Владимир Семенович Короткевич. Черный замок Ольшанский

страница №2

.
** "Чарующих (пленительных, очаровательных, обворожительных и т.п.)
Янов из-под Нарочи (бел.). Нарочь - живописное озеро на северо-западе
Белоруссии.

Мне тоже стало не по себе. "Ценный" вклад внесли братишки-белорусы в
культуру своего и братского польского народов... И все же сколько в этом
было милого: наив, доброта, легкий оттенок глуповатой и искренней
чувствительности, сердечность. В общем, говоря словами автора "Завальни" -
"благородные прахи предков". И потом, не будь этих людей, не выросли бы на
их почве ни Борщевский*, ни поэт-титан, вследствие собственной бедности
подаренный нами Польше. Пусть спят спокойно: они свое сделали.
______________
* Борщевский Ян (ок. 1790-1851) - белорусский и польский поэт и
прозаик, автор книги "Шляхтич Завальня, или Беларусь в фантастических
рассказах".

Марьян, однако, не был настроен так добродушно. Он весь кипел.
- Черт бы их побрал. Если уж на то пошло, так это они насаждали
провинциализм, а не Дунин-Марцинкевич, на которого вешали столько собак.
Сами и вешали. Да и романтизм наш дурацкий, белорусский, паршивый именно они
насадили.
- Паршивый белорусский романтизм и гофманизм мы среди них насадили, -
сказал я. - Но в чем дело? И зачем ты этой кантычкой* у меня под носом
размахиваешь?
______________
* Кантычка - католический молитвенник (бел., польск.).

- Ощущение от Ольшан, - словно осекшись, сказал он и начал читать.
Сто раз с того времени перечитывал я эту легенду, написанную наивным и
возвышенным стилем романтика (хорошие они были люди, честные до святости,
чистые до последней капли крови, не доносчики, не паршивцы!). Сто раз
вчитывался в строки, то нескладные, а то и совсем неплохие. Даже для
удобства перевел на свой язык, хотя с юности не марал рифмами бумагу. Я и
сейчас - хотя поэт из меня хуже чем никакой - передам ее вам в этом
шероховатом переводе. А тогда я слушал ее впервые.

Черный замок Ольшанский. Месяц ныряет в тучах.
Башни во мраке туманные видят сны о былом дремучем.
Слушают ветер промозглый, волчий вой на далеких равнинах,
Слушают, как на зубцах трепещут от страха осины.

У, как мертво и тихо! Тьма, как в тысяче хлябей болотных.
Тихо! Ты слышишь вдали в аркадах шаги бесплотные?
Полночью каждой такою в замке, что стынет от страха,
По галереям проходят дама с черным монахом.

Далее излагается обычный романтический сюжет, для нас уже в чем-то
детский. Благородный разбойник из некогда богатого, а теперь доведенного до
нищеты рода влюбился в жену Ольшанского князя. Та тоже любила его. Князь был
скупым и жестоким старым зверюгой - по всем канонам этого жанра.
Любовники, захватив казну, убежали из замка. Князь погнался за ними и
убил. И вот их призраки бродят под аркадами замка, чувствительно и тяжко
воздыхая и пугая стонами добрых людей.
- И что, это правда? - спросил он, окончив чтение.
- А черт их знает, этих романтиков, - ответил я. - Разве была на свете
Гражина? Или город на месте Свитязи*?
______________
* Озеро в Западной Белоруссии, воспетое Адамом Мицкевичем.

- И тебя ничто не насторожило? - Он вопросительно смотрел мне в глаза.
- Насторожило, - ответил я.
- Что?
- Единственная реальная деталь. То, что княжескую казну забрали. Как-то
этот поступок не вяжется с романтической поэтикой. А уж с их моральным
кодексом - ни боже мой!
- Пр-равильно! - хлопнул он меня по плечу. - Умница! В самом деле, для
романтика это хотя и чудовищная, но реалия. А если так, то почему бы не быть
правдой и всей легенде?
- И призракам? - поддел я.
- Призраки тоже есть на свете, - помрачнел он. - Их больше, чем мы
думаем, друже.
Марьян закурил. На этот раз по-настоящему, затягиваясь. Я тоже вытащил
из надрезанной пачки сигарету.
- Так вот, - сказал он. - Я начал проверять. И, что самое удивительное,
похоже на то, что наш поэт - автор этой самой легенды - для легенды не так
уж много и наврал. Постарайся слушать меня внимательно.
За окном лежал пустырь с редкими стеблями бурьяна.
- Ты, наверное, не знаешь, что Ольшанские были едва ли не самым богатым
родом на Беларуси. Но лишь определенное время. Приблизительно сто лет. До
этого и потом - ну, обычная магнатская фамилия, как все. Но в это столетие -
крезы, подавлявшие богатством самого короля.
- Когда же это столетие началось?
- В 1481 году. Ну-ка, что это за год?
Была у нас такая игра, от которой иной непосвященный человек посинел
бы. Так вот, внезапно, словно с обрыва в воду, задавать друг другу вопросы
вроде того, на каких языках была сделана бехистунская надпись (на
древне-персидском, эламском и вавилонском) или какого цвета были выпушки в
инженерных войсках при Николае I (красные).
- Кишка у вас тонка, дядька Марьян, - сказал я. - Это год заговора
Михаилы Олельковича, князя Слуцкого, и его двоюродного брата Федора
Бельского.
- Правильно. И других, среди которых Петро Давыдович, князь Ольшанский.
Что дальше?
- Ну-ну, хотели они великого князя Казимира смерти предать и самим
править страной. А если уж не повезет, то поднять край и держаться до
последнего. Если же и это не получится, то со всеми своими владениями от
княжества "отсести" и искать подмоги у Москвы.
- Так. И чем это кончилось?
- Заговор раскрыли. Полетели головы. Кого в темнице придушили, кого на
плаху при факелах, кого, попроще, - на кол. Сотни жертв среди тех людей, кто
хотел самостоятельности. Бельский Федор Иванович, бросив все, удрал в
Московию к Ивану III и принес ему в "приданое" "северские земли".
- А другие земли куда подевал? - иронично спросил Марьян.
- Ну, не в кармане же унес. Бросил.
- Вот оно как, - сказал Марьян. - Колья, плахи, дыба. А кто из главных
заговорщиков остался?
- Валяй.
- Ольшанский остался. Один из всех. Единственный, с кем ничего не
случилось. Наоборот, осел в поместьях прочно, как никогда. Почему?
- Сильный был. Боялись. Род княжеской крови, и с королями повязан не
раз.
- Чепуха. Не поглядели бы.
Он бросил книжку на стол. Мы молча сидели друг против друга. Наконец
Марьян провел рукой по лицу, словно умылся.
- И как раз с этого года начинается невиданное, просто даже
предосудительное, фантастическое обогащение рода. Тысяча и одна ночь.
Сокровища Голконды и Эльдорадо. Дарят города. Встречая великого князя,
одевают в золото тысячи шляхтичей и крестьян. Листовым золотом покрывают
замковые крыши. Словом, налицо все, на что способен был человек того
времени, неожиданно разбогатев.
- Внешне вроде бы культурно, а изнутри...
- Дикарство? - спросил Марьян. - Да нет. Это тоньше. Смекни:
только-только достигли настоящей власти. Над душами, над телами, над
государством, наконец. С Всеславом-Чародеем* не очень-то поспорил бы, не
шибко побрыкался. А тут... Ну и отказали сдерживающие центры. Отказали, как
у всех свежеиспеченных властителей над всем, хотя многие из этих, свежих, и
столетиями свой род тащили, но на правах... ну, дружинников, что ли. И вот
началось: внешне гуманисты, внешне утонченные, а изнутри - тигр прет.
______________
* Всеслав Брячиславич (?-1101), прозванный Чародеем, князь Полоцкий
(1044-1101). Стремился расширить пределы княжества, неутомимо отстаивал его
самостоятельность. Личность решительная, властная, мудрая и энергичная.
Упоминается в некоторых былинах. Один из героев "Слова о полку Игореве".

- Тут ты, по-моему, ошибаешься, - сказал я. - Вспомни Острожских,
Миколу Радзивилла, Сапегу Льва. Настоящие, образованные, воспитанные люди,
пусть себе и тоже со страстями.
- Это внешний разлад, - сказал Марьян. - Конечно, в массе это не двор
Чингисхана и не опричный двор. Все же на глазах у Европы, начала гласности,
начала демократии, пускай себе шляхетской. Nobless oblige*. Но ломки хребтов
и здесь хватало. Время такое.
______________
* Положение обязывает (франц.).

- "Время всегда таково, каковы в нем живущие люди", - процитировал я
кого-то. - Но ты все же гони сюжет.
- Ну и вот. Вдруг через каких-то сто лет всему этому роскошеству -
крес*! Довольно через меру кутить, довольно листового золота, довольно
собственных полков в парче! Обычный, не самый богатый род. В чем дело?
______________
* Крэс - конец, межа (бел., польск.).

- Этого мы никогда не узнаем, - сказал я. - Мало ли что там могло
произойти? Ну, скажем, во-первых, - этот Петро Давыдович, хотя и сильный,
однако побаивался, что припомнят участие в заговоре, и решил то богатство
растранжирить, пожить на всю катушку. И наследники транжирили. А когда все
промотали, то и успокоились.
- Т-так, - сказал он. - Ты знаешь, что это за знаки и что они
обозначают?
На клочке бумаги он вывел следующее:

- Ну, ты меня ребенком считаешь. Это числовые знаки букв. Первая -
легион, или сто тысяч, вторая - леодор, или миллион.
- Ну, а это?
И он написал еще и такое:

- Ну, шестьсот тысяч, ну, семь миллионов.
- Так вот, ответь мне теперь, дорогой ты мой шалопай, лоботряс и
вертопрах Антон Глебович, каким таким образом мог человек, даже
могущественный, наворотить за полгода состояние в шестьсот тысяч золотых да
на семь миллионов драгоценными камнями - это по тем временам, когда и в
самом деле "телушка-полушка" была, - и каким образом он, даже если бы ел то
золото и его наследники ели, мог за каких-то сто тридцать лет расточить,
промотать, растранжирить, струбить, ухлопать такой капитал? А ведь они,
кроме того, ежегодно имели фантастические доходы.
- Отвечаю на первую половину вопроса: возможно, знал о казне
заговорщиков и прибрал ее к рукам.
- А может, выдал? - спросил Марьян.
- Такое о людях брякать бездоказательно нельзя, если даже они и гниют
уже в земле триста лет. На то мы и историки.
- Угм. "История, та самая, которая ни столько, ни полстолько не
соврет". Сгнил он, только не в земле, а в саркофаге Ольшанского костела. Там
на саркофагах статуи каменные лежат. Такая, брат, лежит протобестия, с такой
святой да божьей улыбочкой. Сам увидишь.
- Почему это я вдруг "увижу"?
- Если захочешь - увидишь. Ну вот, а что касается исчезновения -
вспомни балладу этого... менестреля застенкового*.
______________
* Засценак - усадьба, мелкое поместье, деревня, населенная мелкой
шляхтой. В другом значении - захолустье (бел., польск.).

- Выдумка.
- У многих выдумок есть запах правды. Я искал. Искал по хроникам,
воспоминаниям, документам. Сейчас не стоит их называть - вот список.
- И докопался?
- Докопался. Тебе говорит что-нибудь такая фамилия - Валюжинич?
- Валюж... Ва... Ну, если это те, то Валюжиничи - древний род, еще от
"своих" князей, тех, что "до Гедимина". Имели владения на Полоцкой земле,
возле Минска и на северо-запад от него. Но к тому времени все реже
вспоминаются в универсалах и хрониках, видимо, оскудели, потеряли вес. В
общем-то, обычная судьба. В семнадцатом столетии исчезают.
- Молоток, - с блатным акцентом сказал Марьян. - Кувалдой станешь. Ну,
а последний всплеск рода?
- Погоди, - сказал я. - Гомшанское восстание, что ли?
- Ну-ну, - подначивал он.
- Гремислав Андреевич, кажется, Валюжинич. 1611 год. Знаменитый "удар в
спину"? Черт, никак я этих явлений не связывал.
- А между тем, Гомшаны от Ольшан - не расстояние. Да, Валюжинич. Да,
две недели беспрерывных боев и потом еще с год лесной войны. И на крюк
подвешенные, и на кол посаженные. Да, знаменитый "удар в спину", о котором
мы так мало знаем.
- Невыгодно было писать. "Предатели". И в такой момент! Интервенция,
война. Последующие события, наверное, и заслонили все... Сюжет, Марьяне!
- Невыносимый ты, - возмутился он.
- Сгораю от любопытства. Не тяни.
- Ну так вот. И подсчитал я, мой дорогой, по писцовым книгам и актам,
что за эти годы, учитывая и доходы с поместий, потомки, несмотря на все
"сумасбродства", не могли истратить более трети приобретенных сокровищ. Это
при самом что ни на есть страшном, "радзивилловском" мотовстве. И вот в год
бунта Валюжинича в Ольшанах княжит Витовт Федорович, пятидесяти семи лет, а
жена у него - Ганна-Гордислава Ольшанская, двадцати пяти лет, а в девичестве
княжна Мезецкая. И княгиню эту нещадно упрекает в своем послании бискуп*
Кладненский Героним за забвение княжеской и женской чести, а главным образом
за то, что враги княжества великого пользуются для тайных с нею встреч
монашеской одеждой.
______________
* Бiскуп - духовное лицо, имеющее высшую степень священства в
христианской церкви (бел., польск.).

- Действительно, ужас какой, - сказал я. - "Дама с черным монахом".
- И паршивый белорусский романтизм, - сказал Марьян. - Вот, представь
себе такую мою гипотезу. Все разбито. Спасения нет. Повсюду рыскают вижи -
соглядатаи и шпики. Сподвижники на кольях хрипят. И во всем с самого начала
повинен князь Витовт Федорович Ольшанский. Ему на откуп было отдано
Кладненское староство. Он греб бессовестно и неистово, много денег содрал с
него на свою корысть. По его вине вешают людей. А жена, как и в балладе, -
ангел. Что, не могли они ту казну, сокровища те, захватить и убежать? Чтобы
хоть часть награбленного возвратить жертвам?
- Гипотезы, - сказал я. - Откуда тот поэт мог знать?
- А ты подумал, сколько архивов, семейных преданий, слухов, легенд,
наконец, могло исчезнуть за сто с лишним лет? С войнами, да пожарами, да
революциями? Наверное, что-то знал.
Он опять закурил. Не нужно было ему это делать.
- И вот в 1612-м, - он выпустил кольцо дыма, - этот человек, этот
"монах", исчезает. Самое любопытное, что исчезает и она. Или бежали, или
были убиты - кто знает? Скорее всего - бежали. Имеется свидетельство
копного* судьи Станкевича, что погоня княжеская была, потому что те будто бы
взяли Ольшанские сокровища, но он, Станкевич, властью своей погоню ту
прекратил и гонити, под угрозой смертной кары от короля, не позволил. Может,
какой-то другой княжеский загон догнал беглецов и убил? Нет. В том же копном
акте имеется клятва Витовта Ольшанского на евангелии, что не убивал и нет
крови на его руках. И что после его последней встречи с ними, когда
выследил, как убегали они из Ольшан, такие-то и такие свидетели знают, что
они были живы еще спустя две недели... А между тем их следы исчезли. Ни в
каком городе аж до Вильно, Варшавы и Киева следов их нет.
______________
* Представитель государственной администрации, следившей, чтобы копа,
суд копный (суд деревенской или городской общины в средневековой Белоруссии)
не нарушали копных обычаев и права (древний бел. яз.).

- Ну, мало ли что! Тихо жили, вот и нет. Хотя попробуй проживи тихо с
таким богатством.
Вдруг меня осенило.
- Погоди, а зачем там был копный судья Станкевич, человек из рода
белорусских шерлок-холмсов, потомственный сыщик? Пускай он себе
государственный муж, сыск для него - тоже дело далеко не второго порядка. Но
ведь в шестнадцатом-семнадцатом столетиях почти ни одного шумного дела не
было, чтобы его кто-то из Станкевичей не распутывал. Вплоть до самого
нашумевшего Дурыничского убийства*.
______________
* Убийство (14 октября 1606 г.) Мариной Карлович, урожденной
Достоевской (из рода предков великого писателя; главное владение - Достоево
под Пинском) мужа, покушение на жизнь пасынка и составление фальшивого
завещания. Суд по следам этих событий (судья - староста минский Андрей
Станкевич) начался 6 марта 1607 года.

- То-то же и оно! Как раз во время исчезновения беглецов король
назначил Станкевича на ревизию имений и прибылей князя Ольшанского.
- И...
- И ревизия эта закончилась ничем. Все сокровища исчезли. Исчезли и те,
кто забрал их. Исчезли все расчетные книги, документы, даже родовые грамоты.
Все исчезло. Племянникам князя Витовта пришлось их заново выправлять. И
оттого над ними позже крепко смеялись и, когда хотели поиздеваться,
высказывали сомнение: дескать, так ли уж на самом деле древен их род, не
вписали ли они себя сами в разные там привилеи и книги. А у них и богатства
дядькиного, сказочного, не осталось, чтобы хоть роскошью заткнуть рты,
замазать глаза.
- Племянники? Почему? И неужто следствие не докопалось до истины?
- Нет, не докопалось. Да, племянники. Потому что через год после начала
следствия князь Витовт Ольшанский нежданно, скорым чином умре.
Мы замолчали. Ненастный, слякотный день за окном все больше тускнел.
- Но почему следствие? - спросил я.
- Вот и я думаю, почему.
- Всплыли события столетней давности?
- Кого они интересовали? Даже если и было какое-то преступление, то что
- отвечать внуку за деда? Через сто лет?
- Могли польститься на деньги. Государственная казна была пуста.
- Чепуха. Скорее бы новую подать наложили - и все.
- А может, на откупе князь проворовался?
- Тоже никого не интересовало. Уплатил сразу всю сумму, получил
староство в аренду, а там кому какое дело, даже если бы ты трижды столько
содрал с жителей?
- Может, дела восстания? Связь этой... урожденной Мезецкой с главарем?
- Дело касалось Ольшанского. Мезецких трогать бы не стали. В 1507 году
какая-то прабабка нашей героини была "сердцем и душой" великого князя
Жигимонта. И с того времени - приближенные к королям, очень доверенные люди.
- Так, может, расследовали исчезновение княгини Ганны?
- Позже она исчезла. Следствие уже с месяц шло. Видишь, сколько версий:
старинный заговор - откуп - события восстания и то, как они отразились в
семье князя.
- А возможно, и то, и другое, и третье.
- Может быть. Вот и занялся бы. Займись, а? Вот тебе и тема для
очередного расследования.
Святая Инесса смотрела на меня, умоляюще сложив руки.
Я не мог отказать ей.
- Подумаю, - сказал я. - Однако, послушай, Марьян, какая может быть
связь между двумя событиями тех лет, да еще разделенных целым столетием,
этой книгой из Ольшан, давно заброшенной, никому не нужной, кроме музея, да
таких, как мы с тобой, и тем, что какие-то барыги от бизнеса на старине
звонят тебе, ходят под окнами и так далее. Может, под окнами совсем не те,
что звонили.
- Может. Но тревога такая, что, кажется, вот-вот умру. Какое-то
предчувствие. Вот говорит сердце, и все.
- Говорит, потому что больное. У тебя разве не было прежде таких
приступов беспричинного ужаса?
- Это не то. Это не от сердца. Это глубже. Словно у собак перед
пожаром.
- Обратись в милицию, как я тебе советовал.
- Чтоб приняли за сумасшедшего?
- Тогда успокойся. Довольно себя истязать.
Я поднялся. Надо было идти домой. И тогда Пташинский как-то внутренне
засуетился. Начал нервно трепать темные волосы. Глаза стали беспомощными.
- Знаешь что...
Он взял старую книгу и протянул мне.
- Знаешь... Возьми ты ее с собой... Они...
- Кто они?
- Не знаю. Они... Они не подумают, что я такую вещь мог выпустить из
дома. Мне спокойнее будет. Хорошенько спрячь. Я буду иногда заходить.
Исследуй ее, потом мыслями обменяемся.
- А над чем же будешь думать ты?
- У меня хорошая фотокопия. Я, чтобы не трепать книгу, работаю по ней.
К тому же я в палеографии разбираюсь хуже тебя. А ты - погляди. В чем там
дело? Возьми вот портфель. Можешь оставить у себя.
Портфель был огромный. Даже эта большая книга скрылась в нем, и еще
осталось свободное место.
Я собрался было идти один, но увидел, что Пташинский натягивает пальто.
Когда он брал на поводок собак, я было возмутился.
- Это еще зачем?
- Молчи, Антон. Надо.
Он дал мне еще повод удивиться. Заскочил в ближайший "Гастроном".
Собаки, конечно же, остались со мной, люто зыркали вокруг. Я думал, что он
вынесет бутылку. А он вынес три. Одну, как и положено, с вином, а две... с
кефиром.
- Марьян, - сказал я. - Ведь я его терпеть не могу. Это же какая-то
глупая выдумка. Мне же молоко бабка носит, я же сам его заквашиваю, делаю
наше, деревенское. Мне от этой кефирной солодухи блевать хочется.
- Можешь вылить, - сказал он, засовывая бутылки в портфель так, чтоб
были видны горлышки. - Кислое молоко! Устойчивые привычки старого кавалера.
- Маскарад? - с иронией спросил я. - Совсем ты рехнулся, Марьян, в
детство впадаешь, сукин сын.
- Ладно, - проворчал он, беря поводки. - Ты иди себе. Иди. Топай. Я
провожу.
Его тревога, как это ни странно, передалась и мне. Понимал, что все это
вздор, а не тревожиться не мог.
...У подъезда Пахольчик высунулся из своего киоска:
- Бож-же ж ты мой, вот это собаченции! Звери! А что б это могла быть за
порода такая - не сделаете ли одолжение объяснить?!
- Тигровые доги, - буркнул Марьян.
- Ай-я-я-яй, чего только не бывает! И тигра и собака! А скажите мне,
как это их повязывают? Ведь тигра, хотя и большой, а кот. Как же он - с
собакой?
- Силком, - сказал Марьян.
- Дрессируют, - добавил я, но тут мне стало жаль старика. - Это просто
масть у них такая, тигровая. Мы шутим, дядька Герард.
- Ну, бог с вами. Шутить не грех. Гляжу, прогулялись вы сегодня,
румянец здоровый. И хорошо, что кефир на ночь пьете. Здорово это - кефир.
- Еще бы, - сказал я. - А с вином и совсем недурно.
Мы вошли в подъезд.


ГЛАВА IV


Про женщину из прошлого,
абелей в отставке
и о том, как чтение евангелия
не принесло никакой пользы, кроме моральной

Когда Пташинский ушел, я вспомнил, что уже три дня не могу дописать
батьке письмо. Совсем закрутился с этой книгой. И письмо это несчастное уже
давно было по сути написано, но тетка Марина всегда обижалась, если я не
приписывал лично для нее хотя бы несколько строк. Человек она пожилой, с
капризами.
Я решил, наконец, свалить с плеч эту обязанность. Достал еще один лист
и, помолясь богу, чтоб только не обидеть неосторожным словом, начал писать:
"Мариночка, тетенька! Ты же ведь знаешь, как мне тяжелехонько писать,
какой я бездельник. Иное дело звонить, но я звонил и не дозвонился. Уже
потом узнал о Койдановской свадьбе и что вы там были. Загрустил я по тебе и
отцу. Если он забыл все слова, кроме "запсели они, сидя в городе" и
"приезжай, половим рыбу", то хоть ты возьми лахi пад пахi* и приезжай ко
мне. Как получишь письмо, так и выезжай, чтобы назавтра я тебя видел здесь.
Поговорим, в театр на новую пьесу сходим. Страшно интересно! А то боюсь,
вдруг случится что, пошлют куда-нибудь и тогда до лета не жди. Правда,
возьми и прикати. У тебя ведь теперь есть свободное время. Заодно я надумал
купить вам кое-что. Приезжай, скажем, 12-го в 11 часов поездом. И не
откладывай. Встречу на машине. В самом деле, за чем остановка? Дай
телеграмму, если приедешь позже. А то у вас с утра работа, и днем, и вечером
работа. А я вас знаю.
______________
* Вещи под мышку (бел.).

Дела мои с новой книгой пошли на лад. И так все вдруг получилось!
Помогли рецензии, дай бог здоровья Петровскому и Клецкину. Так что,
позвольте доложить, целую тебя уветливо и умильно и остаюсь
твой почтительный благоговейный племянник
Антон".
Ф-фу-у! Вот ведь и люблю я тетку, и беседовать с нею одно наслаждение,
а написать слова, что сказал бы устно, - зарез.
Я отложил письмо, погасил настольную лампу. Снова перелистал книгу
Пташинского и вдруг решил, что ее не стоит оставлять на виду. Словно
подозрительность Марьяна заразила и меня. Поэтому и взял тяжелый том и понес
к секретеру.
У меня мало старых вещей, не то что у Марьяна, но даже Марьян завидует
моему секретеру. А я горжусь им. Самое начало XIX столетия. Варьированный
местным крепостным мастером до неузнаваемости ампир. И эти вариации сделали
ампир, если это только возможно, еще более благородным. Строгие формы,
продуманность каждой детали, рассчитанное удобство и красота. Черное дерево
и самшит, скупо инкрустированные перламутром. И как только откинешь доску -
встает перед глазами радуга: бабочки над стилизованными полевыми цветами.
Сколько я намучился, пока чуть ли не из груды лома восстановил его.
Но главное не это. Главное - тайник, который я сам случайно обнаружил
только около года назад. Нажимаешь на пластинку возле замка, подаешь ее
вперед, а потом влево, и отодвигается в сторону задняя стенка отделения для
бумаг. А если при этом нажать на среднюю бабочку - откроются боковые
тайники, очень вместительные.
Там можно прятать письма, документы и все такое прочее. Туда я сейчас
положу книгу Марьяна. Не нужно, чтобы ее видело больше людей, чем это
необходимо. Ну и потом: у меня "увели" довольно много книг. От "Сатира"
Кохановского до "Вина из одуванчиков" Бредбери. Увели даже белорусский том
"Живописной России", несмотря на гигантские размеры. Если кто-нибудь
"одолжит" и это - будет плохо. Как тогда смотреть в глаза Пташинскому и у
кого одолжить глаза для себя? У собаки, что ли? А таких охотников на
"позаимствование без срока" у нас все больше и больше. И даже суда на них
нет, гадов.
Я спрятал книгу, закрыл тайник. И хорошо сделал. Потому что сразу
залился дверной звонок и появилась "моя прежняя любовь" Зоя Перервенко
собственной персоной. Явилась после того, как два месяца носа не показывала,
и я уже думал, что никогда не зайдет.
Пока я ставил на столик бутылку "Немеш кадара", яблоки и еще то-се,
пока включал нижний свет и гасил верхний, мы обменялись десятком стандартных
фраз: как жизнь, что там и чего, как со здоровьем (это в ее двадцать
восемь!). И лишь после первого бокала я сказал:
- А я думал - все.
- Оно так и есть - все. Незачем дольше тянуть, если уж ты такой
честный.
Честный не честный, но, когда в первый вечер нашего знакомства вся
компания ушла от меня, а она осталась до утра и потом оставалась почти
каждый вечер на протяжении четырех месяцев, я тогда, видит бог, не знал и
даже подумать не мог, что она замужем. Наоборот, из такого ее поведения
бесспорно вытекало, что она одна. Черт бы побрал этих мужей, что ездят на
семь месяцев в экспедиции, да еще туда, куда даже несчастный Макар не гонял
своих не менее несчастных телят.
Все всплыло наверх только тогда, когда я предложил ей поехать на юг, а
потом подумать и о чем-то "более серьезном". Тут-то она мне и поведала обо
всем. При этом, нисколько не смущаясь, предложила, как лучший вариант этого
"серьезного", что будет иногда заходить и после возвращения мужа. Я только
крякнул. И, может быть, даже согласился бы, потому что успел очень
привязаться к ней. Но это было невозможно. Ибо самым большим свинством во
всей этой истории было то, что я, оказывается, прекрасно знал ее мужа, Костю
Красовского. А он был чудесный парень, верный друг своим друзьям, широкий,
независимый, душа всякой компании, любитель погулять, честнейший палеонтолог
и добрейшей души человек. Такого обидеть - тотчас надо повеситься.
И я стал отдаляться, хотя, ей-богу, если не врать, это мне дорого
стоило.
Яркая блондинка, глаза густо-синие и холодные, поразительно изогнутые
сочные губы, стройная шея, изящные руки, безупречное тело - от высокой груди
до ног, которые уже сами по себе были как мечта каждого мужчины.
Черт бы побрал эти разные фамилии!
Черт бы побрал эту невозможность знать, замужем женщина или нет! Черт
бы взял в этом смысле всех не литовцев! Как было бы хорошо. Знакомишься.
"Красаускайте", - ну, значит, дерзай, голубчик, если она не против.
"Красаускене", - ну и топай, дорогой, прочь, ад брамы ды прама*, здесь
участок застолблен, и если получил "облизня", то иди и облизывайся, не с
твоим еловым рылом здесь мед пить.
______________
* От ворот поворот (бел.).

Во всей этой истории меня утешило только то, что она, заметив мое
отдаление, сбросила - наверное, по глупости - маску доброжелательной,
преданной, покорной женщины. И я, наконец, рассмотрел в ней безграничное
желание жить, только получая блага и ничем не платя взамен жизни и людям,
неудержимую жажду всяких там утех и наслаждений, что бы там ни творилось
вокруг, как бы плохо ни было окружающим.
Но разве она одна такая из женского племени? Это еще не причина, чтобы
перестать любить. Иногда наоборот, таких еще больше любят. И страдают, как
страдал я.
Только спустя какое-то время мой друг Алесь Гудас, тот, что подавал
мужикам в окно стакан, увидев, что я немного протрезвел, сказал:
"Не с тобой, брат, первым она этого бедного Красовского обманывает.
Такой хлопец, такой золотой парень - и на тебе!"
"Почему же ты этого раньше не сказал?"
"А ты не поверил бы".
"И то правда".
"Не поверил бы". "Влюбилась женщина". "Ну и что же, что замужем?"
"Бывает". "Это не свинство, а несчастье".
"О-ох, иди ты, Алесь, к дьяволу!"
"И вообще из-за нее Косте одни неприятности. Да и что спросить с
человека, у которого лучшие подруги маникюрщицы и продавщицы универмагов?"
"Ты что-нибудь имеешь против продавщиц?"
"Ничего. Даже люблю. Но для бесед выбираю темы не только про мохеровые
кофты".
"Знаю я, какие ты темы выбираешь".
Посмеялись. И вот так, понемногу, очень болезненно, началось мое
излечение. Но иногда она все же заходила. И всякий раз я изо всех сил
старался не заводить дело слишком далеко. Как теперь.
- Я тогда решила разводиться, - вдруг сказала она. - А потом подумала,
что все равно ты мне не простишь этого обмана. А если так, то в чем виноват
Костя? Любит меня, прощает многое. Останусь да попробую искупить вину. Чего
уж! Нагрешила, так искупай. А со всем этим надо кончать. Буду так доживать,
да и чего еще надо. Звезд с неба он, конечно, не хватает, но добрый,
честный, простой. Пусть будет так. Пора смириться, Зоенька.
Сказала как-то так тихо и грустно, что душу мою перевернула.
- Не надо. Чего уж там. Я больше тебя виноват.
- В чем твоя вина? Нет, я своего никому не отдам... Ни хорошего, ни
позорного.
Все же, несмотря на все неприятные черты характера, были в ней и
внутренняя совесть, и ум, и боль далеко не счастливого человека. Мне было
жаль ее. Наверное, потому, что немного любил.
- И ты не мучайся. Пусть будет все, как есть. Разве нам было плохо все
эти месяцы? - спросила она.
- Хорошо было, - принимая все, сказал я.
- Ну вот, значит, нам дано было счастье. Будет что вспомнить. Разве
мало? Другие и на понюх такого не имеют. Ну... ну... что ты?..
Погладила меня по голове. Это прикосновение маленькой руки заставляло
меня в свое время сходить с ума от влечения к ней. Теперь оно отозвалось
лишь болью.
- Вот видишь, значит, и в самом деле конец. Ладно. Ты не будешь против,
если я иногда буду все же заходить?
- Почему это я буду против?
- Ты не бойся. Просто так. Отогреться.
- О-ох, что же это мы все-таки натворили?!
Она положила одну свою красивую ногу на другую, пригубила вина. Лицо ее
при свете торшера было золотым, мягким и очень грустным.
- Я раньше, чем ты, забыла, что ни на что не имею права. И что тебе
было думать о моей репутации? Ты же ничего не знал. И потом, можно подумать,
что ты первый пришел ко мне и остался. Змий-искуситель. Я сама этого хотела.
И это меня к тебе тянуло. Я и сделала, чего желала и что могла.
Честное слово, сердце у меня разрывалось от этих слов. Но что я мог?
- Ну хорошо, - глухо сказала она. - Хватит об этом... Ты где был
сегодня?
Явно искала нейтральную тему.
- У Марьяна, - сказал я.
Зоя немного знала его: раза три-четыре встречались у меня.
- Он что, по-прежнему чудит с этими деревянными куклами?
- Не надо так, - сказал я. - Он делает большое дело.
- Да я разве против? Как его жена?
- Плохо с ней. Ну, это их дело. Хуже то, что он из-за нее страдает. И,
наверное, поэтому сердце снова дурить начало. Страхи разные, как всегда у
сердечников. Подозрения. А от кофе и табака никак не откажется...
- В больницу ему надо лечь. Жаль, если с хорошим человеком что-нибудь
случится. Сволочь какая-нибудь живет, а вот Сережа Певень, бедняга, такой
молодой, талантливый, только что должность такую хорошую получил, так легко
с ним людям было бы жить - и на тебе, рак.
- Это беда, - сказал я. - Великая беда! Но что поделаешь, если на долю
нашего поколения столько выпало.
Она вдруг решительно поднялась.
- Ну, нечего засиживаться. - Поколебалась немного - и оставила "Немеш
кадар". - Приторный.
- Ты ведь любишь полусладкие.
- Наши люблю. А может, мне просто в эти дни все приторно? Слушай,
Антось, а что это мы в первый наш вечер пили, не помнишь?
- Помню. Ты была в голубом платье. И бусы янтарные на шее. И губы не
накрашенные. А пили мы тогда "Хванчкару".
- Пожалуй, нигде ее теперь нет. А хорошо было бы... по последнему
бокалу... Так, как тогда - по первому. Ведь это же последний, Антоша...
Последний. И ничего тут не поделаешь. И вот стол твой с чистой бумагой, и
этот подсвечник, и лампа. И всего этого я, наверное, уже не увижу, потому
что не знаю, найду ли силы заглядывать к тебе.
Слышать это было невыносимо, и потому я, чтобы отдалить неминуемую
последнюю минуту, тихо сказал:
- Почему не достанешь? Вчера в магазине была "Хванчкара". Чудеса
какие-то. Видимо, что-то большое в лесу сдохло... Большой какой-то зверь
подох... Разве что разобрали? Давай сбегаю.
- Сбегай, - сказала она глухо. - Окончим тем, с чего начали. Только не
задерживайся там долго. Мне страшно будет тут... одной.
Когда я уже надевал пальто, она спросила:
- Деньги у тебя хоть есть? А то возьми...
- Есть.
Я быстро бежал в магазин и проклинал себя всеми возможными словами.
...Когда я возвратился, она стояла у окна и смотрела в темноту.
Обернулась ко мне и вытерла глаза.
- Я, глупая, погнала тебя, не спросив, хочешь ли этого ты.
- Не хотел бы - не пошел.
- Тогда налей.
Мы сидели и перебрасывались малозначительными словами, но у меня было
такое состояние, словно я на собственных похоронах или на похоронах чего-то
дьявольски важного. Никогда в жизни мне еще не было так тяжело и скорбно.
Когда мы уже одевались в прихожей, она вдруг припала к моей груди.
- О-ох, Антон... Что я наделала! Почему с самого начала не сказала
правды? Зачем обманула?
- Слушай, - не выдержал я, - оставайся. Навсегда. Я не могу больше.
Глаза у нее была влажные, невыплаканные.
- Нет, - сказала она, - не имею права. Да и зачем? Назад не вернешь. Но
я все же, может, когда-нибудь зайду к тебе погреться. И только.
В эту минуту я снова любил ее, может, больше, чем прежде. Мое сердце
мучительно тянулось к ней. Но я понял: и в самом деле - все. Она так решила.
...Мокрый снег лепил в наши лица, когда мы вышли на бульвар. Она
поймала такси, но долго стояла возле него и смотрела мне в глаза.
- Ну, прощай, - наконец сказала она, словно от себя оторвала что-то. -
Раньше в таких случаях надо было перекрестить. А теперь...
Она прижалась к моим губам холодными мокрыми губами и, когда они
потеплели, с трудом оторвалась.
- Прощай. Бог с тобой. Прости.
Хлопнула дверца такси. Последний раз взметнулась за стеклом рука в
белой перчатке. Потом машина рванулась с места, окатив мои ноги мокрым бурым
снегом.
...Все во мне плакало, и не столько от любви, сколько от утраты.
Неизвестно почему я зашел в кафе "Космос", выпил там у стойки бокал коньяка,
потом пошел шататься по улицам, нащупал в кармане измятый конверт с письмом
к отцу и опустил его в ящик, долго сидел на мокрой скамейке и бесцельно
смотрел на радужные пятна фонарей в черных обледенелых ветвях. Затем снова
выпил у стойки. На этот раз вина.
...Пуще смерти было возвращаться в пустую квартиру, еще пахнущую ею. И
потому я, сам не зная как, нажал звонок на двери Хилинского.
Он открыл мне, окинул взглядом и, по-видимому, малость испугался.
- Заходи, - сказал он. - Чего-нибудь выпьешь? Ну, конечно, выпьешь.
Снимай пальто. Я сейчас.
Как Марьяна выживали из квартиры иконы, так полковника (а может, он и
не полковник был, а в самом деле Абель в отставке, черт его знает и черт его
завяжет человечьи языки) выживали из квартиры книги. Лишь два небольших
простенка были свободны от них. Перед одним стоял на столике эпидиаскоп
(Хилинский увлекался снимками на слайды, добывал каким-то чудом немецкую
пленку "Орвоколор", и этот простенок использовал, чтоб демонстрировать
самому себе снятое). Сейчас у столика с эпидиаскопом лежали пластмассовые
рамки, ножницы, змеями извивались пленки. Все прямо на полу, на ковре.
На втором простенке, над тахтой, висел портрет в овальной раме,
писанный в манере старых мастеров. Даже лаком покрытый. Портрет был прорван
у нижнего закругления рамы: рваная рана была кем-то грубовато зашита и
по-любительски закрашена. На портрете - женщина в черном с красным платье. И
сама смуглая, южного типа.
Всякий раз, когда я заходил к Хилинскому, меня удивлял этот портрет.
Никогда еще мне не доводилось видеть такое значительное женское лицо. И
такое красивое одновременно. Глаз не оторвать. И полуоткрытый рот, и гордый
нос, и лоб, и вся эта нежно-горделивая, совершенная стать. О, господи мой
боже!
Хилинский прикатил столик на колесах, перегрузил с него на другой,
круглый, стеклянный, начатую бутылку виньяка, лимон, спрессованный в колбасу
грузинский инжир.
- Ну, чтоб сгинула беда.
Выпили.
- Да что с тобой наконец, парень? Ректора к трем чертям послал? А?
- Нет. А стоило бы.
- Калеку избил? В дочку архиерея влюбился?
- Какая же у архиерея дочка?
- Ну что еще? Троцкого на лекции случайно процитировал?
Я молчал.
- Ага. Случайно зашел в однотипную с твоей квартиру, молока попил и
думая, что дома, провел время с чужой женой, как со своей. Света не хотел
включать. А все - однотипное.
- Да, - сказал я.
И тут он понял, что я не шучу. А я, сам не зная почему, рассказал ему
всю эту мою историю. Конечно, без имен. Конечно, изменив все, что надо было
изменить.
- Досадно, - сказал он. - Но что поделаешь? В дальнейшем, прежде чем
кидаться башкой в омут, узнай обо всем. Страстность эта наша глупая,
белорусская, губит нас. А ты, если уж так случилось, предложил ей пойти с
тобой?
Я рассказал, как все было.
- Возврата нет, Адам Петрович. Мучает, изводит она себя за обман. Но
что делать?
- Молчать надо, хлопец, - после паузы промолвил он. - Возможно, там еще
и склеится, если молчать, если никто никому ничего. А ты - что же, отстрадай
свое. С бедой переспать надо. И не одну ночь. Тогда она тебе обязательно
изменит с кем-нибудь другим. Только тогда станет легче.
Я не узнавал его. Обычно так и сыпались из него присказки, часто
фривольные, а тут передо мной сидел человек, углубленный в мое горе, даже, я
сказал бы, суровый человек.
Вид у меня был, наверное, безутешный, потому что Адам сморщился почти
жалобно, вздохнул и налил еще по рюмке.
- Давай за нее. Все же благородства в ее душе, наверное, больше. Вот за
это.
Он наблюдал за мной.
- Да не убивайся ты так. Возьми вот, покури трубку. Хотя у вас кишка
тонка. Все на сигаретках. Импортных.
У меня перехватило дыхание.
- Ну перестань ты. Перестань! Это еще, Антон, не горе.
И, видимо, что-то решив, вздохнул.
- А, чтоб тебя! Ну, ладно. Искренность за искренность. Видишь портрет?
- Вижу.
- И никогда не спросил, кто это. Деликатный. Да я, может, тогда и сам
тебе не ответил бы. А теперь скажу. Уж очень ты плох. Убиваешься сверх
всякой меры. А меры человеческому несчастью не знаешь.
Выпил.
- Моя жена. По профессии была актриса.
Его сухое лицо словно обтянулось кожей на скулах и обвисло книзу. И
сразу обрезались глаза под тяжело нависшими веками.
- Как считаешь, кто она по национальности?
- Не разбираюсь я, Адам Петрович, в южных типах. Белоруса за версту
отличу, а тут судить боюсь.
- А все же...
- Грузинка? Армянка? Таджичка?
- Да нет.
- Молдаванка? Еврейка?
- Еще хуже, - горько сказал он. - Цыганка...
Затянулся.
- Вот в этом и была ее главная вина. А по вине и кара. И еще хорошо,
если первый попавшийся по дороге яр. Короче были страдания. А я в то время
был очень далеко... Не имел возможности вывезти, помочь... Не мог, не имел
права даже возопить, что вот вы самого дорогого мне человека, сволочи, в
лагерях, в оспе этой на всей земле, замучили. И сын потерялся где-то... Имею
лишь тень весточки: отбирали детей нордического типа. А он беленький, в
меня. Ты не смотри, что я теперь седой... Был я белый.
Искоса взглянул на портрет.
- Какая была Грушенька в "Очарованном страннике", какая Маша в "Живом
трупе"! Пела - плакали люди. И за это - яр. За все - яр.
Отложил трубку.
- С этим... притерпелся не притерпелся, а так, притупилось трошки... А
вот с сыном... Попал ли он обратно, в наш детский дом? А может, и... там. И
не исключено, что какому-то нашему такому... Грибку доведется
перестреливаться с ним... Вот так.
Взял рюмку с золотистым напитком.
- Я тебе это не затем рассказал, чтобы ты меня пожалел. Я затем, чтобы
ты себя пожалел. То, что произошло с тобой, не самое страшное. Не самое
последнее.
Благодарность моя к нему была такая большая, сочувствие такое
невыносимое (в самом деле, чего стоила моя горечь по сравнению с его!), что
я понял: надо переводить разговор на другую тему. Однако эта другая тема
никак не приходила в голову. Поэтому я рассказал кое-что из страхов
Пташинского.
- Ну, это не загадка, - сказал Хилинский. - Отчасти виной тому эти
типы, обычные барыги, бз... ы, которым с законом связываться никак не с
руки. А больше всего - болезнь. Это из-за сердца.
- И я так думаю.
В этот момент зазвонил телефон. Хилинский вышел в спальню, прикрыл за
собой дверь, но слышно ему, наверное, было плохо, поэтому он вынужден был
говорить громче, чем обычно, и я кое-что услышал.
- Иконы? В связи с этим? А, черт бы их побрал с этими девизами*!
______________
* Вексель, чек и т.п., выписанный в иностранной валюте и подлежащий
оплате за границей (франц.).

"Специально не говорит "валюта", а "девизы". Думает, что слова не знаю.
Белыми нитками шьешь, Адам Петрович".
- Заразы. И оружие?.. Плохо слышно!.. Ясно. В час тридцать? Хорошо.
Буду.
Он снова вышел ко мне.
- Причастился ты, парень, к моей тайне. А я вот неподобающе себя вел.
На полный выговор.
- Я, Адам Петрович, не из болтунов. Вы меня не первый год знаете. И
ваши дела меня не касаются. У вас свои, у меня свои.
- Обиделся?
- Обиделся. А мне хоть бы и век прожить, ничего о них не зная. Ни о чем
я у вас не спрашивал. Неинтересно, извините.
- А напрасно. Все может быть. А насчет "хоть бы век", так зарекался
кто-то. - Он похлопал меня по плечу. - Ну, хватит дуться. Ну, скажи лучше
что-нибудь.
- Раз уж я случайно что-то услышал, то вернемся к Марьяну. Что-то и в
его деле тревожное. Вот ведь иконы, валюта - не спрашиваю, что там такое
случилось, куда вам надо ехать. Но почему того же не может быть тут? И
наконец, предчувствиям тоже надо верить. Понимаю, что этот материал ни для
абелей в отставке, ни для милиции, ни для суда, но иногда надо верить, если
сердце говорит, если сжимается...
Он внимательно смотрел на меня.
- Может, и надо. Верь и гляди.
Поднялся.
- Не следовало бы бросать тебя до утра в твоем состоянии. Но сам
слышал... Выпить что-нибудь у тебя есть?
- Есть вино.
- А покрепче?
- Хмгм...
- Возьми вот. Ты ведь не из тех, что потом по городу шатаются? Ну вот и
выпей хорошенько. Сегодня разрешаю. Чтоб спал, слышал? Ну, пошли.
Хилинский знал, что делал.
...Никогда в жизни, ни до этого, ни после, я не выпивал столько.
Дорвался мальчик. Сполна использовал совет соседа. И уснул как убитый.
Раздетый, как всегда, но почему-то при галстуке на голой шее. Или, может,
все же хотел "шататься"? Искать Зою? Наверное.


В следующие пять дней я искупал грех своего "пьянственнаго глумлениа".
Работал, не давая себе ни минуты передышки.
Нельзя было поверить в то, что только сама ценность старой книги могла
вызвать такую осаду квартиры Пташинского, все эти звонки, следы под окнами и
все такое. Я почти был уверен, что разгадка где-то в самом тексте: какая-то
приписка на полях страницы, надпись, умело скрытая в вязи орнамента,
что-нибудь еще. И вот я искал. Вслепую, потому что не знал, где и что
искать.
Много раз за жизнь я читал евангелие, одну из лучших (если не самую
лучшую) из историй, придуманных человечеством за все свое существование. Мне
приятно было читать ее и теперь, думать над отдельными местами, воображать,
фантазировать. И все же не так приятно, как прежде, потому что, хотя я и
читал почти по складам - я не раздумывал над смыслом, а искал за ним иное.
Так для человека, который вдруг заметил первый гриб, мгновенно перестает
существовать зеленая поющая красота роскошного летнего леса.
Так и я шел, уткнувшись носом в землю. Без всякой пользы, кроме
моральной. Да и та была второго сорта, потому что я следил, а не думал.
Иногда возникали мысли, что скрывать что-то в таком тексте
богохульство, а уж для средневекового человека (если только прятал он) - не
просто богохульство, а богохульство, которое граничит с ересью, с гибелью
тела и бессмертной души. И если это так, тайна должна быть исключительно
важной, или... человек тот не должен был верить ни в бога, ни в черта, ни в
закон того времени.
Я прочитал все четыре евангелия и деяния апостолов и их послания,
начиная от послания Иакова и кончая посланием к евреям. Оставался лишь
"Апокалипсис" Иоанна Богослова да нелепо примазанный к нему статут, тоже с
посланиями, но уже светских властителей.
Ничего!
Хотя бы тень какого-то следа, какой-то догадки!
В конце концов, я начал думать, что с этим текстом мы ошиблись. И, что
самое худшее, к этой же мысли склонялся и Марьян. В последние дни он пару
раз заходил ко мне, и мы до боли в глазах тупо вглядывались в тексты,
проворачивали под черепами гипотезы, и все это только для того, чтобы тут же
отвергнуть их. Единственное, в чем мы продвинулись вперед, был подлинный акт
об исчезновении жены Ольшанского, напечатанный в "Актах, изданных
археографической комиссией"...
- А что это нам даст? - спросил я.
- А может...
- Рыбу нам с тобой ловить, а не искать.
- Половим. Уже скоро. Даже на озерах лед почти растаял.
И мы снова до одури, до обалдения сидели над книгой и копией, и Марьян
ворчал:
- Тоже мне Холмсы... Пинкертоны... Картеры... Станкевичи... Мегрэ...
В ту вонючую и промозглую мартовскую пятницу - это было, кажется,
двадцать девятого марта - мы также ни до чего не додумались.
- Пророк Наум и тот бы не додумался, - плюнул наконец Пташинский.
- Ну-ну. Неужели мы вдвоем глупее его одного?
Я пошел проводить Марьяна. От собственной беспомощности на душе было
тошно.
- Как щенки слепые, - сказал Марьян.
Впереди по лестнице спускался интересный молодой человек, сосед
Лыгановского. И в этот раз у него в руках было ведро с мусором. Где он его
берет?
- Вот такой мусор и у нас в головах. Выбросишь - и останется пустая
глиняная макитра.
- А может, и в самом деле надо все выбросить и начать сначала, - сказал
я. - Может, дело и не в тексте? Может, что-то выскоблено? Может, суть не в
содержании, а в ведре? В самом существовании вещи?
- Надо будет посмотреть. Завтра же.
Мы остановились у табачного киоска. Я купил пачку "БТ", а Марьян
виновато улыбнулся и попросил пачку "Шипки".
- Бросил бы ты это, Марьян, - сказал я. - Ей-богу, брось.
- Проклятая слабость. Да я одну-две в день буду.
- И я на вашем месте бросил бы, - сказал поучительно "бригадир Жерар".
- Вот друг ваш - он ведь здоровенный, вроде першерона или брабансона, - уж
вы извините, товарищ Космич, - но я и ему советовал бы бросить. Капля
никотина убивает лошадь.
- Я не лошадь, - сказал Пташинский.
- Вижу. А вы посмотрите на свои ногти. У них голубоватый оттенок.
И вдруг разошелся... Достал из кармана металлическую тавлинку*.
______________
* Плоская табакерка, чаще берестяная, реже металлическая, для
нюхательного табака.

- Хотите, я вам вместо этой дряни нюхательную табаку буду доставать?
Сам протираю.
Он зарядил в каждую ноздрю по здоровенной порции зеленоватой пыли. В
следующую секунду пушка ударила, и Пахольчик довольно закрутил носом.
- Аж в очью посветлело. Учтите, свою же коммерцию подрываю. Но здоровье
человека всего дороже, как говорил средневековый римлянин Гиппократ. А если
вам скажут, что сушит слизистую оболочку, что будет сухой катар, - это
чепуха господа бога - пусть простит он меня и смилуется... Так что?
- Нет уж, - вздохнул Марьян.
- Смотрите, - сказал Пахольчик, подавая ему "Шипку". - Если надумаете -
приходите. Достану. И не "Пчелку", холера ее возьми, а настоящий табачок.
На углу мы простились.
- Если не поеду в Вильно на пару дней, то завтра зайду, - сказал он.
- Заходи.
- Жаль, что эту книгу нельзя распотрошить. Может, в обложке что-нибудь
заклеено?
- Нет. Обложка тех же времен.
- Черт побери! В голове ни одной мысли, что бы все это могло значить.
Перейдя улицу, он обернулся и поднял руку:
- Прощай!
Я прикурил, а когда глянул ему вслед, его уже не было видно в снежном
заряде, что внезапно обрушился на город.


ГЛАВА V


Человек исчез

Минуло еще четыре дня. Пришел апрель. Сугробы снега, отброшенные зимой
машинами под деревья, стали совсем маленькими, гряз

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися