажают, они тем самым уподобляются людям, выбрасывающим зерна наук и
оставляющим себе лишь сухую и никому не нужную шелуху. Такой подход рождает
лишь бессодержательные компендии, разрушая самое основание наук.
Итак, установим первое различение метода: метод может быть либо
магистральный, либо инициативный. Иод словом "инициативный" мы повес не
понимаем то, что этот метод должен давать нам только начала (initia) знаний,
в то время как первый излагает науку в полном виде; наоборот, заимствуя этот
термин из священных обрядов, мы называем инициативным такой метод, который
раскрывает и обнажает перед нами самые глубокие тайны науки. Магистральный
метод наставляет, инициативный приобщает. Магистральный требует веры в свои
слова, инициативный скорее стремится подвергнуть их испытанию. Первый
передает знания всем без исключения учащимся, второй — только сыновьям
науки. Наконец, для первого цель наук (в их настоящем состоянии) --
практическая польза; для второго же такой целью является продолжение и
дальнейшее развитие самих наук. Второй метод представляется заброшенной и
заваленной дорогой: ведь до сих пор науки преподаются у нас обычно таким
образом, как будто и учитель, и ученик, словно по уговору, взаимно стремятся
к заблуждениям. Ведь тот, кто учит, стремится в первую очередь к тому, чтобы
вызвать максимальное доверие к своим словам, а вовсе не к тому, чтобы найти
наиболее удобный способ подвергнуть их проверке и испытанию; тот же, кто
учится, стремится немедленно получить удовлетворяющие его сведения и вовсе
не нуждается ни в каком исследовании; для него значительно приятнее не
сомневаться, чем не заблуждаться. Таким образом, и учитель из-за честолюбия
боится обнаружить непрочность своей науки, и ученик из-за нежелания
утруждать себя не хочет испытать собственные силы. Знание же передается
другим, подобно ткани, которую нужно выткать до конца, и его следует
вкладывать в чужие умы таким же точно методом (если это возможно), каким оно
было первоначально найдено. И этого, конечно, можно добиться только в том
знании, которое приобретено с помощью индукции; что же касается того
предвзятого (anticipata) и незрелого знания, которым мы располагаем, вряд ли
кто-нибудь легко сможет сказать, каким путем он пришел к нему. Однако
всякий, разумеется, в состоянии в большей или меньшей степени пересмотреть
собственные познания и вновь пройти путь становления своего знания и
обретения доверия к нему и тем самым пересадить знание в голову слушателя в
таком виде, в каком оно выросло в его собственной голове. Ведь с науками
происходит то же, что и с растениями: если просто нужно какое-то растение,
то судьба корня для тебя безразлична, если же ты хочешь пересадить его в
другую почву, то с корнями нужно обращаться осторожнее, чем с отростками.
Так же и тот метод изложения, который получил распространение в наше время,
открывает нам своего рода стволы наук, может быть даже и прекрасные, но
совершенно лишенные корней; они, без сомнения, очень хороши для плотника, но
совершенно бесполезны для садовника. Поэтому если ты стремишься к тому,
чтобы развивались науки, то не нужно слишком заботиться о стволах, нужно все
старания приложить к тому, чтобы, извлекая из земли корни, не повредить их;
пусть даже на них останется приставшая к ним земля. С этим методом изложения
имеет некоторое сходство метод математиков, применяемый ими в их науке; что
же касается общего применения такого метода, то мне нигде не приходилось
видеть его, точно так же как и того, чтобы кто-нибудь занимался его
исследованием. Поэтому мы отнесли этот метод к числу предметов, требующих
исследования и разработки, и будем называть его "передача факела", или
"метод, обращенный к потомству".
Следующее различение метода, близкое к первому по своей цели, на деле
является почти полной его противоположностью. Общим для того и другого
является то, что они отделяют толпу слушателей от избранных учеников,
противоположным же то, что здесь первый метод использует более доступный
способ изложения, тогда как второй, о котором мы сейчас будет говорить, --
более сложный и недоступный. Таким образом, второе различение метода
сводится к тому, что первый метод — экзотерический, второй --
акроаматический '^ Дело в том, что то различие, которое древние проводили
при издании своих сочинений, мы решили перенести на сам метод изложения. Но
и сам акроаматический метод широко использовался древними, которые применяли
его разумно и обдуманно. В более поздние времена этот акроаматический, или
энигматический, способ выражения был скомпрометирован многими авторами,
использовавшими его для создания неверного и обманчивого света, при котором
им легче было сбыть свой фальшивый товар. Назначением же такого метода
является, как мне кажется, стремление не допустить к тайнам науки
непосвященную чернь, используя покровы, представляемые сложным изложением, и
допускать в науку только тех, кто либо со слов учителей познакомится с
истолкованием смысла аллегорий, либо своим собственным талантом и
проницательностью сможет проникнуть за покров тайны.
Следующее различение метода имеет огромное значение для науки. Речь
идет о том, что знания могут передаваться или с помощью афоризмов, или
методически. Прежде всего необходимо заметить, что во многих случаях у людей
вошло в привычку на основании самых незначительных аксиом и наблюдений сразу
же воздвигать чуть ли не законченное и величественное учение, поддерживая
его кое-какими соображениями, пришедшими им в голову, украшая всевозможными
примерами и связывая воедино определенным способом. Другой же тип изложения,
с помощью афоризмов, несет с собой множество преимуществ, недоступных
методическому изложению. Во-первых, такой способ дает нам представление о
том, усвоил ли автор свою науку поверхностно и несерьезно, или же он изучил
ее глубоко и основательно. Ведь афоризмы неизбежно должны выражать самое
сущность, самое сердцевину научного знания, иначе они будут попросту
смешными. Ибо здесь отбрасываются всякие украшения и отступления, все
разнообразие примеров, дедукция и связь, а также описание практического
применения, так что у афоризмов не остается никакого иного материала, кроме
богатого запаса наблюдений. Поэтому никто не возьмется за создание
афоризмов, более того, даже не осмелится мечтать об этом, пока не увидит,
что он обладает достаточно широкими и основательными знаниями для того,
чтобы писать их. При методическом же изложении
...приятность
Много зависит от связи идей, от порядка — их сила ^,
что очень часто придает видимость какого-то замечательного искусства
тому, что при более глубоком рассмотрении, если освободиться от всего
внешнего и обнажить сущность, оказывается совершенно ничтожным пустяком.
Во-вторых, методическое изложение обладает способностью убеждать и
доказывать, но в значительно меньшей степени дает указания практического
порядка; ведь такого рода изложение использует как бы круговое
доказательство, где отдельные части взаимно разъясняют друг друга, и поэтому
интеллект скорее удовлетворяется им; но так как действия в обычной жизни не
приведены в строгую систему, а беспорядочно перемешаны, то тем более
убедительными для них оказываются и разрозненные доказательства. Наконец,
афоризмы, давая только какие-то части и отдельные куски науки, приглашают
тем самым всех прибавить что-нибудь к этой науке также и от себя;
методическое же изложение, представляя науку как нечто цельное и
законченное, приводит к тому, что люди успокаиваются, думая, что они
достигли вершины знания.
Следующее также чрезвычайно важное различение метода сводится к тому,
что знания можно передавать либо в форме утверждений, сопровождаемых
доказательствами, либо в форме вопросов, за которыми следуют определения.
Если слишком злоупотреблять вторым методом, то он может нанести такой же
вред развитию науки, какой могли бы нанести успешному продвижению вперед
какого-нибудь войска беспрерывные задержки и остановки перед каждой
маленькой крепостью или городком. Ведь если одержать победу в решающем
сражении и сосредоточить все силы на главном направлении, то все эти мелкие
укрепленные пункты сами сдадутся добровольно. Но я, однако, согласен и с
тем, что далеко не всегда безопасно оставить у себя в тылу какой-нибудь
значительный и хорошо укрепленный город. Пользуясь этим сравнением, можно
сказать, что при изложении научных знаний следует соблюдать меру во всякого
рода возражениях, использовать их осторожно и только в том случае, когда
необходимо разрушить какие-то значительные предрассудки и заблуждения ума, и
ни в коем случае не прибегать к ним для искусственного возбуждения всякого
рода пустячных сомнений.
Следующее различение метода выражается в том, что метод
приспосабливается к предмету изложения. Ведь по-разному излагаются
математические дисциплины, являющиеся самыми абстрактными и простыми
(simplicia) среди наук, и политические дисциплины, которые являются наиболее
конкретными и сложными науками. Как мы уже сказали, вообще невозможно к
многообразной материи успешно применить единообразный метод. Поэтому точно
так же, как мы приняли частные виды топики в открытиях, мы в какой-то
степени хотим применять 'частные методы и при изложении материала науки. Это
различение метода требует обдуманного подхода к изложению знаний. Оно
определяется наличием тех или иных сведений и представлений о предмете
преподавания в умах учащихся. Ведь по-разному следует преподавать науку,
которая является совершенно новой и незнакомой для слушателей, и науку,
которая оказывается близкой и родственной уже воспринятым и усвоенным
представлениям. Поэтому-то Аристотель, желая упрекнуть Демокрита, в
действительности хвалит его, говоря, что "если мы хотим рассуждать серьезно,
то мы не должны стремиться к уподоблениям" ^ и т. д„ ставя в вину
Демокриту то, что он слишком злоупотребляет сравнениями. Но ведь тем, чьи
доказательства основаны на общеизвестных положениях, не остается ничего
другого, как рассуждать и логически подтверждать свои выводы. Наоборот, тем,
чьи взгляды выходят за проделы общеизвестных истин, приходится выполнять
двойную работу: во-первых, необходимо добиться понимания того, что они
утверждают, а во-вторых, доказать истинность этих утверждений; таким
образом, им по необходимости приходится прибегать к помощи сравнений и
метафор для того, чтобы их мысли стали доступны человеческому восприятию.
Именно поэтому мы видим, что в эпохи менее образованные, в период
младенчества наук, когда те понятия, которые теперь стали уже общеизвестными
и банальными, были еще необычными и неслыханными, на каждом шагу
употреблялись метафоры и сравнения. А иначе все новые мысли либо, не
встретив должного внимания, остались бы незамеченными, либо были бы
отброшены как парадоксальные. Ведь существует своего рода правило искусства
изложения, на основании которого "всякое знание, не совпадающее с
предшествующими представлениями, должно искать себе опору в аналогиях и
сравнениях" '^.
Вот что следовало сказать о различиях в методах, которые до сих пор не
были отмечены другими исследователями. Что касается остальных методов --
аналитического, систатического, диеретического, а также криптического,
гомерического ^ и т. п., то они совершенно правильно установлены и
распределены, так что, как мне кажется, нет никакой нужды задерживаться на
них.
Таковы разновидности метода. Частей же у метода две: первая часть
касается архитектоники всего труда, т. е. содержания какой-либо книги,
вторая — ограничения предложений. Ведь искусство архитектуры занимается не
только строением всего здания в целом, но и формой колонн, балок и т. п.
Метод же — это своеобразная архитектура науки, в этом отношении Рамус
скорее заслуживает благодарности за то, что он восстановил великолепные
старинные правила (katholoy proton, kata panthos, kath' auto ^ и т. д.),
нежели за свой единственный метод и дихотомии. Однако неизвестно почему (как
это часто изображают поэты) всегда самое драгоценное, что существует у
людей, поручается самым опасным и ненадежным сторожам. И действительно,
попытка Рамуса тщательно обработать предложения привела его ко всем этим
эпитомам и посадила его на мель в науке. Ведь нужны поистине счастливые
предзнаменования и покровительство какого-нибудь доброго гения тому, кто
попытается сделать научные аксиомы обратимыми, не превращая их в то же время
в круговые или обращающиеся в самих же себя. Тем не менее я не отрицаю того,
что попытка, предпринятая Рамусом в этой области, была несомненно полезной.
Остаются еще два вида ограничения предложений (помимо того, что
предложения становятся обратимыми): один из них касается расширения, другой
— продления предложений. Действительно, при правильном взгляде на вещи мы
заметим, что наука помимо глубины обладает еще двумя другими измерениями, а
именно шириной и длиной. Глубина характеризует истинность и реальность той
или иной науки, а именно определяет ее основательность. Что же касается двух
остальных измерений, то ширина может быть постигнута и измерена при
сопоставлении одной науки с другой, длина же рассматривается как расстояние
от самого высшего до самого низшего предложения одной и той же науки. Первая
включает в себя установление истинных пределов и границ каждой науки для
того, чтобы научные положения рассматривались в соответствующих областях
науки, а не беспорядочно и чтобы можно было избежать повторений, отступлений
и, наконец, вообще всякого смешения. Вторая устанавливает критерий,
помогающий решить, до какого предела, до какой степени подробности следует
выводить положения данной науки. Вне всякого сомнения, следует что-то
оставить и на долю испытания и практики, ибо нужно избегать ошибок Антонина
Пия, не превращаясь в науке в людей, разрезающих тминное зерно, и не
увеличивая до бесконечности число подразделений. Поэтому вполне заслуживает
рассмотрения то, в какой степени мы сами соблюдаем надлежащую меру в этом
отношении. Ведь мы знаем, что слишком общие положения (если только они не
подвергаются дедукции) дают слишком малую информацию; более того, они даже
делают науку объектом насмешек со стороны практиков, потому что приносят так
же мало пользы в практической деятельности, как всеобщая география Ортелия
для поездки из Лондона в Йорк. Поистине нельзя отказать в меткости сравнению
прекрасных правил с металлическими зеркалами, в которых вообще-то можно
увидеть изображения, но только после того, как они будут отполированы. Точно
так же правила и наставления оказываются полезными лишь после того, как они
подверглись испытанию на практике. Однако если бы уже с самого начала эти
правила могли оказаться прозрачными, так сказать хрустальными, то это было
бы лучше всего, поскольку в таком случае не было бы необходимости в
тщательной практической проверке. Но о науке, изучающей метод и названной
нами мудростью сообщения, сказано достаточно.
Однако не следует обходить молчанием и то, что некоторые скорее
чванливые, чем ученые, люди немало усилий потратили на создание некоего
метода, который в действительности не имеет никакого права называться
законным; это по существу метод обмана, который тем не менее оказывается
весьма привлекательным для некоторых суетных людей. Этот метод как бы
разбрызгивает капельки какой-нибудь науки так, что любой, нахватавшийся
верхушек знаний, может производить впечатление на других некоей видимостью
эрудиции. Таково было искусство Луллия '^, такова же и созданная некоторыми
писателями типокосмия; все эти методы представляют собой не что иное, как
беспорядочную груду терминов какой-нибудь науки, дающую, однако, возможность
всякому владеющему этой терминологией казаться владеющим и самой этой
наукой. Такого рода мешанина напоминает лавку старьевщика, где можно найти
множество тряпья, но нельзя найти ничего, что имело бы хоть какую-нибудь
ценность.

Глава III


Об основах и назначении риторики. Три приложения к риторике,
относящиеся только к промптуарию; иллюстрации добра и зла, как простого, так
и сложного
. Антитезы. Малые формулы речи
Мы подошли к учению об иллюстрации изложения. Это учение называется
риторикой, или ораторским искусством. Наука эта, замечательная уже сама по
себе, великолепно разработана в трудах многих писателей. Конечно, если
здраво оценивать вещи, то красноречие, вне всякого сомнения, уступает
мудрости. Насколько последняя выше первого, мы видим из божественных слов,
обращенных к Моисею, когда тот отказался от порученной ему миссии, ссылаясь
на недостатки красноречия: "У тебя есть Аарон, он будет твоим вестником, ты
же будешь ему богом" ^°. Что же касается непосредственных плодов и
популярности, то в этом отношении мудрость далеко уступает красноречию.
Именно об этом говорит Соломон: "Мудрого сердцем назовут мудрецом, но
сладкоречивый вития добьется большего" ^', совершенно ясно давая понять, что
мудростью можно снискать какую-то славу и восхищение, но в практической
деятельности и повседневной жизни красноречие оказывается особенно полезным.
Что же касается разработки этого искусства, то ревнивое отношение Аристотеля
к риторам своего времени и страстное и пылкое стремление Цицерона всеми
силами прославить это искусство в соединении с долгим практическим опытом в
нем явились причиной того, что в своих книгах, посвященных ораторскому
искусству, они буквально превзошли самих себя. Богатейшие же примеры этого
искусства, которые мы встречаем в речах Демосфена и Цицерона, вместе со
всесторонним и глубоким теоретическим анализом удвоили успехи риторики.
Поэтому если в этой науке что-нибудь и нуждается, с нашей точки зрения, в
дальнейшем развитии, то это касается скорее всякого рода сборников, которые,
подобно слугам, должны всегда находиться неотступно при ней, а вовсе не
теории и практики самого искусства. Ведь когда мы, говоря о логике,
упомянули о необходимости создания определенного запаса общих мест, мы
пообещали более подробно разъяснить этот вопрос в разделе риторики.
Однако, для того чтобы, но нашему обыкновению, немного взрыхлить почву
вокруг корней этого искусства, примем за основание, что риторика в такой же
мере подчинена воображению, как диалектика — интеллекту. Если вдуматься
поглубже, то задача и функция риторики состоят прежде всего в том, чтобы
указания разума передавать воображению для того, чтобы возбудить желание и
волю. Ведь, как известно, руководящая роль разума может быть поколеблена и
нарушена тремя способами: либо софистическими хитросплетениями, что
относится к области диалектики, либо обманчивой двусмыслицей слов, что уже
относится к риторике, либо, наконец, насильственным воздействием страстей,
что относится к области этики. Ведь подобно тому как в отношениях с другими
людьми мы можем поддаться хитрости или отступить перед грубостью и насилием,
так и во внутренних взаимоотношениях с самим собой мы ошибаемся под влиянием
обманчивых доказательств, приходим в беспокойство и волнение в результате
постоянного воздействия впечатлений и наблюдений или нас может потрясти и
увлечь бурный натиск страстей. Но человеческая природа отнюдь не устроена
настолько неудачно, чтобы все эти искусства и способности лишь мешали
деятельности разума и ни в какой мере не содействовали его укреплению и
упрочению; наоборот, они в значительно большей степени предназначены именно
для этой последней цели. Ведь целью диалектики является раскрытие формы
доказательств, необходимой для защиты интеллекта, а не для обмана его. Точно
так же цель этики состоит в том, чтобы так успокоить аффекты, дабы они
служили разуму, а не воевали с ним. Наконец, цель риторики сводится к тому,
чтобы заполнить воображение такими образами и представлениями, которые бы
помогали деятельности разума, а не подавляли его. Ведь злоупотребления
искусством возникают здесь лишь побочным образом, и их нужно избегать, а не
пользоваться ими.
Поэтому Платон был в высшей степени неправ (хотя причиной этого было
вполне заслуженное негодование против риторов его времени), когда он отнес
риторику к развлекательным искусствам, говоря, что она подобна поварскому
искусству, которое так же много портит полезной пищи, как много вредной
делает съедобной благодаря применению всякого рода приправ и специй ^.
Однако речь оратора не должна отдавать предпочтение желанию приукрасить
мерзкие дела, вместо того чтобы превозносить доблестные деяния. А это
происходит повсюду, ибо нет ни одного человека, чьи слова не были бы
благороднее его чувств или поступков. Фукидид очень метко заметил, что
именно нечто подобное обычно ставили в упрек Клеону, ибо тот, выступая
постоянно в защиту несправедливого дела, придавал огромное значение
красноречию и изяществу речи, прекрасно понимая, что не всякий может красиво
говорить в защиту дела грязного и недостойного; о вещах же достойных любому
человеку говорить очень легко ^. Платон весьма тонко заметил (хотя сейчас
эти слова стали уже банальностью), что "если бы можно было воочию видеть
добродетель, то она возбудила бы в людях неодолимую любовь к себе" "*. Но
риторика как раз и рисует нам образ добродетели и блага, делая его почти
зрительно ощутимым. Поскольку ни добродетель, ни благо не могут явиться
чувственному восприятию в своем телесном обличье, им не остается ничего
другого, как предстать перед воображением в словесном облачении так живо,
как это только возможно. И Цицерон имел полное основание смеяться над
обычаем стоиков, считавших возможным с помощью кратких и метких сентенций и
заключений возбудить добродетель в человеческой душе, а между тем все это не
имеет никакого отношения к воображению и воле ^°^"
Далее, если бы сами аффекты были приведены в порядок и полностью
подчинялись рассудку, то, безусловно, не было бы большой необходимости в
убеждении или внушении, которые могли бы открыть доступ к разуму; но в таком
случае было бы вполне достаточным простое и непосредственное знакомство с
самими фактами. Однако в действительности аффекты устраивают такие смятения
и волнения, да что там, поднимают такие бурные восстания — согласно
известным словам:
...Желаю
Я одного, но другое твердит мне мой разум... "",
что разум полностью оказался бы у них в плену и рабстве, если бы
красноречие не могло убедить воображение отрешиться от аффектов и заключить
с разумом союз против них. Следует заметить, что сами аффекты постоянно
стремятся к внешнему благу и в этом отношении имеют нечто общее с разумом;
разница лишь в том, что аффекты воспринимают главным образом
непосредственное благо, разум же, способный видеть далеко вперед,
воспринимает также и будущее благо, и высшее благо. Таким образом, поскольку
непосредственное впечатление оказывает более сильное воздействие на
воображение, то в этом случае разум обычно уступает и подчиняется ему. Когда
же красноречие силой убеждения приближает к нам отдаленное будущее, делая
его отчетливо видимым и ясным, как будто оно находится у нас перед глазами,
тогда воображение переходит на сторону разума, и этот последний одерживает
победу.
Итак, в заключение скажем, что не следует упрекать риторику за то, что
она умеет представить в выгодном свете проигрышное дело, точно так же как не
следует упрекать диале

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися