Иван А.Бунин. Воспоминанiя

страница №7

, — при большом, кстати сказать, содeйствiи Горькаго и его
газеты "Борьба", в которой участвовал сам Ленин. Это было во время перваго
большевицкаго возстанiя, Горькiй крeпко сидeл в своей квартирe на
Воздвиженке, никогда не выходя из нея ни на шаг, день и ночь держал вокруг
себя стражу из вооруженных с ног до головы студентов грузин, всeх увeряя,
будто на него готовится покушенiе со стороны крайних правых, но вмeстe с тeм
день и ночь принимал у себя огромное количество гостей, — прiятелей,
поклонников, "товарищей" и сотрудников этой "Борьбы", которую он издавал на
средства нeкоего Скирмунта и которая сразу же плeнила поэта Брюсова, еще
лeтом того года требовавшаго водруженiя креста на св. Софiи и произносившаго
монархическiя рeчи, затeм Минскаго с его гимном: "Пролетарiи всeх стран,
соединяйтесь!" — и не мало прочих. Волошин в "Борьбe" не печатался, но
именно гдe-то тут, — не то у Горькаго, не то у Скирмунта,-- услышал 187 я
от него тогда тоже совсeм новыя для него пeсни:

Народу русскому: я скорбный Ангел Мщенья!
Я в раны черныя, в распахнутую новь
Кидаю сeмена. Прошли вeка терпeнья,
И голос мой — набат! Хоругвь моя, как кровь!

Помню еще встрeчу с его матерью, — это было у одного писателя, я сидeл
за чаем как раз рядом с Волошиным, как вдруг в комнату быстро вошла женщина
лeт пятидесяти, с сeдыми стриженными волосами, в русской рубахe, в бархатных
шароварах и сапожках с лакированными голенищами, и я чуть не спросил именно
у Волошина, кто эта смeхотворная личность? Помню всякiе слухи о нем: что он,
съeзжаясь за границей с своей невeстой, назначает ей первыя свиданiя
непремeнно гдe-нибудь на колокольнe готическаго собора; что живя у себя в
Крыму, он ходит в одной "туникe", проще говоря, в одной длинной рубахe без
рукавов, очень, конечно, смeшно при его толстой фигурe и коротких волосатых
ногах... К этой порe относится та автобiографическая замeтка его, автограф
которой был воспроизведен в "Книгe о русских поэтах" и которая случайно
сохранилась у меня до сих пор, — строки мeстами тоже довольно смeшныя:
"Не знаю, что интересно в моей жизни для других. Поэтому перечислю лишь
то, что было важно для меня самого.
Я родился в Кiевe 16 мая 1877 года, в день Святого Духа.
Событiя жизни исчерпываются для меня странами, книгами и людьми. 188
Страны: первое впечатлeнiе — Таганрог и Севастополь; сознательное
бытiе — окраины Москвы, Ваганьково кладбище, машины и мастерскiя желeзной
дороги; отрочество — лeса под Звенигородом; пятнадцати лeт — Коктебель в
Крыму, — самое цeнное и важное на всю жизнь; двадцати трех --
Среднеазiатская пустыня — пробужденiе самопознанiя; затeм Грецiя и всe
побережья и острова Средиземнаго моря — в них обрeтенная родина духа;
послeдняя ступень — Париж — сознанiе ритма и формы.
Книги-спутники: Пушкин и Лермонтов с пяти лeт, с семи Достоевскiй и
Эдгар По; с тринадцати Гюго и Диккенс; с шестнадцати Шиллер, Гейне, Байрон;
с двадцати четырех французскiе поэты и Анатоль Франс; книги послeдних лeт:
Багават-Гита, Маллармэ, Поль Клодель, Анри де Ренье, Вилье де Лилль Адан --
Индiя и Францiя.
Люди: лишь за послeднiе годы они стали занимать в жизни больше мeста,
чeм страны и книги. Имена их не назову...
Стихи я начал писать тринадцати лeт, рисовать двадцати четырех..."
В ту пору всюду читал он и другое свое прославленное стихотворенiе из
времен французской революцiи, гдe тоже немало ударно-эстрадных слов:

Это гибкое, страстное тeло
Растоптала ногами толпа мнe...

Потом было слышно, что он участвует в построенiи гдe-то в Швейцарiи
какого-то антропософскаго храма...
Зимой девятнадцатаго года он прieхал в 189 Одессу из Крыма, по
приглашенiю своих друзей Цетлиных, у которых и остановился. По прieздe
тотчас же проявил свою обычную дeятельность,-- выступал с чтенiем своих
стихов в Литературно-Художественном Кружкe, затeм в одном частном клубe, гдe
почти всe проживавшiе тогда в Одессe столичные писатели читали за нeкоторую
плату свои произведенiя среди пивших и eвших в залe перед ними "недорeзанных
буржуев"... Читал он тут много новых стихов о всяких страшных дeлах и людях
как древней Россiи, так и современной, большевицкой. Я даже дивился на него
— так далеко шагнул он вперед и в писанiи стихов и в чтенiи их, так силен и
ловок стал и в том и в другом, но слушал его даже с нeкоторым негодованiем;
какое, что называется, "великолeпное", самоупоенное и, по обстоятельствам
мeста и времени, кощунственное словоизверженiе!-- и, как всегда, все
спрашивал себя: на кого же в концe концов похож он? Вид как будто грозный,
пенсне строго блестит, в тeлe все как-то поднято, надуто, концы густых
волос, раздeленных на прямой пробор, завиваются кольцами, борода чудесно
круглится, маленькiй ротик открывается в ней так изысканно, а гремит и
завывает так гулко и мощно... Кряжистый мужик русских крeпостных времен?
Прiап? Кашалот? — Потом мы встрeтились на вечерe у Цетлиных, и опять это
был "милeйшiй и добрeйшiй Максимилiан Александрович". Присмотрeвшись к нему,
увидал, что наружность его с годами уже нeсколько огрубeла, отяжелeла, но
движенiя по-прежнему легки, живы; когда перебeгает через комнату, то
перебeгает каким-то быстрым и мелким аллюром, говорит с величайшей охотой и
много, 190 весь так и сiяет общительностью, благорасположенiем ко всему и ко
всeм, удовольствiем от всeх и от всего — не только от того, что окружает
его в этой свeтлой, теплой и людной столовой, но даже как бы от всего того
огромнаго и страшнаго, что совершается в мiрe вообще и в темной, жуткой
Одессe в частности, уже близкой к приходу большевиков. Одeт при этом очень
бeдно — так уже истерта его коричневая бархатная блуза, так блестят черные
штаны и разбиты башмаки... Нужду он терпeл в ту пору очень большую.
Дальше беру (в сжатом видe) кое-что из моих тогдашних замeток:
— Французы бeгут из Одессы, к ней подходят большевики. Цетлины садятся
на пароход в Константинополь. Волошин остается в Одессe, в их квартирe.
Очень возбужден, как-то особенно бодр, легок. Вечером встрeтил его на улицe:
"Чтобы не быть выгнанным, устраиваю в квартирe Цетлиных общежитiе поэтов и
поэтесс. Надо дeйствовать, не надо предаваться унынiю!"
— Волошин часто сидит у нас по вечерам. По-прежнему мил, оживлен,
весел. "Бог с ней с политикой, давайте читать друг другу стихи!" Читает,
между прочим, свои "Портреты". В портретe Савинкова отличная черта --
сравненiе его профиля с профилем лося.
Как всегда говорит без умолку, затрагивая множества самых разных тем,
только дeлая вид, что интересуется собесeдником. Конечно, восхищается
Блоком, Бeлым и тут же Анри де Ренье, котораго переводит.
Он антропософ, увeряет, будто "люди суть ангелы десятаго круга",
которые приняли на себя 191 облик людей вмeстe со всeми их грeхами, так что
всегда надо помнить, что в каждом самом худшем человeкe сокрыт ангел...
— Спасаем от реквизицiи особняк нашего друга, тот, в котором живем, --
Одесса уже занята большевиками. Волошин принимает в этом самое горячее
участiе. Выдумал, что у нас будет "Художественная нео-реалистическая школа".
Бeгает за разрешенiем на открытiе этой школы, в пять минут написал для нея
замысловатую вывeску. Сыплет сентенцiями: "В архитектурe признаю только
готику и греческiй стиль. Только в них нeт ничего, что украшает".
— Одесскiе художники, тоже всячески стараясь спастись, организуются в
профессiональный союз вмeстe с малярами. Мысль о малярах подал, конечно,
Волошин. Говорит с восторгом: "Надо возвратиться к средневeковым цехам!"
— Засeданiе (в Художественном Кружкe) журналистов, писателей, поэтов и
поэтесс, тоже "по организацiи профессiональнаго союза". Очень людно, много
публики и всяких пишущих, "старых" и молодых. Волошин бeгает, сiяет, хочет
говорить о том, что нужно и пишущим объединиться в цех. Потом, в своей
накидкe и с висящей за плечом шляпой, — ея шнур прицeплен к крючку накидки,
— быстро и грацiозно, мелкими шажками выходит на эстраду: "Товарищи!" Но
тут тотчас же поднимается дикiй крик и свист: буйно начинает скандалить
орава молодых поэтов, занявших всю заднюю часть эстрады: "Долой! К черту
старых, обветшалых писак! Клянемся умереть за совeтскую власть!" Особенно
безчинствуют Катаев, Багрицкiй, Олеша. Затeм вся орава "в знак протеста"
покидает 192 зал. Волошин бeжит за ними — "они нас не понимают, надо
объясниться!"
— Часовая стрeлка переведена на два часа двадцать пять минут вперед,
послe девяти запрещено показываться на улицe. Волошин иногда у нас ночует. У
нас есть нeкоторый запас сала и спирта, он eст жадно и с наслажденiем и все
говорит, говорит и все на самыя высокiя и трагическiя темы. Между прочим, из
его рeчей о масонах ясно, что он масон, — да и как бы он мог при его
любопытствe и прочих свойствах характера упустить случай попасть в такое
сообщество?
— Большевики приглашают одесских художников принять участiе в
украшенiи города к первому мая. Нeкоторые с радостью хватаются за это
приглашенiе: от жизни, видите ли, уклоняться нельзя, кромe того "в жизни
самое главное — искусство и оно внe политики". Волошин тоже загорается
рвенiем украшать город, фантазирует, как надо это сдeлать: хорошо, напримeр,
натянуть над улицами и по фасадам домов полотнища, расписанныя ромбами,
конусами, пирамидами, цитатами из разных поэтов... Я напоминаю ему, что в
этом самом городe, который он собирается украшать, уже нeт ни воды, ни
хлeба, идут безпрерывныя облавы, обыски, аресты, разстрeлы, по ночам --
непроглядная тьма, разбой, ужас... Он мнe в отвeт опять о том, что в каждом
из нас, даже в убiйцe, в кретинe сокрыт страждущiй Серафим, что есть девять
серафимов, которые сходят на землю и входят в людей, дабы прiять распятiе,
горeнiе, из коего возникают какiе-то прокаленные и просвeтленные лики...
— Я его не раз предупреждал: не бeгайте 193 к большевикам, они вeдь
отлично знают, с кeм вы были еще вчера. Болтает в отвeт то же, что и
художники: "Искусство внe времени, внe политики, я буду участвовать в
украшенiи только как поэт и как художник". — "В украшенiи чего? Собственной
висeлицы?" — Всетаки побeжал. А на другой день в "Извeстiях": "К нам лeзет
Волошин, всякая сволочь спeшит теперь примазаться к нам..." Волошин хочет
писать письмо в редакцiю, полное благороднаго негодованiя...
— Письмо, конечно, не напечатали. Я и это ему предсказывал. Не хотeл и
слушать: "Не могут не напечатать, обeщали, я был уже в редакцiи!" Но
напечатали только одно: "Волошин устранен из первомайской художественной
комиссiи". Пришел к нам и горько жаловался: "Это мнe напоминает тот случай,
когда ни одна из газет, травивших меня за то, что я публично развeнчал
Рeпина, не дала мнe мeста отвeтить на эту травлю!"
— Волошин хлопочет, как бы ему выбраться из Одессы домой, в Крым.
Вчера прибeжал к нам и радостно разсказал, что дeло устраивается и, как это
часто бывает, через хорошенькую женщину. "У нея реквизировал себe помeщенiе
предсeдатель Чека Сeверный, Геккер познакомила меня с ней, а она — с
Сeверным". Восхищался и им; "У Сeвернаго кристальная душа, он многих
спасает!" — "Приблизительно одного из ста убиваемых?" — "Все же это очень
чистый человeк..." И, не удовольствовавшись этим, имeл жестокую наивность
разсказать мнe еще то, что Сeверный простить себя не может, что выпустил из
своих рук Колчака, 194 который будто бы попался ему однажды в руки крeпко...
— Помогают Волошину пробраться в Крым еще и через "морского комиссара
и командующаго черноморским флотом" Нeмица, который, по словам Волошина,
тоже поэт, "особенно хорошо пишет рондо и трiолеты". Выдумывают какую-то
тайную большевицкую миссiю в Севастополь. Бeда только в том, что ее не на
чeм послать: весь флот Нeмица состоит, кажется, из одного паруснаго дубка, а
его не во всякую погоду пошлешь...
Если считать по новому стилю, он уeхал из Одессы (на этом самом дубкe)
в началe мая. Уeхал со спутницей, которую называл Татидой. Вмeстe с нею
провел у нас послeднiй вечер, ночевал тоже у нас. Провожать его было всетаки
грустно. Да и все было грустно: сидeли мы в полутьмe, при самодeльном
ночникe,-- электричества не позволяли зажигать, — угощали отъeзжающих
чeм-то очень жалким. Одeт он был уже по-дорожному — матроска, берэт. В
карманах держал немало разных спасительных бумажек, на всe случаи: на случай
большевицкаго обыска при выходe из одесскаго порта, на случай встрeчи в морe
с французами или добровольцами, — до большевиков у него были в Одессe
знакомства и во французских командных кругах и в добровольческих. Все же всe
мы, в том числe и он сам, были в этот вечер далеко не спокойны: Бог знает,
как-то сойдет это плаванiе на дубкe до Крыма... Бесeдовали долго и на этот
раз почти во всем согласно, мирно. В первом часу разошлись наконец: на
разсвeтe наши путешественники должны были быть уже на дубкe. Прощаясь,
взволновались, 195 обнялись. Но тут Волошин почему то неожиданно вспомнил,
как он однажды зимой сидeл с Алексeем Толстым в кофейнe Робина, как им вдруг
пришло в голову начать медленно, но все больше и больше — и притом с самыми
серьезными, почти звeрскими лицами, — надуваться, затeм так же медленно
выпускать дыханiе и как вокруг них начала собираться удивленная,
непонимающая, в чем дeло, публика. Потом очень хорошо стал изображать
медвeжонка...
С пути он прислал нам открытку, писанную 16 мая в Евпаторiи:
"Пока мы благополучно добрались до Евпаторiи и второй день ждем поeзда.
Мы пробыли день на Кинбурнской Косe, день в Очаковe, ожидая вeтра, были
дважды останавливаемы французским миноносцем, болтались ночь без вeтра, во
время мертвой зыби, были обстрeляны пулеметным огнем под Ак-Мечетью, скакали
на перекладных цeлую ночь по степям и гнiющим озерам, а теперь застряли в
грязнeйшей гостиницe, ожидая поeзда. Все идет не скоро, но благополучно.
Масса любопытнeйших человeческих документов... Очень прiятно вспоминать
послeднiй вечер, у вас проведенный, который так хорошо закончил весь
нехорошiй одесскiй перiод".
В ноябрe того же года пришло еще одно письмо от него, из Коктебеля.
Привожу его начало:
"Большое спасибо за ваше письмо: как раз эти дни все почему-то
возвращался мысленно к вам, и оно пришло как бы отвeтом на мои мысли.
Мои приключенiя только и начались с выeздом из Одессы. Мои большевицкiя
знакомства 196 и встрeчи развивались по дорогe от матросов-развeдчиков до
"командарма", который меня привез в Симферополь в собственном вагонe,
оказавшись моим старым знакомым.
Потом я сидeл у себя в мастерской под артиллерiйским огнем: первый
десант добровольцев был произведен, в Коктебелe и дeлал его "Кагул", со всею
командой котораго я был дружен по Севастополю: так что их первый визит был
на мою террасу.
Через три дня послe освобожденiя Крыма я помчался в Екатеринодар
спасать моего друга генерала Маркса, несправедливо обвиненнаго в
большевизмe, которому грозил разстрeл, и один, без всяких знакомств и
связей, добился таки его освобожденiя. Этого мнe не могут простить теперь
феодосiйцы, и я сейчас здeсь живу с репутацiей большевика и на мои стихи
смотрят как на большевицкiе.
Кстати: первое изданiе "Демонов глухонeмых" распространялось в Харьковe
большевицким "Центрагом", а теперь ростовскiй (добровольческiй) "Осваг" взял
у меня нeсколько стихотворенiй из той же книги для распространенiй на
летучках. Только в iюлe мeсяцe я наконец вернулся домой и сeл за мирную
работу...
Работаю исключительно над стихами. Всe написанные лeтом я переслал
Гросману для одесских изданiй. Поэтому относительно моих стихотворенiй на
общественныя темы спросите его, а я посылаю вам пока для "Южнаго Слова" два
прошлогодних, лирических, еще нигдe не появлявшихся, и двe небольших статьи:
"Пути Россiи" в "Самогон крови". Сейчас уже два мeсяца работаю над большой
поэмой о св. Серафимe, весь в этом напряженiи и неувeренности, 197 одолeю ли
эту грандiозную тему. Он должен составить диптих с "Аввакумом".
Зимовать буду в Коктебелe: этого требует и работа личная и сумасшедшiя
цeны, за которыми никакiе гонорары угнаться не могут. Кстати о гонорарe:
теперь я получаю за стихи десять рублей за строку, а статьи по три за
строку. Это минимум, поэтому, если "Южное Слово" за стихи заплатит больше, я
не откажусь.
Мнe бы очень хотeлось, И. А., чтобы вы прочли всe мои новые стихи, что
у Гросмана: я в них сдeлал попытку подойти болeе реалистически к
современности (в циклe "Личины", стих.: Матрос, Красногвардеец, Спекулянт и
т. д.) и мнe бы очень хотeлось знать ваше мнeнiе.
Я еще до сих пор переполнен впечатлeнiями этой зимы, весны и лeта: мнe
дeйствительно удалось пересмотрeть всю Россiю во всeх ея партiях и с верхов
и до низов. Монархисты, церковники, эсеры, большевики, добровольцы,
разбойники... Со всeми мнe удалось провести нeсколько интимных часов в их
собственной обстановкe..."
Это письмо было для меня послeдней вeстью о нем.
Теперь уже давно нeт его в живых. Ни революцiонером, ни большевиком он,
конечно, не был, но, повторяю, вел себя все же очень странно.
Вот девятнадцатый год: этот год был одним из самых ужасных в смыслe
большевицких злодeянiй. Тюрьмы Чека были по всей Россiи переполнены, --
хватали, кого попало, во всeх подозрeвая контрреволюцiонеров,-- каждую ночь
выгоняли из тюрем мужчин, женщин, юношей 198 на темныя улицы, стаскивали с
них обувь<,> платья, кольца, кресты, дeлили меж собою. Гнали разутых,
раздeтых по ледяной землe, под зимним вeтром, за город, на пустыри, освeщали
ручным фонарем... Минуту работал пулемет, потом валили, часто недобитых, в
яму, кое как заваливали землей... Кeм надо было быть, чтобы бряцать об этом
на лирe, превращать это в литературу, литературно-мистически закатывать по
этому поводу под лоб очи? А вeдь Волошин бряцал:

Носят ведрами спeлыя гроздья,
Валят ягоды в глубокiй ров...
Ах, не гроздья носят, юношей гонят
К черному точилу, давят вино!

Чего стоит одно это томное "ах!" Но он заливался еще слаще:

Вeйте, вeйте, снeжныя стихiи,
Заметайте древнiе гроба!

То есть: канун вам да ладан, милые юноши, гонимые "к черному точилу"!
Но человeчеству жаль вас, конечно, но что ж подeлаешь, вeдь убiйцы чекисты
суть "снeжныя, древнiе стихiи":

Вeрю в правоту верховных сил,
Расковавших древнiя стихiи,
И из нeдр обугленной Россiи
Говорю: "Ты прав, что так судил!"
Надо до алмазнаго закала
Прокалить всю толщу бытiя,
Если ж дров в плавильнe мало, --
Господи, вот плоть моя! 199

Страшнeй всего то, что это было не чудовище, а толстый и кудрявый
эстет, любезный и неутомимый говорун и большой любитель покушать. Почти
каждый день, бывая у меня в Одессe весной девятнадцатаго года, когда "черное
точило", — или, не столь кудряво говоря, Чека на Екатерининской площади, --
весьма усердно "прокаляла толщу бытiя", он часто читал мнe стихи на счет то
"снeжной", то "обугленной" Россiи, а тотчас послe того свои переводы из Анри
де Ренье, потом опять пускался в оживленное антропософическое краснорeчiе. И
тогда я тотчас говорил ему:
— Максимилiан Александрович, оставьте все это для кого-нибудь другого.
Давайте лучше закусим: у меня есть сало и спирт.
И нужно было видeть, как мгновенно обрывалось его краснорeчiе и с каким
аппетитом уписывал он, несчастный, голодный, сало, совсeм забывши о своей
пылкой готовности отдать свою плоть Господу в случай надобности.

1930 г<.> 200



"Третiй Толстой"



"Третiй Толстой" — так не рeдко называют в Москвe недавно умершаго там
автора романов "Петр Первый", "Хожденiя по мукам", многих комедiй, повeстей
и разсказов, извeстнаго под именем графа Алексiя Николаевича Толстого:
называют так потому, что были в русской литературe еще два Толстых, — граф
Алексeй Константинович Толстой, поэт и автор романа из времен царя Ивана
Грознаго "Князь Серебряный", и граф Лев Николаевич Толстой. Я довольно
близко знал этого Третьяго Толстого в Россiи и в эмиграцiи. Это был человeк
во многих отношенiях замeчательный. Он был даже удивителен сочетанiем в нем
рeдкой личной безнравственности (ни чуть не уступавшей, послe его
возвращенiя в Россiю из эмиграцiи, безнравственности его крупнeйших
соратников на поприщe служенiя совeтскому Кремлю) с рeдкой талантливостью
всей его натуры, надeленной к тому же большим художественным даром. Написал
он в этой "совeтской" Россiи, гдe только чекисты друг с другом совeтуются,
особенно много и во всeх родах, начавши с площадных сценарiев о Распутине,
об интимной жизни убiенных царя и царицы, написал вообще не мало такого, что
просто ужасно по 201 низости, пошлости, но даже и в ужасном оставаясь
талантливым. Что до большевиков, то они чрезвычайно гордятся им не только
как самым крупным "совeтским" писателем, но еще и тeм, что был он всетаки
граф да еще Толстой. Недаром "сам" Молотов сказал на каком то "Чрезвычайном
восьмом съeздe Совeтов":
"Товарищи! Передо мной выступал здeсь всeм извeстный писатель Алексeй
Николаевич Толстой. Кто не знает, что это бывшiй граф Толстой! А теперь?
Теперь он товарищ Толстой, один из лучших и самых популярных писателей земли
совeтской!"
Послeднiя слова Молотов сказал тоже недаром: вeдь когда-то Тургенев
назвал Льва Толстого "великим писателем земли русской".
В эмиграцiи, говоря о нем, часто называли его то пренебрежительно,
Алешкой, то снисходительно и ласково, Алешей, и почти всe забавлялись им: он
был веселый, интересный собесeдник, отличный разсказчик, прекрасный чтец
своих произведенiй, восхитительный в своей откровенности циник; был надeлен
немалым и очень зорким умом, хотя любил прикидываться дураковатым и
безпечным шалопаем, был ловкiй рвач, но и щедрый мот, владeл богатым русским
языком, все русское знал и чувствовал как очень немногiе... Вел он себя в
эмиграцiи нерeдко и впрямь "Алешкой", хулиганом, был частым гостем у богатых
людей, которых заглаза называл сволочью, и всe знали это и всетаки все
прощали ему: что ж, мол, взять с Алешки! По наружности он был породист,
рослый, плотный, бритое полное лицо его было женственно, пенсне при слегка
откинутой головe весьма помогало ему имeть в случаях 202 надобности
высокомeрное выраженiе; одeт и обут он был всегда дорого и добротно, ходил
носками внутрь, — признак натуры упорной, настойчивой, — постоянно играл
какую-нибудь роль, говорил на множество ладов, все мeняя выраженiе лица, то
бормотал, то кричал тонким бабьим голосом, иногда, в каком-нибудь "салонe",
сюсюкал как великосвeтскiй фат, хохотал чаще всего как-то неожиданно,
удивленно, выпучивая глаза и даваясь, крякая, eл и пил много и жадно, в
гостях напивался и объeдался, по его собственному выраженiю, до безобразiя,
но, проснувшись, на другой день, тотчас обматывал голову мокрым полотенцем и
садился за работу: работник был он первоклассный.
Был ли он дeйствительно графом Толстым? Большевики народ хитрый, они
дают свeдeнiя о его родословной двусмысленно, неопредeленно, — напримeр,
так:
"А. Н. Толстой родился в 1883 году, в бывшей самарской губернiи, и
дeтство провел в небольшом имeнiи второго мужа его матери, Алексeя Бострома,
который был образованным человeком и матерiалистом..."
Тут без хитрости сказано только одно: "родился в 1883 году, в бывшей
самарской губернiи..." Но гдe именно? В имeнiи графа Николая Толстого или
Бострома? Об этом ни слова, говорится только о том, гдe прошло его дeтство.
Кромe того, полным молчанiем обходится всегда граф Николай Толстой, так,
точно он и не существовал на свeтe: полная неизвeстность, что за человeк он
был, гдe жил, чeм занимался, видeлся ли когда-нибудь хоть раз в жизни с тeм,
кто весь свой вeк носил его имя, а от его титула отрекся только тогда, когда
возвратился 203 из эмиграцiи в Россiю. Сам он за всe годы нашего с ним
прiятельства и при той откровенности, которую он так часто проявлял по
отношенiю ко мнe, тоже никогда, ни единым звуком не обмолвился о графe
Николай Толстом... За всeм тeм касаюсь я его родословной только по той
причинe, что, до своего возвращенiя в Россiю, он постоянно козырял своим
титулом, спекулировал им и в литературe и в жизни. Страсть ко всяческим
житейским благам и к прiобрeтенiю их настолько велика была у него, что,
возвратившись в Россiю, он в угоду Кремлю и совeтской черни тотчас же
принялся не только за писанiе гнусных сценарiев, но и за сочиненiя пасквилей
на тeх самых буржуев, которых он объeдал, опивал, обирал "в долг" в
эмиграцiи, и за нелeпeйшiя измышленiя о каких-то звeрствах, которыми будто
бы занимались в Парижe русскiе "бeлогвардейцы".
Совершенно правильны, вeроятно, свeдeнiя о том, когда он родился и гдe
прошло его дeтство. Но что было дальше? По свидeтельству его совeтских
бiографiй, снабженных его собственными автобiографическими показанiями, было
вот что:
"В 1905 году, во время первой русской революцiи, Толстой писал
революцiонные стихи. В слeдующем году, когда царскiе сатрапы превращали всю
страну в тюремный лагерь, выпустил декадентскую книжку стихов, которую потом
скупал и сжигал. Он чувствовал, что к старому возврата нeт..."
Тут начинается уже махровая и очень неуклюжая ложь. Весьма непонятно:
писал в 1905 году революцiонные стихи — и вдруг выпустил всего через год
послe того и как раз тогда, 204 "когда царскiе сатрапы превращали всю страну
в тюремный лагерь", нeчто столь неподходящее ко времени, "декадентскую
книжку стихов", которую потом будто бы стал скупать и жечь!
Однако, даже и такiя бiографическiя свeдeнiя ничто перед тeм, что
слeдует дальше:
"Первая мiровая война поставила перед Толстым массу новых вопросов и
мучительных загадок..."
Поистинe только в Москвe можно лгать так глупо! Толстой — и "масса"
вопросов, да еще "новых"! Значит, и прежде осаждала его, несчастнаго,
"масса" каких-то вопросов! А тут явились еще и новые, а кромe того и
"мучительныя загадки". Лично я не раз бывал свидeтелем того, как мучили его
вопросы и загадки, гдe бы, у кого бы сорвать еще что-нибудь "в долг" на
портного, на обeд в ресторанe, на плату за квартиру; но иных что-то не
помню.
"В великую Октябрьскую революцiю Толстой растерялся... Уeхал в Одессу,
зиму прожил там. Весною 1919 г. уeхал в Париж. О жизни в эмиграцiи он сам
написал в своей автобiографiи так: "Это был самый тяжелый перiод в моей
жизни..." В 1921 году он уeхал из Парижа в Берлин и вошел в группу
смeновeховцев. Вернувшись на родину, написал ряд произведенiй о бeлых
эмигрантах, о совершенном одичанiи бeлогвардейцев, о своей эмигрантской
тоскe в Парижe... Его разочаровало предсмертное веселье парижских кабаков,
кошмары бeлогвардейских разстрeлов и расправ... Он писал на родинe еще и
сатирическiя картины нравов капиталистической Америки, о которых генiально
писал и великiй совeтскiй поэт Маяковскiй..."
Гдe все это напечатано? И на потeху кому? 205 Напечатано в Москвe, в
одном из главнeйших совeтских ежемeсячных журналов, в журналe "Новый Мiр",
гдe сотрудничают знатнeйшiе совeтскiе писатели. И вот сидишь в Парижe и
читаешь: "Совершенное одичанiе бeлогвардейцев... Кошмары бeлогвардейских
расправ и разстрeлов..." Но отчего же это так страшно одичали бeлогвардейцы
больше всего в Парижe? И с кeм именно они расправлялись и кого
разстрeливали? И почему французское правительство смотрeло сквозь пальцы на
эти парижскiе кошмары? Довольно странно и "предсмертное" веселье парижских
кабаков, разочаровавшее Толстого, который, очевидно был всетаки очарован им
нeкоторое время: странно потому, что вeдь вот уж сколько лeт прошло с тeх
пор, как он разочаровался и от бeлогвардейских кошмаров рeшил бeжать в
Россiю, гдe теперь никакiе сатрапы не превращают ее в тюремный лагерь, гдe
никто ни с кeм не расправляется, никого не разстрeливают, а Париж все еще
существует, не вымер, несмотря на свое "предсмертное" веселье во времена
пребыванiя в нем Толстого, и дошел в наши дни даже до гомерическаго разврата
в весельи и роскоши: так, по крайней мeрe, утверждает нeкто Юрiй Жуков,
парижскiй корреспондент Москвы, напечатавшiй в другом московском
ежемeсячникe, в журналe "Октябрь", статью под заглавiем "На Западe послe
войны": этот Жуков сообщает, что по Большим парижским бульварам то и дeло
проходят францисканскiе монахи, от которых на километр разит самыми дорогими
духами, и с утра до вечера "фланируют завитые и напомаженные молодые люди и
дамы в самых умопомрачительных нарядах". Этот Жуков и 206 про меня зачeм-то
солгал: будто я "маленькiй, сухонькiй, со скрипучим голосом и с лицом
рафинированаго эстета". Когда-то в Россiи говорили: "Врет как сивый мерин".
Далекiя наивныя времена! Теперь, послe тридцатилeтняго, неустаннаго,
ежедневнаго упражненiя "Совeтов" во лжи, даже самый жалкiй совeтскiй Жуков
сто очков дает вперед любому сивому мерину! Сам Толстой, конечно, помирал со
смeху, пиша свою автобiографiю, говоря о своей эмигрантской тоскe, о тeх
кошмарах, которые он будто бы переживал в Парижe, а во время "первой русской
революцiи" и первой мiровой войны "массу" всяческих душевных и умственных
терзанiй, и о том, как он "растерялся" и бeжал из Москвы в Одессу, потом в
Париж... Он врал всегда беззаботно, легко, а в Москвe, может быть, иногда и
с надрывом, но, думаю явно актерским, не доводя себя до той истерической
"искренности лжи", с какой весь свой вeк чуть ни рыдал Горькiй.

Я познакомился с Толстым как раз в тe годы, о которых (скорбя по случаю
провала "первой революцiи") так трагически декламировал Блок: "мы, дeти
страшных лeт Россiи, забыть не можем ничего!" — в годы между этой первой
революцiей и первой мiровой войной. Я редактировал тогда беллетристику в
журналeeверное Сiянiе", который затeяла нeкая общественная дeятельница,
графиня Варвара Бобринская. И вот в редакцiю этого журнала явился однажды
рослый и довольно красивый молодой человeк, церемонно представился мнe
("граф Алексeй Толстой") и предложил для напечатанiя свою рукопись под
заглавiем "Сорочьи сказки", 207 ряд коротеньких и очень ловко сдeланных "в
русском стилe", бывшем тогда в модe, пустяков. Я, конечно, их принял, онe
были написаны не только ловко, но и с какой-то особой свободой,
непринужденностью (которой всегда отличались всe писанiя Толстого). Я с тeх
пор заинтересовался им, прочел его "декадентскую книжку стихов", будто бы
уже давно сожженную, потом стал читать всe прочiя его писанiя. Тут то мнe и
открылось впервые, как разнообразны были онe, — как с самого начала своего
писательства проявил он великое умeнiе поставлять на литературный рынок
только то, что шло на нем ходко, в зависимости от тeх или иных мeняющихся
вкусов и обстоятельств. Революцiонных стихов его я никогда не читал, ничего
не слыхал о них и от самаго Толстого: может быть, он пробовал писать и в
этом родe, в честь "первой революцiи", да скоро бросил — то ли потому, что
уже слишком скучен показался ему этот род, то ли по той простой причинe, что
эта революцiя довольно скоро провалилась, хотя и успeли русскiе мужички
"богоносцы" сжечь и разграбить множество дворянских помeстiй. Что до
"декадентской" его книжки, то я ее читал и, насколько помню, ничего
декадентскаго в ней не нашел; сочиняя ее, он тоже слeдовал тому, чeм тоже
увлекались тогда; стилизацiей всего стариннаго и сказочнаго русскаго. За
этой книжкой послeдовали его разсказы из дворянскаго быта, тоже написанные
во вкусe тeх дней: шарж, нарочитая карикатурность, нарочитыя (да и не
нарочитыя) нелeпости. Кажется, в тe годы написал он и нeсколько комедiй,
приспособленных к провинцiальным 208 вкусам и потому очень выигрышных. Он,
повторяю, всегда приспособлялся очень находчиво. Он даже свой роман
"Хожденiя по мукам", начатый печатаньем в Парижe, в эмиграцiи, в
эмигрантском журналe, так основательно приспособил впослeдствiи, то есть
возвратясь в Россiю, к большевицким требованiям, что всe "былые" герои и
героини романа вполнe разочаровались в своих прежних чувствах и поступках и
стали заядлыми "красными". Извeстно кромe того, что такое, напримeр, его
роман "Хлeб", написанный для прославленiя Сталина, затeм фантастическая
чепуха о каком-то матросe, который попал почему-то на Марс и тотчас
установил там коммуну, затeм пасквильная повeсть о парижских "акулах
капитализма" из русских эмигрантов, владeльцев нефти, под заглавiем "Черное
золото"... Что такое его "Сатирическiя картины нравов капиталистической
Америки", я не знаю. Никогда не бывши в Америкe, он, должно быть,
освeдомился об этих нравах у таких знатоков Америки, как Горькiй,
Маяковскiй... Горькiй съeздил в Америку еще в 1906 году и с присущей ему
дубовой высокопарностью и мерзким безвкусiем назвал Нью Йорк "Городом
Желтаго Дьявола", то есть золота, будто бы бывшаго всегда ненавистным ему,
Горькому. Горькiй дал такую картину этого будто бы "дьявольскаго города":
"Это — город, это — Нью Iорк. Издали город кажется огромной челюстью
с неровными черными зубами. Он дышит в небо тучами дыма и сопит, как обжора,
страдающiй ожирeнiем. Войдя в него, чувствуешь, что попал в желудок из камня
и желeза. Улицы его — это скользкое, алчное горло, по которому плывут
темные куски 209 пищи, живые люди; вагоны городской желeзной дороги --
огромные черви; локомотивы — жирныя утки..."
Послe нашего знакомства в "Сeверном Сiянiи" я не встрeчался с Толстым
года два или три: то путешествовал с моей второй женой по разным странам
вплоть до тропических, то жил в деревнe, а в Москвe и в Петербургe бывал
мало и рeдко. Но вот однажды Толстой неожиданно нанес нам визит в той
московской гостиницe, гдe мы останавливались, вмeстe с молодой черноглазой
женщиной типа восточных красавиц, Соней Дымшиц, как называли ее всe, а сам
Толстой неизмeнно так: "моя жена, графиня Толстая". Дымшиц была одeта изящно
и просто, а Толстой каким-то странным важным барином из провинцiи: в
цилиндрe и в огромной медвeжьей шубe. Я встрeтил их с любезностью,
подобающей случаю, раскланялся с графиней и, не удержавшись от улыбки,
обратился к графу:
— Очень рад возобновленiю нашего знакомства, входите, пожалуйста,
снимайте свою великолeпную шубу....
И он небрежно пробормотал в отвeт:
— Да, наслeдственная, остатки прежней роскоши, как говорится...
И вот эта-то шуба, может быть, и была причиной довольно скораго нашего
прiятельства; граф был человeк ума насмeшливаго, юмористическаго, надeленный
чрезвычайно живой наблюдательностью, поймал, вeроятно, мою невольную улыбку
и сразу сообразил, что я не из тeх, кого можно дурачить. К тому же он быстро
дружился с подходящими ему людьми и потому послe двух, трех слeдующих встрeч
со 210 мной уже смeялся, крякал над своей шубой, признавался мнe:
— Я эту наслeдственность за грош купил по случаю, ея мeх весь в
гнусных лысинах от моли. А вeдь какое барское впечатлeнiе производит на
всeх!
Говоря вообще о важности одежды, он морщился, поглядывая на меня:
— Никогда ничего путнаго не выйдет из вас в смыслe житейском, не
умeете вы себя подавать людям! Вот как, напримeр, невыгодно одeваетесь вы.
Вы худы, хорошаго роста, есть в вас что-то старинное, портретное. Вот и
слeдовало бы вам отпустить длинную узкую бородку, длинные усы, носить
длинный сюртук в талiю, рубашки голландскаго полотна с этаким артистически
раскинутым воротом, подвязанным большим бантом чернаго шелка, длинные до
плеч волосы на прямой ряд, отрастить чудесные ногти, украсить указательный
палец правой руки каким-нибудь загадочным перстнем, курить маленькiя
гаванскiя сигаретки, а не пошлыя папиросы... Это мошенничество, по-вашему?
Да кто ж теперь не мошенничает, так или иначе, между прочим, и наружностью!
Вeдь вы сами об этом постоянно говорите! И правда — один, видите ли,
символист, другой — марксист, третiй — футурист, четвертый — будто бы
бывшiй босяк... И всe наряжены: Маяковскiй носит женскую желтую кофту,
Андреев и Шаляпин — поддевки, русскiя рубахи на выпуск, сапоги с лаковыми
голенищами, Блок бархатную блузу и кудри... Все мошенничают, дорогой мой!
Переселившись в Москву и снявши квартиру на Новинском бульварe, в домe
князя Щербатова, он в этой квартирe повeсил нeсколько 211 старых, черных
портретов каких-то важных стариков и с притворной небрежностью бормотал
гостям: "Да, все фамильный хлам", а мнe опять со смeхом: "Купил на толкучкe
у Сухаревой башни!"
Так до самаго захвата большевиками власти в октябрe семнадцатаго года
были мы с ним в мирных прiятельских отношенiях, но потом два раза
поссорились. Жить стало уж очень трудно, начинался голод, питаться мало
мальски сносно можно было только при больших деньгах, а зарабатывать их --
подлостью. И вот объявилась в каком-то кабакe какая-то "Музыкальная
табакерка" — сидят спекулянты, шулера, публичныя дeвки и жрут пирожки по
сто цeлковых штука, пьют какое-то мерзкое подобiе коньяка, а поэты и
беллетристы (Толстой, Маяковскiй, Брюсов и прочiе) читают им свои и чужiя
произведенiя, выбирая наиболeе похабныя, произнося всe заборныя слова
полностью. Толстой осмeлился предложить читать и мнe, я обидeлся и мы
поругались. А затeм появилось в печати произведенiе Блока "Двeнадцать".
Блок, как стало извeстно впослeдствiи, когда были опубликованы его дневники,
писал незадолго до "февральской революцiи" так:
"Мятеж лиловых мiров стихает. Скрипки, хвалившiе призрак, обнаруживают
свою истинную природу. И в разрeженном воздухe горькiй запах миндаля. В
лиловом сумракe необъятнаго мiра качается огромный катафалк, а на нем лежит
мертвая кукла с лицом, смутно напоминающем то, которое сквозило среди
небесных роз..."
И еще так, столь же дьявольски поэтично:
"Едва моя невeста стала моей женой, как лиловые мiры первой революцiи
захватили нас 212 и вовлекли в водоворот. Я, первый, так давно хотeвшiй
гибели, вовлекся в сeрый пурпур серебряной Звeзды, в перламутр и аметист
метели. За миновавшей метелью открылась желeзная пустота дня, грозившая
новой вьюгой. Теперь опять налетeвшiй шквал — цвeта и запаха опредeлить не
могу".
Этот шквал и был февральской революцiей и тут даже и для Блока всетаки
опредeлились вскорe цвeт и запах новаго "шквала", хотя и раньше не
требовалось для этого особо зоркаго зрeнiя и обонянiя. Тут царскiй перiод
русской исторiи кончился (при доброй помощи солдат петербургскаго гарнизона,
не желавших идти на фронт), власть перешла к Временному Правительству, всe
царскiе министры были арестованы, посажены в Петропавловскую крeпость, и
Временное Правительство почему-то пригласило Блока в "Чрезвычайную Комиссiю"
по разслeдованiю дeятельности этих министров, и Блок, получая 600 рублей в
мeсяц жалованья, — сумму в то время еще значительную, — стал eздить на
допросы, порой допрашивал и сам и непристойно издeвался в своем дневникe,
как это стало извeстно впослeдствiи, над тeми, кого допрашивали. А затeм
произошла "Великая октябрьская революцiя", большевики посадили в ту же
крeпость уже министров Временнаго Правительства, двух из них (Шингарева и
Кокошкина) даже убили, без всяких допросов, и Блок перешел к большевикам,
стал личным секретарем Луначарскаго, послe чего написал брошюру
"Интеллигенцiя и Революцiя", стал требовать: "Слушайте, слушайте, музыку
революцiи!" и сочинил "Двeнадцать", написав в своем дневникe для потомства
очень жалкую выдумку: 213 будто он сочинял "Двeнадцать" как бы в трансe,
"все время слыша какiе то шумы — шумы паденiя стараго мiра". Московскiе
писатели устроили собранiе для чтенiя и разбора "Двeнадцати", пошел и я на
это собранiе. Читал кто-то, не помню кто именно, сидeвшiй рядом с Ильей
Эренбургом и Толстым. И так как слава этого произведенiя, которое почему-то
называли поэмой, очень быстро сдeлалась вполнe неоспоримой, то, когда чтец
кончил, воцарилось сперва благоговeйное молчанiе, потом: послышались
негромкiя восклицанiя; "Изумительно! Замeчательно!" Я взял текст
"Двeнадцати" и, перелистывая его, сказал приблизительно так:
— Господа, вы знаете, что происходит в Россiи на позор всему
человeчеству вот уже цeлый год. Имени нeт тeм безсмысленным звeрствам,
который творит русскiй народ с начала февраля прошлаго года, с февральской
революцiи, которую все еще называют совершенно безстыдно "безкровной". Число
убитых и замученных людей, почти сплошь ни в чем неповинных, достигло,
вeроятно, уже миллiона, цeлое море слез вдов и сирот заливает русскую землю.
Убивают всe, кому не лeнь: солдаты, все еще бeгущiе с фронта ошалeлой ордой,
мужики в деревнях, рабочiе и всякiе прочiе революцiонеры в городах. Солдаты,
еще в прошлом году поднимавшiе на штыки офицеров, все еще продолжают
убiйства, бeгут домой захватывать и дeлить землю не только помeщиков, но и
богатых мужиков, по пути разрушают все, что можно, убивают желeзнодорожных
служащих, начальников станцiй, требуя от них поeздов, локомотивов, которых у
тeх нeт... Из нашей деревни пишут мнe, напримeр, такое: мужики, разгромивши
214 одну помeщичью усадьбу, ощипали, оборвали для потeхи перья с живых
павлинов и пустили их, окровавленных, летать, метаться, тыкаться с
пронзительными криками куда попало. В апрeлe прошлаго года я был в имeнiи
моей двоюродной сестры в Орловской губернiи и там мужики, запаливши однажды
утром сосeднюю усадьбу, хотeли меня, прибeжавшаго на пожар, бросить в огонь,
в горeвшiй вмeстe с живой скотиной скотный двор: огромный пьяный солдат
дезертир, бывшiй в толпe мужиков и баб возлe этого пожара, стал

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися