Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Анатолий Азольский. Монахи

сторінка №4

волосы вобрали в себя и пыль на 7-й
улице, где жила ассистентка, и висящий над городом безудержный шум; в
волосах запутались, так и не выбравшись оттуда, как из мотка колючей
проволоки, голоса детей, Джун и Рика; волосы подарили Бузгалину ощущение
Америки, быстросекундный всплеск напоминаний о стране, - миг, повторившийся
в самолете, когда тот делал круг над городом, устремляясь в Техас, к Ивану
Кустову: пробка на федеральном шоссе где-то у Кливленда, многодетная семья,
еле вместившаяся в фургон и оглушавшая всех истошным ором детей и бранью
колошмативших друг друга родителей; негр-саксофонист на углу улицы, у
ломбарда, каждый приход нового посетителя отмечавший каким-то судорожным
взлетом мелодии; миниатюрная жена одного инженера, которого он обхаживал
четыре с половиною месяца, обладавшая в соответствии с комплекцией
тонюсеньким голосочком, - с нею, с собственной супругой решил посоветоваться
инженер, прежде чем согласиться на предложение Бузгалина, поскольку сам
сомневался, стоит ли связываться с израильской разведкой, а игрушечная
супруга его вклинилась в переговоры и, увидев впервые Бузгалина, радостно
просюсюкала: "Так это же КГБ!.. Соглашайся!"; тихое и горькое помрачение
разума, испытанное у входа в библиотеку конгресса, земля качнулась под
ногами, содрогнулась, потому что вдруг почему-то представился Левитан, "Над
вечным покоем"; бессонная ночь в мотеле, где за стеной женщина убивала
мужчину со сладострастными причитаниями, и нельзя было прикинуться куда-то
спешащим, покидать мотель, потому что женщина, убив и поизмывавшись, полчаса
отвела на уничтожение улик и выскользнула, подозрение же пало бы и на
внезапно отъехавшего Бузгалина, вот и решалось, надо ли показывать себя
полиции или стоит повременить - ибо американец (а таковым он себя уже
считал) обязан обрастать американскими грешками, кои властям известны, то
есть штрафами за неправильную парковку и превышение скорости; тогда-то в
мотеле и подумалось, что и в свидетели пора бы попасть; впервые подмеченное
им у себя чувство обретения свободы, когда ты за рулем, когда каждая
пролетевшая миля кажется приближением к счастью, и такое, конечно, чувство у
каждого американца, да и вся страна спешит неведомо куда, не то убегая от
чего-то, не то приближаясь к чему-то, - вот она, птица-тройка, вот
упоительный полет к мечте, которая станет явью за поворотом; секунда
остолбенелого страха и ужаса - в Пенсильвании, за час до очень важной
встречи, когда вдруг уразумел: совершена ошибка, провал неминуем, а ты идешь
к нему, как к счастливому финалу тобой написанной пьесы, - и страх и ужас
оттого, что потянуло на самоубийство, собственная жизнь потому показалась
бессмысленной, что о смысле ее никто так и не узнает, и захотелось заорать
во все горло: "Я - самый выдающийся шпион ХХ века!.. Только благодаря мне на
четыре года затянулась разработка нового бомбардировщика!
Только я, я, я - смог добыть стенограммы совещаний в Ленгли!.."; и
конечно, тот негр-полисмен, "Что делаешь?"; Анна, Анна, Анна - стремительная
и жестокая, любящая ровно настолько, насколько сегодня будет достаточно для
дела... любимая страна, которую надо спасать от нее самой, - последний
отзвук разбушевавшейся внутри бури, скачки перекрывающих друг друга
ощущений, каждое - что внезапно прилетевший запах, от которого кружится
голова и прошлое кажется вернувшимся во всей осязаемости, но без докучавших
некогда забот и волнений... Америка, Америка, судьба и счастье, удачи и
несчастья, временами хотелось напевать давно знакомое: "Я другой такой
страны не знаю, где так вольно дышит человек..." - о себе напевалось, ибо
нигде, как в США, так вольно не добывались секреты, ни одна страна, ни один
народ не позволяли так легко обкрадывать себя или продаваться по дешевке,
потому что каждого жителя этой страны гложут сомнения в праведности его
бытия; сколько американца ни уверяют в праве более сильного иметь больше
денег, идея природного равенства тлеет в душе его, возгораясь временами, и
тогда он начинает отдавать бедным и слабым отнюдь не лишнее в сладостном
припадке самопожертвования; о великий американский спектакль, в котором
самозабвенно играет вся страна, и сценическое действие охватывает нацию,
которая не может уже остановиться в сочиненной ею пьесе, ибо стоит погаснуть
юпитерам на антракт, как на подмостках немногие зрители увидят другую
Америку, совсем другую, потный лик которой изуродован стекающим гримом, и
поэтому надо гнать акт за актом безостановочно, надо зевак и зрителей
вовлекать в спектакль, загонять их на все расширяющуюся сцену, не позволять
им спрыгивать в партер, откуда - с первых рядов - все, все видно и даже
слышно, как беснуется суфлерская будка...
Все будет в порядке, повторил он, уже себе, в самолете, когда
иллюминатор показал ему краешек Америки, любимой страны, и в шляпу
негра-саксофониста, что привиделся ему в подмосковной электричке, полетела
смятая десятидолларовая купюра - в оплату того невероятного, что позволила
ему узнать ассистентка. 20 февраля этого года Кустов впервые пришел на прием
к Одуловичу, жалуясь на непрекращающиеся головные боли, бывал затем у него
четырежды, и все потому, что 17 сентября 1943 года не с рожистым воспалением
голени привела Мария Гавриловна Кустова сына к лужайке перед госпиталем, а с
черепно-мозговой травмой, ею же нанесенной и потому Иваном Кустовым ото всех
скрываемой. А ведь еще в Москве могла мелькнуть догадка о травме: день этот,
17 сентября, по данным метеослужбы, выдался чересчур жарким и солнечным для
начала осени, +26 градусов, ветер западный, на малюсенькой головке же Ванюши
Кустова - просторная дедова буденовка, закрывавшая тугую повязку; с
проломленной головкой стоял на лужайке перед госпиталем мальчик Ваня, а в
медицинской книжке майора Кустова, во всех анкетах и автобиографиях: "В
детстве ничем, кроме простуды, не болел". Тот же вопрос о болезнях задавался
очень давно и матери, ответ был тот же - простуда, более ничего: деревня,
хата не топлена, ветер изо всех щелей... (В Москве же надо было еще
спросить: все сведения о 17 сентября - из военно-медицинского архива, так
почему и с чьей воли на мальчика Ваню составили историю болезни в
госпитале?) Вмятина в мягком черепе шестилетнего мальчугана заросла давно,
знали о ней трое - сам Кустов, Мария Гавриловна и, наверное, госпитальный
хирург, по неизвестной причине скрывший точный диагноз, - известной,
впрочем, легко догадаться, зная Россию: буденовка была им приподнята, рана
бегло осмотрена, мальчик с матерью уведены в процедурную, черепно-мозговая
травма на бытовой основе - так определилось опытным фронтовым хирургом;
короста на черепе обработана перекисью водорода, и дальнейшие рекомендации
по лечению свелись к уточнению того времени, которое Мария Гавриловна могла
бы отвести самому хирургу, для чего пришлось, в оправдание "виллиса", на
котором преодолевались восемь километров от госпиталя до деревни, выдумать
рожистое воспаление кожи, то есть заразу, с которой мальчику подходить к
госпиталю нельзя.
Сговор врача с женщиной, готовой собою расплатиться; бытовая травма, не
более, о чем могла бы рассказать быстрая на побои Мария Кустова. Что же
касается энцефалопатических последствий, то можно что угодно предположить.
Как и то, что ни при каких обстоятельствах повзрослевший Ваня Кустов не
упомянет о горячей руке матери. Обстоятельства же сложились необычайные: 11
марта при вторичном визите Кустова пальцы Одуловича выщупали неровность в
черепе, но, естественно, пациент все начисто отрицал, Кустов, майор
Советской Армии Иван Дмитриевич Кустов, прятал себя в себе; крот вырыл нору
и не хотел показываться, и вконец запутавшийся Одулович стал разбрасывать
ядовитые приманки, выманивая крота, вытаскивая из памяти пациента образы
детства, порушенного злодеями родителями, для чего и потребовал у Кустова
фотографии, что вызвало в Москве переполох. Одулович же - бесился, потому
что за английским языком пациента не выступали очертания предметов, и кроме
языкового барьера - еще и колючая стена неприятия вербальных установок.
Тогда-то, после третьего визита, и выскочил из глубин подсознания некто,
назвавший себя Мартином и впервые объявивший о себе в шифровке. Он не мог не
появиться: шпион ты, плотник, водитель троллейбуса ли, а у тебя обязан быть
свой Миллнз, твой постоянный незримый и шепотом говорящий собеседник. Их
много, этих Миллнзов, потому что с многоликим человеком сожительствуют
разноликие отражения его, самозванцы, подтверждающие цельность характера.
Четыре месяца постепенно лишавшийся рассудка Кустов жил в содружестве с
измышленным им человеком, до хрипоты спорил с ним, соглашался, возражал,
доказывал, брал верх над ним или смирялся перед мудростью этого Мартина,
которого он обвинял в том, что тот пробрался в его черепную коробку и гадит
там, сверлит ее изнутри; Мартин торчал в мозгу занозой, которую надо
вырвать; он орал на него, послушбался ему, какими-то остающимися нормальными
частями мозга догадываясь, что совершает ошибки, - и вдруг едва не поколотил
Одуловича, отказался лечиться, но - вот что странно! - Кустов, никому не
дававший знать о себе, скрывавшийся ото всех, - Иван Кустов не далее как
позавчера позвонил ассистентке и дал ей свой адрес. И что уж совсем
загадочно: Кустов впервые назвал свою фамилию - ту, под которой жил в
Америке!
Плохо, очень плохо! Но могло быть и хуже. Таких Мартинов разведчик
находит обычно в четком подражании самому себе же; бывает, однако, что мозг
начинает удовлетворять себя потворством самозванцу, который всегда податлив,
и, наверное, предвестием возможного предательства становятся сознательно
необдуманные поступки, ибо тяга к двойной игре, к работе не только на свою,
но и на чужую разведку - это в каждом, кому до смерти надоели игры с самим
собою...
Все рухнуло! Карточными домиками рассыпались все сочиненные в Москве
планы - и те, что проговаривались на шлагбаумной даче под квас, балык и
водочку, и возведенные на квартире полковника (или подполковника). По улицам
городка в ста милях от Сан-Антонио бегал обезумевший человек родом из
Мценского района Орловской области, не поддающийся лечению, подвластный
химерам, слепой, оказавшийся в густом лесу и внимающий устрашающим клекотам
птиц, ревам хищников, топанию буйволов, продиравшихся сквозь чащу. Но этот
страдающий безумец кого-то ждал, на чью-то помощь надеялся, иначе бы не звал
к себе того, кто усмирит страсти, кому - через ассистентку - и указан был
адрес пансионата на окраине города, трехэтажного строения в стиле начала
прошлого века, - на тот случай, если о его местонахождении спасатель не
осведомлен. Он зачем-то отрастил старившие его бакенбарды, которые ему не
шли и которых не было год назад (для любительского фильма, снятого
Жозефиной, растянули простыню в московской квартире), волосы не поредели,
все та же буйная шевелюра, рост, естественно, прежний, шесть футов без
малого. Надбровные дуги - выломлены страдальческим, как у трагического мима,
углом и казались мазками гримировального карандаша. Полный сомнений и
раздумий, он подолгу стоял на перекрестках улиц, не решаясь переходить их;
не поддавался он и порыву толпы, пропуская мимо себя спешащих, а затем
внезапно, броском обгонял всех. У витрин магазинов он застывал и, с
неопытностью новичка в слежке, изучал отраженных стеклом соглядатаев - то ли
дурачился, то ли в самом деле имел основание подозревать прохожих в злых
умыслах. Людей он частенько побаивался, он огибал их, пробираясь к дальним
столикам в кафе, занимая те, где он мог быть без соседей. Его мучила жажда,
но, уже на подступе к утолению ее, он наслаждался терзавшей нутро болью,
предвкушением снятия ее. Когда приносили вино или виски, он опускал голову и
внимательно всматривался в жидкость; тонкие пальцы задумчиво поглаживали
ножку бокала; двойное виски он выпивал залпом, алкоголем он заливал пожар,
потому что в нем бушевало пламя. Джунгли пылали, в огне и дыму бесились
звери, птицы кружили над плотной стеной желто-красного огня. От него пахло
помойкой; кожа впитала в себя что-то отвратительно мерзкое, он истязал себя
грязью; появись в таком виде И. Д. Кустов на московской улице, его привели
бы в милицию, но в непуританской глубинке самого южного штата Америки он
сходил за обычного искателя женщин и выпивки. В азарте поиска или в страхе
погони он так и не почуял, что за ним идет человек, замечавший скошенные
задники когда-то модных туфель, немытые и нечесаные волосы некогда
чистоплотного майора Советской Армии и удачливого коммерсанта, который
сейчас, 7 августа 1974 года, кого-то, это уже становилось очевидным,
разыскивает...
Он искал себя самого! Коновал Одулович сделал попытку бочком
протиснуться в мозги пациента, но встретил бешеное сопротивление человека,
обязанного молчать и ни при каких обстоятельствах не признаваться, кто он;
прошлое пациента не желало обнаруживаться: ни на каких сеансах больной не
говорил о себе откровенно, на что рассчитывает каждый психиатр, задержанные
в сознании боли извлекавший наружу, чтоб те становились вровень с обычными
бытовыми неурядицами и воспринимались уже не терзающими воспоминаниями, а
разбитой в суматохе тарелкой или штрафом за неправильную парковку. Броневой
заслон падал перед Одуловичем, не подпуская его к тому дню и часу, когда
кто-то тупым предметом едва не раскроил недозревший детский череп. Вот тогда
разгоряченный Одулович в мозги Кустова не стал вползать бесшумно, не проник
внутрь, осторожно открыв дверь отмычкой, а вломился нагло - не с кнутом
даже, а с фугасом, чтоб уничтожить засидевшегося в черепной коробке Мартина.
Произошло чудовищное, то, перед чем была бы бессильна Анна Бузгалина. Мартин
покинул его, сбежал, выпрыгнул из черепной коробки, как с автобуса,
вывалился, как из автомашины, на полном ходу. Исчезло собственное отражение,
человек только что смотрел в зеркало, видел необходимое дополнение себя - и
вдруг в зеркале пустота! Последние дни Кустов жил будто без кожи, без
костей; еще оставались какие-то заменители, он пытался завести дружбу с
кем-либо, но мужчины отпугивали не самого Кустова, а где-то обитающего рядом
Мартина; Кустов проникался убеждением, что его постоянный собеседник, именно
в этом городе от него сбежавший, тоже ждет его, ищет, остался ему верен и
тоже хочет соединиться с ним, сесть рядом в кафе, подойти на улице,
позвонить, и уж, во всяком случае, он рядом, кружит где-то поблизости,
оберегает его и готов с повинной головой явиться к нему, что радовало
Кустова, хоть он не очень-то стремился увидеть Мартина, потому что имел на
него зуб... Оттого и обманывал: выжидательно простаивал несколько минут,
будто бы ждал у входа в маркет, в бар, а затем уходил вдруг, презрительно
сплюнув. Или, перебросившись словечками по пустякам со случайным встречным,
понимающе кивал, как бы давая наблюдавшему за ним Мартину знак: да, я понял,
я жду тебя в месте, которое ты мне сейчас указал. На этом месте он и
останавливался, чтобы вдруг уйти, расхохотавшись, как бы говоря: да нужен ты
мне, ну, чего прилип?! Не было уже сомнений: та сцена в парке у ограды,
когда Кустов картинно демонстрировал себя толпе, еще и мел выпрашивая, чтоб
начертить им абрис наглой пухлой женской задницы, - этот спектакль затеян
был для Мартина, был каким-то эпизодом их распрей, их размолвкой, Мартин
изменял ему, в нужный момент его не оказывалось рядом; Кустова и сейчас
тянуло припасть к ушам какого-нибудь верного и понимающего прохожего,
поведать ему о горюшке своем... (Бузгалину вспомнилась некогда прочитанная
фраза: "Охо-хо-хохонюшки, тяжко жить Афонюшке на чужой сторонушке без
любимой матушки!..")
Его привлекали чем-то бары, пиццерии, кафе и не очень дорогие
ресторанчики; они, наверное, нравились и Мартину; он (или уже - Мартин?)
садился за столик и поворачивал голову, бросал вопрошающий взгляд на дверь;
из-под набрякших век оглядывал он мужскую толпу; что-то быстро прожевывал.
Он вынюхивал и высматривал, он стал собакой, потерявшей хозяина; уши его
временами вставали торчком, прислушиваясь; хорошо - по-собачьи - зная нравы
и привычки своего хозяина, заглядывал он туда, где обычно посиживал
повелитель, и свободный столик выбирался для того, кто сейчас войдет и сядет
рядом, избавив его от мучений. И на дверь бросались его взгляды: ну где же
ты, где? Будто привязанный к столбику, стоял он перед входом в магазины, с
затаенным ожиданием вглядывался в людей с покупками; доезжал до аэропорта,
занимал удобное место на смотровой площадке, бинокль его шарил по
пассажирам; местные авиалинии скрещивались в этом городке, ни одного
самолета до Далласа, Чикаго или Нью-Йорка - видимо, хозяин отлучился
ненадолго и был где-то неподалеку. Истинным наслаждением был дождь, внезапно
упавший на город: Кустов неподвижно стоял под ним, промокая до нитки. При
многочасовых блужданиях по городу он вдруг приваливался к стене дома, ища в
ней опору и утверждаясь на нетвердой для ног земле; опорой могли быть и
люди, и они влекли его; изредка приставая с разными вопросами к прохожим, он
внезапно отчуждался от них, чтоб с еще большим вниманием всматриваться в
окруженную, окутанную разговорами толпу, которая и манила и отпугивала.
Курил он часто, решительно и брезгливо отшвыривая налипавшие к губам
сигареты. Улыбка язвительного превосходства над сбежавшим хозяином не
сходила с его лица, он будто знал, что роли переменятся и хозяин станет
искать собаку, ту, которую бросил на издыхание, на чужих людей; хозяин будет
крутиться вокруг него в ожидании какого-то решительного призыва или жеста,
следить за ним и за недругами, и в предвидении слежки собака давала
возможность хозяину предупредить, пресечь, самому выследить увязавшегося за
ними обоими шпика. Заходя в бар, Кустов временами пускался на рискованные
приемы страховки. Минут пять потолкавшись, сев, уже взяв виски, он
стремительно поднимался и выходил на улицу, чтобы шпику ничего не
оставалось, как выскакивать из бара, идти следом за ним, тем самым выдавая
себя.
Так вот однажды вылетел из бара Кустов, едва не сбив с ног Бузгалина, и
тот увидел в глазах его молнии полыхавшей над мозгом майора грозы,
содрогание джунглей от далекого топа обезумевших слонов; мимо Бузгалина
будто пронеслись к спасительной воде табуны антилоп, и бок о бок с ними
мчались львы и тигры, волки и зайцы; растоптанные лапами тяжелогрузных
хищников, корчились недораздавленные зверюшки, гады, пауки - и Бузгалин в
страхе отшатнулся, уже начиная понимать, какое злодейство учинила Мария
Гавриловна Кустова и как помог ей Роберт М. Одулович.
Под вечер майор появился в холле отеля и - Бузгалин убедился в правоте
своих догадок - взял ключ от номера, где проживал тот, кто утром вышел из
пансионата для гостей колледжа. Кустов поднялся на этаж, чтоб встретиться с
самим собою, увидеть самого себя же, Мартина то есть, для которого и снят
был номер. Не застал его, конечно, и вышел все в той же задумчивой
обеспокоенности - на двенадцатом часу наблюдения за ним. Порциями виски
Кустов как бы окатывал неутихающее пламя и все удалялся, уходил от центра к
окраине, он подолгу останавливался у проституток, ведя бесплодные
переговоры, спрашивая их о чем-то, получая отказы, и все же - не давал
повода полиции присматриваться к себе, а темнота скрывала грязь тела, хотя
проститутки вонь унюхивали и громко порицали возможного клиента. Постепенно
сворачивая во все более извилистые и темные улочки, ища человека, приметы
которого сообщал проституткам, он добрался до кварталов, куда побаивались
заходить белые: это была та Америка, от которой надо было держаться
подальше, которую всегда избегал и Бузгалин; Кустов оглядывал людей внутри
магазинчиков и удалялся, руководствуясь какими-то приметами ему самому не
известного места, и наконец нашел то, что ему надо было: почти пустая
бильярдная, несколько сопереживателей у зеленого стола, бармен, четыре
столика в углу, с которых официантка уже убрала тарелки, стаканы и кружки.
Он зарядил музыкальный автомат мелодией и сел. Вытянул перед собой руки и
глянул на них так, словно они исполнили какую-то чрезвычайной сложности
трудную и никем не оцененную работу. Наслаждался музыкой, заглушавшей рев,
исторгаемый всем нутром его.
Долго сидел, закрыв в блаженной истоме глаза... Открыл их, когда к
потолку взлетела ссора: кто-то кому-то недоплатил, а бармен ссылался на то,
что ничего не видел и не слышал. Вышел - и забыл, где он. Потом уловил
что-то приятное, знакомое, узнаваемое, - раскинул руки, задрал голову,
смотрел в небо. Такси высветило себя в ниспавшей с неба ночи, Кустов
остановил его, держал рядом, отвел десять минут на переговоры с толстенькой
и черноволосой проституткой, пока та не прогнала его. Он посмеялся вместе с
ее подругами и так, с улыбкой, полез в такси, чтоб выйти у пансионата, взять
в холле газету, и вошедший следом Бузгалин наблюдал, как с идиотски
искательной и раболепной улыбкой Кустов названивает в отель и спрашивает,
есть ли кто-нибудь в номере семнадцатом, - наводит справки сам о себе! Злые,
затекшие от бессонницы и алкоголя глаза его оглядели Бузгалина с едкой
брезгливостью, протянутое ему письмо принял важно, как верительные грамоты.
Кивнул, показал спину, пошел к себе, повел плечом, разрешая визитеру идти
следом. Походка, взгляды - все было театрально, картинно, вычурно и даже
помпезно. Жестом Цезаря, посылающего в бой легионы, указано было на стул.
Сам, глубоко затягиваясь дымом, сидел в кресле, двумя пальцами, средним и
указательным, держа письмо, прочитанное мгновенно; кролики в его мозгу
вгрызались в тигров, бегемоты прыгали с ветки на ветку, летящих крокодилов
он отличал от плывущих брассом слонов, но способам передвижений не
удивлялся; послание от Жозефины было сочинено и собственноручно написано
Бузгалиным два часа назад, причем на бланке отеля, дата поставлена текущей,
сегодняшней, но письмо это майор признал подлинным; заодно приглядывался он
к тому, кого супруга называла дядею, будто пробуя имя и самого носителя
имени на зуб, чего не скрывал, с детской дотошностью выпытывая кое-какие
подробности того, что излагала Жозефина, но все подозрения заглушались
молотобойными ударами текста: будущая мать уверяла отца еще не родившегося
ребенка о желательности присутствия его при родах и вскользь упоминала о
волнующем моменте, когда наконец-то свершился долгожданный акт зачатия;
писалось и о том, что судьбу свою она, Жозефина, вручает не только мужу, но
также известному ему дяде, который найдет его, который и передаст это
письмо, и дядя этот осведомлен об узах, которые не слабее супружеских, а
даже покрепче оных связывают их, то есть его, ее и ребенка, и в троицу эту
следует ввести и дядю, который не только посвящен в дело святого служения
Высшей Справедливости, но и сам некоторое время был с ними на этом славном
пути, на поприще служения...
Рука, державшая письмо, помахала им как веером. Высокомерная
презрительная и всезнающая улыбка превосходства не сходила с губ Кустова.
Чиркнула зажигалка, поднеслась к письму, вялое пламя уничтожало документ,
принимаемый Кустовым за шифровку: сердцевиной неразгрызаемого орешка таился
в безумце человек, большую часть своих лет проживший конспиративно. Горевшая
бумага добралась до пальцев, и Кустов наслаждался болью, удостоверявшей его
существование. К этому способу идентификации себя он уже прибегал, видимо,
не раз, потому что кончики пальцев подчернились ожогами. Содержимое в части,
касавшейся беременности, было поначалу сочтено мало убедительным, по лицу
Кустова блуждала улыбка ребенка, хорошо знающего, какие врунишки эти
взрослые. Сроки, однако, совпадали, не мог не помниться тот яростный, едва
не перешедший в драку спор, неожиданно для них обоих, сцепившихся в обоюдных
обвинениях, завершившийся исступленным обладанием друг другом. Такое могло
стать моментом зачатия - это признано было наконец Кустовым... Но
бдительности он не терял: рука цапнула недотлевший кусок письма, глаза
выхватили намек о работе дяди на благо Высшей Справедливости.
- И давно ты, - спросил, - заколачиваешь деньгу предательством родной
страны?
Какой день уже носился он по городу, объятый пламенем, и, вырываясь из
полыхающих джунглей, искал того, кто выведет его за огонь, на душистые травы
широкой и чистой степи. Собеседник был нужен ему, человек чуткий и
понятливый, верный, опаленный тем же огнем и страдающий теми же недугами, не
чужой, как Одулович. Поднеслись к глазам обожженные и минуту назад державшие
письмо пальцы, отдернулись. Кресло резко развернулось, кто-то чужой
почудился сзади. Губы вышептали имя супруги, протянутая рука застыла, пробуя
что-то невидимое на ощупь, и голос Кустова завибрировал, хуля Жозефину в
горячечном словоблудии, слова вылетали скорострельными залпами, майамский
период знакомства с нею удостоился, впрочем, скупой похвалы, а затем
посыпались обвинения, скоро перешедшие в оскорбительные недомолвки о
некоторых физиологических странностях супруги, дурость которой в полной мере
проявилась в "одном крупном городе", том самом, где завербована была
Жозефина, вообще склонная к шпионству, - причем город так и не был назван,
сказано было о "звездах, которые и ночью алели, даже через шторы на окнах",
и Кустов по-приятельски подмигнул Бузгалину, чтоб тот уж наверняка знал,
какие именно звезды (кремлевские, конечно) горели всю ночь; легко было
догадаться, куда начальство поместило прибывшую в Москву супружескую парочку
накануне вербовки Жозефины; руководство отработало по полной программе,
молодоженам отвели люкс в гостинице на Софийской набережной (окна выходили
на Кремль), придали номеру автомашину "Чайка", на которой обычно вывозили в
свет космонавтов, устроили пышный прием, подняли бокалы, Ивана предъявили
супруге не мелкой сошкой, а влиятельным офицером, действующим с одобрения и
благословения Верховного Руководства Великой Державы. Доставили с Урала
мать, две женщины счастливо расплакались...
И Кустов тоже расплакался - не там, в Москве, а здесь, в пансионате. На
женщин, так выходило, ему не везло с тех пор, как на Урале погибла любимая
девушка. ("Она унесла все мои мечты!..") Все остальные - обманывали,
особенно та, которую прочили ему в жены, когда он прибыл в тот же город за
четыре года до Жозефины (в какой город - сказано было подмигиванием: ты,
мол, сам понимаешь...). Повезли его на дачу с боссами побеседовать, а на
даче этой у стола под так называемыми русскими березами суетилась девушка,
не очень симпатичная, но бодренькая, ладная такая, все у нее в руках горело,
взгляд бросила на него такой, что сомнений не оставалось - напарницей будет!
Такую подругу давно ждал он, без нее худо приходилось на чужбине, и быть бы
девушке этой напарницей и подругой на веки вечные, да не прошло и пятнадцати
минут, как она за него все решила и командовать им стала, так себя повела,
будто какой год уже спит с ним и все привычки его знает, потому что - знание
привычек этих обнаружила, ее уже осведомили, и показалось это ему так
гнусно, что отказался от девушки, не нужна она мне, сказал, не полюблю я
ее!.. И теперь - Жозефина, которая следит за ним, а достойна ли женщина быть
женой человека, о котором докладывает? Это ведь хуже супружеской измены! Да,
хуже! И - не верит он, не верит он ни Жозефине, ни наставникам своим.
Мелочные, ничтожные даже людишки! Разорили его, вчистую разорили! Для пользы
дела приказали закупать пылесосы через фирму, известную своим
грабительством, она и вытянула из него все деньги! Все! Если б не два
крупных выигрыша на скачках в Атланте, то клади зубы на полку!..
Слезливо кляня судьбу, он мелкими осторожными шажками ходил по комнате,
и глаза его обегали стены, пол, потолок, мебель, ища какую-то памятную ему
отметину или рассыпанные монеты немалого достоинства, руки же ощупывали все,
до чего могли дотянуться. Человек искал опору, камни, выступающие из воды,
по которым можно перейти бурлящую реку, или такое дерево, забравшись на
которое спасешься от бушующего внизу пожара, - уголочек искался, безопасный
и теплый, но отметинки блуждали, монеты выскальзывали, мысли Кустова
скакали, и в пассаж о неверности супруги вставлена была новелла о себе,
сокрушителе женских сердец, способного час, два и более не вставать с
женщины: такой могучей силой наделен не всякий, нет, не всякий, - и Кустов
провел пальцем по согнутому локтю правой руки, показав этим размеры
предмета, который надолго сохранится в памяти любой женщины, на всю жизнь,
если, конечно, она останется жива, ибо всякого усомнившегося ждет смерть,
да, смерть, как найдет она...
Палец воткнулся в Бузгалина, предварив громовой и грозный вопрос: кто
он, и ответ неожиданно погрузил Кустова в томительные раздумья... Про
дядюшку Жозефины было забыто, недавний обличитель ее с непринужденным
изяществом сел в кресло...
Комната угловая, просторная, окна закрыты, но шум далекой улицы
проникает сквозь противокомариную сетку, не заглушая говорившего с тихой
яростью Кустова. Вытянутые ноги подергивались, правая рука то касалась
подбородка, то почесывала шею; в его теле судорожно ворочался тот, кто
незаконно занял место Мартина и теперь пытался найти уголочек, где можно
притулиться, выждать день и час, когда его признают своим. Вопросы
(Бузгалина интересовали скачки) входили в уши Кустова, как камешки,
бросаемые в колодец, и по тому, с какой задержкой следовали ответы, можно
было судить и о глубине колодца, и о ряби на невидимой воде; на некоторых
словах Кустов стал спотыкаться, что приводило его к смущению и удивлению, он
повторял слова эти, с натугой, с нажимом, радостно убеждаясь, что язык ему
все-таки послушается, и, от радости впадая в смирение, умягчал мышцы,
расслаблялся. Рука потянулась к сигаретам на столике рядом - и застыла, рука
забыла о куреве, и точно так же другая рука, бузгалинская, задержалась
надолго в движении к тому же столику, где лежали и его сигареты. Кустов
все-таки дотянулся, сигарета оказалась во рту и застыла в недоумении - как
замер и Бузгалин, тишайшим шепотом начавший говорить и напрягать слух, будто
пощелкивал циферблатом сейфа, разгадывая шифр. Слова выпархивали из него
крохотными птичками, еле шевеля крылышками, слова невесомые, нащупывающие,
севшие на забор, за которым в догорающем лесу лежали вповалку сонные,
уставшие от ужаса звери, - и наконец почуялась доска, которая отошла и
впустила внутрь неслышно ступавшего Бузгалина. Сон - самое небезопасное для
человека время; звери спали, они еще какое-то время поводили ушами в сторону
незваного гостя, но тот успокоительно сказал что-то, будто бросил кусок мяса
тявкнувшему псу. Он стал своим, точно так же пахнущим, как и они; еще одно
слово произнесено было нежнейше - камешком, который летит в тьму кустов,
проверяя слух и зрение сторожевого пса. В упоенной дреме обитатели сонного
царства разрешали рассказывать им сказки, в которые начинал верить и сам
рассказчик, ужом вползающий в чужой храм... "Однажды..." - несколько раз
повторялось лазутчиком, пока мохнатые, скользкие и оперенные существа не
прислушались, выбирая для полноценного сна ту сказочку, в которую они хотели
поверить, какую ждали... Рука нашла руку, душа душу, тела слились и полетели
в пропасть; раздался протяжный звук, в котором был полет, парение и мягкое
приземление, пронесся и отнесся вихрь, раздвинув тучи, которые расступились,
и в свежем дуновении воздуха растаяли бесовские запахи гари и омерзительная
вонь подпаленных шкур, а черное звездное небо Техаса стало потолком;
вдавленное в комнату пространство задышало угрозой скорого ливня, что
вот-вот разразится под сводами средневековья, к которым Кустова подтащили
сеансы мистера Одуловича...
...придавленное небо дышало угрозой скорого ливня и превращения топкой
дороги в непроходимую трясину, и, поглядывая вверх, люди стегали лошадей и
волов, торопясь до ночи выбраться из низины, разжиться сушьем и прогреться у
костров. До моря далеко, но порывы ветра доносили возбуждающие запахи
соленой стихии и - всем так казалось - парусные вздохи кораблей, на которые
надо погрузиться; молния, вдали блеснувшая, подгоняла; где-то взбесились
кони и злобно ржали, заглушая тележный скрип, яростные проклятья возниц и
лай собак, которые трусили за ордами людей от самого Кобленца; ощенившиеся
по пути суки вели за собой выводки, ибо и зверей и птиц охватывало
сплотившее людей стремление: туда, на юг, через море, к Гробу Господню!
Десятки тысяч людей прошли уже этой дорогой, распугав окрестных
крестьян, разворовав их дома и уведя скот; пахло кислятиной пропотевшей
обуви и протертой одежды, уши щемило от жалостливых криков детей, которые
никак не желали понимать, зачем отцы их и братья, матери и сестры подались
из родных и теплых мест в края, где придется каждый шаг сопровождать
убийствами неверных. Хватало кровопускательства и здесь: за то время, пока
колонна по кривой огибала невысокий холм, два промчавшихся всадника
прирубили отставшего путника-страдальца, и труп бедолаги люди оттащили от
дороги. Никто не пожелал слова доброго сказать об убиенном, но услышать
хотели, и бредущие миряне увидели, как на холмик, будто на амвон, поднялся
одетый в рубище пилигрим, громко воздавший хвалу Всевышнему за быструю
смерть смиренного раба Божьего, который получил то, к чему и стремилась душа
его, чего алкало и тело его, - гибель во славу Господа Бога.
- Упокоение нашло его не на равнинах сирийских в сече с неверными, не
при осаде крепостей, хранящих в себе несметные богатства султанов и калифов,
и не на берегах Иордана, а на истинно христианской земле, - будто отходную
молитву пел пилигрим, которого вернее было бы назвать странствующим монахом,
избравшим дальнюю дорогу наилучшим и наикратчайшим путем к покаянию. -
Христианский меч погубил христианскую же душу, избавив страдальца от еще
больших мучений, бессмысленных и порочных...
Люди, чудом избежавшие мечей двух проскакавших господ,
приостанавливались, внимая речи безбородого проповедника с жезлом, причем и
на жезле в руке его, и на правом плече плаща белой краской нарисован был
костыль, что обязывало монаха оказывать помощь увечным и беспомощным, -
занятие, для него явно затруднительное, поскольку сам нуждался если не в
помощи, то в сострадании.
- Да, - продолжал монах, которого ветер колыхал, так был он слаб, - да,
бессмысленные и порочные, потому что Господь повелел нам быть милостивым ко
всем падшим и заблудшим, прощать им грехи, а не наказывать огнем и мечом, к
чему призывают вас те, кому выгодно гнать вас будто бы на спасение Гроба
Господня, - им это выгодно, не вам, поскольку папская булла дает господам
отсрочку от уплаты пошлин и долгов, а прелатам сулит все те блага, которых
они лишены здесь!.. Одумайтесь! Вам-то что надобно за морем? Вы как были
нищими, так и останетесь ими!.. О, собрат! - едва не взвыл монах, увидев
бредущего странника в черной рясе. - Какая злоба погнала тебя под святое
знамя? Рыскающие по лесам бандиты тоже сплотились под этим знаменем, чтоб
напоить коней в водах Иордана, но ты-то, ты - куда ползешь? На твоих хилых и
избитых ногах ни сандалий, ни башмаков, - как и у меня, как и у многих...
как и у вас, добрые христиане! - громко, превозмогая тугой ветер, продолжал
укорять и стыдить монах, и люди, нагие и босые, недоуменно озирались; вокруг
свирепеющего от проклятий человека уже скучивались будущие завоеватели и
охранители Гроба Господня, невольно соизмеряя адское существование на земле
с раем небесным; некоторые давно уже выжгли на своем теле кресты, уверяя
всех, что рука Божья тому причина. Разинув рты, внимали они хриплому
еретическому голосу, и будь это действо на городской площади, воры давно б
уж почистили карманы и кошельки зевак, а расторопистые парни лапали бы
хихикающих горожанок. Первые капли дождя пали уже на капюшон страждущего
истины пилигрима, но, кажется, даже гром небесный не отвратил бы его от
угодного Богу занятия, потому что голос еще хлеще взметнулся к низкому небу;
вздернутые руки звали Царя Небесного к наказанию заблудших...
Тот странник в черной рясе, кого окликал недавно злобствующий пилигрим
и который невозмутимо продолжал свой путь, вдруг остановился, повернул
назад, всмотрелся в неистовца, забрался на холмик и решительно приблизился к
нему, отмашкой руки предложив людям возобновить поход к далекой стране за
морем, и когда толпа поредела, тихим шепотом укоризненно произнес:
- Брат Родольфо, ты так изменился, что только по голосу я узнал тебя.
Но до сих пор не могу поверить - ты это или не ты!..
Молодой человек, названный им Родольфо, недоуменно вгляделся в посланца
нечистой силы и вытянул перед собою хилую, чуть толще виноградной лозы руку,
казавшуюся особенно тонкой в широком рукаве рясы.
- Кто ты? - сурово и брезгливо вопросил Родольфо и бросил взгляд на
тучи, на небеса, как бы призывая их испепелить нечестивца и грешника,
вздумавшего прервать богоугодную речь.
Монах в черной рясе откинул капюшон, показывая себя, и дал время брату
Родольфо всмотреться...
Тот сдавленно вскрикнул и ладонью заложил уста, чтобы не выдавать
тайну, в которую оба они были посвящены много лет, если не веков, назад.
Наконец губы его вымолвили почти беззвучно:
- Брат Мартин, ты ли это?
- Я, - ответствовал брат Мартин. Нога его, обутая в добротный ботинок
из свиной кожи, а вовсе не босая, коснулась - не без отвращения - камня
размером с воловью голову. Не приходилось сомневаться, что камень этот
символизировал величину и тяжесть грехов брата Родольфо, и в вещное
доказательство своего желания грехи эти искупить брат таскает его повсюду с
собой. - Мне чудится, - с насмешкой продолжал брат Мартин, - что твое
желание вразумить толпу и обратиться к ней с проповедью объясняется просто:
тебе захотелось скинуть с плеч камень и отдохнуть, но поскольку перед камнем
у тебя какие-то обязательства, то ты от него - ни на шаг...
- Ни на шаг! - исступленно повторил брат Родольфо. В голосе его
прошипелась ненависть, полная любви; чувства эти смешались, и в разъяренную
душу брата Родольфо тихо вползала радость от того, что на путаных дорогах
Европы он встретил бывшего наставника своего, брата Мартина.
- Не мешай исполнять мне Божью волю! - угрожающе произнес он, делая
попытку спихнуть брата Мартина с холма вниз, но тот лишь презрительно
усмехнулся и ни на пядь не сдвинулся с места. - Неужели ты не чуешь
бесовского наваждения толпы? Иль ты веришь басням о том, как Петр Пустынник
добрался до Святых мест в Иерусалиме, как уснул в храме при Святом Гробе и
явившийся к нему во сне Спаситель вручил ему письмо патриарху, чтоб тот
побудил сердца верующих очистить Святые земли от язычников? Враки все это,
враки, ибо кому, как не тебе, известно по донесениям наших монахов, что Петр
Пустынник, он же Петр Амьенский, на контрольной встрече в Иерусалиме так и
не появился. Неужто нос твой не обоняет запаха серы? Зачем, подумай сам,
Гроб Господень этим несчастным? Плодороднейшие земли Европы лежат
невспаханными, хлеб, рожденный ими, даст пищу этим обуянным гордынею людям,
- здесь пища будет, здесь, рядом с их семьями, а не за морем, где поджидают
их сабли и копья сарацин. В монастырях, сам знаешь, куется знание, что
облегчит труд землепашца и ремесленника, освободит их головы и руки от
грешных помыслов и дел, направит на служение заповедям Христовым, которые
растоптаны богоотступниками - как мирянами, так и служителями церкви...
Будто подтверждая правоту его слов, мимо холмика с песнями и
бессвязными пьяными выкриками проехали повозки с проститутками, и старшая в
их обозе матрона издевательски предложила обоим монахам полакомиться
свеженькими девочками, которые тут же задрали юбки, издавая при этом
похотливые вопли. С доброй улыбкой человека, который испытал всю сладость
греха ради возвышенного самоуничижения, брат Мартин горько посетовал матроне
на оковы ордена, запрещавшего блуд, на что та мудро заметила: нетленность
мужских чувств превыше всего, и то, что под рясой, ордену не подчиняется, а
подвластно скорее им, Божьим избранницам. Не могла матрона не обратить
внимания на костыль и, хитро изменив стиль зазываний, обратилась к монахам с
просьбой - не помогут ли они оба снять с нее, именно с нее, вериги
воздержания, она ведь терпела столько ночей и дней!
Дюжина хохочущих проституток, среди которых выделялась бойкая рыженькая
толстушка, замахала руками и задрыгала ногами, требуя от обоих монахов того
же; едва не вспылил брат Родольфо, и рука брата Мартина легла на его
воспаленный лоб, призывая к спокойствию и благоразумию.
- Я опечален, - сказал брат Мартин. - Я очень опечален. Тяжкий путь,
выбранный тобой и аббатством, омрачил твой рассудок кошмарами, ты забыл о
поручении руководства. Оно, как и ты, с недоверием относится к наплыву
чувств, охвативших народы, что ныне стремятся к югу. Но ты забыл, с какой
целью посылали тебя под видом странствующего и кающегося грешника в земли
европейские. Тебя обязали изучить, как папская власть взаимодействует с
мирской, каковы земельные отношения в срединной Европе и что замышляют враги
ордена. Ты должен был заглянуть во все закоулки городов и узнать, что нового
в настроениях горожан и как движется мысль ремесленников. Тебе поручили
найти чертежи камнеметной машины и подлинники документов, хранящихся в
известных тебе монастырях. Руководство ордена обеспокоено тем, что нет
сведений о способах, какими улучшается в Европе конское поголовье... Или ты
забыл?
- Подробный отчет мною составлен, - возразил засовестившийся брат
Родольфо, - и находится в верном месте... Но, согласись, никакое одеяние не
может скрыть во мне дарованную Богом и, возможно, излишнюю трезвость
рассудка. Ты ведь помнишь, что я был в монастыре владыкою пасеки, и мед
моими трудами тек не только в кувшины и бочки для продажи в городах, но и,
прости, в глотки братьев наших по ордену, послушников и всех, кто по вечерам
пировал в трапезной, где в нарушение устава бывали и те, которые только что
притворно жаловались на вериги воздержания...
- Мне тоже кажется - притворно, - согласился с легкой усмешкой брат
Мартин, не преминув заметить, что Папа Римский отпустит все грехи тем
мужчинам, которые возьмут в жены этих дерзких девиц. Брат же Родольфо, будто
не расслышав, продолжал:
- И я не могу потворствовать лживым измышлениям князей церкви и мира,
погнавших под гнусным предлогом народ куда-то подальше от дел, от
творчества, от трудов праведных во славу...
- Остановись! - взревел брат Мартин. - Ты посягаешь на самое святое -
на заблуждения миллионов! Ибо в них, в заблуждениях этих, спасение мира и
мирян. И, чего уж скрывать, сама вера - заблуждение, иначе не развелось бы
так много апостолов, каждый из которых глаголет истину... Да, люди эти,
голодные и вшивые, мерзкие и развратные, ленивые и жадные, - люди эти идут
неведомо куда, повинуясь высокой мечте о справедливости, потому что в слепой
вере они убеждены: там, на Востоке, они, отвоевав Гроб Господень, заодно и
нахапают кучу золота и женщин, и нахапают так много, что не понадобятся весы
для справедливого дележа добычи, те самые весы, которые всегда лгут. Эти
спотыкающиеся от голода и мучимые князьями простолюдины получат по
потребности... Так им думается, именно так, но, сам понимаешь, ни шиша им не
достанется, и все же терзает меня мысль: как ты, такой чуткий и
сострадательный, не познал истину, вытекающую из основ Отца нашего. А она
такова: не для ковыряния в земле рожден человек, ибо он не вол и не
хрюкающая свинья, не для заполнения утробы вином и мясом, не для ублажения
плоти, жаждущей женщин. Бессчетное количество зверья кишит в лесах и
долинах, тучи насекомых и птиц кружат над ними, гады заселяют каждую
расщелину, рыбы резвятся в пучинах морей и океанов, все они, каждая особь
жрет, пьет и совокупляется. Неужто думаешь ты, что мир сущий создан для
этого непотребства? Нет! Человек создан Богом, чтоб оправдать все им
сотворенное, Творец не ради тварей старался: Бог, единый и триединый,
наделил людей позывами к чему-то бессмысленному и возвышенному, и чем тощее
люд, чем громче и слышнее вопит голодный желудок, тем к большим свершениям
надо их, обездоленных мирян, звать именем Господа Бога!..
Сдавленным выкриком брат Родольфо хотел остановить поток слов брата
Мартина, но тот продолжал:
- Душа человеческая возникла в оправдание ошибок, допущенных Богом, и
дух человека - святыня, дух заставлял подвижников нашего братства уходить в
пустыню под жала змей, жить в промозглых пещерах, питаться ящерицами. Они,
брат мой, раздирались когтями львов или умирали, побитые камнями обманутых,
науськанных простолюдинов. Но молча, молча! Ибо их вера - в понимании того,
что эти бессмысленные движения людских масс с запада на восток, с юга на
север и обратно суть тайные желания Высших Сил из числа тех, что никогда не
слетают с уст Господа нашего!
Истинно мучился брат Родольфо, слушая богопротивные речи друга и
наставника. Не мог он не заметить, что ряса наставника подбита мехом,
дорогим мехом.
- Кто ты есть? - вскричал он. - Разве такое я слышал от тебя
когда-нибудь?
- Слышал! Именно это и слышал. В стенах монастыря - слышал! В душных
кельях! Но не под небом, которое Бог! А оно учит нас боготворять вонючую,
подлую и мерзкую толпу, ибо она, и только она, исполняет Высшую Волю Господа
нашего!
Руки брата Родольфо взметнулись к небу, которое внушало ему иное.
- Это какая же Высшая Воля?.. Да ведомо ли тебе: все бесовство мира в
том, что сотни тысяч людей тронулись в гибельный путь потому лишь, что... я
открою тебе страшную тайну, в которую боюсь сам поверить... - Родольфо
приблизился к Мартину вплотную. - Страшную... Люди бегут из Европы потому,
что она, Европа, перенаселена бесами в человеческом обличье, что крестовый
поход такая же необходимость, выявленная Богом, как чума, что косою пройдет
по миру...
- Именно поэтому и не препятствуй людям! - расхохотался брат Мартин
дьявольским смехом и прибегнул к последнему доводу, спихнув ботинком вниз
отягощавший и душу и тело камень.
В ужасе от предательства друга, брата и наставника Родольфо возрыдал, и
взгляд его, провожавший камень, наполнялся мбукой и смирением.
Тем не менее он пошел вслед за братом Мартином, по привычке согнув
правую руку так, будто она несла камень...
Было это на юге Италии, в двух дневных переходах до Бриндизи, оба
монаха вошли в рощу, где их поджидал конь без седла. Брат Родольфо еще
поманерничал немного, заговорив об ослице, на которой разъезжал Христос, но
догадался, видимо, что только конь выдержит их обоих.
Они взгромоздились на него и куда-то поехали.
Они продолжили свой путь в средневековье, более им знакомое, чем те
годы, на которые выпало жить и служить полковнику Бузгалину В. П. и майору
Кустову И. Д. Они долго ехали, они расставались и съезжались, продолжая
существовать в текущем двадцатом веке, не ведая, как в них бурлит другая
жизнь, безумная, потому что Европа спятила, от населявших ее чудовищ
спасаясь песнопениями, и если хор серафимов величал престол Всемогущего
чистыми дискантами, то внутрихрамовые хоралы били по сатанинскому воинству
градом камней; слово молитвы обладало остротой и силой меча, а если к слову
присоединить и танец, то гибель Зла обеспечивалась - к сожалению, не всегда
молитва в храме завершалась торжеством Добра. Последней надеждой, постоянно
действующей литургией оказывалось монашество, не допускавшее ада в заблудший
и загнивающий мир. Рассеянные по Европе горстки людей, чьей миссией было
отвращать жестами и словами гнев небесный, привлекать на себя Божье прощение
и окроплять все окрест себя благодатной росой доброглаголения, - подвижники
эти строили монастыри, часто - в горах и на вершине самой высокой горы,
чтобы приблизиться к небесному обиталищу, еще чаще - порывали с родным
домом, уходили куда глаза глядят, чтоб болью разлуки с очагом детства и
лишениями в пути очистить и себя, и тысячи мирян, каясь и уготавливая себя к
Судному дню, к земной смерти и обретению другой жизни. Несметным толпам
несчастных сотни, тысячи Одуловичей внушили - по подсказке безвестного
центуриона - христианское учение о врожденном грехе, который надо было
искупать страданиями и лишениями; люди по году сидели в болоте, отдаваясь
мошкаре; святыми провозглашались те, кто десятками лет не видел женского
лица; в боязни Страшного суда кто спал сидя, кто залезал на столб и, не
спускаясь на землю, десятилетиями бил поклоны; в подражание злобным клекотам
грифонов проповедники слова Божьего надрывали глотки, но чаще всего
оскверняли души верующих богомерзкими словесами, отчего и укоренилось
мнение: бесы влезают через рот. Они же, злейшие и наиподлейшие враги
человека, могли превращаться в собаку, в любого зверя, в женщину, что было
искушением воистину дьявольским. Потому исцелением стало уединение и
молчание, монахи уходили в места, где нет ни людей, ни животных; подвижники
Божьи втайне от себя рассчитывали на то, что изгрызающие их звери-желания
прельстятся ширью земных угодий и выметутся из черепа. Но изобретательные
бесы упрятались в извилинах мозга, они выпрыгивали и под видом чертей
издевались, они хохотали, глумясь над людьми, а те не могли избавиться от
проклятий греха: как только монахи осваивали пустынный клочок землицы в
надежде, что бесы покинут их, они, бесы, возвращались на возделанную
монаст

Сторінки

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися