Александр Фадеев. Разгром
страница №6
...овые отряды. Никто непоявился больше; эскадрон ехал шагом, расстроив ряды; судя по сбитой посадке
людей и по тому, как мотали головами разыгравшиеся лошади, эскадрон только
что шел на рысях.
Бакланов повернулся обратно и чуть не налетел на Левинсо-на,
выезжавшего на опушку. Он сделал знак остановиться.
— Много? — спросил Левинсон, выслушав его.
— Человек пятьдесят.
— Пехота?
— Нет, конные...
— Кубрак, Дубов, спешиться! — тихо скомандовал Левин-сон. — Кубрак
— на правый фланг, Дубов — на левый... Я тебе дам!.. — зашипел он вдруг,
заметив, как какой-то партизан с подвязанной щекой повернул в сторону,
заманивая и других. — На место! — И он погрозил ему плеткой.
Передав Бакланову командование взводом Метелицы и приказав ему остаться
здесь, он спешился сам и пошел впереди цепи, чуть ковыляя и размахивая
маузером.
Не выходя из кустов, он положил цепь, а сам в сопровождении одного
партизана пробрался к омшанику. Эскадрон был совсем близко. По желтым
околышам и лампасам Левинсон узнал, что это были казаки. Он разглядел и
командира в черной бурке.
— Скажи, пусть сюда ползут, — шепнул он партизану, — только пусть не
встают, а то... Ну, чего смотришь? Живо!.. — И он подтолкнул его, нахмурив
брови.
Хотя казаков было мало, Левинсон почувствовал вдруг сильное волнение,
как в первый, давнишний период его военной деятельности.
В своей боевой жизни он различал два периода, не разделенных резкой
чертой, но отличных для него по тем ощущениям, которые он сам в них
испытывал.
В первое время, когда он, не имея никакой военной подготовки, даже не
умея стрелять, вынужден был командовать массами людей, он чувствовал, что он
не командует на самом деле, а все события развиваются независимо от него,
помимо его воли. Не потому, что он нечестно выполнял свой долг, — нет, он
старался дать самое большее из того, что мог, — и не потому, что он думал,
будто отдельному человеку не дано влиять на события, в которых участвуют
массы людей, — нет, он считал такой взгляд худшим проявлением людского
лицемерия, прикрывающим собственную слабость таких людей, то есть отсутствие
в них воли к действию, — а потому, что в этот первый, недолгий период его
военной деятельности почти все его душевные силы уходили на то, чтобы
превозмочь и скрыть от людей страх за себя, который он невольно испытывал в
бою.
Однако он очень скоро привык к обстановке и достиг такого положения,
когда боязнь за собственную жизнь перестала мешать ему распоряжаться жизнями
других. И в этот второй период он получил возможность управлять событиями --
тем полней и успешней, чем ясней и правильней он мог прощупать их
действительный ход и соотношение сил и людей в них.
Но теперь он вновь испытывал сильное волнение, и он чувствовал, что это
как-то связано с новым его состоянием, со всеми его мыслями о себе, о смерти
Метелицы.
Пока подползала цепь, раскинувшаяся по кустам, он все же овладел собою,
и его маленькая собранная фигурка, с уверенными, точными движениями,
по-прежнему предстала перед людьми как олицетворение некоего безошибочного
плана, в который люди верили по привычке и по внутренней необходимости.
Эскадрон был уже так близко, что слышен был конский топот и сдержанный
говор всадников, — можно было различить даже отдельные лица. Левинсон видел
их выражения — особенно у одного красивого и полного офицера, только что
выехавшего вперед с трубкой в зубах и очень плохо державшегося в седле.
"Вот зверь, должно быть, — подумал Левинсон, задержавшись на нем
взглядом и невольно приписывая этому красивому офицеру все те ужасные
качества, которые обычно приписываются врагу. — Но как бьется у меня
сердце!.. Или стрелять уже? стрелять?.. Нет, возле той березы с ободранной
корой... Но почему он так плохо держится?.. Ведь как же нело..."
— Взво-о-од! — закричал он вдруг тонким протяжным голосом (как раз в
это мгновенье эскадрон поравнялся с березой с ободранной корой). — Пли!..
Красивый офицер, услыхав первые звуки его голоса, удивленно поднял
голову. Но в ту же секунду фуражка слетела с его головы, и лицо его приняло
невероятно испуганное и беспомощное выражение.
— Пли!.. — снова крикнул Левинсон и выстрелил сам, стараясь попасть в
красивого офицера.
Эскадрон смешался; многие попадали на землю, но красивый офицер остался
в седле, лошадь, оскаля зубы, пятилась под ним. В течение нескольких секунд
растерявшиеся люди и лошади, вздымавшиеся на дыбы, бились на одном месте,
крича что-то, неслышное из-за выстрелов. Потом из этой сумятицы вырвался
отдельный всадник, в черной папахе и в бурке, и заплясал перед эскадроном,
сдерживая лошадь напряженным жестом, размахивая шашкой. Остальные, как
видно, плохо повиновались ему, — некоторые уже мчались прочь, нахлестывая
лошадей; весь эскадрон ринулся за ними. Партизаны повскакали с мест, --
наиболее азартные побежали вдогонку, стреляя на ходу.
— Лошадей!.. — кричал Левинсон. — Бакланов, сюда!.. По коням!..
Бакланов со свирепым, перекошенным лицом пронесся мимо, вытянувшись
всем телом, откинув понизу руку с шашкой, блестевшей, как слюда, — за ним с
лязгом и гиком мчался взвод Метелицы, ощерившись оружием.
Вскоре весь отряд поскакал за ними.
Мечик, увлеченный общим потоком, мчался в центре этой лавины. Он не
только не испытывал страха, но даже утерял всегда присущее ему свойство
отмечать собственные мысли и поступки и расценивать их со стороны, — он
только видел перед собою чью-то знакомую спину с чубатой головой,
чувствовал, что Нивка не отстает от нее, что враг бежит от них, и вместе со
всеми на совесть старался догнать врага и не отстать от знакомой спины.
Казачий эскадрон скрылся в березовой роще. Через некоторое время оттуда
посыпались частые ружейные выстрелы, но отряд продолжал скакать, не только
не замедляя хода, а еще больше горячась и возбуждаясь от выстрелов.
Вдруг мохнатый жеребец, мчавшийся впереди Мечика, ткнулся мордой в
землю, и знакомая спина, с чубатой головой, полетела вперед, вытянув руки.
Мечик вместе с другими обогнул что-то большое и черное, копошившееся на
земле.
Не видя больше знакомой спины, он впился глазами в рощу, стремительно
надвигавшуюся на него... Маленькая бородатая фигурка на вороном жеребце,
что-то кричавшая и указывавшая шашкой, на одно мгновение мелькнула перед
глазами... Несколько всадников, скакавших рядом, вдруг свернули влево, но
Мечик, не сообразив, в чем дело, мчался в прежнем направлении, пока не
влетел в рощу и чуть не разбился о стволы, расцарапав себе лицо о голые
ветви. Он едва удержал Нивку, рвавшуюся, обезумев, через кусты.
Он был один — в мягкой березовой тиши, в золоте листьев и трав...
В то же мгновенье ему показалось, что роща кишит казаками. Он даже
вскрикнул и не помня себя ринулся обратно, не обращая внимания, как острые
колючие ветви хлещут его по лицу...
Когда он снова выехал на поле, отряда не было. Шагах в двухстах от него
лежал убитый конь со сбившимся седлом. Возле, подогнув ноги, безнадежно
обхватив руками колени, прижатые к груди, не шевелясь, сидел человек. Это
был Морозка.
Мечик, устыдясь своего страха, шагом подъехал к нему.
Мишка лежал на боку, оскалив зубы, выкатив большие, остекленевшие
глаза, согнув передние ноги, с острыми копытами, точно он и мертвый
собирался скакать. Морозка смотрел мимо него блестящими, сухими, невидящими
глазами.
— Морозка... — тихо позвал Мечик, остановившись против него и
переполняясь вдруг слезливой доброй жалостью к нему и к этой мертвой лошади.
Морозка не шевельнулся. Несколько минут они оставались так, не говоря
ни слова, не меняя положений. Потом Морозка вздохнул, медленно разжал руки,
встал на колени и, по-прежнему не глядя на Мечика, начал отстегивать седло.
Мечик, не решаясь больше заговорить, молча наблюдал за ним.
Морозка распустил подпруги — одна из них была разорвана, — он
внимательно осмотрел оторванный, выпачканный в крови ремешок, повертел в
руке и выбросил его. Потом, кряхтя, взвалил на спину седло и пошел по
направлению к роще, согнувшись и неловко ступая кривыми ногами.
— Давай я отвезу, или, хочешь, садись сам — я пешком пойду! --
крикнул Мечик.
Морозка не оглянулся, только еще ниже склонился под тяжестью седла.
Мечик, стараясь почему-то больше не попасться ему на глаза, сделал
большой крюк влево и, когда обогнул рощу, увидел неподалеку село,
раскинувшееся поперек долины. В пространной низине, справа от него — до
самого хребта, отвернувшего в сторону и затерявшегося в мутно-серой дали, --
виднелся лес. Небо — такое чистое с утра — теперь висело низкое и
невеселое, — солнце едва проступало.
Шагах в пятидесяти лежало несколько зарубленных казаков. Один был еще
жив, — он с трудом приподнимался на руках и снова падал и стонал. Мечик
далеко объехал его, стараясь не слышать его стонов. Из деревни, навстречу
ему, ехало несколько конных партизан.
— У Морозки коня убили... — сказал Мечик, когда они поравнялись с
ним.
Никто не ответил ему. Один окинул его подозрительным взглядом, словно
хотел спросить: "А ты где был, когда мы тут бились?" Мечик, осунувшись,
поехал дальше. Он был полон самых недобрых предчувствий...
Когда он въехал в село, многие из отряда уже разошлись по квартирам, --
остальные толпились возле большой пятистенной избы, с высокими резными
окнами. Левинсон, стоя на крыльце в сбившейся шапке, потный и пыльный,
отдавал приказания. Мечик спешился возле забора, где стояли лошади.
— Откуда бог принес? — насмешливо спросил отделенный. — По грибы
ходил, что ли?
— Нет, я отбился, — сказал Мечик. Ему было все равно теперь, что о
нем подумают, но по привычке он оправдывался. — Я в рощу попал, вы,
кажется, там влево свернули?
— Влево, влево! — радостно подтвердил один белобрысый партизанчик, с
наивными ямочками и петушиным задорным хохолком на макушке. — Я кричал
тебе, да ты не слышал, видать... — И он восторженно посмотрел на Мечика,
как видно с удовольствием вспоминая все подробности дела. Мечик, привязав
лошадь, сел рядом с ним.
Из переулка вышел Кубрак в сопровождении толпы мужиков, — они вели
двоих со скрученными назад руками. Один был в черной жилетке и с несуразной,
точно приплюснутой головой в неровной проседи, — он сильно трясся и просил.
Другой — тщедушный попик в растерзанной ряске, сквозь которую виднелись его
измятые штанишки с отвисшей мошонкой. Мечик заметил, что к поясу у Кубрака
прицеплена серебряная цепочка — как видно, от креста.
— Этот, да? — бледнея, спросил Левинсон, указав пальцем на человека в
жилетке, когда они подошли к крыльцу.
— Он... он самый!.. — загудели мужики.
— И ведь такая мразь, — сказал Левинсон, обращаясь к Ста-шинскому,
сидевшему рядом на перилах, — а Метелицы уже не воскресишь... — Он вдруг
часто замигал и отвернулся и несколько секунд молча смотрел вдаль, стараясь
отвлечься от воспоминаний о Метелице.
— Товарищи! милые!.. — плакал арестованный, глядя то на мужиков, то
на Левинсона собачьими, преданными глазами. — Да неужто ж я по охоте?..
Господи... Товарищи, милые...
Никто не слушал его. Мужики отворачивались.
— Чего уж там: всем сходом видели, как ты пастушонка неволил, --
сурово сказал один, окинув его безразличным взглядом.
— Сам виноват... — подтвердил другой и, смутившись, спрятал голову.
— Расстрелять его, — холодно сказал Левинсон. — Только отведите
подальше.
— А с попом как? — спросил Кубрак. — Тоже — сука... Офицерей
годувал.
— Отпустите его, — ну его к черту!
Толпа, к которой присоединились и многие партизаны, хлынула вслед за
Кубраком, потащившим человека в жилетке. Тот упирался, сучил ногами и
плакал, вздрагивая нижней челюстью.
Чиж, в фуражке, испачканной чем-то нехорошим, но с нескрываемым
победоносным видом, подошел к Мечику.
— Вот ты где! — сказал обрадованно и гордо. — Эк тебя разукрасило!
Пойдем пожрать куда-нибудь... Теперь они его разделают... — протянул он
многозначительно и свистнул.
В избе, куда их пустили пообедать, было сорно и душно, пахло хлебом и
шинкованной капустой. Весь угол у печки был завален грязными капустными
кочнами. Чиж, давясь хлебом и щами, без умолку рассказывал о своих доблестях
и то и дело поглядывал из-под бровей на тоненькую девушку с длинными косами,
подававшую им. Она смущалась и радовалась. Мечик старался слушать Чижа, но
все время настораживался и вздрагивал от каждого стука.
— ... Вдруг он как обернется — да на меня... — верещал Чиж, давясь и
чавкая, — тут я его рраз!..
В это время звякнули стекла и послышался отдаленный залп. Мечик,
вздрогнув, уронил ложку и побледнел.
— Да когда же все это кончится!.. — воскликнул он в отчаянии и,
закрыв лицо руками, вышел из избы.
"... Они убили его, этого человека в жилетке, — думал он, уткнувшись
лицом в воротник шинели, лежа где-то в кустах, — он даже не помнил, как
забрался сюда. — Они убьют и меня рано или поздно... Но я и так не живу --
я точно умер: я не увижу больше родных мне людей и этой милой девочки со
светлыми кудрями, портрет которой я изорвал на мелкие клочки... А он,
наверно, плакал, бедный человек в жилетке... Боже, зачем я изорвал ее? И
неужели я никогда не вернусь к ней? Как я несчастен!.."
Уже вечерело, когда он вышел из кустов с сухими глазами, с выражением
страдания на лице. Где-то совсем рядом разливались пьяные голоса, играла
гармонь. Он встретил у ворот тоненькую девушку с длинными косами, — она
несла воду на коромысле, изогнувшись, как лозинка.
— Ох, и гуляет ваш один с хлопцами с нашими, — сказала она, подняв
темные ресницы, и улыбнулась. — Он як... чуете? — И в такт разухабистой
музыке, летевшей из-за угла, она покачала своей милой головкой. Ведра тоже
качнулись, сплеснув воду, — девушка застыдилась и юркнула в калитку.
А мы сами, каторжане,
Того да-жидалися-а... --
разливался чей-то пьяный и очень знакомый Мечику голос. Мечик выглянул
за угол и увидел Морозку с гармоньей и с растрепавшимся чубом, свисавшим ему
на глаза, прилипавшим к его красному, потному лицу.
Морозка шел посреди улицы с циничным развальцем, выставив вперед и
растягивая гармонь с таким — "от всей души" — выражением, точно он
похабничал и тут же каялся; за ним шла орава таких же пьяных парней, без
поясов и шапок. По бокам, крича и вздымая клубы пыли, бежали босоногие
мальчишки, безжалостные и резвые, как чертенята.
— А-а... Друг мой любезный! — в пьяном лицемерном восторге закричал
Морозка, увидев Мечика. — Куда же ты? Куда?
Не бойся — бить не будем... Выпей с нами... Ах, душа с тебя вон --
вместях пропадать будем!
Они всей толпой окружили Мечика, обнимали его, склоняли к нему свои
добрые пьяные лица, обдавая его винным перегаром, кто-то совал ему в руку
бутылку и надкушенный огурец.
— Нет, нет, я не пью, — говорил Мечик, вырываясь, — я не хочу
пить...
— Пей, душа с тебя вон! — кричал Морозка, чуть не плача от веселого
исступления. — Ах, панихида... в кровь... в три-господа!.. Вместях
пропадать!
— Только немножко, пожалуйста, ведь я не пью, — сказал Мечик,
сдаваясь.
Он сделал несколько глотков. Морозка, расплеснув гармонь, запел
хриповатым голосом, парни подхватили.
— Пойдем с нами, — сказал один, взяв Мечика под руку. — "... А я
жи-ву ту-ута..." — прогнусил он какую-то наугад выхваченную строчку и
прижался к Мечику небритой щекой.
И они пошли вдоль по улице, шутя и спотыкаясь, распугивая собак,
проклиная до самых небес, нависших над ними беззвездным темнеющим куполом,
себя, своих родных, близких, эту неверную, трудную землю.
XVI. Трясина
Варя, не участвовавшая в атаке (она оставалась в тайге с хозяйственной
частью), приехала в село, когда все уже разбрелись по хатам. Она заметила,
что захват квартир произошел беспорядочно, сам собой: взводы перемешались,
никто не знал, где кто находится, командиров не слушались, — отряд распался
на отдельные, не зависящие одна от другой части.
Ей попался по дороге к селу труп убитого Морозкиного коня; но никто не
мог ей сказать определенно, что случилось с Мороз-кой. Одни говорили, что он
убит, — они видели это собственными глазами; другие — что он только ранен;
третьи, ничего не зная о Морозке, с первых же слов начинали радоваться тому
счастливому обстоятельству, что сами остались в живых. И все это вместе
взятое только усиливало то состояние упадка и безнадежного уныния, в котором
Варя находилась со времени ее неудачной попытки примириться с Мечиком.
Намучившись и натерпевшись от бесконечных приставаний, от голода, от
собственных дум и терзаний, не имея больше сил держаться на седле, чуть не
плача, она отыскала наконец Ду-бова — первого человека, действительно
обрадовавшегося и улыбнувшегося ей суровой сочувственной улыбкой.
И когда она увидела его постаревшее, нахмуренное лицо с грязными и
черными, опущенными книзу усами и все остальные окружавшие ее знакомые,
милые, грубые лица, тоже посеревшие, искрапленные навек угольной пылью, --
сердце у нее дрогнуло от сладкой и горестной тоски, любви к ним, жалости к
себе: они напомнили ей те молодые дни, когда она красивой и наивной
девчонкой, с пышными косами, с большими и грустными глазами, катала
вагонетки по темным слезящимся штрекам и танцевала на вечерках, и они так же
окружали ее тогда, эти лица, такие смешные и хотящие.
С того времени как она поссорилась с Морозкой, она как-то совсем
оторвалась от них, а между тем это были единственные близкие ей люди,
шахтеры-коренники, которые когда-то жили и работали рядом и ухаживали за
ней. "Как давно я их не видала, я вовсе о них забыла... Ах, милые мои
дружки!.." — подумала она с любовью и раскаянием, и у нее так сладко
заломило в висках, что она едва удержалась от слез.
Только одному Дубову удалось на этот раз разместить взвод в порядке по
соседним избам. Его люди несли караул за селом, помогали Левинсону запасать
продовольствие. В этот день как-то сразу выяснилось то, что скрыто было
раньше в общем подъеме, в равных для всех буднях, — что весь отряд держится
главным образом на взводе Дубова.
Варя узнала от ребят, что Морозка жив и даже не ранен. Ей показали его
нового коня, отбитого у белых. Это был гнедой высокий тонконогий жеребец с
коротко подстриженной гривой и тонкой шеей, отчего у него был очень неверный
предательский вид, — его уже окрестили "Иудой".
"Значит, он жив... — думала Варя, рассеянно глядя на жеребца. — Что
ж, я рада..."
После обеда, когда она, забравшись на сеновал, лежала одна в душистом
сене, прислушиваясь сквозь сон, не лезет ли к ней кто-нибудь "по старой
дружбе", — она вновь с мягким сонным и теплым чувством вспомнила, что
Морозка жив, и уснула с этой же мыслью.
Проснулась она внезапно — в сильной тревоге, с оледеневшими руками.
Ночь, сплошная, движущаяся во тьме, глядела под крышу. Холодный ветер
шевелил сено, стучал ветвями, шелестел листьями в саду...
"Боже мой, где же Морозка? где все остальные? — с трепетом подумала
Варя. — Неужто я опять осталась одна, как былинка, — здесь, в этой черной
яме?.." Она с лихорадочной быстротой и дрожью, не попадая в рукава, надела
шинель и быстро спустилась с сеновала.
Около ворот маячил силуэт дневального.
— Это кто дневалит? — спросила она, подходя ближе. — Костя?..
Морозка вернулся, не знаешь?
— Выходит, ты на сеновале спала? — сказал Костя с досадой и
разочарованием. — Вот не знал! Морозку не жди — загулял в дым: по коню
поминки справляет... Холодно, да? Дай спичку...
Она отыскала коробок, — он закурил, прикрыв огонь большими ладонями,
потом осветил ее:
— А ты сдала, молоденькая... — и улыбнулся.
— Возьми их себе... — Она подняла воротник и вышла за ворота.
— Куда ты?
— Пойду искать его!
— Морозку?.. Здорово!.. Может, я его заменю?
— Нет, навряд ли...
— Это с каких же таких пор?
Она не ответила. "Ну — свойская девка", — подумал дневальный.
Было так темно, что Варя с трудом различала дорогу. Начал накрапывать
дождик. Сады шумели все тревожней и глуше. Где-то под забором жалобно скулил
продрогший щенок. Варя ощупью отыскала его и сунула за пазуху, под шинель,
— он сильно дрожал и тыкался мордой. У одной из хат ей попался дневальный
Кубрака, — она спросила, не знает ли он, где гуляет Мо-розка. Дневальный
направил ее к церкви. Она исходила полдеревни без всякого результата и,
расстроившись вконец, повернула обратно.
Она так часто сворачивала из одного переулка в другой, что забыла
дорогу, и теперь шла наугад, почти не думая о цели своих странствований;
только крепче прижимала к груди потеплевшего щенка. Прошло, наверное, не
меньше часа, пока она попала на улицу, ведущую к дому. Она свернула в нее,
хватаясь свободной рукой за плетень, чтобы не поскользнуться, и, сделав
несколько шагов, чуть не наступила на Морозку.
Он лежал на животе, головой к плетню, подложив под голову руки, и чуть
слышно стонал, — как видно, его только что рвало. Варя не столько узнала
его, сколько почувствовала, что это он, — не в первый раз она заставала его
в таком положении.
— Ваня! — позвала она, присев на корточки и положив ему на плечо свою
мягкую и добрую ладонь. — Ты чего тут лежишь? Плохо тебе, да?
Он приподнял голову, и она увидела его измученное, опухшее, бледное
лицо. Ей стало жаль его — он казался таким слабым и маленьким. Узнав ее, он
криво улыбнулся и, тщательно следя за исправностью своих движений, сел,
прислонился к плетню и вытянул ноги.
— А-а... это вы?.. М-мое вам почтение... — пролепетал он ослабевшим
голосом, пытаясь, однако, перейти на тон развязного благополучия. — М-мое
вам почтение, товарищ... Морозова...
— Пойдем со мной, Ваня, — она взяла его за руку. — Или ты, может, не
в силах?.. Обожди — сейчас все устроим, я достучусь... — И она решительно
вскочила, намереваясь попроситься в соседнюю избу. Она ни секунды не
колебалась в том, удобно ли темной ночью стучаться к незнакомым людям и что
могут подумать о ней самой, если она ввалится в избу с пьяным мужчиной, --
она никогда не обращала внимания на такие вещи.
Но Морозка вдруг испуганно замотал головой и захрипел:
— Ни-ни-ни... Я тебе достучусь!.. Тише!.. — И он потряс сжатыми
кулаками у своих висков. Ей показалось даже, что он потрезвел от испуга. --
Тут Гончаренко стоит, разве н-не-известно?.. Да как же м-можно...
— Ну и что ж, что Гончаренко? Подумаешь — барин...
— Н-нет, ты не знаешь, — он болезненно сморщился и схватился за
голову, — ты же не знаешь — зачем же?.. Ведь он меня за человека, а я...
ну, как же?.. Не-ет, разве можно...
— И что ты мелешь без толку, миленький ты мой, — сказала она, снова
опустившись на корточки рядом с ним. — Смотри — дождик идет, сыро, завтра
в поход идти, — пойдем, миленький...
— Нет, я пропал, — сказал он как-то уж совсем грустно и трезво. --
Ну, что я теперь, кто я, зачем, — подумайте, люди?.. — И он вдруг жалобно
повел вокруг своими опухшими, полными слез глазами.
Тогда она обняла его свободной рукой и, почти касаясь губами его
ресниц, зашептала ему нежно и покровительственно, как ребенку:
— Ну, что ты горюешь? И чем тебе может быть плохо?.. Коня жалко, да?
Так там уж другого припасли, — такой добрый коник... Ну, не горюй, милый,
не плачь, — гляди, какую я собачку нашла, гляди, какой кутенок! — И она,
отвернув ворот шинели, показала ему сонного вислоухого щенка. Она была так
растрогана, что не только ее голос, но вся она точно журчала и ворковала от
доброты.
— У-у, цуцик! — сказал Морозка с пьяной нежностью и облапил его за
уши. — Где ты его?.. К-кусается, стерва...
— Ну, вот видишь!.. Пойдем, миленький...
Ей удалось поднять его на ноги, и так, увещевая его и отвлекая от
дурных мыслей, она повела его к дому, и он уже не сопротивлялся, а верил ей.
За всю дорогу он ни разу не напомнил ей о Мечике, и она тоже не
заикнулась о нем, как будто и не было между ними никакого Мечика. Потом
Морозка нахохлился и вовсе замолчал: он заметно трезвел.
Так дошли они до той избы, где стоял Дубов.
Морозка, вцепившись в перекладинки лестницы, пытался влезть на сеновал,
но ноги не слушались его.
— Может, подсобить? — спросила Варя.
— Нет, я сам, дура! — ответил он грубо и сконфуженно.
— Ну, прощай тогда...
Он отпустил лестницу и испуганно посмотрел на нее:
— Как "прощай"?
— Да уж как-нибудь. — Она засмеялась деланно и грустно.
Он вдруг шагнул к ней и, неловко обняв ее, прижался к ее лицу своей
неумелой щекой. Она почувствовала, что ему хочется поцеловать ее, и ему
действительно хотелось, но он постыдился, потому что парни на руднике редко
ласкали девушек, а только сходились с ними; за всю совместную жизнь он
поцеловал ее только один раз — в день их свадьбы, — когда был сильно пьян
и соседи кричали "горько".
"... Вот и конец, и все обернулось по-старому, будто и не было ничего,
— думала Варя с грустным, тоскливым чувством, когда насытившийся Морозка
заснул, прикорнув возле ее плеча. — Снова по старой тропке, одну и ту же
лямку — и все к одному месту... Но боже ж мой, как мало в том радости!"
Она повернулась спиной к Морозке, закрыв глаза и поджав по-сиротски
ноги, но ей так и не удалось заснуть... Далеко за селом, с той стороны, где
начинался Хаунихедзский волостной тракт и где стояли часовые, — раздались
три сигнальных выстрела... Варя разбудила Морозку, — и, только он поднял
свою кудлатую голову, снова ухнули за селом караульные берданы, и тотчас же
в ответ им, прорезая ночную темь и тишь, полилась, завыла, затакала волчья
пулеметная дробь...
Морозка сумрачно махнул рукой и вслед за Варей полез с сеновала. Дождя
уж не было, но ветер покрепчал; где-то хлопала ставня, и мокрый желтый лист
вился во тьме. В хатах зажигали огни. Дневальный, крича, бегал по улице и
стучал в окошки.
В течение нескольких минут, пока Морозка добрался до пуни и вывел
своего Иуду, он вновь перечувствовал все, что произошло с ним вчера. Сердце
у него сжалось, когда он представил себе убитого Мишку с остекленевшими
глазами, и вспомнил вдруг, с омерзением и страхом, все свое вчерашнее
недостойное поведение: он, пьяный, ходил по улицам, и все видели его,
пьяного партизана, он орал на все село похабные песни. С ним был Мечик, его
враг, — они гуляли запанибрата, и он, Морозка, клялся ему в любви и просил
у него прощения — в чем? за что?.. Он чувствовал теперь всю нестерпимую
фальшь этих своих поступков. Что скажет Ле-винсон? И разве можно, на самом
деле, показаться на глаза Гон-чаренке после такого дебоша?
Большинство его товарищей уже седлали коней и выводили их за ворота, а
у него все было неисправно: седло — без подпруги, винтовка осталась в избе
Гончаренки.
— Тимофей, друг, выручи!.. — жалобным, чуть не плачущим голосом
взмолился он, завидев Дубова, бежавшего по двору. — Дай мне запасную
подпругу — у тебя есть, я видал...
— Что?! — заревел Дубов. — А где ты раньше был?! — Бешено ругаясь и
расталкивая лошадей, так что они взнялись на дыбы, он полез к своему коню за
подпругой. — На!.. — гневно сказал он, через некоторое время подходя к
Морозке, и вдруг изо всей силы вытянул его подпругой по спине.
"Конечно, теперь он может бить меня, я того заслужил", — подумал
Морозка и даже не огрызнулся — он не почувствовал боли. Но мир стал для
него еще мрачнее. И эти выстрелы, что трещали во тьме, эта темь, судьба, что
поджидала его за околицей, — казались ему справедливой карой за все, что он
совершил в жизни.
Пока собирался и строился взвод, стрельба занялась полукругом до самой
реки, загудели бомбометы, и дребезжащие сверкающие рыбы взвились над селом.
Бакланов, в перетянутой шинели, с револьвером в руке, подбежал к воротам,
кричал:
— Спешиться!.. Построиться в одну шеренгу!.. Человек двадцать оставишь
при конях, — сказал он Дубову.
— За мной! Бегом!.. — крикнул он через несколько минут и ринулся
куда-то во тьму; за ним, на ходу запахивая шинели, расстегивая патронташи,
побежала цепь.
Дорогой им встретились убегавшие часовые.
— Их там несметная сила! — кричали они, панически размахивая руками.
Грохнул орудийный залп; снаряды взорвались в центре села, осветив на
миг кусочек неба, покривившуюся колокольню, поповский сад, блистающий в
росе. Потом небо стало еще темнее. Снаряды рвались теперь один за другим, с
короткими, равными промежутками. Где-то на краю занялось полымя — загорелся
стог или изба.
Бакланов должен был задержать врага до тех пор, пока Ле-винсон успеет
собрать отряд, рассыпанный по всему селу. Но Бакланову не удалось даже
подвести взвод к поскотине: он увидал при вспышках бомб бегущие к нему
навстречу неприятельские цепи. По направлению стрельбы и по свисту пуль он
понял, что неприятель обошел их с левого фланга, от реки, и, вероятно,
вот-вот вступит в село с того конца.
Взвод начал отстреливаться, отступая наискось в правый угол, перебегая
звеньями, лавируя по переулкам, садам и огородам. Бакланов прислушивался к
перепалке возле реки, — она передвигалась к центру, — как видно, тот край
был теперь занят неприятелем. Вдруг от главного тракта со страшным визгом
промчалась вражеская конница, видно было, как стремительно лилась по улице
темная, грохочущая многоголовая лава людей и лошадей.
Уже не заботясь о том, чтобы задержать неприятеля, Бакланов вместе со
взводом, потерявшим человек десять, побежал по незанятому клину по
направлению к лесу. И почти у самого спуска в ложбину, где тянулся последний
ряд изб, они натолкнулись на отряд во главе с Левинсоном, поджидавшим их.
Отряд заметно поредел.
— Вот они, — облегченно сказал Левинсон. — Скорей по коням!
Они побрали лошадей и во весь опор помчались к лесу, черневшему в
низине. Очевидно, их заметили — пулеметы затрещали вслед, и сразу запели
над головами ночные свинцовые шмели. Огненно дребезжащие рыбы вновь
затрепетали в небе. Они ныряли с высоты, распустив блистательные хвосты, и с
громким шипением вонзались в землю у лошадиных ног. Лошади шарахались,
вздымая кровавые жаркие пасти и крича, как женщины, — отряд смыкался,
оставив позади копошащиеся тела.
Оглядываясь назад, Левинсон видел громадное зарево, полыхавшее над
селом, — горел целый квартал, — на фоне этого зарева метались одиночками и
группами черные огненноликие фигурки людей.
Сташинский, скакавший рядом, вдруг опрокинулся с лошади и несколько
секунд продолжал волочиться за ней, зацепившись ногой за стремя, потом он
упал, а лошадь понеслась дальше, и весь отряд обогнул это место, не решаясь
топтать мертвое тело.
— Левинсон, смотри! — возбужденно крикнул Бакланов и показал рукой
вправо.
Отряд был уже в самой низине и быстро приближался к лесу, а сверху,
пересекая линию черного поля и неба, мчалась ему наперерез неприятельская
кавалерия. Лошади, вытянувшие черные головы, и всадники, согнувшиеся над
ними, показывались на мгновение на более светлом фоне неба и тотчас же
исчезали во тьме, перевалив сюда, в низину.
— Скорей!.. Скорей!.. — кричал Левинсон, беспрерывно оглядываясь и
пришпоривая жеребца.
Наконец они достигли опушки и спешились. Бакланов со взводом Дубова
опять остался прикрывать отступление, а остальные ринулись в глубь леса,
ведя под уздцы лошадей.
В лесу было спокойней и глуше: стрекот пулеметов, ружейная трескотня,
орудийные залпы остались позади и казались уже чем-то посторонним, они точно
не задевали лесной тишины. Только слышно было иногда, как где-то в глубине,
ломая деревья, с грохотом ложатся снаряды. В иных местах зарево, прорвавшись
в чащу, бросало на землю и на древесные стволы сумрачные, медные, темнеющие
по краям блики, и виден был окутывающий стволы сырой, точно окровавленный
мох.
Левинсон передал свою лошадь Ефимке и пропустил вперед Кубрака, указав
ему, в каком направлении идти (он выбрал это направление только потому, что
обязан был дать отряду какое-то направление), а сам стал в сторонке, чтобы
посмотреть, сколько же у него осталось людей.
Они проходили мимо него, эти люди, — придавленные, мокрые и злые,
тяжело сгибая колени и напряженно всматриваясь в темноту; под ногами у них
хлюпала вода. Иногда лошади проваливались по брюхо — почва была очень
вязкая.
Особенно трудно приходилось поводырям из взвода Дубова, — они вели по
три лошади, только Варя вела две — свою и Морозкину. А за всей этой
вереницей измученных людей тянулся по тайге грязный, вонючий извивающийся
след, точно тут проползло какое-то смрадное, нечистое пресмыкающееся.
Левинсон, прихрамывая на обе ноги, пошел позади всех. Вдруг отряд
остановился...
— Что там случилось? — спросил он.
— Не знаю, — ответил партизан, шедший перед ним. Это был Мечик.
— А ты узнай по цепи...
Через некоторое время вернулся ответ, повторенный десятками побелевших
трепетных уст:
— Дальше идти некуда, трясина...
Левинсон, превозмогая внезапную дрожь в ногах, побежал к Кубраку. Едва
он скрылся за деревьями, как вся масса людей отхлынула назад и заметалась во
все стороны, но везде, преграждая дорогу, тянулось вязкое, темное,
непроходимое болото. Только один путь вел отсюда — это был пройденный ими
путь туда, где мужественно бился шахтерский взвод. Но стрельба, доносившаяся
с опушки леса, уже не казалась чем-то посторонним, она имела теперь самое
непосредственное отношение к ним, теперь она как будто даже приближалась к
ним, эта стрельба.
Людьми овладели отчаяние и гнев. Они искали виновника своего несчастия,
— конечно же, это был Левинсон!.. Если бы они могли сейчас видеть его все
разом, они обрушились бы на него со всей силой своего страха, — пускай он
выводит их отсюда, если он сумел их завести!..
И вдруг он действительно появился среди них, в самом центре людского
месива, подняв в руке зажженный факел, освещавший его мертвенно-бледное
бородатое лицо со стиснутыми зубами, с большими горящими круглыми глазами,
которыми он быстро перебегал с одного лица на другое. И в наступившей
тишине, в которую врывались только звуки смертельной игры, разыгравшейся
там, на опушке леса, — его нервный, тонкий, резкий, охрипший голос
прозвучал слышно для всех:
— Кто там расстраивает ряды?.. Назад!.. Только девчонкам можно впадать
в панику... Молчать! — взвизгнул он вдруг, по-волчьи щелкнув зубами,
выхватив маузер, и протестующие возгласы мгновенно застыли на губах. --
Слушать мою команду! Мы будем гатить болото — другого выхода нет у нас...
Борисов (это был новый командир 3-го взвода), оставь поводырей и иди на
подмогу Бакланову! Скажи ему, чтобы держался до тех пор, пока не дам приказа
отступать... Кубрак! Выделить трех человек для связи с Баклановым...
Слушайте все! Привяжите лошадей! Два отделения — за лозняком! Не жалеть
шашек... Все остальные — в распоряжение Кубрака. Слушать его
беспрекословно. Кубрак, за мной!.. — Он повернулся к людям спиной и,
согнувшись, пошел к трясине, держа над головой дымящее смолье.
И притихшая, придавленная, сбившаяся в кучу масса людей, только что в
отчаянии вздымавшая руки, готовая убивать и плакать, вдруг пришла в
нечеловечески быстрое, послушное яростное движение. В несколько мгновений
лошади были привязаны, стукнули топоры, затрещал ольховник под ударами
сабель, взвод Борисова побежал во тьму, гремя оружием и чавкая сапогами,
навстречу ему уже тащили первые охапки мокрого лозняка... Слышался грохот
падающего дерева, и громадная, ветвистая, свистящая махина шлепалась во
что-то мягкое и гибельное, и видно было при свете зажженного смолья, как
темно-зеленая, поросшая ряской, поверхность вздувалась упругими волнами,
подобно телу исполинского удава.
Там, цепляясь за сучья, — освещенные дымным пламенем, выхватывавшим из
темноты искаженные лица, согнутые спины, чудовищные нагромождения ветвей, --
в воде, в грязи, в гибели копошились люди. Они работали, сорвав с себя
шинели, и сквозь разодранные штаны и рубахи проступали их напряженные,
потные, исцарапанные в кровь тела. Они утратили всякое ощущение времени,
пространства, собственного тела, стыда, боли, усталости. Они тут же черпали
шапками болотную, пропахнувшую лягушечьей икрой воду и пили ее торопливо и
жадно, как раненые звери...
А стрельба подвигалась все ближе и ближе, делалась все слышнее и жарче.
Бакланов одного за другим слал людей и спрашивал: скоро ли?.. скоро?.. Он
потерял до половины бойцов, потерял Дубова, истекшего кровью от бесчисленных
ран, и медленно отступал, сдавая пядь за пядью. В конце концов он отошел к
лозняку, который рубили для гати, — дальше отступать было некуда.
Неприятельские пули теперь густо свистели над болотом. Несколько человек
работающих было уже ранено, — Варя делала им перевязки. Лошади, напуганные
выстрелами, неистово ржали и вздымались на дыбы; некоторые, оборвав повода,
метались по тайге и, попав в трясину, жалобно взывали о помощи.
Потом партизаны, засевшие в лозняке, узнав, что гать окончена,
бросились бежать. Бакланов, с ввалившимися щеками, воспаленными глазами,
черный от порохового дыма, бежал за ними, угрожая опустошенным кольтом, и
плакал от бешенства.
Крича и размахивая смольем и оружием, волоча за собой упирающихся
лошадей, отряд чуть не разом хлынул на плотину.
Возбужденные лошади не слушались поводырей и бились, как припадочные;
задние, обезумев, лезли на передних; гать трещала, разлезалась. У выхода на
противоположный берег сорвалась с гати лошадь Мечика, и ее вытаскивали
веревками, с исступленной матерной бранью. Мечик судорожно вцепился в
скользкий канат, дрожавший в его руках от лошадиного неистовства" и тянул,
тянул, путаясь ногами в грязном вербняке. А когда лошадь вытащили наконец,
он долго не мог распутать узел, стянувшийся вокруг ее передних ног, и в
яростном наслаждении вцепился в него зубами — в этот горчайший узел,
пропитанный запахом болота и отвратительной слизью.
Последними прошли через гать Левинсон и Гончаренко. Подрывник успел
заложить динамитный фугас, и почти в тот момент, как противник достиг
переправы, плотина взлетела на воздух.
Через некоторое время люди очнулись и поняли, что наступило утро. Тайга
лежала перед ними в сверкающем розовом инее. В просветы в деревьях
проступали яркие клочки голубого неба, — чувствовалось, что там, за лесом,
встает солнце. Люди побросали горящие головни, которые они до сих пор несли
почему-то в руках, увидели свои красные, изуродованные руки, мокрых,
измученных лошадей, дымившихся нежным, тающим паром, — и удивились тому,
что они сделали в эту ночь.
XVII. Девятнадцать
В пяти верстах от того места, где происходила переправа, через трясину
был перекинут мост — там пролегал государственный тракт на Тудо Ваку. Еще
со вчерашнего вечера, опасаясь, что Ле-винсон не останется ночевать в селе,
казаки устроили засаду на самом тракте, верстах в восьми от моста.
Они просидели там всю ночь, дожидаясь отряда, и слышали отдаленные
орудийные залпы. Утром примчался вестовой с приказом — остаться на месте,
так как неприятель, прорвавшись через трясину, идет по направлению к ним. А
через каких-нибудь десять минут после того, как проехал вестовой, отряд
Левинсона, ничего не знавший о засаде и о том, что мимо только что промчался
неприятельский вестовой, тоже вышел на Тудо-Вакский тракт.
Солнце уже поднялось над лесом. Иней давно растаял. Небо раскрылось в
вышине, прозрачно-льдистое и голубое. Деревья в мокром сияющем золоте
склонялись над дорогой. День занялся теплый, непохожий на осенний.
Левинсон рассеянным взглядом окинул всю эту светлую и чистую, сияющую
красоту и не почувствовал ее. Увидел свой отряд, измученный и поредевший
втрое, уныло растянувшийся вдоль дороги, и понял, как он сам смертельно
устал и как бессилен он теперь сделать что-либо для этих людей, уныло
плетущихся позади него. Они были еще единственно не безразличны, близки ему,
эти измученные верные люди, ближе всего остального, ближе даже самого себя,
потому что он ни на секунду не переставал чувствовать, что он чем-то обязан
перед ними; но он, казалось, не мог уже ничего сделать для них, он уже не
руководил ими, и только сами они еще не знали этого и покорно тянулись за
ним, как стадо, привыкшее к своему вожаку. И это было как раз то самое
страшное, чего он больше всего боялся, когда вчерашним утром думал о смерти
Метелицы...
Он пытался взять себя в руки, сосредоточиться на чем-нибудь практически
необходимом, но мысль его сбивалась и путалась, глаза слипались, и странные
образы, обрывки воспоминаний, смутные ощущения окружающего, туманные и
противоречивые, клубились в его сознании беспрерывно сменяющимся, беззвучным
и бесплотным роем... "Зачем эта длинная, бесконечная дорога, и эта мокрая
листва, и небо, такое мертвое и ненужное мне теперь?.. Что я обязан теперь
делать?.. Да, я обязан выйти в Тудо-Вакскую долину... вак...скую долину...
как это странно — вак...скую долину... Но как я устал, как мне хочется
спать! Что могут еще хотеть от меня эти люди, когда мне так хочется спать?..
Он говорит — дозор... Да, да, и дозор... у него такая круглая и добрая
голова, как у моего сына, и, конечно, нужно послать дозор, а уж потом
спать... спать... и даже не такая, как у моего сына, а... что?.."
— Что ты сказал? — спросил он вдруг, подняв голову. Рядом с ним ехал
Бакланов.
— Я говорю, надо бы дозор послать.
— Да, да, надо послать; распорядись, пожалуйста... Через минуту кто-то
обогнал Левинсона усталой рысью, — Левинсон проводил глазами сгорбленную
спину и узнал Мечика. Ему показалось что-то неправильное в том, что Мечик
едет в дозор, но он не смог заставить себя разобраться в этой неправильности
и тотчас же забыл об этом. Потом еще кто-то проехал мимо.
— Морозка! — крикнул Бакланов вслед уезжавшему. — Вы все-таки не
теряйте друг дружку из виду...
"Разве он остался в живых? — подумал Левинсон. — А Дубов погиб...
Бедный Дубов... Но что же случилось с Морозкой?.. Ах, да — это было с ним
вчера вечером. Хорошо, что я не видел его тогда..."
Мечик, отъехавший уже довольно далеко, оглянулся: Морозка ехал саженях
в пятидесяти от него, отряд тоже был еще виден. Потом и отряд и Морозка
скрылись за поворотом. Нивка не хотела бежать рысью, и Мечик машинально
подгонял ее: он плохо понимал, зачем его послали вперед, но ему велели ехать
рысью, и он подчинялся.
Дорога вилась по влажным косогорам, густо заросшим дубняком и кленом,
еще хранившим багряную листву. Нивка пугливо вздрагивала и жалась к кустам.
На подъеме она пошла шагом. Мечик, задремавший в седле, больше не трогал ее.
Иногда он приходил в себя и с недоумением видел вокруг все ту же
непроходимую чащу. Ей не было ни конца, ни начала, как не было ни конца, ни
начала тому сонному, тупому, не связанному с окружающим миром состоянию, в
котором он сам находился.
Вдруг Нивка испуганно фыркнула и шарахнулась в кусты, прижав Мечика к
каким-то гибким прутьям... Он вскинул голову, и сонное состояние мгновенно
покинуло его, сменившись чувством ни с чем не сравнимого животного ужаса: на
дороге в нескольких шагах от него стояли казаки.
— Слезай!.. — сказал один придушенным свистящим шепотом.
Кто-то схватил Нивку под уздцы. Мечик, тихо вскрикнув, соскользнул с
седла и, сделав несколько унизительных телодвижений, вдруг стремительно
покатился куда-то под откос. Он больно ударился руками в мокрую колоду,
вскочил, поскользнулся, — несколько секунд, онемев от ужаса, барахтался на
четвереньках и, выправившись наконец, побежал вдоль по оврагу, не чувствуя
своего тела, хватаясь руками за что попало и делая невероятные прыжки. За
ним гнались: сзади трещали кусты и кто-то ругался с злобными придыханиями...
Морозка, зная, что впереди еще один дозорный, тоже плохо следил за тем,
что творилось вокруг него. Он находился в том состоянии крайней усталости,
когда совершенно исчезают всякие, даже самые важные человеческие мысли и
остается одно непосредственное желание отдыха — отдыха во что бы то ни
стало. Он не думал больше ни о своей жизни, ни о Варе, ни о том, как будет
относиться к нему Гончаренко, он даже не имел сил жалеть о смерти Дубова,
хотя Дубов был одним из самых близких ему людей, — он думал только о том,
когда же наконец откроется перед ним обетованная земля, где можно будет
приклонить голову. Эта обетованная земля представлялась ему в виде большой и
мирной, залитой солнцем деревни, полной жующих коров и хороших людей,
пахнущей скотом и сеном. Он заранее предвкушал, как он привяжет лошадь,
напьется молока с куском пахучего ржаного хлеба, а потом заберется на
сеновал и крепко заснет, подвернув голову, напнув на пятки теплую шинель...
И когда внезапно выросли перед ним желтые околыши казачьих фуражек и
Иуда попятился назад, всадив его в кусты калины, кроваво затрепетавшие перед
глазами, — это радостное видение большой, залитой солнцем деревни так и
слилось с мгновенным ощущением неслыханного гнусного предательства, только
что совершенного здесь...
— Сбежал, гад... — сказал Морозка, вдруг с необычайной ясностью
представив себе противные и чистые глаза Мечика и испытывая в то же время
чувство щемящей тоскливой жалости к себе и к людям, которые ехали позади
него.
Ему жаль было не того, что он умрет сейчас, то есть перестанет
чувствовать, страдать и двигаться, — он даже не мог представить себя в
таком необычайном и странном положении, потому что в эту минуту он еще жил,
страдал и двигался, — но он ясно понял, что никогда не увидеть ему залитой
солнцем деревни и этих близких, дорогих людей, что ехали позади него. Но он
так ярко чувствовал их в себе, этих уставших, ничего не подозревающих,
доверившихся ему людей, что в нем не зародилось мысли о какой-либо иной
возможности для себя, кроме возможности еще предупредить их об опасности...
Он выхватил револьвер и, высоко подняв его над головой, чтобы было слышнее,
выстрелил три раза, как было условлено...
В то же мгновенье что-то звучно сверкнуло, ахнуло, мир точно раскололся
надвое, и он вместе с Иудой упал в кусты, запрокинув голову.
Когда Левинсон услышал выстрелы, — они прозвучали так неожиданно и
были так невозможны в теперешнем его состоянии, что он даже не воспринял их.
Он только тогда понял их значение, когда раздался залп по Морозке, и лошади
стали как вкопанные, вскинув головы, насторожив уши.
Он беспомощно оглянулся, впервые ища поддержки со стороны, но в том
едином, страшном, немо-вопрошающем лице, в которое слились для него
побледневшие и вытянувшиеся лица партизан, — он прочел то же единственное
выражение беспомощности и страха... "Вот оно — то, чего я боялся", --
подумал он и сделал такой жест рукой, точно искал и не нашел, за что бы
ухватиться...
И вдруг он совершенно отчетливо увидел перед собой простое,
мальчишеское, немного даже наивное, но черное и погрубевшее от усталости и
дыма лицо Бакланова. Бакланов, держа в одной руке револьвер, а другой крепко
вцепившись в лошадиную холку, так что на ней явственно отпечатались его
короткие мальчишеские пальцы, напряженно смотрел в ту сторону, откуда
прозвучал залп. И его наивное скуластое лицо, слегка подавшееся вперед,
выжидая приказа, горело той подлинной и величайшей из страстей, во имя
которой сгибли лучшие люди из их отряда.
Левинсон вздрогнул и выпрямился, и что-то больно и сладко зазвенело в
нем. Вдруг он выхватил шашку и тоже подался вперед с заблестевшими глазами.
— На прорыв, да? — хрипло спросил он у Бакланова, неожиданно подняв
шашку над головой, так что она вся засияла на солнце. И каждый партизан,
увидев ее, тоже вздрогнул и вытянулся на стременах.
Бакланов, свирепо покосившись на шашку, круто обернулся к отряду и
крикнул что-то пронзительное и резкое, чего Левин-сон уже не мог расслышать,
потому что в это мгновение, подхваченный той внутренней силой, что управляла
Баклановым и что заставила его самого поднять шашку, он помчался по дороге,
чувствуя, что весь отряд должен сейчас кинуться, за ним...
Когда через несколько минут он оглянулся, люди действительно мчались
следом, пригнувшись к седлам, выставив стремительные подбородки, и в глазах
у них стояло то напряженное и страстное выражение, какое он видел у
Бакланова.
Это было последнее связное впечатление, какое сохранилось у Левинсона,
потому что в ту же секунду что-то ослепительно грохочущее обрушилось на него
— ударило, завертело, смяло, — и он, уже не сознавая себя, но чувствуя,
что еще живет, полетел над какой-то оранжевой кипящей пропастью.
Мечик не оглядывался и не слышал погони, но он знал, что гонятся за
ним, и, когда один за другим прозвучали три выстрела и грянул залп, ему
показалось, что это стреляют в него, и он припустил еще быстрее. Внезапно
овраг раздался неширокой лесистой долиной. Мечик сворачивал то вправо, то
влево, пока вдруг снова не покатился куда-то под откос. В это время грянул
новый залп, гораздо большей густоты и силы, потом еще и еще, без перерыва,
— весь лес заговорил и ожил...
"Ай, боже мой, боже мой... Ай-ай... боже мой..." — то шептал, то
вскрикивал Мечик, вздрагивая от каждого нового оглушительного залпа и
нарочно так жалко кривя свое исцарапанное лицо, как это делают дети, когда
им хочется вызвать слезы. Но глаза его были отвратительно, постыдно сухи. Он
все время бежал, напрягая последние силы.
Стрельба стала затихать, она точно направилась в другую сторону. Потом
она и вовсе смолкла.
Мечик несколько раз оглянулся: погони больше не было. Ничто


