Иван А.Бунин. Воспоминанiя

страница №2

шлости и кощунства у Есенина.
— Бeлый не мужает, восторжен, ничего о жизни, все не из жизни...
— У Алексeя Толстого все испорчено хулиганством, отсутствiем
художественной мeры. Пока будет думать, что жизнь состоит из трюков, будет
безплодная смоковница...
— Вернисажи, "Бродячiя собаки"...
Позднeе писал Блок и о революцiи, — напримeр, в маe 1917 года:
— Старая русская власть опиралась на очень глубокiя свойства русской
жизни, которыя заложены в гораздо большем количествe русских людей, чeм это
принято думать по революцiонному... Не мог сразу сдeлаться революцiонным
народ, для котораго крушенiе старой власти оказалось неожиданным "чудом".
Революцiя предполагает волю. Была ли воля? Со стороны кучки...
И в iюлe того же года писал о том же:
— Германскiя деньги и агитацiя огромны... Ночь, на улицe галдеж,
хохот...
Через нeкоторое время он, как извeстно, впал в нeкiй род помeшательства
на большевизмe, но это ничуть не исключает правильности того, что он писал о
революцiи раньше. И я привел его сужденiя о ней не с политической цeлью, а
затeм, чтобы сказать, что та "революцiя", которая началась в девяностых
годах в русской литературe, была тоже нeкоторым "неожиданным чудом", и что в
этой литературной революцiи тоже было с самаго ея начала то хулиганство, то
отсутствiе мeры, тe трюки, которые напрасно Блок приписывает одному Алексeю
Толстому, были и впрямь "завитки вокруг пустоты". Был в свое время и сам
Блок грeшен 36 на счет этих "завитков", да еще каких! Андрей Бeлый,
употребляя для каждаго слова большую букву, называл Брюсова в своих писанiях
"Тайным Рыцарем Жены, Облеченной в Солнце". А сам Блок, еще раньше Бeлаго, в
1904 году, поднес Брюсову книгу своих стихов с такой надписью:

Законодателю русскаго стиха,
Кормщику в темном плащe,
Путеводной Зеленой Звeздe, --

меж тeм, как этот "Кормщик", "Зеленая звeзда", этот "Тайный Рыцарь Жены,
Облеченный в Солнце", был сыном мелкаго московскаго купца, торговавшаго
пробками, жил на Цвeтном бульварe в отеческом домe, и дом этот был настоящiй
уeздный, третьей гильдiи купеческiй, с воротами всегда запертыми на замок, с
калиткою, с собакой на цeпи во дворe. Познакомясь с Брюсовым, когда он был
еще студентом, я увидeл молодого человeка, черноглазаго, с довольно толстой
и тугой гостиннодворческой и скуласто-азiатской физiономiей. Говорил этот
гостинодворец, однако, очень изысканно, высокопарно, с отрывистой и гнусавой
четкостью, точно лаял в свой дудкообразный нос и все время сентенцiями,
тоном поучительным, не допускающим возраженiй. Все было в его словах крайне
революцiонно (в смыслe искусства), — да здравствует только новое и долой
все старое! Он даже предлагал всe старыя книги до тла сжечь на кострах, "вот
как Омар сжег Александрiйскую библiотеку!" — воскликнул он. Но вмeстe с тeм
для всего новаго уже были у него, этого "дерзателя, разрушителя",
жесточайшiе, 37 непоколебимые правила, уставы, узаконенiя, за малeйшее
отступленiе от которых он, видимо, готов был тоже жечь на кострах. И
аккуратность у него, в его низкой комнатe на антресолях, была удивительная.
"Тайный Рыцарь, Кормщик, Зеленая Звeзда..." Тогда и заглавiя книг всeх
этих рыцарей и кормщиков были не менeе удивительны: "Снeжная маска", "Кубок
метелей", "Змeиные цвeты"... Тогда, кромe того, ставили их, эти заглавiя,
непремeнно на самом верху обложки в углу слeва. И помню, как однажды Чехов,
посмотрeв на такую обложку, вдруг радостно захохотал и сказал:
— Это для косых!
В моих воспоминанiях о Чеховe сказано кое-что о том, как вообще
относился он и к "декадентам" и к Горькому, к Андрееву... Вот еще одно
свидeтельство в том же родe.
Года три тому назад, — в 1947 году, — в Москвe издана книга под
заглавiем "А. П. Чехов в воспоминанiях современников". В этой книгe
напечатаны между прочим воспоминанiя А. Н. Тихонова (А. Сереброва). Этот
Тихонов всю жизнь состоял при Горьком. В юности он учился в Горном институтe
и лeтом 1902 года производил развeдки на каменный уголь в уральском имeнiи
Саввы Морозова, и вот Савва Морозов прieхал однажды в это имeнiе вмeстe с
Чеховым. Тут, говорит Тихонов, я провел нeсколько дней в обществe Чехова и
однажды имeл с ним разговор о Горьком, об Андреевe. Я слышал, что Чехов
любит и цeнит Горькаго и со своей стороны не поскупился на похвалу автору
"Буревeстника", просто задыхался от восторженных междометiй и
восклицательных знаков. 38
— Извините... Я не понимаю... — оборвал меня Чехов с непрiятной
вeжливостью человeка, которому наступили на ногу. — Я не понимаю, почему вы
и вообще вся молодежь без ума от Горькаго? Вот вам всeм нравится его
"Буревeстник", "Пeснь о соколe"... Но вeдь это не литература, а только набор
громких слов...
От изумленiя я обжегся глотком чая.
— Море смeялось, — продолжал Чехов, нервно покручивая шнурок от
пенснэ. — Вы, конечно, в восторгe! Как замeчательно! А вeдь это — дешевка,
лубок. Вот вы прочитали "море смeялось" и остановились. Вы думаете,
остановились потому, что это хорошо, художественно. Да нeт же! Вы
остановились просто потому, что сразу не поняли, как это так — море — и
вдруг смeется? Море не смeется, не плачет, оно шумит, плещется, сверкает...
Посмотрите у Толстого: солнце всходит, солнце заходит... Никто не рыдает и
не смeется...
Длинными пальцами он трогал пепельницу, блюдечко, молочник и сейчас же
с какой-то брезгливостью отпихивал их от себя.
— Вот вы сослались на "Фому Гордeева", — продолжал он, сжимая около
глаз гусиныя лапки морщин. — И опять неудачно! Он весь по прямой линiи, на
одном героe построен, как шашлык на вертeлe. И всe персонажи говорят
одинаково, на "о"...
С Горьким мнe явно не повезло. Я попробовал отыграться на
Художественном Театрe.
— Ничего, театр как театр,-- опять погасил мои восторги Чехов. — По
крайней мeрe актеры роли знают. А Москвин даже талантливый... Вообще наши
актеры еще очень некультурны...
Как утопающiй за соломинку, я ухватился за 39 "декадентов", которых
считал новым теченiем в литературe.
— Никаких декадентов нeт и не было, — безжалостно доканал меня Чехов.
— Откуда вы их взяли? Жулики они, а не декаденты. Вы им не вeрьте. И ноги у
них вовсе не "блeдныя", а такiя же как у всeх — волосатыя...
Я упомянул об Андреевe: Чехов искоса, с недоброй улыбкой поглядывал на
меня:
— Ну, какой же Леонид Андреев — писатель? Это просто помощник
присяжнаго повeреннаго, из тeх, которые ужасно любят красиво говорить...

___

Мнe Чехов говорил о "декадентах" нeсколько иначе, чeм Тихонову, — не
только как о жуликах:
— Какiе они декаденты! — говорил он, — они здоровеннeйшiе мужики, их
бы в арестантскiя роты отдать...
Правда — почти всe были "жулики" и "здоровеннeйшiе мужики", но нельзя
сказать, что здоровые, нормальные. Силы (да и литературныя способности) у
"декадентов" времени Чехова и у тeх, что увеличили их число и славились
впослeдствiи, называясь уже не декадентами и не символистами, а футуристами,
мистическими анархистами, аргонавтами, равно, как и у прочих,-- у Горькаго,
Андреева, позднeе, напримeр, у тщедушнаго, дохлаго от болeзней Арцыбашева
или у педераста Кузьмина с его полуголым черепом и гробовым лицом,
раскрашенным как труп проститутки, — были и впрямь велики, но таковы,
какими обладают истерики, 40 юроды, помeшанные: ибо кто же из них мог
назваться здоровым в обычном смыслe этого слова? Всe они были хитры, отлично
знали, что потребно для привлеченiя к себe вниманiя, но вeдь обладает всeми
этими качествами и большинство истериков, юродов, помeшанных. И вот: какое
удивительное скопленiе нездоровых, ненормальных в той или иной формe, в той
или иной степени было еще при Чеховe и как все росло оно и послeдующiе годы!
Чахоточная и совсeм недаром писавшая от мужского имени Гиппiус, одержимый
манiей величiя Брюсов, автор "Тихих мальчиков", потом "Мелкаго бeса", иначе
говоря патологическаго Передонова, пeвец смерти и "отца" своего дьявола,
каменно неподвижный и молчаливый Сологуб, — "кирпич в сюртукe", по
опредeленiю Розанова, буйный "мистическiй анархист" Чулков, изступленный
Волынскiй, малорослый и страшный своей огромной головой и стоячими черными
глазами Минскiй; у Горькаго была болeзненная страсть к изломанному языку
("вот я вам приволок сiю книжицу, черти лиловые"), псевдонимы, под которыми
он писал в молодости, — нeчто рeдкое по напыщенности, по какой-то
низкопробно eдкой иронiи над чeм-то: Iегудiил Хламида, Нeкто, Икс, Антином
Исходящiй, Самокритик Словотеков... Горькiй оставил послe себя невeроятное
количество своих портретов всeх возрастов вплоть до старости просто
поразительных по количеству актерских поз и выраженiй, то простодушных и
задумчивых, то наглых, то каторжно угрюмых, то с напруженными, поднятыми изо
всeх сил плечами и втянутой в них шеей, в неистовой позe площадного
агитатора; он был совершенно неистощимый говорун с 41 несмeтными по
количеству и разнообразiю гримасами, то опять таки страшно мрачными, то
идiотски радостными, с закатыванiем под самые волосы бровей и крупных лобных
складок стараго широкоскулаго монгола; он вообще ни минуты не мог побыть на
людях без актерства, без фразерства, то нарочито без всякой мeры грубаго, то
романтически восторженнаго, без нелeпой неумeренности восторгов ("я
счастлив, Пришвин, что живу с вами на одной планетe!") и всякой прочей
гомерической лжи; был ненормально глуп в своих обличительных писанiях: "Это
— город, это — Нью-Йорк. Издали город кажется огромной челюстью с
неровными черными зубами. Он дышит в небо тучами дыма и сопит, как обжора,
страдающей ожирeнiем. Войдя в него, чувствуешь, что попал в желудок из камня
и желeза; улицы его — это скользкое, алчное горло, по которому плывут
темные куски пищи, живые люди; вагоны городской желeзной дороги огромные
черви; локомотивы — жирныя утки..." Он был чудовищный графоман: в огромном
томe какого-то Балухатова, изданном вскорe послe смерти Горькаго в Москвe
под заглавiем: "Литературная работа Горькаго", сказано: "Мы еще не имeем
точнаго представленiя о полном объемe всей писательской дeятельности
Горькаго: пока нами зарегистрировано 1145 художественных и публицистических
произведенiй его..." А недавно я прочел в московском "Огонькe" слeдующее:
"Величайшiй в мiрe пролетарскiй писатель Горькiй намeревался подарить нам
еще много, много замeчательных творенiй; и нeт сомнeнiя, что он сдeлал бы
это, если бы подлые враги нашего народа, троцкисты и бухаринцы, не оборвали
его чудесной жизни; около 42 восьми тысяч цeннeйших рукописей и матерiалов
Горькаго бережно хранятся в архивe писателя при Институтe мiровой литературы
Академiи наук СССР"... Таков был Горькiй. А сколько было еще ненормальных!
Цвeтаева с ея не прекращавшимся всю жизнь ливнем диких слов и звуков в
стихах, кончившая свою жизнь петлей послe возвращенiя в совeтскую Россiю;
буйнeйшiй пьяница Бальмонт, незадолго до смерти впавшiй в свирeпое
эротическое помeшательство; морфинист и садистическiй эротоман Брюсов;
запойный трагик Андреев... Про обезьяньи неистовства Бeлаго и говорить
нечего, про несчастнаго Блока — тоже: дeд по отцу умер в психiатрической
больницe, отец "со странностями на грани душевной болeзни", мать
"неоднократно лeчилась в больницe для душевнобольных"; у самого Блока была с
молодости жестокая цинга, жалобами на которую полны его дневники, так же как
и на страданiя от вина и женщин, затeм "тяжелая психостенiя, а незадолго до
смерти помраченiе разсудка и воспаленiе сердечных клапанов..." Умственная и
душевная неуравновeшенность, перемeнчивость — рeдкая: "гiмназiя отталкивала
его, по его собственным словам, страшным плебейством, противным его мыслям,
манерам и чувствам"; тут он готовится в актеры, в первые университетскiе
годы подражает Жуковскому и Фету, пишет о любви "среди розовых утр; алых
зорь, золотистых долин, цвeтастых лугов"; затeм он подражатель В. Соловьева,
друг и соратник Бeлаго, "возглавлявшаго мистическiй кружок аргонавтов"; в
1903 году "идет в толпe с красным знаменем, однако вскорe совершенно
охладeвает к революцiи..." В первую великую войну 43 он устраивается на
фронтe чeм то вродe земгусара, прieзжая в Петербург, говорит Гиппiус то о
том, как на войнe "весело", то совсeм другое — как там скучно, гадко,
иногда увeряет ее, что "всeх жидов надо повeсить"...
(Послeднiя строки взяты мною из "Синей книги" Гиппiус, из ея
петербургских дневников, а все прочее относительно Блока — из
бiографических и автобiографических свeдeнiй о нем).
Приступы кощунства, богохульства были у Блока тоже болeзненны. В так
называемом Ленинградe издавался в концe двадцатых годов, "при ближайшем
участiи Горькаго, Замятина и Чуковскаго" журнал "Русскiй Современник",
преслeдовавшiй, как сказано было в его программe, "только культурныя цeли".
И вот, в третьей книгe этого культурнаго журнала были напечатаны нeкоторые
"драгоцeнные литературные матерiалы", среди же них нeчто особенно
драгоцeнное, а именно:
"Замыслы, наброски и замeтки Александра Александровича Блока,
извлеченные из его посмертных рукописей".
И впрямь — среди этих "замыслов" есть кое что замeчательное, особенно
один замысел о Христe. Сам Горькiй относился к Христу тоже не совсeм
почтительно, называл Его, ухмыляясь, "большим педантом". Но в этом отношенiи
куда же было Горькому до Демьяна Бeднаго, до Маяковскаго и, увы, до Блока!
Оказывается, что Блок замышлял написать не болeе, не менeе, как "Пьесу из
жизни Iисуса". И вот что было в проспектe этой "пьесы":
— Жара. Кактусы жирные. Дурак Симон с отвисшей губой удит рыбу. 44
— Входит Iисус: не мужчина и не женщина.
— Фома (невeрный!) — контролирует.
— Пришлось увeровать: заставили и надули.
— Вложил персты и распространителем стал.
— А распространять заставили инквизицiю, папство, икающих попов — и
Учредилку...
Повeрят ли почитатели "великаго поэта", в эти чудовищныя низости? А меж
тeм я выписываю буквально. Но дальше:
— Андрей Первозванный. Слоняется, не стоит на мeстe.
— Апостолы воруют для Iисуса вишни, пшеницу.
— Мать говорит сыну: неприлично. Брак в Канe Галилейской.
— Апостол брякнет, а Iисус разовьет.
— Нагорная проповeдь: митинг.
— Власти безпокоятся. Iисуса арестовали. Ученики, конечно, улизнули...
А вот заключенiе конспекта этой "Пьесы":
— Нужно, чтобы Люба почитала Ренана и по картe отмeтила это маленькое
мeсто, гдe он ходил...
"Он" написан, конечно, с маленькой буквы...

___

В этой нелeпости ("а распространять заставили икающих попов — и
Учредилку"), в богохульствe чисто клиническом (чего стоит одна это строка,
— про апостола Петра, — "дурак Симон с отвисшей губой"), есть, разумeется,
нeчто и от заразы, что была в воздухe того времени. Богохульство, кощунство,
одно из главных свойств революцiонных времен, началось еще с самыми первыми
дуновенiями "вeтра из пустыни". Сологуб уже написал тогда "Литургiю Мнe", то
есть себe самому, молился 45 дьяволу: "Отец мой, Дьявол!" и сам притворялся
дьяволом. В петербургской "Бродячей Собакe", гдe Ахматова сказала: "Всe мы
грeшницы тут, всe блудницы", поставлено было однажды "Бeгство Богоматери с
Младенцем в Египет", нeкое "литургическое дeйство", для котораго Кузьмин
написал слова, Сац сочинил музыку, а Судейкин придумал декорацiю, костюмы,
— "дeйство", в котором поэт Потемкин изображал осла, шел, согнувшись под
прямым углом, опираясь на два костыля, и нес на своей спинe супругу
Судейкина в роли Богоматери. И в этой "Собакe" уже сидeло не мало и будущих
"большевиков": Алексeй Толстой, тогда еще молодой, крупный, мордастый,
являлся туда важным барином, помeщиком, в енотовой шубe, в бобровой шапкe
или в цилиндрe, стриженный а ла мужик; Блок приходил с каменным,
непроницаемым лицом красавца и поэта; Маяковскiй в желтой кофтe, с глазами
сплошь темными, нагло и мрачно вызывающими, со сжатыми, извилистыми, жабьими
губами.... Тут надо кстати сказать, что умер Кузьмин, — уже при
большевиках, — будто бы так: с Евангелiем в одной рукe и с "Декамероном"
Боккачiо в другой.
При большевиках всяческое кощунственное непотребство расцвeло уже
махровым цвeтом. Мнe писали из Москвы еще лeт тридцать тому назад:
"Стою в тeсной толпe в трамвайном вагонe, кругом улыбающiяся рожи,
"народ-богоносец" Достоевскаго любуется на картинки в журнальчикe
"Безбожник": там изображено, как глупыя бабы "причащаются",-- eдят кишки
Христа,-- изображен Бог Саваоф в пенснэ, хмуро читающiй что то Демьяна
Бeднаго..." 46
Вeроятно, это был "Новый завeт без изъяна евангелиста Демьяна", бывшаго
много лeт одним из самых знатных вельмож, богачей и скотоподобных холуев
совeтской Москвы.
Среди наиболeе мерзких богохульников был еще Бабель. Когда-то
существовавшая в эмиграцiи эсеровская газета "Дни" разбирала собранiе
разсказов этого Бабеля и нашла, что "его творчество не равноцeнно": "Бабель
обладает интересным бытовым языком, без натяжки стилизует иногда цeлыя
страницы — напримeр, в разсказe "Сашка-Христос". Есть кромe того вещи, на
которых нeт отпечатка ни революцiй, ни революцiоннаго быта, как, напримeр, в
разсказe "Iисусов грeх"... К сожалeнiю, говорила дальше газета, — хотя я не
совсeм понимал, о чем тут сожалeть? — "к сожалeнiю, особо характерныя мeста
этого разсказа нельзя привести за предeльной грубостью выраженiй, а в цeлом
разсказ, думается, не имeет себe равнаго даже в антирелигiозной совeтской
литературe по возмутительному тону и гнусности содержанiя: дeйствующiя его
лица — Бог, Ангел и баба Арина, служащая в номерах и задавившая в кровати
Ангела, даннаго ей Богом вмeсто мужа, чтобы не так часто рожала..." Это был
приговор, довольно суровый, хотя нeсколько и несправедливый, ибо
"революцiонный" отпечаток в этой гнусности, конечно, был. Я, со своей
стороны, вспоминал тогда еще один разсказ Бабеля, в котором говорилось,
между прочим, о статуe Богоматери в каком-то католическом костелe, но тотчас
старался не думать о нем: тут гнусность, с которой было сказано о грудях Ея,
заслуживала уже плахи, тeм болeе, что Бабель был, кажется, вполнe здоров,
нормален в обычном 47 смыслe этих слов. А вот в числe ненормальных
вспоминается еще нeкiй Хлeбников.
Хлeбникова, имя котораго было Виктор, хотя он перемeнил его на
какого-то Велимира, я иногда встрeчал еще до революцiи (до февральской). Это
был довольно мрачный малый, молчаливый, не то хмельной, не то притворявшiйся
хмельным. Теперь не только в Россiи, но иногда и в эмиграцiи говорят и о его
генiальности. Это, конечно, тоже очень глупо, но элементарныя залежи какого
то дикаго художественнаго таланта были у него. Он слыл извeстным футуристом,
кромe того и сумасшедшим. Однако был ли впрямь сумасшедшiй? Нормальным он,
конечно, никак не был, но все же играл роль сумасшедшаго, спекулировал своим
сумасшествiем. В двадцатых годах, среди всяких прочих литературных и
житейских извeстiй из Москвы, я получил однажды письмо и о нем. Вот что было
в этом письмe:
Когда Хлeбников умер, о нем в Москвe писали без конца, читали лекцiй,
называли его генiем. На одном собранiи, посвященном памяти Хлeбникова, его
друг П. читал о нем свои воспоминанiя. Он говорил, что давно считал
Хлeбникова величайшим человeком, давно собирался с ним познакомиться,
поближе узнать его великую душу, помочь ему матерiально: Хлeбников,
"благодаря своей житейской безпечности", крайне нуждался. Увы, всe попытки
сблизиться с Хлeбниковым оставались тщетны: "Хлeбников был неприступен". Но
вот однажды П. удалось таки вызвать Хлeбникова к телефону. — "Я стал звать
его к себe, Хлeбников отвeтил, что придет, но только попозднeе, так как
сейчас он блуждает среди гор, в вeчных снeгах, между 48 Лубянкой и
Никольской. А затeм слышу стук в дверь, отворяю и вижу: Хлeбников!" — На
другой день П. перевез Хлeбникова к себe, и Хлeбников тотчас же стал
стаскивать с кровати в своей комнатe одeяло, подушки, простыни, матрац и
укладывать все это на письменный стол, затeм влeз на него совсeм голый и
стал писать свою книгу "Доски Судьбы", гдe главное — "мистическое число
317". Грязен и неряшлив он был до такой степени, что комната вскорe
превратилась в хлeв, и хозяйка выгнала с квартиры и его и П. Хлeбников был
однако удачлив — его прiютил у себя какой-то лабазник, который чрезвычайно
заинтересовался "Досками Судьбы". Прожив у него недeли двe, Хлeбников стал
говорить, что ему для этой книги необходимо побывать в астраханских степях.
Лабазник дал ему денег на билет, и Хлeбников в восторгe помчался на вокзал.
Но на вокзалe его будто бы обокрали. Лабазнику опять пришлось
раскошеливаться, и Хлeбников наконец уeхал. Через нeкоторое время из
Астрахани получилось письмо от какой-то женщины, которая умоляла П.
немедленно прieхать за Хлeбниковым: иначе, писала она, Хлeбников погибнет.
П., разумeется, полетeл в Астрахань с первым же поeздом. Прieхав туда ночью,
нашел Хлeбникова и тот тотчас повел его за город, в степь, а в степи стал
говорить, что ему "удалось снестись с со всeми 317-ю Предсeдателями", что
это великая важность для всего мiра, и так ударил П. кулаком в голову, что
поверг его в обморок. Придя в себя, П. с трудом побрел в город. Здeсь он
послe долгих поисков, уже совсeм поздней ночью, нашел Хлeбникова в каком-то
кафэ. Увидeв П., Хлeбников опять 49 бросился на него с кулаками: --
"Негодяй! Как ты смeл воскреснуть! Ты должен был умереть! Я здeсь уже снесся
по всемiрному радiо со всeми Предсeдателями и избран ими Предсeдателем
Земного Шара!" — С этих пор отношенiя между нами испортились и мы
разошлись, говорил П. Но Хлeбников был не дурак: возвратясь в Москву, вскорe
нашел себe новаго мецената, извeстнаго булочника Филиппова, который стал его
содержать, исполняя всe его прихоти и Хлeбников поселился, по словам П., в
роскошном номерe отеля "Люкс" на Тверской и дверь свою украсил снаружи
цвeтистым самодeльным плакатом: на этом плакатe было нарисовано солнце на
лапках, а внизу стояла подпись:
"Предсeдатель Земного Шара. Принимает от двeнадцати дня до половины
двeнадцатаго дня".
Очень лубочная игра в помeшаннаго. А за тeм помeшанный разразился, в
угоду большевикам, виршами вполнe разумными и выгодными:

Нeт житья от господ!
Одолeли, одолeли!
Нас заeли!
Знатных старух,
Стариков со звeздой
Нагишом бы погнать,
Все господское стадо,
Что украинскiй скот,
Толстых, сeдых
Молодых и худых,
Нагишом бы все снять
И сановное стадо
И сановную знать 50
Голяком бы погнать,
Чтобы бич бы свистал,
В звeздах гром громыхал!
Гдe пощада? Гдe пощада?
В одной парe быком
Стариков со звeздой
Повести голяком
И погнать босиком,
Пастухи чтобы шли
Со взведенным курком.
Одолeли! Одолeли!
Околeли! Околeли!

И дальше — от лица прачки:

Я бы на живодерню
На одной веревкe
Всeх господ привела
Да потом по горлу
Провела, провела,
Я бeлье мое всполосну, всполосну!
А потом господ
Полосну, полосну!
Крови лужица!
В глазах кружится!

У Блока, в "Двeнадцати", тоже есть такое:

Уж я времячко
Проведу, проведу...
Уж я темечко
Почешу, почешу...
Уж я ножичком
Полосну, полосну!

Очень похоже на Хлeбникова? Но вeдь всe 51 революцiи, всe их "лозунги"
однообразны до пошлости: один из главных — рeжь попов, рeжь господ! Так
писал, напримeр, еще Рылeев:

Первый нож — на бояр, на вельмож,
Второй нож — на попов, на святош!

И вот что надо отмeтить: какой "высокiй стиль" был в рeчах политиков, в
революцiонных призывах поэтов во время первой революцiй, затeм перед началам
второй! Был, напримeр, в Москвe поэт Сергeй Соколов, который, конечно, не
удовольствовался такой птицей, как сокол, назвал себя Кречетовым, а своему
издательству дал названiе "Гриф", стихи же писал в таком родe:

Возстань! Карай врагов страны,
Как острый серп срeзает колос
Вперед! Туда, гдe шум и крик,
Гдe плещут красныя знамена!
И когда горячей крови
Ширь полей вспоит волна,
Всколосись в зеленой нови,
Возрожденная страна!

Кровь и новь в подобных стихах, конечно, неизбeжны. И еще примeр:
революцiонные стихи Максимилiана Волошина:

Народу русскому: я — грозный Ангел Мщенья!
Я в раны черныя, в распаханную новь
Кидаю сeмена! Прошли вeка терпeнья,
И голос мой — набат! Хоругвь моя как кровь! 52

Зато, когда революцiя осуществляется, "высокiй стиль" смeняется самым
низким, — взять хоть то, что я выписал из "Пeсней мстителя". С воцаренiем
же большевиков лиры поэтов зазвучали уж совсeм по хамски:

Сорвали мы корону
Со стараго Кремля!
За заборами низкорослыми
Гребем мы огненными веслами!

Это ли не чудо: низкорослые заборы. И дальше:

Взяли мы в шапкe
Нахально сeли,
Ногу на ногу задрав!
Исуса — на крест, а Варраву
Под руки — и по Тверскому!

___

Я был в Петербургe в послeднiй раз, — в послeднiй раз в жизни!-- в
началe апрeля 17-го года, в дни прieзда Ленина. Я был тогда, между прочим,
на открытiи выставки финских картин. Там собрался "весь Петербург" во главe
с нашими тогдашними министрами Временнаго Правительства, знаменитыми
думскими депутатами и говорились финнам истерически подобострастныя рeчи. А
затeм я присутствовал на банкетe в честь финнов. И, Бог мой, до чего ладно и
многозначительно связалось все то, что я видeл тогда в Петербургe, с тeм
гомерическим безобразiем, в которое вылился банкет! Собрались на него всe тe
же, весь "цвeт русской 53 интеллигенцiи", то есть знаменитые художники,
артисты, писатели, общественные дeятели, министры, депутаты и один высокiй
иностранный представитель, именно посол Францiи. Но надо всeми возобладал
Маяковскiй. Я сидeл за ужином с Горьким и финским художником Галленом. И
начал Маяковскiй с того, что вдруг подошел к нам, вдвинул стул между нами и
стал eсть с наших тарелок и пить из наших бокалов; Галлен глядeл на него во
всe глаза — так, как глядeл бы он, вeроятно, на лошадь, если бы ее,
напримeр, ввели в эту банкетную залу. Горькiй хохотал. Я отодвинулся.
— Вы меня очень ненавидите? — весело спросил меня Маяковскiй.
Я отвeтил, что нeт: "Слишком много чести было бы вам!" Он раскрыл свой
корытообразный рот, чтобы сказать что-то еще, но тут поднялся для
оффицiальнаго тоста Милюков, наш тогдашнiй министр иностранных дал, и
Маяковскiй кинулся к нему, к серединe стола. А там вскочил на стул и так
похабно заорал что-то, что Милюков опeшил. Через секунду, оправившись, он
снова провозгласил: "Господа!" Но Маяковскiй заорал пуще прежняго. И Милюков
развел руками и сeл. Но тут поднялся французскiй посол. Очевидно, он был
вполнe увeрен, что уж перед ним-то русскiй хулиган спасует. Как бы не так!
Маяковскiй мгновенно заглушил его еще болeе зычным ревом. Но мало того,
тотчас началось дикое и безсмысленное неистовство и в залe: сподвижники
Маяковскаго тоже заорали и стали бить сапогами в пол, кулаками по столу,
стали хохотать, выть, визжать, хрюкать. И вдруг все покрыл истинно
трагическiй вопль какого-то финского художника, 54 похожаго на бритаго
моржа. Уже хмельной и смертельно блeдный, он, очевидно, потрясенный до
глубины души этим излишеством свинства, стал что есть силы и буквально со
слезами кричать одно из русских слов, ему извeстных:
— Много! Многоо! Многоо!
Одноглазый пещерный Полифем, к которому попал Одиссей в своих
странствiях, намeревался сожрать Одиссея. Маяковскаго еще в гимназiи
пророчески прозвали Идiотом Полифемовичем. Маяковскiй и прочiе тоже были
довольно прожорливы и весьма сильны своим одноглазiем. Маяковскiе казались
нeкоторое время только площадными шутами. Но не даром Маяковскiй назвал себя
футуристом, то есть человeком будущаго: он уже чуял, что полифемское будущее
принадлежит несомнeнно им, Маяковским, и что они, Маяковскiе, вскорe уж
навсегда заткнут рот всeм прочим трибунам еще великолeпнeе, чeм сдeлал он
один на пиру в честь Финляндiи...
"Много"! Да, уж слишком много дала нам судьба "великих, исторических"
событiй. Слишком поздно родился я. Родись я раньше, не таковы были бы мои
писательскiя воспоминанiя. Не пришлось бы мнe пережить и то, что так
нераздeльно с ними: 1905 год, потом первую мiровую войну, вслeд за ею 17-ый
год и его продолженiе, Ленина, Сталина, Гитлера... Как не позавидовать
нашему праотцу Ною! Всего один потоп выпал на долю ему. И какой прочный,
уютный, теплый ковчег был у него и какое богатое продовольствiе: цeлых семь
пар чистых и двe пары нечистых, а всетаки очень съeдобных тварей. И вeстник
мiра, благоденствiя, 55 голубь с оливковой вeтвью в клювe, не обманул его,
— не то что нынeшнiе голуби ("товарища" Пикассо). И отлично сошла его
высадка на Араратe, и прекрасно закусил он и выпил и заснул сном праведника,
пригрeтый ясным солнцем, на первозданно чистом воздухe новой вселенской
весны, в мiрe, лишенном всей допотопной скверны, — не то что наш мiр,
возвратившiйся к допотопному! Вышла, правда, у Ноя нехорошая исторiя с сыном
Хамом. Да вeдь на то и был он Хам. А главное: вeдь на весь мiр был тогда
лишь один, лишь единственный Хам. А теперь?

___

Весной того же семнадцатаго года я видeл князя Кропоткина, столь ужасно
погибшаго в полифемском царствe Ленина.
Кропоткин принадлежал к знатной русской аристократiй, в молодости был
одним из наиболeе приближенных к императору Александру Второму, затeм бeжал
в Англiю, гдe и прожил до русской февральской революцiй, до весны 1917 года.
Вот тогда я и познакомился с ним в Москвe и весьма был тронут и удивлен при
этом знакомствe: человeк, столь знаменитый на всю Европу,-- знаменитый
теоретик анархизма и автор "Записок революцiонера", знаменитый еще и как
географ, путешественник и изслeдователь восточной Сибири и полярных
областей, — оказался маленьким старичком с розовым румянцем на щеках, с
легкими, как пух, остатками бeлых волос, живым и каким-то совершенно
очаровательным, младенчески наивным, милым в разговорe в обращенiи. Живые,
ясные 56 глаза, добрый, довeрчивый взгляд, быстрая и мягкая великосвeтская
рeчь — и это трогательное младенчество...
Он окружен был тогда всеобщим почетом и всяческими заботами о нем, он,
революцiонер, — хотя и весьма мирный, — возвратившiйся на родину послe
стольких лeт разлуки с ней, был тогда гордостью февральской революцiи,
наконец-то "освободившей Россiю от царизма", его поселили в чьем-то, уже не
помню в чьем именно, барском особнякe на одной из лучших улиц в дворянской
части Москвы. В концe этого года шли собранiя на этой квартирe Кропоткина
"для обсужденiя вопроса о созданiи Лиги Федералистов". Конец того года --
что уже было тогда в Россiи? А вот русскiе интеллигенты собирались и
создавали какую-то "Лигу" в том кровавом, сумасшедшем домe, в который уже
превратилась тогда вся Россiя.
Но что "Лига"! Дальше было вот что:
В мартe 1918 большевики выгнали его из особняка, реквизировали особняк
для своих нужд. Кропоткин покорно перебрался на какую-то другую квартиру --
и стал добиваться свиданiя о Лениным: в преинаивнeйшей надеждe заставить его
раскаяться в том чудовищном террорe, который уже шел тогда в Россiи, и
наконец добился свиданiя. Он почему-то оказался "в добрых отношенiях" с
одним из приближенных Ленина, с Бонч-Бруевичем, и вот у него и состоялось в
Кремлe это свиданiе. Совершенно непонятно: как мог Кропоткин быть "в добрых
отношенiях" с этим рeдким даже среди большевиков негодяем? Оказывается,
всетаки был. И мало того: пытался повернуть дeянiя Ленина "на путь
гуманности". А потерпeв неудачу, 57 "разочаровался" в Ленинe и говорил о
своем свиданiи с ним, разводя руками:
— Я понял, что убeждать этого человeка в чем бы то ни было совершенно
напрасно! Я упрекал его, что он, за покушенiе на него, допустил убить двe с
половиной тысячи невинных людей. Но оказалось, что это не произвело на его
никакого впечатлeнiя...
А затeм, когда большевики согнали князя анархиста и с другой квартиры,
"оказалось", что надо переселяться из Москвы в уeздный город Дмитров, а там
существовать в столь пещерных условiях, какiя и не снились никакому
анархисту. Там Кропоткин и кончил своя дни, пережив истинно миллiон
терзанiй; муки от голода, муки от цинги, муки от холода, муки за старую
княгиню, изнемогавшую в непрерывных заботах и хлопотах о кускe гнилого
хлeба... Старый, маленькiй, несчастный князь мечтал раздобыть себe валенки.
Но так и не раздобыл, — только напрасно истратил нeсколько мeсяцев, --
мeсяцев! — на полученiе ордера на эти валенки. А вечера он проводил при
свeтe лучины, дописывая свое посмертное произведенiе "Об этикe".
Можно ли придумать что-нибудь страшнeе? Чуть ни вся жизнь, жизнь
человeка, бывшаго когда-то в особой близости к Александру Второму, была
ухлопана на революцiонныя мечты, на грезы об анархическом раe, — это среди
нас-то, существ, еще не совсeм твердо научившихся ходить на задних лапах! --
и кончилась смертью в холодe, в голодe, при дымной лучинe, среди наконец-то
осуществившейся революцiи, над рукописью о человeческой этикe. 58



Рахманинов



При моей первой встрeчe с ним в Ялтe произошло между нами нeчто
подобное тому, что бывало только в романтическiе годы молодости Герцена,
Тургенева, когда люди могли проводить цeлыя ночи в разговорах о прекрасном,
вeчном, о высоким искусствe, впослeдствiи, до его послeдняго отъeзда в
Америку, встрeчались мы с ним от времени до времени очень дружески, но все
же не так, как в ту встрeчу, когда, проговорив чуть не всю ночь на берегу
моря, он обнял меня и сказал; "Будем друзьями навсегда!" Уж очень различны
были наши жизненные пути, судьба все разъединяла нас, встрeчи наши были
всегда случайны, чаще всего недолги и была, мнe кажется, вообще большая
сдержанность в характерe моего высокаго друга. А в ту ночь мы были еще
молоды, были далеки от сдержанности, как-то внезапно сблизились чуть не с
первых слов, которыми обмeнялись в большом обществe, собравшемся, уже не
помню почему, на веселый ужин в лучшей ялтинской гостиницe "Россiя". Мы за
ужином сидeли рядом, пили шампанское Абрау-Дюрсо, потом вышли на террасу,
продолжая разговор о том паденiи прозы и поэзiи, что совершалось 59 в то
время в русской литературe, незамeтно спустились во двор гостиницы, потом на
набережную, ушли на мол, — было уже поздно, нигдe не было ни души, — сeли
на какiе-то канаты, дыша их дегтярным запахом и этой какой-то совсeм особой
свeжестью, что присуща только черноморской водe, и говорили, говорили все
горячeй и радостнeе уже о том чудесном, что вспоминалось нам из Пушкина,
Лермонтова, Тютчева, Фета, Майкова... Тут он взволнованно, медленно стал
читать то стихотворенiе Майкова, на которое он, может быть, уже написал
тогда или только мечтал написать музыку:

Я в гротe ждал тебя в урочный час.
Но день померк; главой качая сонной,
Заснули тополи, умолкли гальцiоны:
Напрасно! Мeсяц встал, сребрился и угас;
Рeдeла ночь; любовница Кефала,
Облокотясь на рдяныя врата
Младого дня, из кос своих роняла
Златые зерна перлов и опала
На синiя долины и лeса... 60



Рeпин



Из художников я встрeчался с братьями Васнецовыми, с Нестеровым, с
Рeпиным... Нестеров хотeл написать меня за мою худобу святым, в том родe,
как он их писал; я был польщен, но уклонился, — увидать себя в образe
святого не всякiй согласится. Рeпин тоже удостоил меня — он однажды, когда
я был в Петербургe с моим другом художником Нилусом, пригласил меня eздить к
нему на дачу в Финляндiи, позировать ему для портрета. "Слышу от товарищей
по кисти, — писал он мнe, — слышу милую вeсть, что прieхал Нилус, наш
художник прекрасный, — ах, если бы мнe его краски! — а с ним и вы,
прекрасный писатель, портрет котораго мечтаю написать: прieзжайте, милый,
сговоримся и засядем за работу". Я с радостью поспeшил к нему: вeдь какая
это была честь — быть написанным Рeпиным! И вот прieзжаю, дивное утро,
солнце и жестокiй мороз, двор дачи Рeпина, помeшавшагося в ту пору на
вегетарiанствe и на чистом воздухe, в глубоких снeгах, а в домe — всe окна
настежь; Рeпин встрeчает меня в валенках, в шубe, в мeховой шапкe, цeлует,
обнимает, ведет в свою мастерскую, гдe тоже мороз, как на дворe, и говорит:
"Вот тут я и буду вас 61 писать по утрам, а потом будем завтракать как
Господь Бог велeл: травкой, дорогой мой, травкой! Вы увидите, как это
очищает и тeло, и душу, и даже проклятый табак скоро бросите". Я стал низко
кланяться, горячо благодарить, забормотал, что завтра же прieду, но что
сейчас должен немедля спeшить назад, на вокзал, — страшно срочныя дeла в
Петербургe. И сейчас же вновь расцeловался с хозяином и пустился со всeх ног
на вокзал, а там кинулся к буфету, к водкe, жадно закурил, вскочил в вагон,
а из Петербурга на другой день послал телеграмму: дорогой Илья Ефимович, я
мол, в полном отчаянiи, срочно вызван в Москву, уeзжаю нынче же с первым
поeздом... 62



Джером Джером



Кто из русских не знает его имени, не читал его? Но не думаю, чтобы
многiе русскiе могли похвалиться знакомством с ним. Два, три человeка развe
— и в том числe я.
Я в Англiи до 1926 года не бывал. Но в этом году лондонскiй P. E. N.
Club вздумал пригласить меня на нeсколько дней в Лондон, устроить по этому
поводу литературный банкет, показать меня англiйским писателям и нeкоторым
представителям англiйскаго общества. Хлопоты на счет визы и расходы по
поeздкe клуб взял на себя — и вот я в Лондонe.
Возили меня в очень разнообразные дома, но в каждом из них я непремeнно
претерпeвал что-нибудь достойное Джерома. Чего стоят одни обeды, во время
которых тебя жжет с одной стороны пылающiй, как геенна огненная, камин, а с
другой — полярный холод!
Перед самым отъeздом из Лондона я был в одном домe, куда собралось
особенно много народа. Было очень оживленно и очень прiятно, только так
тeсно, что стало даже жарко, и милые хозяева вдруг распахнули всe окна
настежь, не взирая на то, что за ними валил снeг. Я шутя закричал от страха
и кинулся по лeстницe спасаться в верхнiй этаж, 63 гдe тоже было много
гостей, и на бeгу услыхал за собой какiя то радостныя восклицанiя:
неожиданно явился Джером Джером.
Он медленно поднялся по лeстницe, медленно вошел в комнату среди
почтительно разступившейся публики и, здороваясь со знакомыми, вопросительно
обвел комнату глазами. Так как оказалось, что он пришел только затeм, чтобы
познакомиться со мной, то его подвели ко мнe. Он старомодно и как-то
простонародно подал мнe большую, толстую руку и маленькими голубыми глазами,
в которых играл живой, веселый огонек, пристально поглядeл мнe в лицо.
— Очень рад, очень рад, — сказал он. — Я теперь, как младенец, по
вечерам никуда не выхожу, в десять часов уже в постельку! Но вот разрeшил
себe маленькое отступленiе от правил, пришел на минутку — посмотрeть какой
вы, пожать вашу руку...
Это был плотный, очень крeпкiй и приземистый старик с красным и широким
бритым лицом, в просторном и длиннополом черном сюртукe, в крахмальной
рубашкe с отложным воротничком, под которым скромно лежала завязанная
бантиком узкая черная ленточка галстуха, — настоящiй старозавeтный
коммерсант или пастор.
Через нeсколько минут он дeйствительно ушел и навсегда оставил во мнe
впечатлeнiе чего-то очень добротнаго и очень прiятнаго, но уж никак не
юмориста, не писателя со всемiрной славой. 64



Толстой



Я чуть не с дeтства жил в восхищенiи им.
Мальчиком я уже имeл нeкоторое "представленiе" о нем, но не из чтенiя
его книг, а по разговорам у нас в домe. Между прочим, помню, что отец
нерeдко смeялся, разсказывая, как читают "Войну и Мир" наши нeкоторые сосeди
помeщики: один читает только "Войну", а другой только "Мир", то есть один,
читая, пропускает все, что касается войны, а другой — наоборот. В
отрочествe чувства к Толстому были у меня уже не простыя. Отец говорил:
— Я его немного знал. Во время севастопольской кампанiи встрeчал,
играл с ним в карты в осажденном Севастополe...
И, помню, я на него смотрeл с восторженным удивленiем: живого Толстого
видeл!
С той поры писатели были для меня уже существами какого-то совсeм
особаго рода, к которым я испытывал какое-то непередаваемое чувство,
котораго я и до сих пор не умeю опредeлить, как не умeю сказать, как, когда
и почему я сам стал писателем. Отвeтить на это для меня так же невозможно,
как на то, с каких пор и как вообще я стал тeм, что я есть. Когда же (как-то
само собою) рeшилось, что мнe надлежит был только писателем, моей второй 65
жизнью стала жизнь в том мiрe, гдe поэты, писатели. Не помню, когда именно
начал я читать Толстого и как случилось, что я выдeлил его из прочих.
Бывает, что человeк открывает что-нибудь прекрасное и дорогое для него
внезапно, с изумленiем. Этого со мной по отношенiю к Толстому не было, такой
минуты я не помню. Вообще то прекрасное, что я встрeчал в дeтствe,
отрочествe, молодости, кажется, никогда не удивляло меня, — напротив, у
меня было такое чувство, точно я знал его уже давно, так что мнe оставалось
только радоваться встрeчe с ним.
А затeм долгiе годы я был по настоящему влюблен в него, в тот мной
самим созданный образ, который томил меня мечтой увидeть его наяву. Мечта
эта была неотступная, но как я мог тогда осуществить ее? Поeхать в Ясную
Поляну? Но с какой стати, с какими гл

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися