Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. Золото

страница №7

мундира. Городские купцы дарили ему каждый
год по нескольку таких рубах, заставляя петь острожные варнацкие песни и
приплясывать.
- Эй, тятенька, шевели бородой! - покрикивал Мыльников палачу из своей
ямы.
Это была, во всяком случае, оригинальная компания: отставной казенный
палач, шваль Мыльников и Окся. Как ухищрялся добывать Мыльников пропитание
на всех троих, трудно сказать; но пропитание, хотя и довольно скудное,
все-таки добывалось. В котелке Окся варила картошку, а потом являлся ржаной
хлеб. Палач Никитушка, когда был трезвый, почти не разговаривал ни с кем, -
уставит свои оловянные глаза и молчит. Поест, выкурит трубку и опять за
работу. Мыльников часто приставал к нему с разными пустыми разговорами.
- Поди, в другой раз ночью пригрезится, как полосовал прежде каторжан,
- страшно сделается? Тоже ведь и в палаче живая душа... а?..
- Отстань, смола...
Но стоило выпить Никитушке один стаканчик водки, как он делался
совершенно другим человеком, - пел песни, плясал, рассказывал все
подробности своего заплечного мастерства и вообще разыгрывал кабацкого
дурачка. Все знали эту слабость Никитушки и по праздникам делали из нее род
спорта.
Втроем работа подвигалась очень медленно и чем глубже, тем медленнее.
Мыльников в сердцах уже несколько раз побил Оксю, но это мало помогало делу.
Наступившие заморозки увеличивали неудобства: нужно было и теплую одежду и
обувь, а осенний день невелик. Даже Мыльников задумался над своим диким
предприятием. Дудка шла все еще на пятой сажени, потому что попадался все
чаще и чаще в "пустяке" камень-ребровик, который точно черт подсовывал.
- Теперь уж скоро жилка будет, - уверял самого себя Мыльников. - Мне
еще покойный Кривушок сказывал, когда, бывало, вместе пировали. Родион-то
Потапыч достигает ее на глыби, а она вся поверху расщепилась. Расшибло ее,
жилу...
Это была совершенно оригинальная теория залегания золотоносных жил, но
нужно было чему-нибудь верить, а у Мыльникова, как и у других старателей,
была своя собственная геология и терминология промыслового дела. Наконец в
одно прекрасное утро терпение Мыльникова лопнуло. Он вылез из дудки, бросил
оземь мокрую шапку и рукавицы и проговорил:
- А черт с ней и с дудкой... Через этот самый "пустяк" и с диомидом не
пролезешь. Глыбко ушла жила... Должно полагать, спьяну наврал проклятый
Кривушок, не тем будь помянут покойник.
Палач угрюмо молчал, Окся тоже. Мыльников презрительно посмотрел на
своих сотрудников, присел к огоньку и озлобленно закурил трубочку. У него в
голове вертелись самые горькие мысли. В самом деле, рыл-рыл землю,
робил-робил и, кроме "пустяка", ни синь-пороха. Хоть бы поманило
чем-нибудь... Эх, жисть! Лучше бы уж у Кишкина на Мутяшке пропадать.
- Так, значит, тово... пошабашим? - спрашивал палач совершенно
равнодушно, как о деле решенном.
- Кто это тебе сказал? - воспрянул духом Мыльников, раздумье с него
соскочило, как с гуся вода. - Ну нет, брат... Не таковский человек Тарас
Мыльников, чтобы от богачества отказался. Эй, Окся, айда в дудку...
- Не полезу... - решительно заявила Окся, угрюмо глядя на запачканный
свежей глиной родительский азям.
Мыльников сразу остервенился и избил несчастную Оксю влоск, - надо же
было на ком-нибудь сорвать расходившееся сердце.
- Я тебя, курву, вниз головой спущу в дудку! - орал Мыльников, устав от
внушения. - Палач, давай привяжем ее за ногу к канату и спустим.
Палач был согласен. Ввиду такого критического положения Окся, обливаясь
слезами, сама спустилась в дудку, где с трудом можно было повернуться живому
человеку. Ее обрадовало то, что здесь было теплее, чем наверху, но, с другой
стороны, стенки дудки были покрыты липкой слезившейся глиной, так что она не
успела наложить двух бадей "пустяка", как вся промокла, - и ноги мокрые, и
спина, и платок на голове. Присела Окся и опять заревела. Как она пойдет с
Ульянова кряжа на Фотьянку - околеет дорогой. А Мыльников уже ругался
наверху, прислушиваясь к всхлипыванию Окси.
- Вот я тебя! - кричал он, бросая сверху комья мерзлой глины. - Я тебя
выучу, как родителя слушать... То-то наказал господь-батюшка дурой
неотесанной!.. Хоть пополам разорвись...
Тяжело достался Оксе этот проклятый день... А когда она вылезла из
дудки, на ней нитки не было сухой. Наверху ее сразу охватило таким холодом,
что зуб на зуб не попадал.
- Беги бегом, дура, согреешься на ходу! - пожалел ее чадолюбивый
папаша. - А то как раз замерзнешь еще... Наотвечаешься за тебя!..
Окся действительно бросилась бежать, но только не по дороге в Фотьянку,
а в противоположную сторону к Рублихе.
- Не туда, дура!.. - кричал ей вслед Мыльников. - Ах, дура... Не
туда!..
Но Окся быстро скрылась в еловой заросли, а потом прибежала прямо на
компанейскую шахту и забралась в теплую конторку самого Родиона Потапыча.
Как на грех, самого старика в этот критический момент не случилось дома - он
закладывал шнур в шахте, а в конторке горела одна жестяная лампочка. Оксю
охватила приятная теплота жарко натопленной комнаты. Сначала она посидела у
стола, а потом быстро разомлела и комом свалилась на широкую лавку, на
которой спал старик, подложив под себя шубу. Окся так измучилась, что сейчас
же захрапела, как зарезанная. Можно было представить удивление и негодование
Родиона Потапыча, когда он вернулся в свою конторку и на своем ложе нашел
спящую невинную приисковую девицу.
- Эй ты, птаха... - тряс ее за плечо рассерженный старик. - Не туда
залетела!.. Чья ты будешь-то?
Окся открыла глаза, села и решительно ничего не могла сказать в свое
оправдание, а только что-то такое мычала несуразное. Странная вещь - ее
спасла та приисковая глина, которой было измазано все платье, ноги, руки и
лицо. У Родиона Потапыча существовало какое-то органическое чувство уважения
именно к этой глине, которая покрывает настоящего рабочего человека. И
сейчас он подумал, что не шатущая эта девка, коли вся в глине, черт чертом.
От мокрого платья Окси валил пар, как от загнанной лошади, - это тоже
послужило смягчающим обстоятельством.
- Из дудки только вылезла... - коротко объяснила Окся, оглядывая свой
незамысловатый костюм, состоявший из пестрядинной станушки, ветхого
ситцевого сарафанишка и кофточки на каком-то собачьем меху. - Едва не
околела от холоду...
- Может, и поесть хочешь?
- С утра не едала...
Разговор был вообще не сложный. Родион Потапыч добыл из сундука свою
"паужину" и разделил с Оксей, которая глотала большими кусками, с жадностью
бездомной собаки, и даже жмурилась от удовольствия. Старик смотрел на свою
гостью, и в его суровую душу закрадывалась предательская жалость, смешанная
с тяжелым мужицким презрением к бабе вообще.
- Откудова ты взялась-то, птаха?..
- А с дудки... от Мыльникова.
- Так он тебя в дудку запятил? То-то безголовый мужичонка... Кто же баб
в шахту посылает: такого закону нет. Ну и дурак этот Тарас... Как ты к
нему-то попала? Фотьянская, видно?
- Дочь я Тарасу, Окся...
Родион Потапыч нахмурился и отвернулся от внучки. Этого он уж никак не
ожидал... Вот так внучка! Закусив, Окся опять прилегла, и у нее начали опять
слипаться глаза.
- Ну, теперь ступай... - сурово проговорил старик, не повертываясь. -
Поела, согрелась и ступай.
- Вот еще выдумал! Куды я пойду-то. Тоже и сказал.
- Да ты с кем разговариваешь-то?
- Отстань, что привязался-то!.. Вот еще выискался...
Родион Потапыч хотел еще сказать что-то и раскрыл даже рот, но Окся уже
храпела. Он посмотрел на нее, покачал головой и на цыпочках вышел из своей
конторки. Паровая машина, откачивающая воду, мерно гудела, из шахты
доносились предсмертные хрипы, лязг железных скреплений и методические
постукивания шестерен. Родион Потапыч подошел к паровым котлам, присел у
топки, и вырвавшееся яркое пламя осветило на сердитом старческом лице
какую-то детскую улыбку, которая легкой тенью мелькнула на губах, искоркой
вспыхнула в глазах и сейчас же схоронилась в глубоких морщинах старческого
лица.
- Ведь сама пришла, птаха... - вслух думал старик, испытывая какое-то
необыкновенное радостное настроение. - Вот и поди, потолкуй с ней!.. Как
домой пришла...
Вся Рублиха, то есть машинист, кочегары, штейгера и рабочие были
сконфужены ежедневным появлением Окси в конторке Родиона Потапыча. Она
приходила сюда точно домой и в несколько дней натащила какого-то бабьего
скарба, тряпиц и "переменок". Старик все выносил терпеливо. Даже свою
лавочку он уступил Оксе, а себе поставил у противоположной стены другую.
Положим, все знали, что Окся - родная внучка Родиону Потапычу и что в
пребывании ее здесь нет ничего зазорного, но все-таки вдруг баба на шахте, -
какое уж тут золото.
- Ты бы, Родион Потапыч, и то выгнал Оксюху-то, - советовал подручный
штейгер. - Негожее дело, когда бабий дух заведется в таком месте... Не
модель, одним словом.
Родион Потапыч, к общему удивлению, на такие разумные речи только
усмехался. Поговорят да перестанут...


V



С первым выпавшим снегом большинство работ в Кедровской даче
прекратилось, за исключением пяти-шести больших приисков, где промывка шла в
теплых казармах. Один такой прииск был у Ястребова на Генералке,
существовавший специально для того, чтобы в его книгу списывать хищническое
золото. Кишкин бился на своей Сиротке до последней крайности, пока можно
было работать, но с первым снегом должен был отступить: не брала сила. От
летней работы у него оставалось около ста рублей, но на них далеко не
уедешь. Попробовал Кишкин обратиться опять к своему доброхоту, секретарю
Каблукову, но получил суровый отказ.
- Жирно будет, пожалуй, подавишься...
- Да ведь дело-то верное, Илья Федотыч!.. Вот только бы
теплушку-казарму поставить... Вернее смерти. На золотник вышли бы.*
______________
* На золотник выйти - найти золотоносный пласт с содержанием золота в
100 пудах песку 1 золотник.

- Ладно, рассказывай... Слыхали мы про ваши золотники. Все вы рехнулись
с этой Кедровской дачей...
- Так и не дашь?
- И сам не дам и другому закажу, чтобы не давал.
- Ирод ты после этого... Своей пользы не понимаешь! У Ястребова есть
заявка на Мутяшке, верстах в десяти от моего прииска... Болотинка в берег
ушла, ну, он пошурфовал и бросил. Знаки попадали, а настоящего ничего нет.
Как-то встречаю его, разговорились, а он мне: "Бери хоть даром
болотину-то..." А я все к ней приглядывался еще с лета: приличное местечко.
В том роде, как тогда на Фотьянке. Так вот какое дело выпадает, а ты: "жирно
будет". Своего счастья не понимаешь. Вторая Фотьянка будет, уж ты поверь
моему слову...
Это предложение рассмешило сердитого секретаря до слез.
- Так своего счастья не понимаю? Ах вы, шуты гороховые... Вторая
Фотьянка... ха-ха... Попадешь ты в сумасшедшую больницу, Андрошка... Лягушек
в болоте давить, а он богатства ищет. Нет, ты святого на грех наведешь.
Посмеялся секретарь Каблуков над "вновь представленным"
золотопромышленником, а денег все-таки не дал. Знаменитое дело по доносу
Кишкина запало где-то в дебрях канцелярской волокиты, потому что ушло на
предварительное рассмотрение горного департамента, а потом уже должно было
появиться на общих судебных основаниях. Именно такой оборот и веселил
секретаря Каблукова, потому что главное - выиграть время, а там хоть трава
не расти. На прощанье он дружелюбно потрепал Кишкина по плечу и проговорил:
- Только ты себя осрамил, Андрошка... Выйдет тебе решение как раз после
морковкина заговенья. Заварить-то кашу заварил, а ложки не припас... Эх ты,
чижиково горе!..
- А что, разве есть слухи?
- Ну, уж это тебя не касается. Ступай да поищи лучше свою вторую
фотьянскую россыпь... Лягушатник тебе пожертвует Ястребов.
- Ах, ирод... Будешь после ногти грызть, да только поздно. Помянешь
меня, Илья Федотыч...
- Помяну в родительскую субботу...
Итак, все ресурсы были исчерпаны вконец. Оставалось ждать долгую зиму,
сидя без всякого дела. На Кишкина напало то глухое молчаливое отчаяние,
которое известно только деловым людям, когда все их планы рушатся. В таком
именно настроении возвращался Кишкин на свое пепелище в Балчуговский завод,
когда ему на дороге попал пьяный Кожин, кричавший что-то издали и
размахивавший руками.
- Слышал новость, Андрон Евстратыч?
- Черт с печи упал?..
- Хуже... Тарас-то Мыльников ведь натакался на жилу. Верно тебе
говорю... Сказывают, золото так лепешками и сидит в скварце, хоть ногтями
его выколупывай. Этакой жилки, сказывают, еще не бывало сроду. Окся эта
самая робила в дудке и нашла...
- Ты куда, Акинфий Назарыч, едешь-то?
- А сам не знаю... В город мчу, а там видно будет.
- Поедем-ка лучше на Фотьянку: продует ветерком дорогой. Дай отдохнуть
вину-то...
- Не я пью, Андрон Евстратыч: горе мое лютое пьет. Тошно мне дома, вот
и мыкаюсь... Мамынька посулила проклятие наложить, ежели не остепенюсь.
- Так едем... Жилку у Тараса поглядим. Вот именно, что дуракам
счастье... И Окся эта самая глупее полена.
Они вместе отправились на Фотьянку. Дорогой пьяная оживленность Кожина
вдруг сменилась полным упадком душевных сил. Кишкин тоже угнетенно вздыхал и
время от времени встряхивал головой, припоминая свой разговор с проклятым
секретарем. Он жалел, что разболтался относительно болота на Мутяшке, -
хитер Илья Федотыч, как раз подошлет кого-нибудь к Ястребову и отобьет. От
него все станется... Под этим впечатлением завязался разговор.
- Какие подлецы на белом свете живут, Акинфий Назарыч...
- Это вы насчет меня?
- Нет... Я про одного человека, который не знает, куда ему с деньгами
деваться, а пришел старый приятель, попросил денег на дело, так нет. Ведь не
дал... А школьниками вместе учились, на одной парте сидели. А дельце-то
какое: повернее в десять раз, чем жилка у Тараса. Одним словом,
богачество... Уж я это самое дело вот как знаю, потому как еще за казной
набил руку на промыслах. Сотню тысяч можно зашибить, ежели с умом...
- Сотню?
- Больше...
Кожин как-то сразу прочухался от такой большой цифры и с удивлением
посмотрел на своего спутника, который показался ему таким маленьким и
жалким.
- Руку легкую надо на золото... - заметил в раздумье Кожин, впадая
опять в свое полусонное состояние.
- А кто фотьянскую россыпь открыл?..
- Это точно... Ах, волк тебя заешь. Правильно... Сколько тебе денег-то
надобно?
- Самые пустяки: рублей пятьсот на первый раз...
- Пять катеринок... Так он, друг-то, не дал?.. А вот я дам... Что
раньше у меня не попросил? Нет, раньше-то я и сам бы тебе не дал, а сейчас
бери, потому как мои деньги сейчас счастливые... Примета такая есть.
- Это ты насчет Федосьи Родионовны?
- Об ней, об самой... Для чего мне деньги, когда я жизни своей постылой
не рад, ну, они и придут ко мне.
Все это было так неожиданно, что Кишкин ушам своим не верил. И примета
самая правильная...
- Только уговор дороже денег, Андрон Евстратыч: увези меня с собой в
лес, а то все равно руки на себя наложу. Феня моя, Феня... родная...
голубка...
Нужно было ехать через Балчуговский завод; Кишкин повернул лошадь
объездом, чтобы оставить в стороне господский дом. У старика кружилась
голова от неожиданного счастья, точно эти пятьсот рублей свалились к нему с
неба. Он так верил теперь в свое дело, точно оно уже было совершившимся
фактом. А главное, как приметы-то все сошлись: оба несчастные, оба не знают,
куда голову приклонить. Да тут золото само полезет. И как это раньше ему
Кожин не пришел на ум?.. Ну, да все к лучшему. Оставалось уломать Ястребова.
Открытие Мыльниковым новой жилки произвело потрясающее впечатление. Вся
Фотьянка встрепенулась. Золото оказалось под боком и какое золото!.. В
несколько дней выросла целая легенда об "Оксиной жиле". Рассказывали чудеса
о том, как жила не давалась самому Мыльникову и палачу, а все-таки не могла
уйти от невинной приисковой девицы. Сама Окся, сколько ее ни допрашивали,
ничего не умела рассказать, а только скалила свои белые зубы и глупо
ухмылялась. Зимой народ оставался опять без работы и промышлял "около
домашности", поэтому неожиданное счастье Мыльникова особенно бросалось всем
в глаза. В кабаке Фролки собирались все новости, обсуждались и разносились
во все стороны. Мыльников являлся в кабак по нескольку раз в день и
рассказывал такие несообразности, что даже желавшие ему верить должны были
только качать головой. Очень уж он врал...
- Это от Кривушка отшиблась жила-то, - объяснял Мыльников, отчаянно
жестикулируя. - Он сам сказывал: "Так, грит, самоваром золото-то и ушло
вглыбь..." Ну, канпания свою Рублиху наладила, а самовар-то вон куда
отшатился. Из глаз ушло золото-то у Родиона Потапыча...
В несколько дней Мыльников совершенно преобразился: он щеголял в
красной кумачовой рубахе, в плисовых шароварах, в новой шапке, в новом
полушубке и новых пимах (валенках). Но его гордостью была лошадь, купленная
на первые деньги. Иметь собственную лошадь всегда было недосягаемой мечтой
Мыльникова, а тут вся лошадь в сбруе и с пошевнями - садись и поезжай.
Мыльников для пущей важности везде ездил вместе с палачом Никитушкой,
который состоял при нем в качестве адъютанта. Это производило еще большую
сенсацию, так как маршрут состоял всего из двух пунктов: от кабака Фролки
доехать до кабака Ермошки и обратно. Впрочем, нужно отдать справедливость
Мыльникову: он с первыми деньгами заехал домой и выдал жене целых три рубля.
Это были первые деньги, которые получила в свои руки несчастная Татьяна во
все время замужества, так что она даже заплакала.
- Озолочу всех... - бахвалился Мыльников перед женой.
Чем существовала Татьяна с ребятишками все это время, как Тарас
забросил свое сапожное ремесло, - трудно сказать, как о всех бедных людях.
Но она как-то перебилась и сама теперь удивлялась этому.
- Погоди, Татьяна, такой дворец выстроим, - хвастался Мыльников. - В
том роде, как была "пьяная контора"... Сказал: всех озолочу!
В следующий раз Мыльников привез жене бутылку мадеры и коробку сардин,
чем окончательно ее сконфузил. Впрочем, мадеру он выпил сам, а сардинки
велел сварить. Одним словом, зачудил мужик... В заключение Мыльников обошел
кругом свою проваленную избенку, даже постучал кулаком в стены и проговорил:
- Дыра какая-то анафемская!..
У него сейчас мелькнул в голове план новенького полукаменного домика с
раскрашенными ставнями. И на Фотьянке начали мужики строиться - там крыша
новая, там ворота, там сруб, а он всем покажет, как надо строиться.
Именно в этот момент торжества Мыльникова на Фотьянку и приехал Кишкин
с Кожиным. Их по дороге обогнал Мыльников, у которого в пошевнях сидела
целая ватага пьяных мужиков.
- Андрону Евстратычу!.. - кричал Мыльников, размахивая шапкой. - Что
больно скукожился? Хошь денег? Вот только четвертной билет разменяю в
заведении.
- Эх, вино-то в тебе разыгралось, Тарас!.. - подивился Кишкин. - Очень
уж перья-то распустил... Да и приятелей хороших нашел.
- Ох, и не говори: такая канпания, что знакомому черту подарить, так не
возьмет... А какова у меня лошадка, Акинфий Назарыч? Сорок цалковых
дадено...
- Замучишь, только и всего, - заметил Кожин, хозяйским глазом посмотрев
на взмыленную лошадь. - Не к рукам конь...
На Фотьянку Кишкин приехал прямо к Петру Васильичу, чтобы сейчас же
покончить все дело с Ястребовым, который, на счастье, случился дома. Им
помешал только Ермошка, который теперь часто наезжал в Фотьянку; приманкой
для него служила Марья Родионовна, на которую он перенес сейчас все
симпатии. Если не судил бог жениться на Фене, так надо взять, видно, Марью,
- девица вполне правильная, без ошибочки. Да и Марья Родионовна в
какой-нибудь месяц совершенно изменилась: пополнела, сделалась такой бойкой,
а в глазах огоньки так и играют.
- Погодите, Марья Родионовна, пусть только моя Дарья издохнет, -
уговаривался Ермошка вперед, - сейчас же сватов зашлю...
- Андроны едут, когда-то будут, - отшучивалась Марья. - Да и мое-то
девичье время уж прошло. Помоложе найдете, Ермолай Семеныч.
- В самый вы раз мне подойдете, Марья Родионовна... Как на заказ.
Именно такой разговор и был прерван появлением Кишкина и Кожина.
Ермошка сразу нахмурился и недружелюбно посмотрел на своего счастливого
соперника, расстроившего все его планы семейной жизни. Пока Кишкин
разговаривал с Ястребовым в его комнате, все трое находились в очень
неловком положении. Кожин упрямо смотрел на Марью Родионовну и молчал.
- Вы не насчет ли золота? - спросила она его.
- Желаю попробовать счастья, Марья Родионовна: где наше не пропадало.
Вот с Кишкиным в канпанию вступаю...
- И весьма напрасно-с, - заметил Ермошка, - пустой старичонка и пустые
слова разговаривает...
Ермошка вообще чувствовал себя не в своей тарелке и постарался убраться
под каким-то предлогом. Кожин оставался и продолжал молчать.
- А что Феня? - тихо спросил он. - Знаете, что я вам скажу, Марья
Родионовна: не жилец я на белом свете. Чужой хожу по людям... И так мне
тошно, так тошно!.. Нет, зачем я это говорю?.. Вы не поймете, да и не дай
бог никому понимать...
- Вы богу молиться попробуйте, Акинфий Назарыч...
- Ах, пробовал... Ничего не выходит. Какие-то чужие слова, а настоящего
ничего нет... Молитвы во мне настоящей нет, а так корчит всего. Увидите
Феню, поклончик ей скажите... скажите, как Акинфий Назарыч любил ее... ах,
как любил, как любил!.. Еще скажите... Да нет, ничего не нужно. Все равно,
она не поймет... она... теперь вся скверная... убить ее мало...
- Что вы говорите, Акинфий Назарыч! Опомнитесь...
- Да, да... Опять не то. Это ведь я скверный весь, и на душе у меня
ночь темная... А Феня, она хорошая... Голубка, Феня... родная!..
Кожин не замечал, как крупные слезы катились у него по лицу, а Марья
смотрела на него, не смея дохнуть. Ничего подобного она еще не видала, и это
сильное мужское горе, такое хорошее и чистое, поразило ее. Вот так бы сама
бросилась к нему на шею, обняла, приголубила, заговорила жалкими бабьими
словами, вместе поплакала... Но в этот момент вошел в избу Петр Васильич,
слегка пошатывавшийся на ногах... Он подозрительно окинул своим единственным
оком гостя и сестрицу, а потом забормотал:
- Кто здесь хозяин? а?.. Ты о чем ревешь-то, Кожин?.. Эх, брат, у баб
последнее рукомесло отбиваешь...
Марья подошла к хозяину, повернула его и потихоньку вытолкала в дверь.
- Ступай, ступай, Петр Васильич, - наговаривала она. - Потом придешь.
Без тебя тошно...
- Марьюшка, а кто хозяин в дому? а? А Ястребова я распатроню!.. Я ему
по-ка-жу-у... Я, брат, Марья, с горя маненько выпил. Тоже обидно: вон какое
богачество дураку Мыльникову привалило. Чем я его хуже?..
Открытая Мыльниковым жилка совсем свела с ума Петра Васильича, который
от зависти пировал уже несколько дней и несколько раз лез даже в драку со
счастливым обладателем сокровища.
- Только товар портишь, шваль! - ругался Петр Васильич. - Что добыл, то
и стравил канпании ни за грош... По полтора рубля за золотник получаешь. Ах,
дурак Мыльников... Руки бы тебе по локоть отрубить... утопить... дурак,
дурак! Нашел жилку и молчал бы, а то растворил хайло: "Жилку обыскал!" Да не
дурак ли?.. Язык тебе, подлому, отрезать...
Совещание Кишкина с Ястребовым продолжалось довольно долго. Ястребов
неожиданно заартачился, потому что на болоте уже производилась шурфовка, но
потом он так же неожиданно согласился, выговорив возмещение произведенных
затрат. Ударили по рукам, и дело было кончено. У Кишкина дрожали руки, когда
он подписывал условие.
- Ну, владай, твое счастье! - смеялся Ястребов. - У меня и без Мутяшки
дела по горло. Один Ягодный чего стоит...


VI



Карачунский переживал свой медовый месяц. Вся его долгая жизнь
представляла непрерывную цепь любовных приключений, причем он любил делать
резкие переходы от одной категории женщин к другой. Были у него интрижки с
женщинами "из общества", при поджигающей обстановке постоянной опасности,
сцен ревности, изящных слез и неизящных попреков. Да, женщины любили его, но
он не отдавался вполне ни одной и вел свои дела так, что всегда было готово
отступление. Это была сама житейская мудрость, которая завершалась письмами.
Ах, какая это была своеобразная литература, если бы кто-нибудь имел терпенье
проследить ее во всех стадиях! Карачунского обвиняли во всех преступлениях,
грозили, умоляли, и постепенно все дело сводилось к желанному концу, то есть
"на нет". Что возмущало Карачунского, так это то, что все эти женщины из
общества повторяли одна другую до тошноты - и радость, и горе, и восторги, и
слезы, и хитрость носили печать шаблонности. И достоинство тоже было одно:
все эти "сюжеты" умели молчать. Параллельно с этим Карачунский в виде отдыха
позволял себе легкие удовольствия с "детьми природы", которые у него
фигурировали мимолетно под видом горничных или экономок. До сих пор все они
кончались очень печально: дитя природы устраивало крупный скандал с угрозой
жаловаться мировому и пр. Но "дети природы" имели одну общую слабость:
Карачунский откупался от них деньгами. Знакомые смотрели на все это как на
милые шалости старого холостяка, а Карачунский был счастлив тем, что с ним
не случилось никаких "органических последствий". У него не было детей, и это
его спасало.
Из этой установившейся долголетней практики Карачунского совершенно
выбила история с Феней. Это была совершенно незнакомая ему натура. О деньгах
тут не могло быть и речи, а, с другой стороны, Карачунский чувствовал, как
он серьезно увлекся этой странной девушкой, не походившей на других женщин.
Прежде всего в ней много было природного такта и того понимания, которое
читает между строк. Последнее было даже тяжело, потому что Карачунский
привык третировать всех женщин свысока, в самых изысканных, но все-таки
обидных формах. Здесь же все было на виду, каждое движение, каждое слово,
каждая мысль. Карачунский знал, что Феня уйдет от него сейчас же, как только
заметит, что она лишняя в этом доме. Эта благородная женская гордость, эта
готовность к самопожертвованию заставила его уважать именно эту простую, но
полную жизни женскую натуру. Больше: Карачунский с ужасом почувствовал, что
он теряет свою опытную волю и что делается тем жалким рабом, который в его
глазах всегда возбуждал презрение. Мужчина должен быть полным хозяином в той
сфере, где женщине самой природой отведена пассивная и подчиненная роль.
Одним словом, он почувствовал, что серьезно влюблен в первый еще раз в
жизни. Это открытие испугало его и опечалило. Он долго рассматривал свое
цветущее старческой красотой лицо, вздохнул и подумал вслух:
- Ведь это не любовь, а старость... бессильная, подлая старость,
которая цепенеющими руками хватается за чужую молодость!.. Неужели я,
Карачунский, повторю других, выживших из ума, стариков?
И Феня все это понимает, хотя словами, вероятно, и не сумела бы
объяснить всего происходившего. Она и тогда это чувствовала, когда он
заезжал на Фотьянку к баушке Лукерье под разными предлогами, а в сущности
для того, чтобы увидеть Феню и перекинуться с ней несколькими словами.
Сначала его удивляло то, почему Феня не вернулась к Кожину, но потом понял и
это: молодое счастье порвалось, и склеить его во второй раз было невозможно,
а в нем она искала ту тихую пристань, к какой рвется каждая женщина, не
утратившая лучших женских инстинктов. В нем, в Карачунском, Феня чутьем
угадала существование таких душевных качеств, о которых он сам не знал.
Прежде всего он не был злым человеком, а затем в нем сохранилось формальное
чувство известной внешней порядочности. Вот те два пункта, на которых
возникли их отношения.
Но это было еще не все. Однажды за утренним чаем Феня неожиданно
заявила:
- Позвольте мне уйти, Степан Романыч...
- Куда уйти?.. Что такое случилось?..
- Да уж так нужно... Не хочу вас срамить.
Феня опустила глаза и раскраснелась. Карачунский посмотрел на нее с
каким-то испугом, точно над его головой пронеслось что-то такое громадное и
грозное. Феня молчала, оставаясь в той же позе. Карачунский зашагал по
столовой, заложив руки в карманы. Вот когда оно случилось, то, на что он
меньше всего рассчитывал в течение всей своей жизни и что подкралось
совершенно неожиданно. Да, вот эта девушка хочет подарить отцовскую
радость... Мысль о жене и детях мелькала иногда в голове Карачунского,
окруженная каким-то радужным ореолом. Ведь жена - это особенное существо,
меньше всего похожее на всех других женщин, особенно на тех, с которыми
Карачунский привык иметь дело, а мать - это такое святое и чистое слово, для
которого нет сравнения. И вдруг эта Феня будет матерью его собственного
ребенка... Карачунский весь как-то похолодел, начиная переживать что-то
вроде ненависти к ней, вот к этой Фене. В каком-то тумане перед ним пронесся
Кожин, потом Фотьянка, и какое-то гаденькое чувство ревности к ее прошлому
заныло в его душе.
- Куда же ты хочешь уйти? - машинально спрашивал он.
- В город... - коротко ответила Феня. - А там уж как-нибудь поправлюсь.
- Так... да...
Ни слез, ни жалоб, ни упреков, а то молчаливое горе, которое лежит в
душевной глубине бесформенной тяжестью.
Карачунский провел бессонную ночь, терзаемый самыми противоположными
чувствами и мыслями. Прежде всего приходилось мириться с фактом,
безжалостным и неумолимым фактом. Ничтожный промежуток времени, и на свет
появится таинственный пришлец, маленькое человеческое существо, с которым
рождается и умирает вселенная. Тут нет ни сделок, ни компромиссов, ни
обходов, а одна жестокая зоологическая правда. "Вы меня не звали и не ждали,
а вот я и пришел..." Это вечная тайна жизни, которая умрет с последним
человеком. И рядом с ней, с этой тайной, уживаются такие низкие инстинкты,
животный эгоизм и жалкие страсти. В Карачунском проснулось смутное сознание
своей несправедливости, и он с ужасом оглянулся назад, где чередой проходили
тени его прошлого.
Это была ужасная ночь, полная молчаливого отчаяния и бессильных мук
совести. Ведь все равно прошлого не вернешь, а начинать жить снова поздно.
Но совесть - этот неподкупный судья, который приходит ночью, когда все
стихнет, садится у изголовья и начинает свое жестокое дело!.. Жениться на
Фене? Она первая не согласится... Усыновить ребенка - обидно для матери, на
которой можно жениться и на которой не женятся. Сотни комбинаций вертелись в
голове Карачунского, а решение вопроса ни на волос не подвинулось вперед.
Ранним утром Карачунский уехал на Рублиху, чтобы проветриться после
бессонной ночи. Он в первый раз вздохнул свободно, когда очутился на свежем
воздухе. Да, есть еще свежий воздух, и снежные зимние дни, и это низкое,
серое зимнее небо. Пара закормленных вяток неслась вихрем; особенно играла
пристяжка. Карачунский заметил, что и кучер сегодня в новом армяке и с
удовольствием правит выхоленной парой. Это был старый промысловый кучер
Агафон, ездивший постоянно только с Карачунским. Он имел странный,
специально кучерский характер. Несколько месяцев ничего не пил, сберегал
каждую копейку, обзаводился платьем, а потом спускал все в несколько дней в
обществе одной и той же солдатки, которую безжалостно колотил в заключение
фестиваля. Карачунский каждый год собирался ему отказать, но каждый раз
отказывался от этого решения, потому что все кучера на свете одинаковы.
Агафон, конечно, был человек с большими недостатками, но зато любил лошадей
и ездил мастерски. Все эти пустяки теперь проходили в голове Карачунского,
страшным образом связываясь с тем, что осталось там, дома. Феня, например,
не любила ездить с Агафоном, потому что стеснялась перед своим
братом-мужиком своей сомнительной роли полубарыни, затем она любила ходить в
конюшню и кормить из рук вот этих вяток и даже заплетала им гривы.
Потом Карачунский заставил себя думать о Рублихе, чтобы отвлечь мысль
от домашней заботы. Он сделал все, чего добивался Родион Потапыч, и
представил относительно новых жильных работ громадную смету. Вопрос главным
образом шел о вассер-штольне, при помощи которой предполагалось отвести воду
из главной шахты в Балчуговку. Нужно было пробить Ульянов кряж поперек, что
стоило громадных денег, так как работы должны были вестись в твердых породах
березита, сланцев и песчаников. Многолетний опыт показал, что вода начинает
"долить" на горизонте тридцати сажен, с этого пункта должна была выйти и
вассер-штольня. Все это было очень рискованно, и Карачунский знал, что
Оников уже интригует против него, но это только усилило его упрямство. Можно
сказать, что именно с этого пункта и началось увлечение Карачунского новой
жилой.
- Вот наши старателишки на Фотьянку лопочут, - заметил кучер Агафон, с
презрением кивая головой на толпу оборванных рабочих. - Отошла, видно,
Фотьянка-то... Отгуляла свое, а теперь до вешней воды сиди-посиди.
В этих словах сказывалось ворчанье дворовой собаки на волчью стаю, и
Карачунский только пожал плечами. А вид у рабочих был некрасив, - успели
проесть летние заработки и отощали. По старой привычке они снимали шапки, но
глаза смотрели угрюмо и озлобленно. Карачунский являлся для них живым
олицетворением всяческих промысловых бед и напастей.
Родион Потапыч отнесся к Карачунскому как-то особенно неприветливо и
все отворачивался от него, не желая встречаться глазами. Эти неловкие
отношения Карачунский объяснял про себя домашними причинами и обрадовался,
когда Родион Потапыч проговорился начистоту.
- Что же это такое, Степан Романыч, - ворчал старик, - житья мне не
стало...
- Что опять случилось?
- Да как же: под носом Мыльникову жилу отдали... Какой же это порядок?
Теперь в народе только и разговору, что про мыльниковскую жилу. Галдят по
кабакам, ко мне пристают... Проходу не стало. А главное, обидно уж очень. На
смех поднимают.
- Ну, это все пустяки! - успокаивал Карачунский. - Другой делянки
никому не дадим... Пусть Мыльников, по условию, до десятой сажени дойдет, и
конец делу. Свои работы поставим... Да и убытка компании от этой жилки нет
никакого: он обязан сдавать по полтора рубля золотник... Даже расчет нам
иметь даровую разведку. Вот мы сами ничего не можем найти, а Мыльников
нашел.
- И еще другое дело, Степан Романыч: зятя сманил Мыльников-то, моего,
значит, зятя Прокопия. Он раньше-то в доводчиках на золотопромывальной
фабрике ходил, а теперь точно белены объелся. Жену бросил, ребятишек бросил,
а сам точно прилип к жилке... Тоже сын Яшка. Ах, отодрать его, подлеца, было
нужно тогда, Степан Романыч, чтоб малый не баловался. Лето-то пошатался в
Кедровской даче, а теперь у Мыльникова - вместе пируют. Еще был у меня
машинист на Спасо-Колчеданской шахте, Семенычем звать, - хороший машинист, и
его Мыльников сманил. Это как?..
- Это ваши семейные дела, дедушка... Меня это не касается.
- Нет, все от тебя, Степан Романыч: ты потачку дал этому змею
Мыльникову. Вот оно и пошло... Привезут ведро водки прямо к жилке и пьют.
Тьфу... На гармонии играют, песни орут, - разве это порядок?..
- Хорошо, хорошо, все разберем. А вот как наши дела?..
- Пока ничего не обозначилось... Заложили рассечку на полдень, - все
тот же ребровик.
- А штольня?
- На девятую сажень выбежала... Мы этой самой штольней насквозь пройдем
весь кряж, и все обозначится, что есть, чего нет. Да и вода показалась. Как
тридцатую сажень кончили, точно ножом отрезало: везде вода. Во всей даче у
нас одно положенье...
Стоило Карачунскому только свести разговор на шахту, как старый штейгер
весь преобразился. В конторке на столе были разложены планы работ, на
которых детально были разрисованы все "пройденные" породы и проектированные
"рассечки" в разных горизонтах и в разных направлениях. Карачунский и Родион
Потапыч боялись только одного, чтобы не получилось той же геологической
картины, как в Спасо-Колчеданской шахте. Тогда бросай все работы, особенно
если покажется роковой "красик". Общих признаков, конечно, было много, но
обращали внимание главным образом на особенности напластования, мощность
отдельных пород и тот порядок, в котором они следовали одна за другой. Пока
в этом смысле все шло хорошо, хотя жилы не было и звания, а только изредка
попадались пустые прожилки кварца.
Среди этой деловой беседы у Карачунского мелькнула мысль, заставившая
его похолодеть. Он взглянул на убежденное умное лицо своего собеседника,
потер лоб и проговорил:
- Послушайте, Родион Потапыч, ведь мы попали на так называемую
блуждающую жилу? Это совершенно ясно... Мы бьемся над пустым местом. Лучшее
доказательство: шахта Мыльникова...
Зыков, в свою очередь, посмотрел на главного управляющего, разгладил
свою окладистую седую бороду и ответил:
- А откуда Кривушок взял свое золото, Степан Романыч? Прямо говорит,
самоваром оно ушло в землю... Это как?
- Однако мы ничего еще пока не нашли? Или жила расщепилась, или она...
Да нет, это с нашей стороны громадная ошибка.
Карачунский опять посмотрел на главного штейгера и теперь понял все:
перед ним сидел сумасшедший человек, какие встречаются только в рискованных
промышленных предприятиях. Да, совершенно сумасшедший, который похоронит и
себя и его вот в этой шахте-могиле. Никакие слова, доводы и убеждения здесь
не могли иметь места, раз человек попал на эту мертвую точку. А всего хуже
было то, что он, Карачунский, попался как мальчишка, которого следовало
выдрать за уши. И отступать было поздно, потому что дело слишком далеко
зашло. Самое лучшее было забросить эту проклятую Рублиху, но в переводе это
значило загубить свою репутацию, а, продолжая работы, можно было, по меньшей
мере, выиграть целый год времени. Мало ли что может случиться: можно
наткнуться на случайную жилу, на новое "гнездо" и т.д. Тогда возместится
хоть часть произведенных расходов, чтобы отступить с честью. Проклятая
Рублиха съест все, и, главное, ее остановить нельзя. Карачунский чувствовал,
как все начинает вертеться у него перед глазами, и паровая машина работала
точно у него в голове.
- Только бы нам штольню пройти... - повторял Родион Потапыч. - Тогда
все обозначится, как на ладони.
- Да нечему обозначаться-то...
Карачунский отвечал машинально. Он был занят тем, что припоминал разные
случаи семейной жизни Родиона Потапыча, о которых знал через Феню, и
приходил все больше к убеждению, что это сумасшедший, вернее - маньяк. Его
отношения к Яше Малому, к Фене, к Марье - все подтверждало эту мысль.


VII



Своим поведением Мыльников удивил даже людей, видавших всякие виды.
Случаи дикого счастья время от времени перепадали и в Балчуговском заводе и
на Фотьянке, когда кто-нибудь находил "гнездо" золота или случайно натыкался
на хороший пропласт золотоносной россыпи где-нибудь в бортах. Эти случаи
сейчас же иллюстрировались непременно лошадью-новокупкой, новой одеждой,
пьянством и новыми крышами на избах, а то и всей избой. За последнее лето
таких новых изб появилось на Фотьянке до десятка, а новых крыш и того
больше. Куда только заглядывал золотой луч, сейчас сказывалось его
чудотворное влияние. Тихо было только в Балчуговском заводе, потому что из
балчуговцев никому не посчастливило кедровское золото. Мыльников, отыскав
жилку, поступал так, как никто до него еще не делал. Он не работал "сплошь",
день за день, а только тогда, когда были нужны деньги...
- Не велика жилка в двадцати-то пяти саженях, как раз ее в неделю
выробишь! - объяснял он. - Добыл все, деньги пропил, а на похмелье ничего и
не осталось... Видывали мы, как другие прочие потом локти кусали. Нет, брат,
меня не проведешь... Мы будем сливочками снимать свою жилку, по удоям.
Так Мыльников и делал: в неделю работал день или два, а остальное время
"компанился". К нему приклеился и Яша Малый, и зять Прокопий, и машинист
Семеныч. Было много и других желающих, но Мыльников чужим всем отказывал.
Исключение представлял один Семеныч, которого Мыльников взял назло дорогому
тестюшке Родиону Потапычу.
- Пусть старый черт чувствует... - хихикал Мыльников. - Всю его шахту
за себя переведу. Тоже родню бог дал...
Появление зятя Прокопия было следствием той же политики, подготовленной
еще с лета Яшей Малым. Хоть этим старались донять грозного старика, семья
которого распалась на крохи меньше чем в один год. Все разбрелись, куда
глаза глядят, а в зыковском доме оставались только сама Устинья Марковна с
Анной да рябятишками. Произошел полный разгром крепкой старинной семьи,
складывавшейся годами. Устинья Марковна как-то совсем опустилась и отнеслась
к бегству Прокопия почти безучастно: это была та покорность судьбе, какая
вызывается стихийным несчастьем. Не так посмотрела на дело Анна. Эта
скромная и не поднимавшая голоса женщина молча собралась и отправилась прямо
на Ульянов кряж, где и накрыла мужа на самом месте преступления: он сидел
около дудки и пил водку вместе с другими. Как вскинулась Анна, как
заголосила, как вцепилась в мужа - едва оттащили.
- Разоритель! погубитель!.. По миру всех пустил... - причитала Анна,
стараясь вырваться из державших ее рук. - Жива не хочу быть, ежели сейчас же
не воротишься домой... Куда я с ребятами-то денусь?.. Ох, головушка моя
спобедная...
- Перестаньте, любезная сестрица Анна Родивоновна, - уговаривал
Мыльников с ядовитой любезностью. - Не он первый, не он последний, ваш-то
Прокопий... Будет ему сидеть у тестя на цепи.
- Ах ты... Да я тебе выцарапаю бесстыжие-то глаза!.. Всех только
сомущаешь, пустая башка... Пропьете жилку, а потом куда Прокопий-то?
- Ах, сестричка Анна Родивоновна: волка ноги кормят. А что касаемо
того, что мы испиваем малость, так ведь и свинье бывает праздник. В кои-то
годы господь счастья послал... А вы, любезная сестричка, выпейте лучше с
нами за канпанию стаканчик сладкой водочки. Все ваше горе как рукой
снимет... Эй, Яша, сдействуй нащет мадеры!..
- Да я вас, проклятущих, и видеть-то не хочу, не то что пить с вами! -
ругалась любезная сестрица и даже плюнула на Мыльникова.
У Мыльникова сложился в голове набор любимых слов, которые он пускал в
оборот кстати и некстати: "канпания", "руководствовать", "модель" и т.д. Он
любил поговорить по-хорошему с хорошим человеком и обижался всякой
невежливостью вроде той, какую позволила себе любезная сестрица Анна
Родивоновна. Зачем же было плевать прямо в морду? Это уж даже совсем не
модель, особенно в хорошей канпании...
Так Анна и ушла ни с чем для первого раза, потому что муж был не один и
малодушно прятался за других. Оставалось выжидать случая, чтобы поймать его
с глазу на глаз и тогда рассчитаться за все.
Мы должны теперь объяснить, каким образом шла работа на жилке
Мыльникова и в чем она заключалась. Когда деньги выходили, Мыльников
заказывал с вечера своим компаньонам выходить утром на работу.
- У меня чтобы в самую точку, как в казенное время... - уговаривался он
для внешности. - Ужо колокол повешу, чтобы на работу и с работы отбивать.
Закон требует порядка...
Утром рано все являлись на место действия. В дудку Мыльников никого не
пускал, а лез сам или посылал Оксю. Дудка углублялась на какой-нибудь аршин.
Сначала поднимали "пустяк"; теперь "воротниками" или "вертелами" состояли
Яша Малый и Прокопий, а отвозил добытый "пустяк" в отвал Семеныч. При
четверых мужиках работа спорилась, не то, что когда работали сначала, при
палаче Никитушке. Кстати, последний не вынес пьянства и куда-то скрылся.
Затем добывалась самая "жилка", то есть куски проржавевшего кварца с
вкрапленным в него золотом. Обыкновенно и при хорошем содержании "видимого
золота" не бывает, за исключением отдельных "гнездовок", а "Оксина жила"
была сплошь с видимым золотом. В отдельных кусках благородный металл "сидел
медуницами".
- Точно плюнуто золотом-то! - объяснял сам Мыльников, когда привозил
свою жилку на золотопромывальную фабрику. - А то как масло коровье али
желток из куричьего яйца...
Из ста пудов кварца иногда "падало" до фунта, а это в переводе означало
больше ста рублей. Значит, день работы обеспечивал целую неделю гулянки. В
одну из таких получек Мыльников явился в свою избушку, выдал жене положенные
три рубля и заявил, что хочет строиться.
- И то пора бы, - согласилась Татьяна. - Все равно пропьешь деньги.
- Молчать, баба! Не твоего ума дело... Таку стройку подымем, что чертям
будет тошно.
Архитектурные планы у Мыльникова были свои собственные. Он сначала
поставил ворота. Это было нечто грандиозное: столбы резные, наверху шатровая
крыша, скоба луженая, а на крыше вырезанный из жести петух, который
повертывался на ветру. Ворота были поставлены в несколько дней, и Мыльников
все время не знал покоя. Но, истощив свою архитектурную энергию, он бросил
все и уехал на Фотьянку. Избушка при новых воротах казалась еще ниже, точно
она от огорчения присела. Соседи поднимали Мыльникова на смех, но он только
посмеивался: хороший хозяин сначала кнут да узду покупает, а потом уж лошадь
заводит.
Мы уже сказали выше, что Петр Васильич ужасно завидовал дикому счастью
Мыльникова и громко роптал по этому поводу. В самом деле, почему богатство
"прикачнулось" дураку, который пустит его по ветру, а не ему, Петру
Васильичу?.. Сколько одного страху наберется со своей скупкой хищнического
золота, а прибыль вся Ястребову. Тут было о чем подумать... И Петр Васильич
все думал и думал... Наконец он придумал, что было нужно сделать. Встретив
как-то пьяного Мыльникова на улице, он остановил его и слащаво заговорил:
- Все еще портишь товар-то, беспутная голова?..
- А тебе какое горе приключилось от этого, кривая ерахта?
- Да так... Вчуже на дураков-то глядеть тошно.
- Это ты к чему гнешь?
Петр Васильич огляделся, нет ли кого поблизости, хлопнул Мыльникова по
плечу и шепотом проговорил:
- Дурак ты, Тарас, верно тебе говорю... Сдавай в контору половину
жилки, а другую мне. По два с полтиной дам за золотник... Как раз вдвое
выходит супротив компанейской цены. Говорю: дурак... Товар портишь.
Мыльников задумался. Дурак-то он дурак, это верно, но и "прелестные
речи" Петра Васильича тоже хороши. Цена обидная в конторе, а все-таки от
добра добра не ищут.
- Нет, брат, неподходящая мне эта модель, - ответил Мыльников,
встряхивая головой. - Потому как лицо у меня чистое, незамаранное.
- Ах, дурак, дурак...
- Таков уродился... Говорю: не подвержен, чтобы такая, например,
модель.
- Да не дурак ли... а? Да ведь тебе, идолу, башку твою надо пустую
расшибить вот за такие слова.
Такие грубые речи взорвали деликатные чувства Мыльникова. Произошла
настоящая ругань, а потом драка. Мыльников был пьян, и Петр Васильич здорово
оттузил его, пока сбежался народ и их разняли.
- Вот тебе, новому золотопромышленнику, старому нищему! - ругался Петр
Васильич, давая Мыльникову последнего пинка. - Давайте я его удавлю, пса...
Мыльников поднялся с земли, встряхнулся, поправил свой пострадавший во
время свалки костюм и, покрутив головой, философски заметил:
- Наградил господь родней, нечего сказать...
Это родственное недоразумение сейчас же было залито водкой в кабаке
Фролки, где Мыльников чувствовал себя как дома и даже часто сидел за
стойкой, рядом с целовальником, чтобы все видели, каков есть человек Тарас
Мыльников.
Но Петр Васильич не ограничился этой неудачной попыткой. Махнув рукой
на самого Мыльникова, он обратил внимание на его сотрудников. Яшка Малый был
ближе других, да глуп, Прокопий, пожалуй, и поумнее, да трус, - только
телята его не лижут... Оставался один Семеныч, который был чужим человеком.
Петр Васильич зазвал его как-то в воскресенье к себе, велел Марье поставить
самовар, купил наливки и завел тихие любовные речи.
- Трудненько, поди, тебе, Семеныч, с казенного-то хлеба прямо на наше
волчье положенье перейти? - пытал Петр Васильич, наигрывая единственным
оком. - Скучненько, поди, а?
- Сперва-то сумневался, это точно, а потом приобык...
- Оно, конечно, привычка, а все-таки... При машине-то в тепле сидел, а
тут на холоду да на погоде.
Семеныч от наливки и горячего чая заметно захмелел, и язык у него стал
путаться. А тут Марья все около самовара вертится и на него поглядывает.
- Не заглядывайся больно-то, Марьюшка, а то после тосковать будешь, -
пошутил Петр Васильич. - Парень чистяк, уж это что говорить!
- Наш, поди, балчуговский, без тебя знаю... - смело отвечала Марья, за
словом в карман не лазившая вообще. - Почитай в суседях с Петром Семенычем
жили...
- В субботу, когда с шахты выходил домой, мимо вас дорога была, Марья
Родивоновна... Тошно, поди, вам здесь на Фотьянке-то?.. Одним словом,
кондовое варнацкое гнездо.
- А ты, Марьюшка, маненько как будто уничтожься... - шепнул Петр
Васильич, моргая оком. - Дельце у нас с Петром Семенычем.
Марья вышла с большой неохотой, а Петр Васильич подвинулся еще ближе к
гостю, налил ему еще наливки и завел сладкую речь о глупости Мыльникова,
который "портит товар". Когда машинист понял, в какую сторону гнул свою речь
тароватый хозяин, то отрицательно покачал головой. Ничего нельзя поделать.
Мыльников, конечно, глуп, а все-таки никого в дудку не пускает: либо сам
спускается, либо посылает Оксю.
- Так, так... - соглашался Петр Васильич, жалея, что напрасно только
стравил полуштоф наливки, а парень оказался круглым дураком. - Ну, Семеныч,
теперь ты тово... ступай, значит, домой.
Когда Семеныч, пошатываясь, выходил из избы, в полутемных сенях его
остановила Марья, - она его караулила здесь битый час.
- Петр Семеныч, голубчик, не верьте вы ни единому слову Петра-то
Васильича, - ше

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися