Алексей Иванович Пантелеев. Разговор с читателем

страница №2

ин (жена его Элла Андреевна пропала без вести в войну), но всегда
был окружен ребятами. Одному помогал исправить двойку, другого подгонял в
вуз. А ведь ему было в то время восемьдесят или около этого.
Последним его подшефным была дочь дворничихи. Девочка эта долго болела,
отстала от класса, и Виктор Николаевич взялся ее подогнать, занимался с нею
по три часа в день. Когда ученица его получила первую пятерку, он решил
отметить это событие и обещал девочке повести ее в панорамное кино. Рано
утром поехал к Таврическому саду за билетами, возвращаясь, спешил порадовать
свою ученицу, переходил улицу и, по глухоте своей не услышав звонка, попал
под трамвай. Так с билетами, зажатыми в руке, он и умер на больничной
койке...
Выступая над его свежей могилой, я повторил слова, которые он сказал
мне незадолго до этого:
- В сущности, мы с Макаренко делали одно дело. Разница только в том,
что Макаренко был талантливее, во-первых, а во-вторых, ему было легче. Он
имел все-таки дело с нормальными селянскими хлопцами, а я - с такой вот
изощренной публикой, как ты и твой дружок, с начитанными, эрудированными,
богато одаренными и до мозга костей испорченными питерскими плашкетами...

1967




О МИЛОСЕРДИИ



"Дорогая редакция!
Простите, что пишу неграмотно. Училась я до войны и закончила всего
четыре класса. Я имею двух сыновей. Один из них Корнев Олег учится в 7-м
классе "А", он часто болеет, а сейчас лежит в больнице. Все интересуется,
что проходят ребята в классе. Я пошла в школу, попросила одноклассников
написать ему хотя бы записку, ведь больному очень дорого, когда пришлют
записку. И вот беда: наши пионеры из 7-го класса "А" Ленинграда Калининского
района по улице Вавиловых совсем забыли о своем товарище пионере. Я инвалид
третьей группы уже семь лет. Просила классного руководителя, чтобы
посодействовала, но прошло две недели, а записку все пишут пионеры и не
могут написать.
Я свезла бы ему сама, но они не считают нужным. В нашем доме живут двое
одноклассников и даже по нашей лестнице, и никто не спросит, как Олег себя
чувствует. Извините меня за откровенность. Но в наше время не было таких
пионеров, как вот эти.
Возможно, это так и должно быть. Но ведь в эту больницу приезжают и
школьники с учителями, привозят им уроки. А мой сын и так слаб по учебе, а
теперь и совсем отстанет.
До свидания.
Корнева Зинаида Алексеевна".

Мне переслали письмо Зинаиды Алексеевны Корневой, просят ответить ей.
Конечно, первое, что вспыхивает в тебе и обжигает тебя, когда ты
кончаешь читать письмо удрученной матери, это гнев. Гнев на тех школьников,
мальчиков и девочек, которые позволили себе бросить в беде товарища.
Но будем помнить, что гнев не самый лучший советчик. Успокоимся и
посмотрим на то, что произошло, с возможным хладнокровием. И еще об одном
условимся: не будем на этот раз употреблять такие слова, как "товарищество",
"коллектив", "пионерская честь"... Не наполненные человеческим содержанием,
самые громкие, самые правильные, святые слова превращаются в деревяшки, в
простой набор гласных и согласных звуков. Поэтому прежде всего давайте
подумаем о человечности.
Что такое человечность?
В словаре сказано: "Человечность - то же, что гуманность. Человеческое
отношение к окружающим".
Только ли человеку, людям свойственна человечность? Нет, не только
людям. Недавно я прочел в одной статье, что ученые-нейрофизиологи делали
опыты, испытывали способность сопереживания, сострадания, то есть
сочувственного отношения к страданиям другого существа - у кого бы вы
думали? - у крысы!
Да, у ничтожнейшего существа, у грызуна, живущего, по нашим понятиям,
инстинктами и рефлексами. Каким же образом это выяснили? А вот каким.
Соорудили такую специальную клетку с двумя отделениями: в одно отделение
посадили крысу и в другое тоже крысу. Перед первой подвесили на крючке мясо.
Чтобы дотянуться до мяса, крыса должна была надавить на какой-то рычажок, а
этот рычажок приводил в движение острые шипы, иглы, которые, впиваясь в тело
другого подопытного животного, причиняли ему нестерпимую боль. Так вот -
слушайте, мальчики и девочки из седьмого класса "А"! - большинство
подопытных крыс, видя страдания своей товарки, быстро отказывались от мяса,
даже если они были очень голодны, даже если им не давали перед этим есть по
нескольку дней!..
Может быть, вы скажете: сравнил! Там иголки в тело, а мы разве
что-нибудь подобное делали? Нет, слава богу, вы этого не делали, иголок в
спину больному товарищу не втыкали! Но, во-первых, напомню вам, что я
сравнил, поставил на одну доску человека и крысу, а во-вторых, не думаете ли
вы, милые семиклассники, что нравственные страдания, которые испытал ваш
покинутый товарищ, может быть, во сто раз хуже, болезненнее этих крысиных
иголок!..
Поставьте или, вернее, положите себя на место больного Олега.
Представьте себе длинный-длинный больничный день. А потом два дня... три...
четыре... Неделя... две недели. Шаги в коридоре, ребячьи голоса. "Идут!
Кажется, идут все-таки... Нет... Прошли... Опять не ко мне".
Я не говорю о пропущенных уроках. Не это самое главное. Самое главное,
самое страшное здесь - это чувство покинутости, заброшенности, одиночества.
Что же все-таки случилось? Чем объяснить поведение одноклассников Олега
Корнева?
Может быть, этот Олег Корнев не очень хороший парень, не из самых
любимых в классе? Но где, в каких заповедях сказано, что помогать надо
только хорошим?
Как вам кажется, могла бы кончиться победой Великая Отечественная
война, если бы наши солдаты в бою, в атаке оглядывались на соседа и думали:
а стоит ли поддерживать его, хороший ли он, не хуже ли он меня? Или
медицинская сестра, прежде чем перевязать раненого, стала бы выяснять:
симпатичный ли он человек, заслуживает ли он ее забот и милосердия?
Скажете: то в бою, в сражении! Да, но жизнь, дорогие мои, это всегда
бой. На каждом шагу здесь требуются от тебя те же качества: и мужество, и
отвага, и стойкость, и честность, и прямодушие - и милосердие тоже.
Почему-то мне сейчас вспомнился маленький эпизод из собственного
детства. Было мне тогда столько же, сколько сейчас Олегу Корневу, лет
тринадцать-четырнадцать. Воспитывался я в Шкиде, в школе имени Достоевского,
в той школе для беспризорных, о которой мы потом рассказали с Г.Белых в
повести "Республика Шкид". Был случай, когда взрослые хулиганы избили на
рынке нашего одноклассника Костю Федотова по прозвищу Мамочка. Тот попал в
больницу. Известие об этом дошло до нас только на третий день. Но сразу, как
только нашему заву Викниксору позвонили из милиции и сообщили о тяжелом
положении Мамочки, он пришел в наше четвертое отделение и предложил трем из
нас - Янкелю, Японцу и мне - поехать с ним в больницу. Ехать было довольно
далеко. Викниксор на свои деньги нанял извозчика, и, кое-как разместившись в
тесной пролетке, мы покатили на Фонтанку, к Египетскому мосту, в больницу
имени 25-го Октября.
Событие не выдающееся, каких в памяти тысячи, но вспомнить о нем
почему-то очень приятно. Мамочке мы везли, помню, на нынешний взгляд,
вероятно, весьма жалкую, а по тогдашним понятиям совершенно роскошную,
царскую передачу: четверть фунта (то есть сто граммов) сахарного песку и
фунта полтора-два пайкового хлеба. Между прочим, должен сказать, что Мамочка
не был любимцем класса, не был очень уж популярной личностью в Шкиде. Но это
был наш товарищ, однокашник, человек, попавший в беду, человек которому было
плохо, который страдал. И этого было достаточно, чтобы в каждом из нас
сработало чувство товарищества.
Вот, не удержался все-таки, употребил это слово: "товарищество".
А что ж, ведь хорошее слово, отличное понятие! Такое же хорошее, как,
скажем, слово "дружба", слово "добро", слово "самоотверженность", слово
"человечность"...
У меня просьба к тем, кто читает сейчас эту заметку. Было бы очень
интересно узнать, что думают обо всем сказанном выше не только ребята из
школы на улице Вавиловых, но и другие читатели "Пионерской правды".
Задумывались ли вы когда-нибудь о таких понятиях, как добро и зло?
Знакома ли вам радость доброго поступка? Та радость, о которой еще в XVIII
веке сказал поэт Державин:

Почувствовать добра приятство -
Такое есть души богатство,
Какого Крез не собирал.

(Крез - это легендарный богач древности. Собирал он, как я понимаю, не
добрые дела свои, а сокровища материальные - драгоценные камни, золото и
серебро.)
Итак, буду ждать ваших откликов, ребята. Пишите по адресу редакции, мне
передадут.
А Олегу Корневу желаю как можно скорей поправиться и вернуться домой. И
пусть он поверит мне, что еще будут у него в жизни настоящие друзья, верные
товарищи. Только не надо ему этого ждать, а пусть он прежде всего думает о
том, чтобы самому стать честным и добрым человеком.
Между прочим, один хороший друг, добрый и надежный товарищ у Олега уже
есть - это его мама. Низко кланяюсь вам, Зинаида Алексеевна, желаю счастья!
Ваш Л.Пантелеев

1973




ХУЖЕ ТРУСОСТИ



- Что вы знаете хуже трусости?
С таким вопросом я обратился недавно к читателям "Пионерской правды". Я
не думал, что вопрос мой вызовет такое огромное множество откликов.
Большинство ребят считают, что ничего отвратительнее трусости на свете
нет.
"Трусость - это самое гадкое, самое мелкое и подленькое, что есть в
человеке, - пишет мне моя землячка, ленинградская школьница Лена В. - Все
очень плохое - ложь и предательство - рождаются в человеке от трусости".
То же пишет и Марина К. из города Киренска:
"От трусости рождаются ложь, предательство... Я думаю, на свете нет
ничего хуже трусости".
И почти слово в слово говорит Лена Кочнева:
"Я думаю, что нет на свете ничего хуже трусости. Трусость ведет к
подлости, лжи, предательству".
Такого же мнения держатся и Сережа Мелихов, и Таня Рыжова, и Галя Везо,
и все пионеры 5-го класса абаканской средней школы, и пятиклассница Оля
Ярошенко, и Вера Жильцова из города Отрадного, и десятки других мальчиков и
девочек.
Некоторые ребята считают, что хуже трусости - предательство, измена.
Для Риммы Пугаевой из города Уфы и Нади Платоновой из деревни Боровки
Псковской области страшное зло - равнодушие. Кое-кто ставит на первое место
- ложь, угодничество, жадность, лицемерие. Другие, как бы поправляй своих
товарищей, напоминают им и том, что жадность - родная сестра трусости и что
изменяют и предают тоже чаще всего из трусости.
Меня по-настоящему порадовал этот поток читательских писем,
искренность, непосредственность ребячьих голосов. Значит, эти вопросы -
вопросы нравственности, морали - наших ребят волнуют, берут за живое.
Несколько человек признались мне в том, что сами не отличаются большой
храбростью.
"Я тоже немножко трусливая, но я воспитываю себя, воспитываю в себе
смелость", - сообщает Люба Копейкина из города Череповца.
Другая девочка - Наташа Стефанова из города Воркуты - пишет:
"Я даже не знаю, что хуже трусости, потому что я сама трусишка".
А ведь это неправда, милая Наташа! Ты не такая трусишка, какой себя
считаешь. Признаться в трусости, публично об этом заявить, - для этого тоже
нужна смелость.
Никто из тех, кто признался в недостатке храбрости, не оправдывает ни
себя, ни трусость вообще. Только одна девочка, Лиза Д., написала (правда, "в
шутку", как замечает она) очень нехорошие слова:
"Лучше пять минут быть трусом, чем всю жизнь покойником".
Думаю, что многие из вас не сразу и поймут, что это значит. А значит
это вот что: за пять минут и даже за одну минуту, за полминуты человек может
изменить Родине, предать своих товарищей и друзей и такой ценой купить себе
жизнь. Нет, такие слова не стоит произносить даже в шутку. Хочу надеяться,
что гаденький этот афоризм придумала не сама Лиза, а что ей подсказал его
какой-то нехороший взрослый.
Сейчас мне вспомнилось другое время и другой афоризм. В 1936 году во
время гражданской войны в Испании, когда фашистские мятежники уже брали верх
над республиканцами и те оборонялись из последних сил, руководительница
испанских коммунистов Долорес Ибаррури сказала:
"Лучше умереть стоя, чем жить на коленях".
Эти прекрасные, гордые слова облетели тогда весь мир, их с восторгом
повторяли всюду. Поэтому я очень хорошо запомнил, как в одной компании один
молодой человек - художник - усмехнулся и сказал, что - нет, он не согласен.
Он предпочитает хоть и на коленях, а все-таки жить. Прошло немного лет, и мы
узнали, что человек этот оказался предателем.
Можно ли бороться с трусостью, можно ли ее победить? Да, можно, но
только не тем способом, какой предлагает, например, Наташа Шамардина из 5-го
класса. "Трусость надо стереть с лица земли", - пишет она. Почти такие же
грозные слова обрушивают на трусость и трусов Таня Богомолова и еще
несколько моих читательниц.
Нет, милые девочки, если мы с вами будем действовать таким устрашающим
образом, число трусов, пожалуй, не уменьшится, а, наоборот, увеличится.
Трусость надо побеждать прежде всего в себе. И начинать надо с мелочей.
Ведь страшно бывает не только под бомбами и снарядами, не только под
угрозой пыток... Иногда человек боится самых простых и самых, казалось бы,
нестрашных вещей.
Шла по улице пожилая женщина, сильно хромала, почти приседала на левую
ногу. Сзади бежали три девочки. Две из них, обгоняя старуху, прыснули,
засмеялись. Потом вдруг покраснела и тоже засмеялась их подруга. Девочку эту
я хорошо знаю: она добрая, умная и, как мне казалось, вовсе не трусиха.
Позже я спросил у нее:
- Почему ты засмеялась?
Она покраснела еще больше, и тут я вдруг понял, что смеялась она просто
"за компанию" - не решилась, постеснялась не только остановить своих
подружек, сказать им, что нехорошо, недостойно, глупо и гадко смеяться над
увечным человеком, но и просто побоялась прослыть в их глазах паинькой,
белой вороной...
Сколько уж раз говорили у нас о том, что многие ребята плохо воспитаны,
садятся за стол в шапках, не уступают места старшим, ленятся лишний раз
сказать "спасибо" или "пожалуйста"...
Все правильно. Много таких. Но вот ленятся ли они? Думаю, что не всегда
тут виновата лень, а виновата во многих случаях та же трусость, которую
некоторые взрослые деликатно именуют "стеснительностью" или
"застенчивостью".
Победи в себе эту дурацкую стеснительность, эту смешную маленькую
трусость - и вот ты уже выиграл первую битву! Не бойся пойти "наперекор
течению", не бойся, что над тобой будут смеяться. Посмеются и перестанут. А
сильных, принципиальных людей, готовых драться за свои убеждения, всегда и
повсюду, во все времена и во всех коллективах уважали и уважают.
Значит, выходит, что ничего отвратительнее трусости на свете нет. С
этим мы все как будто согласились. Но вот я вскрываю еще один конверт и
читаю письмо из города Чимкента от школьницы Фаризы Салыбековой.
Фариза пишет:
"Хуже трусости - отсутствие какой-либо совести".
Должен признаться вам, ребята, что эти слова чимкентской школьницы меня
поразили. Как верно, как метко это сказано, как точно поставила девочка все
на свои места.
Ведь и правда: что толку в смелости, в бесстрашии, в беззаветной
храбрости, если за ними не стоит совесть?! Разве не было храбрецов среди
гитлеровцев, эсэсовцев, власовцев?..
Честность, идейность, принципиальность - вот главное, что должны мы
ценить в человеке. Такой человек не может быть и никогда не будет трусом.
А самый дурной человек - человек бессовестный, бесчестный, безыдейный.
Если он храбр, его храбрости цена - копейка. Это храбрость зверя, а не
человека.

1968




ИСТОРИЯ МОИХ СЮЖЕТОВ



Просили рассказать о том, как я работаю. И вот уже не один день сижу за
столом и не могу начать, испытываю чувство неловкости, даже некоторой
скованности. А сейчас подумал, что ведь подобное чувство возникает у меня
буквально всякий раз, когда я кладу перед собой лист бумаги и пробую
что-нибудь начать - все равно повесть или крохотный рассказ, внутреннюю
рецензию или сценарий.
Мне уже приходилось говорить где-то об ошибке тех, кто думает, будто с
возрастом работа писателя упрощается, что, чем старше автор, чем больше у
него опыта и мастерства, тем легче ему дается его писательское дело.
Нет, не легче. Да, опыт, разумеется, великая вещь, но ведь вместе с
опытом у писателя, если он не холодный ремесленник и не халтурщик,
возрастает и требовательность к себе.
Пожалуй, только первую нашу книгу - "Республику Шкид" - мы с Гришей
Белых писали легко, весело, почти бездумно. Объясняется это не только
невзыскательностью молодых авторов, но еще и тем, что в работе над этой
повестью нам ничего не нужно было выдумывать, сочинять. Мы просто наперебой
вспоминали и записывали то, что еще так трепетно жило в нашей мальчишеской
памяти.
Но в этом ли только дело, что повесть наша воспоминательная,
автобиографическая? Не один раз приходилось читать утверждения критиков
(К.Чуковского, В.Смирновой, Е.Путиловой), будто все мое собрание сочинений -
это что-то вроде одного большого автобиографического романа. Упоминались и
та же "Республика Шкид", и "Ленька Пантелеев", и "Наша Маша", и многие
рассказы, и литературные портреты ("Горький", "Маршак", "Шварц", "Тырса"), и
дневники военных лет, и путевые очерки...
Не убежден, что все это склеивается в "роман", но то, что определенную
склонность к самовыражению, к самовыявлению, к автобиографичности я всегда
испытывал, - это правда, хотя очень рано испытал я и то, что Гете называл
Lust zu fabulieren - радость придумывания (а древние обозначали еще точнее:
раздольем выдумки).
Существует, мне кажется, несколько видов литературного дарования. Есть
писатели-сочинители, заведомые сочинители. Я говорю не о фантастах и
сказочниках, тем на роду написано zu fabulieren. Возьмем одного из
крупнейших реалистов нашего века - И.А.Бунина, художника, неоднократно и
громогласно заявлявшего, что все им написанное - от начала до конца
выдумано. Перечитывал, например, стихи Огарева и вдруг "почему-то
представилось" то-то и то-то - и легко, неожиданно сложился, выдумался
рассказ "Темные аллеи". Шел в Москве по Кузнецкому мосту, увидел в витрине
книжного магазина новинку - "Смерть в Венеции" Томаса Манна, не читал ее, не
листал, даже в магазин не зашел, а через два месяца, будучи в деревне,
вспомнил эту обложку и это название и вспомнил еще смерть какого-то
американца в гостинице на Капри - и вот за четыре дня написался, придумался
один из шедевров русской литературы - "Господин из Сан-Франциско".
Даже на такое явно автобиографическое произведение, как "Жизнь
Арсеньева", автор просит не смотреть как на рассказ о собственной жизни,
утверждая, даже афишируя то, что всегда будто бы писал "из самого себя"...
Дело тут не столько в том, в какой мере справедливы эти признания, сколько в
той горячности, с какой художник открещивается от всякого воздействия
"привходящего извне"...
Конечно, "из самого себя" писать невозможно. "Из себя" даже сновидение
не рождается. И все-таки есть сочинители, выдумщики и есть художники,
открыто и откровенно черпающие материал из окружающей жизни. Бунина трудно
представить с записной книжкой в руках, Чехова невозможно представить без
нее. Не полагаясь на один свой жизненный опыт и на одну собственную память,
Гоголь, как известно, не стеснялся брать материал из любого источника - от
друзей, родственников, знакомых, охотно и не задумываясь принимал подарки в
виде готовых сюжетов. Можно ли вообразить в этой роли, скажем, Марселя
Пруста?..
Однако я несколько ушел в сторону, ударился в доморощенное
литературоведение, а ведь обещал рассказать о себе, о своем личном опыте.
О моем отношении к слову, о работе над словом и вообще об этой стороне
литературного дела я несколько лет назад уже писал*. Сейчас попробую
вспомнить и рассказать о том, как возникали у меня сюжеты.
______________
* См. мои "Заметки о ремесле и мастерстве" в журнале "Сибирские огни" Э
11 за 1972 г.

Правы ли критики, считающие меня автором одной, автобиографической,
темы?
Да, все, что мне в моей литературной жизни более или менее удавалось,
основано, как правило, на моих личных наблюдениях и переживаниях, порой
очень глубоко запрятанных в подсознании. Там же, где я брал сюжет
подсказанный или подаренный, меня чаще всего подстерегала неудача. Это не
значит, что в тех случаях, когда я опирался на собственный жизненный опыт, я
не прибегал к вымыслу. Наоборот, до самого последнего времени я почти
никогда не обходился без вымысла. И все-таки в основе всякого стоящего
сюжета каждый раз лежало нечто подлинное, испытанное, пережитое... Другое
дело, во что превращалось иногда под твоим пером это пережитое.
Вот история небольшого рассказа "Честное слово".
Зимой 1941 года редактор журнала "Костер" попросил меня написать "на
моральную тему":
- О честности. О честном слове.
Я сказал: "Подумаю", но сказал это больше из вежливости, потому что был
уверен (как это почти всегда бывает в таких случаях), что ничего путного не
придумается и не напишется. Но в тот же день или даже час, по пути домой,
стало что-то мерещиться: широкий приземистый купол Покровской церкви в
петербургской Коломне, садик за этой церковью... Вспомнилось, как мальчиком
я гулял с нянькой в этом саду и как подбежали ко мне мальчики старше меня и
предложили играть с ними "в войну". Сказали, что я - часовой, поставили на
пост около какой-то сторожки, взяли слово, что я не уйду, а сами ушли и
забыли обо мне. А часовой продолжал стоять, потому что "дал честное слово".
Стоял и плакал и мучился, пока перепуганная нянька не разыскала его и не
увела домой.
Как будто сюжет нашелся, можно было садиться и писать рассказ. Но -
удобно ли писать о себе, похваляться, разглагольствовать о том, каким
честным и принципиальным был еще в младенческие годы автор! О себе можно
было говорить только в насмешливом, ироническом тоне. Однако такой
иронический тон никак не соответствовал высокой дидактической задаче,
стоявшей перед автором. И вот я все перекроил, повернул с ног на голову.
Действие перенес в наши дни. Себя сделал случайным свидетелем, косвенным и
второстепенным участником события, а мальчика выдумал, убавил ему лет,
прибавил стойкости, полюбовался им, сказал о нем несколько одобрительных,
похвальных слов.
Приведенный случай - самый простой, очевидный, когда автор сознательно
берет жизненный факт, факт собственной биографии, и делает из него нечто.
Часто дело обстоит куда сложнее - когда процесс претворения жизни в
искусство происходит где-то глубоко внутри, в той сфере, которую называют
подсознанием.
Не один раз бывало у меня так, что, сочиняя рассказ, выдумывая его, как
мне казалось, от начала до конца, я только позже, иногда много лет спустя,
делал открытие, что и этот рассказ тоже не "из самого себя" родился.
Когда почти полвека назад на первом редакционном совещании альманаха
"Костер", не помню, Маршак или Зощенко предложили посвятить этот первый
выпуск альманаха теме героического и я тоже дал согласие попробовать
написать что-нибудь, я, конечно, понятия не имел, о чем буду писать. Но вот
- сел и стал писать. И за несколько месяцев написал маленькую повесть (или,
вернее, большой рассказ) "Пакет". Откуда же возник сюжет этого рассказа?
Этого я тогда не знал и не пытался узнать, я узнал, понял только лет
двадцать пять спустя.
Первый воинский подвиг, о котором мне стало известно в моей жизни, был
подвиг моего отца. Еще совсем маленьким мальчиком мне приходилось много раз
слышать рассказ о том, как моего папу, молодого казачьего офицера, послали с
важным боевым донесением в штаб русского командования, как по дороге напал
на него японский кавалерийский разъезд и как он, раненный навылет в грудь,
отбился от неприятеля и, обливаясь кровью, вовремя доставил пакет куда
требовалось. Позже, когда отец лежал в полевом лазарете, адъютант генерала
Куропаткина привез ему боевой орден - крест Св. Владимира. Было это на пасху
1904 года.
Теперь я ни одной минуты не сомневаюсь, что именно эту, кровно близкую
мне историю незаметно подсунула мне моя память, когда я приступал к работе
над рассказом для "Костра". А ведь тогда, в 1932 году, был убежден, что пишу
"из самого себя".
Вообще-то там, конечно, много "из самого себя", то есть придуманного,
сочиненного. Но сама фабульная основа, как я уже сказал, взята из жизни.
Посмотрите, однако, с какой кавалерийской лихостью, как вольно и
бесцеремонно разделалось на этот раз мое воображение с фактами жизни! Начать
с того, что из 1904 года события перекинуты на пятнадцать лет вперед - из
русско-японской войны в гражданскую. Хорунжий Сибирского казачьего полка
превратился в рядового бойца буденновской Конной армии. Японцы - в
белоказаков. Штаб Куропаткина - в штаб Буденного. Владимирский крест с
мечами и бантом - в орден боевого Красного Знамени. Соответственно у все
остальное, весь антураж, колорит, лексика, фразеология и - главное - идейная
подоплека подвига стали иными.
В черновиках (и, кажется, в первой публикации) рассказ кончался так:
"И под самое рождество мне из Москвы подарок: орден Красного Знамени".
Редактор, почесав голову, попросил переделать рождество на Новый год.
Я согласился неохотно и не тотчас - еще и потому, что в той
крестьянской, батрацкой среде, откуда вышел мой герой, Новый год не
отмечался, не праздновался, а отмечались праздники престольные и вообще
церковные. Но кроме этих холодных, логических соображений играло тут,
несомненно, какую-то роль и то, что неосознанный автором прототип буденновца
Трофимова получил свой орден на пасху.
Я сказал: неосознанный. Да, не сомневаюсь и подчеркиваю: весь этот
маскарад потому только и мог состояться и увенчаться каким-то успехом, что
автор не знал и не понимал, откуда что... Сознательно я просто не решился бы
так поступить, это казалось бы мне кощунством - и по отношению к отцу, и по
отношению к герою.
И вот, наконец, еще один сюжет: "На ялике". Рассказ этот написан как
очерк. То есть стилизован под очерк. В нем очень несложная фабула: летом
1942 года автор переезжает на лодке Неву, наблюдает за
мальчиком-перевозчиком, вступает с ним в разговор, узнает, что у мальчика
совсем недавно погиб на том же ялике от осколка фашистской бомбы отец, тоже
перевозчик... Вряд ли найдется читатель, который усомнился бы в
невыдуманности этого рассказа-очерка. А между тем этот рассказ - выдуманный,
сочиненный.
Что же было на самом деле?
Весну и начало лета 1942 года я провел в госпитале, в блокированном
Ленинграде, на Каменном острове. Тогда там, неподалеку от госпиталя, был
лодочный перевоз, соединявший остров с Новой Деревней. На перевозе работал
мальчик лет четырнадцати-пятнадцати. Вот и все. Выходит, что рассказ возник
на бунинский манер, из самого себя, на пустом месте. Какое-то время мне и
самому так казалось. Но потом я понял, что в рассказе очень сложно
переплелись, сочетались впечатления 1942 года и впечатления года 1913-го.
Мне не было шести лет, мы жили на даче в Островках, на Неве, в двадцати
верстах от Шлиссельбурга. Напомню, что не только Великая Отечественная, но и
первая мировая война еще не начинались.
В конце августа утонул молодой перевозчик Капитон, оставил сиротами
детей, мальчика и девочку.
Это была первая в моей жизни встреча со смертью и, может быть, самое
сильное, самое потрясающее переживание за всю мою долгую (да, уже очень
долгую!) шестилетнюю жизнь.
Вот эти-то ранние детские впечатления и переживания, горечь этих
переживаний, перемешавшись с впечатлениями и переживаниями другими,
блокадными, и подстрекли, взволновали мое воображение, когда я писал
трогательную и возвышенную картину гибели придуманного мною новодеревенского
перевозчика. Между прочим, память моя даже имя его мне подсказала: героя
рассказа, маленького перевозчика, зовут Матвеем Капитоновичем. И Неву, с ее
запахами, с ее черной водой, я писал не ту, которую видел перед собой
блокадным летом, а ту, что сохранила от детских лет моя память.


...Пишу я обо всем этом не очень охотно, с некоторыми даже колебаниями.
Нужно ли, стоит ли открывать "тайны творчества"? Пойдет ли кому-нибудь это
открытие на пользу, порадует ли оно, на худой конец, кого-нибудь?
Читатель, особенно детский, ужасно не любит, огорчается и даже
обижается, когда узнает, что его обманули, что "мальчика не было".
Куда как приятнее было бы сообщить читателю, что в рассказе "Маринка",
например, где речь идет тоже о войне и блокаде, выдумки, вымысла, может
быть, всего два-три процента.
Но ведь эти заметки я писал не для детей, а для своих молодых товарищей
по цеху. Только им я и решаюсь открыть свои тайны творчества, не опасаясь,
что меня назовут мошенником и обманщиком.
А вообще-то должен сознаться, что, чем дальше, тем больше тянет меня на
чистую правду. В чем тут дело - не знаю. Может быть, это закономерность
возраста, а может быть, закономерность времени. Уже не первый год я работаю
над книгой рассказов о своем самом раннем детстве. Там нет ни на копейку
вымысла, и вместе с тем это - не мемуары, все рассказы цикла подчинены
законам жанра, как строго подчинен этим законам упомянутый выше мой давний
рассказик "Маринка".

1977




КАК Я СТАЛ ДЕТСКИМ ПИСАТЕЛЕМ



Просили рассказать, как и почему я стал детским писателем. По правде
говоря, никогда об этом не думал. А если и думал, то, вероятно, что-нибудь,
вроде: "Таким уж уродился".
Уродиться-то, конечно, уродился, но ведь очень легко мог при этом и не
стать.
Сочинять, то есть выдумывать стихи и прозу, я начал очень рано, едва ли
не с того дня, когда научился выводить буквы. Об этом с весьма достоверными
подробностями рассказано в повести "Ленька Пантелеев", вообще-то не совсем
по праву названной автобиографической. Где-то я уже признавался, что герой
этой повести не я, а человек с очень похожей судьбой и с очень знакомым
автору характером. Если говорить точнее - судьба героя кое в чем приглажена,
а характер упрощен и смягчен.
Среди многих умолчаний, которые лежат на моей совести, должен назвать
Лидию Чарскую, мое горячее детское увлечение этой писательницей. В повести
Ленька читает Диккенса, Твена, Тургенева, Достоевского, Писемского, Леонида
Андреева... Всех этих авторов читал в этом возрасте и я. Но несколько раньше
познакомился я с Андерсеном и был околдован его сказками. А год-два спустя
ворвалась в мою жизнь Чарская. Сладкое упоение, с каким я читал и
перечитывал ее книги, отголосок этого упоения до сих пор живет во мне -
где-то там, где таятся у нас самые сокровенные воспоминания детства, самые
дурманящие запахи, самые жуткие шорохи, самые счастливые сны.
Прошло не так уж много лет, меньше десяти, пожалуй, и вдруг я узнаю,
что Чарская - это очень плохо, что это нечто непристойное, эталон пошлости,
безвкусицы, дурного тона. Поверить всему этому было нелегко, но вокруг так
настойчиво и беспощадно бранили автора "Княжны Джавахи", так часто слышались
грозные слова о борьбе с традициями Чарской - и произносил эти слова не
кто-нибудь, а мои уважаемые учителя и наставники Маршак и Чуковский, что в
один несчастный день я, будучи уже автором двух или трех книг для детей,
раздобыл через знакомых школьниц какой-то роман Л.Чарской и сел его
перечитывать.
Можно ли назвать разочарованием то, что со мной случилось? Нет, это
слово здесь неуместно. Я просто не узнал Чарскую, не поверил, что это она, -
так разительно несхоже было то, что я теперь читал, с теми шорохами и
сладкими снами, которые сохранила моя память, с тем особым миром, который
называется Чарская, который и сегодня еще трепетно живет во мне.
Это не просто громкие слова, это истинная правда. Та Чарская очень
много для меня значит. Достаточно сказать, что Кавказ, например, его
романтику, его небо и горы, его гортанные голоса, всю прелесть его я узнал и
полюбил именно по Чарской, задолго до того, как он открылся мне в стихах
Пушкина и Лермонтова.
И вот я читаю эти ужасные, неуклюжие и тяжелые слова, эти оскорбительно
не по-русски сколоченные фразы и недоумеваю: неужели таким же языком
написаны и "Княжна Джаваха", и "Мой первый товарищ", и "Газават", и
"Щелчок", и "Вторая Нина"?..
Убеждаться в этом я не захотел, перечитывать другие романы Л.Чарской не
стал. Так и живут со мной и во мне две Чарские: одна та, которую я читал и
любил до 1917 года, и другая - о которую вдруг так неприятно споткнулся
где-то в начале тридцатых. Может быть, мне стоило сделать попытку понять: в
чем же дело? Но, откровенно говоря, не хочется проделывать эту операцию на
собственном сердце. Пусть уж кто-нибудь другой попробует разобраться в этом
феномене. А я свидетельствую: любил, люблю, благодарен за все, что она мне
дала как человеку и, следовательно, как писателю тоже.
И еще одно могу сказать: не со мной одним такое приключалось. Лет
шесть-семь назад на прогулке в Комарове разговорился я с одной известной,
ныне уже покойной московской писательницей. Человек трудной судьбы и
большого вкуса. Старая партийка. Давняя почитательница Ахматовой и
Пастернака, сама большой мастер, превосходный стилист. И вот эта женщина
призналась мне, что с детских лет любит Чарскую, до сих пор наизусть помнит
целые страницы из "Второй Нины". Будучи в Ленинграде, она поехала на
Смоленское кладбище и разыскала могилу Чарской. Могила была ухожена, на ней
росли цветы, ее навещали почитательницы...
- И не какие-нибудь там престарелые фон-баронессы, как кто-нибудь может
подумать, а обыкновенные советские женщины. И не такие уж древние.
Нет, когда я приступал к этим заметкам, я вовсе не собирался писать
панегирик Лидии Чарской. Просто вопрос, который мне задали, заставил меня,
вместе с другими авторами, читанными мною в детстве, вспомнить Чарскую. Ведь
это была именно та детская литература, на которой я вырос.
Полагаю, что на вопрос: "С какого года вы пишете?" - я вправе был бы
ответить: "С неполных пяти".
Писал я в те годы много - и за какие только жанры не брался! Сочинял и
стихи, и рассказы, и пьесы для домашних спектаклей, и длиннющий роман с
жутким и завлекательным названием "Кинжал спасения", и даже философский
трактат "Что такое любовь?" (где говорилось, сколько мне помнится, главным
образом о любви материнской).
Испытал ли я в этой "работе" влияние Чарской, подражал ли я любимой
писательнице? Не знаю. Ничего, кроме убогих стишат про "бедного, бедного
солдатика", на которого "бомба, как с неба, упала", и некоторых примеров из
философского трактата, память моя не сохранила. Возможно, подражания Чарской
были в "Кинжале спасения", даже почти уверен, что были, потому что сочинял я
этот "роман" в пору самого глубокого увлечения Чарской. Но сознательно
подражать Чарской и вообще писать для детей - такое мне и в голову не могло
прийти - ни в детские годы, ни в годы скитаний, ни в "лицейскую" пору Шкиды,
ни позже, когда писание и печатанье стало моей профессией. И тут жанровый
диапазон мой был достаточно широк: от кинорецензий в 15 строчек до большого
"проблемного" рассказа; от стихотворного фельетона до анекдота в две-три
строки. За многое я брался, разумеется, не из высоких побуждений, а
заработка ради. Ведь за тему для карикатуры и за более или менее остроумную
подпись к этой карикатуре журнал "Бегемот" платил шесть рублей - бешеные
деньги в глазах паренька, получавшего, как ученик повара в ресторане
"Ново-Александровск", 35 целковых в месяц!
Ни я, ни Гриша Белых не брезговали никаким заработком. Наши рукописи
читали (а бывало, и печатали) в "Смене", в "Юном пролетарии", в "Спартаке",
в "Работнице", в "Кинонеделе", в комсомольском юмористическом журнале "Будь
жив!"... Но чтобы написать что-нибудь для детей - нет, такое не могло
осенить нас ни наяву, ни во сне.
Недавно я с удивлением узнал, что редакция журнала "Воробей", ставшего
через какое-то время "Новым Робинзоном", та знаменитая редакция, где
работали, клали первые кирпичи в основание советской детской литературы
Маршак, Житков, Шварц, Олейников, Бианки, - эта редакция помещалась в том же
доме по Социалистической улице, 14, и даже в том же коридоре, где теснились
в те годы органы печати, на страницах которых мы с Гришей оттачивали наши
перья. Вполне вероятно, что мы видели этого "Воробья", его вывеску на
дверях, когда проходили по нескольку раз в день мимо. Но почему-то нас туда
не потянуло, как не потянуло, скажем, в весьма популярный журнал "Гигиена и
здоровье рабочей семьи", редакция которого, если не ошибаюсь, тоже
помещалась в этом редакционно-издательском ковчеге.
О детской литературе мы знать не знали. Не помню, как у Гриши, мои же
отношения с детской литературой были прерваны и, казалось, навсегда, в
пасхальные дни 1917 года, когда я получил в подарок от мамы "Крокодил"
Корнея Чуковского. Это была последняя детская книга, которую я читал.
Но как же все-таки получилось, что Г.Белых и Л.Пантелеев стали детскими
писателями? На этот вопрос каждый волен ответить по-своему. Случай. Судьба.
Фатальное стечение обстоятельств.
"Республику Шкид" мы писали, меньше всего думая о детях. Написав, стали
чесать затылки, куда нести рукопись? В ту пору мы знали только одно
издательство, вывеска которого бросалась нам в глаза, когда мы переходили
Невский у Садовой улицы: кооперативное издательство "Прибой". Это было
вполне взрослое издательство, там печатались солидные, маститые авторы:
М.Шагинян, В.Катаев, М.Козаков, Б.Лавренев, Н.Никитин... Страшно было тащить
туда рукопись, написанную при этом с легкостью и быстротой, каких мы в
дальнейшем уже не знали: работали мы над "Республикой Шкид" два с половиной
месяца.
И тут одному из нас пришла в голову мысль: показать рукопись Лилиной.
Эта женщина заведовала в те годы ленинградским губернским отделом народного
образования и была единственным крупным деятелем, лично нам известным: не
раз 3.И.Лилина присутствовала на торжественных вечерах в Шкиде.
Проникнуть в кабинет завнароба оказалось делом нетрудным. Но хорошо
помню испуганное лицо Лилиной, что-то даже вроде ужаса на этом лице, когда
она поняла, что ей предстоит читать огромную пухлую рукопись, которую
приволокли к ней два вчерашних детдомовца.
Конечно, только по доброте душевной, из жалости она согласилась
оставить у себя эту махину.
- Хорошо, - сказала она. - Я полистаю, посмотрю. Загляните через
недельку...
Покидая дом на Казанской улице, мы были вполне уверены, что дело наше
проиграно. Гриша, я помню, заявил, что идея нести рукопись к Лилиной была от
начала до конца идиотской и что он и не подумает идти узнавать о
результатах. Хватит, мол, с нас позора. Мы даже с ним поссорились на этой
почве. И целый месяц не показывались на Казанской улице.
А нас, как потом выяснилось, искали по всему городу.
Мы не знали, что Лилина, кроме губоно, заведовала еще по
совместительству детским отделом ленинградского Госиздата. Рукопись наша ей
понравилась. И она тут же передала ее своему помощнику и консультанту по
издательским делам С.Я.Маршаку.
Что было бы, если бы я не решился все-таки заявиться на Казанскую
улицу, каким бы образом нас могли тогда найти - не знаю. Но меня что-то
толкнуло. И не сказав о своем намерении Белых, я один отправился в губоно...
Помню, как ошеломила меня секретарша Лилиной (даже фамилию ее запомнил
- Волина), которая, увидев меня, вскочила и закричала:
- Он! Он! Пришел наконец-то!
И кинулась в кабинет Лилиной. Тотчас вышла и сама Лилина.
- Куда вы пропали, мальчики? Где ваш соавтор?
Тут началось такое, от чего у меня голова закружилась. Зав. губоно
взяла меня под руку и полчаса водила по длинным и широким коридорам бывшего
Воспитательного дома, воскуряя фимиам нашей повести. Помню, я так
волновался, что, закуривая, сунул горящую спичку в коробок, который шумно
взорвался и опалил мне левую руку. Кто-то, кажется, секретарша Волина,
чем-то смачивала ее, забинтовывала...
А Лилина сказала:
- Идите на Невский, в Дом книги, поднимитесь на пятый этаж и спросите
Маршака, Олейникова или Шварца.
Признаюсь, что ни одно из названных имен, даже имя Маршака мне в ту
пору известно не было.
И вот мы оказались в детской литературе.
И навсегда в ней застряли.
Жалею ли я об этом?
Есть люди (и среди пишущей братии тоже), которые с некоторой жалостью,
как на недоростков, смотрят на детских писателей. Сколько раз в жизни мне
приходилось слышать:
- А для взрослых писать не пробовали?
Нет, специально для взрослых (чтобы в аннотациях: детям до 16 лет
читать не рекомендуется) не пробовал. Но не скрою: идеалом моим всегда было
работать так, чтобы захватывало и детей и взрослых. Узнавать, что читают
тебя не только дети, всегда бывало приятно. А судя по читательской почте,
взрослые читают и "Республику Шкид", и "Леньку Пантелеева", и "Нашу Машу", и
"Часы", и "Пакет", и многое другое, что впервые появилось под маркой
Детгиза. Но главные мои читатели все-таки - дети. И я не только об этом не
жалею, я горжусь этим.
А "Республике Шкид" очень повезло. Она попала к читателю, адреса
которого не знали даже авторы. Адрес же у книги точный. Очень хорошо сказал
об этом года два назад на пленуме Союза писателей С.В.Михалков. Вспоминая
тот громкий успех, который имела "Республика Шкид" у подростков 20-х годов,
он объяснил это тем, что авторы, когда писали свою повесть, "сами едва
преодолели рубеж подросткового возраста", "...они писали о себе, о своих
сверстниках, какими они были три-четыре года назад до выхода повести"...
Не три и не четыре, а только два года отделяло нас от школы им.
Достоевского до "академии Маршака". Осенью 1923 года мы с Белых оставили
стены Шкиды, а в конце 1925 года уже работали над повестью. Год спустя, к
большому удивлению авторов, она и в самом деле очень громко зашумела.
Повезло нам по всех отношениях. Мы попали в лучшую редакцию того
времени. Наши редакторы С.Маршак и Е.Шварц, умевшие помочь автору
организовать книгу, подсказать ему нужное слово, в этом случае оставили
авторский текст в полной неприкосновенности (если не считать одной главы,
написанной мною по какой-то мальчишеской прихоти ритмической прозой. Эту
главу я по просьбе Маршака переписал).
А попади наша рукопись в какой-нибудь "Прибой" или в другое "взрослое"
издательство - там ее легко могли бы пригладить, причесать, а главное,
овзрослить. И полвека спустя не было бы, возможно, у Сергея Михалкова
оснований, говоря о "Республике Шкид", сказать, что это "была подростковая
литература в полном смысле этого слова", литература, которую "никакая иная
заменить не может".
Благодарен судьбе за то, что она привела меня мальчишкой к Викниксору,
а несколько лет спустя - к Маршаку. Не окажись эти люди на моем жизненном
пути, может быть, и не было бы сейчас у редакции "Детской литературы"
оснований обращаться к писателю Л.Пантелееву с просьбой рассказать, как и
почему он стал писателем детским.

1979




О НАЗВАНИИ УЛИЦ



В газетном очерке, посвященном послевоенной Франции, я прочел, что в
Париже есть Московская, Сталинградская и Ленинградская улицы. Признаюсь,
меня это крайне удивило. Не то удивило, что в Париже воздают честь нашим
городам-героям, а то, что у нас, в нашей газете, так по-русски перевели
названия этих улиц. Ведь сами-то мы уже давно отвыкли от этих правильных
наименований.
Вот совсем на днях депутат одного из ленинградских районных Советов
писала в "Известиях": "Почему бы, скажем, не иметь в Ленинграде проспекта
Бухареста или площади Праги?" Тот же автор в той же статье считает, что
"назрел вопрос о присвоении здешним улицам таких названий, как проспект
Красной гвардии, проспект Выборгской стороны"...
В "Литературной газете" поэт Евг. Долматовский, восставая против
названия "Мазутный проезд", предлагал в качестве замены такие названия, как
"улица Радости", "улица Юности", а Евгений Воробьев в той же газете
рекомендует "предусмотреть место для памятника герою на улице Гвардейцев".
Отрадно, что вопросами наименования и переименования улиц
заинтересовалась наша общественность, что заговорили наконец о "скудости
воображения тех, кто ведает переименованием". Дело это, действительно,
находится в состоянии прискорбном и давно уже требует решительного
вмешательства. Жаль только, что с самого начала тонкий и сложный вопрос этот
повернули совсем не в ту сторону. Ведь то, что нам предлагают в качестве
образцов, не только не исправляет положения, но и закрепляет несуразицу и
нелепость, царящие в этом деле.
Надеюсь, я не очень обижу Е.Долматовского, если скажу, что название
"Мазутный проезд", против которого он так горячо ополчился, все-таки лучше,
чем выдуманные им "улица Радости" или "улица Счастливая". Лучше уже по
одному тому, что скромное название это отвечает законам нашего языка, его
этимологии.
Вспомним, как складывались исторически названия наших улиц. Назывались
они чаще всего по имени церковного прихода, или по цеховому признаку, или по
названию крупного землевладения, усадьбы... В течение веков имена улиц и
переулков сохраняли ограниченное количество окончаний: -ская, -ная
(Поварская, Знаменская, Введенская, Стремянная, Шпалерная); -ский, -ный,
-ной (Крестовоздвиженский, Кузнечный, Соляной); -ов, -ев, -ин, -ина
(Лештуков, Гусев, Зимин, Зеленина), или, наконец, в самых старых русских
городах: -ка (Петровка, Софийка, Варварка, Якиманка, Божедомка)...
А что делается сейчас? Много ли в наших городах и поселках улиц и
переулков, которые назывались бы: Ленинская, Матросовская, Халтуринская,
Желябовский, Гоголевский? На наших глазах и при нашем общем попустительстве
произошла невероятная инверсия: слово "улица" переместилось справа налево.
На угловых табличках и на домовых фонарях пишут: "Ул. им. 25-го Октября",
"Ул. Восстания", "Ул. Петра Лаврова", "Ул. Железнодорожная", "Ул.
Машиностроительная"... Изобразить на табличке эти словосочетания нетрудно, а
вот пользоваться ими в живой речи почти невозможно. Поэтому и входят (и уже
вошли, к сожалению) в разговорный обиход такие варварские обороты, как:
- На Восстания угол Некрасова... Угол Лазо и Щорса... Угол Энгельса и
Мичурина...
Или - еще лучше:
- Где вы живете?
- На Полярников, шесть.
На каком это, спрашивается, языке? И какой это падеж?
А чего стоят эти ужасные возгласы, которые мы ежедневно слышим у себя
за спиной в автобусе и в трамвае:
- На Марата выходите? На Маяковского вылезаете?
Откуда же вылезли вдруг эти словесные уродцы? В том-то и дело, что
вылезли они не вдруг. Думаю, что среди прочих причин, вызвавших к жизни это
повсеместное косноязычие, немалую роль сыграли вопросы пиетета, боязнь
проявить фамильярность, непочтительность. Ведь куда спокойнее назвать новую
улицу "Проспект имени тов. И.И.Иванова", чем просто "Ивановская". А будут ли
в народе называть эту улицу так, как она обозначена на табличке, - об этом
меньше всего думают. А заодно и о том не думают, что в словах "живу на
Иванова, шесть", гораздо больше неуважения к тому же тов. Иванову, чем в
словах "живу на Ивановской, шесть".
Интересно, между прочим, что дурная практика эта, получив столь широкое
распространение, не проникла почему-то в подземное царство, не отразилась на
названиях станций наших метрополитенов. Возможно, что тут сказалась и
практическая необходимость: название станции должно быть звучным, четким,
предельно кратким. Ведь им пользуются не только пассажиры, но и работники
метрополитена; о станциях даются справки, о них объявляют по радио, по
селектору. Как бы то ни было, а станции нашей подземки - и в Москве, и в
Ленинграде - не в пример своим "соседям наверху" носят, как правило, имена,
отвечающие духу и обычаям русского языка. Там, где наверху "Площадь
Дзержинского", внизу - просто "Дзержинская", где на земле "Проспект имени
Н.Г.Чернышевского", под землей - краткое "Чернышевская". Имена эти между
собою спорят, и кто в этом споре окажется победителем, - угадать нетрудно.
И.Е.Репин заметил как-то, что народ язык блюдет органически.
Справедливое вообще, это замечание справедливо и по отношению к такому,
казалось бы, второстепенному разделу словаря, куда входят названия улиц. И
здесь, оберегая чистоту родной речи, народ наш свято блюдет ее законы и
традиции.
Есть в Ленинграде улица имени Блохина - бывшая Церковная. Недавно я
заказывал по телефону такси. Диспетчер позвонила и говорит:
- Машина номер такой-то выходит с Блохиной. (Не с Блохина, как говорят
обычно, а именно с Блохиной!)
Помню, как порадовала меня эта поправка, внесенная скромной русской
девушкой в языковую неуклюжесть, допущенную городской администрацией.
Скажут, что это не совсем точно: с Блохиной. Надо было сказать: с Блохинской
(как с Пушкинской, а не с Пушкиной). Ведь название улицы пошло не от блохи,
а от Блохина, славного питерского трамвайщика-большевика. Но вспомним, что
есть у нас в Ленинграде Апраксин двор и Апраксин переулок: есть Аничков мост
и Аничков дворец, и существуют эти имена вполне законно, хотя идут не от
Апракси и не от Анички, а от графа Апраксина и подполковника Аничкова.
За последние годы застроился в Ленин

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися