Евгений Сыч. Трио

страница №2

анные
святыни отомстим. Мать, мать... Родина-мать... И воссияет то, что должно
воссиять, и мир наступит, и в человеках благо... это. Благо, короче в
человеках. Понятно? Кто со мной - влево, остальные - на все четыре
стороны, и черт с вами, я больше таких спасать не буду.
Теперь лес на горе оказался густо населен, но люди прятались, изведав
горя, и потому не спугивали тишину.
Только шорохи в ночи стали гуще.
Вокруг костра сидели втроем, тень не в счет. Я был радостен.
- С тобой на пару мы бы поработали, отец, - приговаривал он. - Шел бы с
нами, а? Ведь воевал когда-то? Воевал. Да как! До сих пор легенды
рассказывают. Ведь подумать грустно, - обратился он к женщине, - каким
воином он был! Сотню новобранцев за него предлагали! А теперь? Сидишь тут,
- корил он У. - Думаешь, тогда война была, а сейчас - шутки? Сейчас, может
быть, и похлеще, чем тогда.
- Когда - тогда? - рассердился У.
- Да во время той войны, великой.
У раздраженно засопел, попытался промолчать, но не смог: может, вино в
голову ударило или час такой выпал.
- Не было никакой войны, - отрезал он высоким вредным голосом. - С чего
ты взял, что была война, да еще - великая?
- Как это с чего? - несколько оторопел сын. - Все говорят: великая
война, великая победа.
- Много ты знаешь! - фыркнул У.
- Да это все знают! Хоть ее вот спроси!
- Я знаю, - подтвердила женщина. - Полчища захватчиков хлынули на
страну с северо-востока. Чужеземцы были сильны и свирепы. Сильных они
убивали, слабых порабощали. Разрушали города и сжигали деревни, - женщина
говорила словно бы наизусть, как школьник отвечает хорошо вызубренный
урок: этот урок вдалбливался в головы уже несколько поколений. - Но в
решительный час народ сплотился вокруг правителя, как большая дружная
семья вокруг мудрого отца. И была война, славная самоотверженностью
солдат, подвигами офицеров и дальновидностью военачальников. А потом была
великая победа, и стране выпало счастье долгого и прочного мира. А
многочисленные пленные и горстка предателей, оставшихся в живых благодаря
доброте правителя, направлены были копать канал на северо-востоке - откуда
пришли жестокие и куда бежали трусливые. Только, по-моему, канал так и не
выкопали.
- Вот! - сказал сын.
- Все это складно. Но войны не было, - отозвался У.
- А что было?
- Я хорошо помню, что тогда было: голод был. - У помолчал, преодолевая
нежелание говорить об этом, но все же продолжал: - Два года подряд голод
был. Засуха. А знаешь, с голоду люди злыми становятся. Самое спокойное -
это если человек целый день работает и получает столько, чтобы самому
поесть и семью накормить. Лучше, чтобы на завтра не оставалось, тогда он
завтра снова работать пойдет - куда денется! С сытыми ладить труднее: если
у него есть все и надолго, с чего он тогда слушаться станет? Приказы
выполнять? Но, с другой стороны, сытый человек - спокойный. Разве что с
жиру дурь найдет, побезобразничает немного, кровь разгонит. Вообще же
сытый боится, как бы не отняли у него его достояние, а потому особых
беспокойств начальству не причиняет. Пока были зоны, вопросы эти решались
довольно просто, поскольку излишки отнимались, продукты производства
распределялись между работниками, голодных не было. А тут голод настал,
настоящий. Экономика - штука хрупкая. Сломались стенки, разделяющие зоны,
но сломалось и что-то в экономике страны. А голодными, по-настоящему
голодными людьми управлять трудно. Потому, кто долго голодает, если даже
кинешь кость, он воспримет это не как дар небес, а как должное. А если
человека за работу его не кормить, он и работать перестанет. Зачем ему
работать? Так ничего не дают и этак ничего. Что работай, что нет - все
одно. Дальше - хуже. Дальше он думать начнет, где хлеб доставать. А голова
у него свободна, и руки тоже, работать-то он бросил.
Я слушал, все еще усмехаясь, но усмешка сползала с его лица. Женщина
совсем затихла.
- Дальше - хуже, - повторил У. - Есть хочется, чем дальше, тем сильнее.
Когда голодный начинает пищу добывать другим путем, не работой - тогда и
происходят беспорядки. Голодный человек - страшный, он слов уже не
понимает, ему слово - ничто. Он на любое преступление пойдет, потому что
мирные и послушные скорее подохнут, а по-другому - надежда есть: может жив
будешь, или хоть нажрешься разок. И начались грабежи, разбои, убийства.
Поджоги начались. В обычные времена на разбой идут одиночки, а тут чуть не
все. Кто не в открытую грабит - тянет что где плохо лежит, до чего достать
можно. Запасаются: вдруг еще более черный день выпадет. Наблюдают.
Голодный человек, он внимательный, он-то заметит, на что сытый и взгляда
бы не обронил. Так и пошло: кто горит ясным пламенем среди бела дня, кто с
голоду помирает, а кому уже ничего не надо, лежит в пыли и улыбается от
уха до уха глоткой перерезанной. Вот тогда и заговорили о войне. И это
поначалу даже всех обрадовало. Так надоела жизнь голодная и тоскливая, что
хоть каким переменам обрадовались бы. А раз война - все, как при войне.
Одних сразу в армию забрали, там хоть кормили. Других прижали. Когда в
мирное время безобразничаешь, одно дело. Но если в стране законы военного
времени действуют - спрос другой. Тут нарушитель уже враг или пособник
врага, поскольку непослушанием своим нарушает общее единство и помогает
противнику. Введены были военные трибуналы. Чиновники форму надели.
Работать от зари до зари - это само собой. Как же - война! У кого запасы
были - отобрали. Кто позволял себе говорить лишнее, исчезал. Война многое
предполагает. Защитников кормить надо, порядок охранять. И через некоторое
время тишь настала. Раз молчат - все довольны. Все слушаются приказов и
работают от зари до зари. Война.
- Понятно, война, - странным голосом проговорил сын.
- А солдаты копали канал, тот самый северо-восточный. И те, которых
брали за беспорядки и разговоры, тоже копали канал. Только отношение к ним
было другим и охраняли их, чтобы не разбежались.
- А подвиги, победы? - нехорошо усмехнулся сын.
- Трудовые победы, - поправил У. - "В работе - как в бою", "Труд - как
подвиг", "Мы ведем бой за лучшую жизнь для всего народа". По этому каналу,
видишь ли, должна была вода пойти, чтобы от засухи спасать, если
повторится. Овощи еще сажать собирались на северо-востоке.
- Посадили? - мрачно спросил Я.
Отец покачал головой.
- Чем же все это кончилось?
- Да как поумирали все строители канала, так все и кончилось. Легенды
сложили про героев. Родным сообщили, что пали героями на поле брани. Меня
приплели, про меня и без того сказки рассказывали, а тут старые слухи
переиначивали на новый лад. Войну называть стали великой. В общем,
победили сами себя, - подытожил У грустно.
- Да, - задумчиво глядя в неяркий огонь угасающего костерка промолвил
сын. - Война без войны. Интересно. А знаешь, я не отказался бы с тогдашним
вашим правителем поговорить. Забавный, наверное, был человек?
- А это, как я слышал, не он придумал, - опять устало поправил У. - В
верховных жрецах тогда был такой Рока, Рока Мудрый - если полностью, или -
Рока Тихий, как еще его называли. Большого ума, говорили, был, людей знал.
Литература, живопись, музыка, театр - что все они делали бы без войны?
Правда, людей думающих и творческих несколько поубавилось, потому что из
их числа формировались отряды доблестных строителей канала. Зато
оставшимся был предоставлен простор: воспевание героев, воспитание на их
героических примерах, клеймение трусов и врагов, воздаяние заслуг и
сведение счетов - весь набор.
- Да, - задумался Я.
Его воинство дремало, притаившись в незнакомом лесу на горе. Беззвучно
несла свой караул тень.
Карательные отряды Полководца ушли уже далеко по дороге, их словно и не
было вовсе. И войны не было, а было, продолжалось, счастье спокойного и
прочного мира, время работы и послушания.



4

Наутро Я собрал своих молодцов.
- Отец, - обратился он к У безлично (отец-родитель, отец-отшельник,
отец - просто старший уважительно). - Я тут тебе работку подыскал
подходящую.
Три дня Я гонял с горки на горку, по скалам и кустам новоявленных
экстремистов: учил драться. У работал тренером и по совместительству -
тренировочной грушей. Заодно воинство съело все его запасы, так что вопрос
о пропитании встал ребром. Я надумал было устроить вылазку, а кстати
проверить на деле боевую подготовку отряда. Но У решил по-своему.
Он пошел к людям.
Ходить к людям самому отшельнику вообще-то не стоит, ведь главный
козырь отшельника как раз заключается в том, что он от людей ушел, и нет,
и не может быть такой нужды, чтоб погнала его к жалким смертным, которые,
как муравьи, все вместе в долине создают свои матценности да грызут друг
друга в меру сил. К тому же любой зверь, не говоря уж о человеке,
чувствует себя уверенным на своей территории, а идти в деревню для У
значило выходить из лесу, раскрыться.
Но что делать? Пещера У не рассчитана была на такое количество гостей,
и требовались продукты, еда, матценности эти самые. И У пошел в деревню,
заранее улыбаясь, потому что знал: улыбаясь легче просить - требовать. Он
просить не любил, требовать было бы легче, но когда люди увидели, как он
просит, не сгоняя улыбку с непривычных губ, до них доходил жутковатый юмор
ситуации. Все сказки и легенды, скопившиеся в памяти, пробуждались от этой
улыбки, и никто до сих пор не решился проверить, а что будет, если
отказать ему. Он улыбался, глядя на дерево, на хилые дома и бессмысленные
заборы, на немудреное крестьянское хозяйство и жалкие потуги украсить
жилище. Людей не было видно ни во дворах, ни на улице, от этого деревня
напоминала фанерные декорации.
Деревня была пуста. Другого, меньше пожившего, она, может быть,
поразила бы своей пустотой. Но У видал всякие времена. Он сразу пошел "на
дракона" - к зданию с большим флагом на крыше и большим страшноватым
драконом на флаге. Где дракон, там и начальство. А с начальством всегда
разговаривать легче, оно памятливее и уязвимее, чем простые крестьяне,
которым что терять-то, кроме жизни, да и то еще - как повезет.
С деревенской площади доносился невнятный шум: значит, не была деревня
вымершей. Решают, надо думать, свои несложные дела или казнят кого-нибудь,
- понял У. А когда подошел вплотную, увидел: и верно, мается в колодках
пара мелких нарушителей, наказанных ничегонеделанием за проявленную лень.
Так сказать, доведение лени до абсурда.
Справа на площади - дом приказов, слева - общественный склад. В центре
костерчик небольшой потрескивает - символ очищения - у ног наказуемых.
- Староста? - ласково спросил У строгого вида мужчину, одетого в бывшую
военную, а сейчас очень потрепанную и заношенную одежду.
- Староста, - с вызовом ответил тот. - А ты кто таков, бродяга?
- Ну, зачем же так сразу? - не удержался У. - Зачем ярлыки клеить,
клейма бить? Разве можно так, староста? Ты не торопись, подумай немножко,
я тебя не тороплю.
- Посыльный! - обернулся и крикнул староста в ответ на эти увещевания.
- Беги за сержантом.
У огляделся, куда бы сесть, нашел, сел.
- Что-то ты меня боишься, староста, - сказал он задумчиво. - Наверное,
совесть нечиста? А? Люди с чистой совестью ничего не боятся, а ты
набедокурил, видно, ошибочек наделал, дров наломал. Ты бы признался мне,
староста, пока сержант не пришел.
- Сейчас с тобой разберутся, - обрадовался паузе староста. - Сейчас
выяснят, с чего ты такой разговорчивый.
- Смотри, тебе жить, - отозвался У. "О чем же я с сержантом буду
разговаривать, - думал он, - и зачем мне вообще сержант? Упакуют еще в
колодки... Тогда что, сынком стращать? Сынок-то обрадуется, да дело не в
том. И почему здесь опять войска? Военное положение, что ли? Все бы им
баловаться, а ведь доиграются, в конце концов. Так народ и устать может".
- Ты кто такой, куда и зачем идешь? - спросил сержант все сразу, чтобы
не тратить зря время государственной службы.
- Зовут меня У, сам я вроде как отшельник, шел сюда, а нужно мне не
много: куль риса и корзину сушеных овощей, - ответил по порядку У. -
Только сам я продукты не понесу, а скажите крестьянам, чтоб снесли в
обычное место, они знают.
- Ты кто такой? - оторопел сержант, и староста приоткрыл рот,
вспоминая.
- Зовут меня У, - терпеливо повторил У, - сам я вроде как отшельник...
- Отшельник, - сыронизировал сержант. - Отшельники по горам сидят, а не
шляются. Рису захотел!
"Из деревенских, - подумал У. - Любит поболтать".
- Если это У, так он боли не боится! - вспомнил наконец староста.
- Верно? - заинтересовался сержант.
- Я вообще ничего не боюсь, - скромно соврал У. - И некогда мне с вами
разговаривать, я все сказал.
- Дайте-ка ему! - кивнул сержант солдатам, и те двинулись на
отшельника, а староста попятился, демонстрируя свою непричастность.
У подумал секунду и прыгнул в сторону, только чтобы успеть на середину
площади раньше солдат - к маленькому костерку, символу очищения. Успев,
сел прямо в костер, подождал пока загорелась довольно-таки засаленная
хламида и, горящий, совсем уже не торопясь, не обращая внимания на солдат,
пошел обратно к дому приказов. Встал, опершись о стену, и стал ждать,
когда займутся доски и камышовая крыша.
- Иди сюда! - позвал он растерявшегося сержанта. - Вместе гореть будем.
- Воды! - завопил староста. - Воды! Сгорит ведь все!
Крестьяне, ничего не уразумевшие до сих пор, теперь стремглав
разбежались с площади - к своим домишкам.
- А черт с ней, с деревней, - ответил У, чувствуя, как пылают длинные,
давно не стриженные волосы. - Если здесь отказывают в пище отшельнику,
пусть сгорают дотла. Не было до сих пор селенья, где обидели бы У, вот и
не будет впредь.
- Воды! - приказал сержант.
- Я еще склад сожгу, - пообещал У. - А ты будешь за рис отчитываться.
Рис ведь продукт стратегический. Пожалел мешка? Вот тебе.
Но уже притащили воду. Солдаты окатили стенку и отшельника, погасили
огонь.
- Теперь еще одежду давайте! - потребовал У. - Не пристало мне голому
по земле ходить.
И тогда солдаты набросились на него и стали бить, до беспамятства, до
полусмерти. "Ничего не меняется, - устало думал У. - И когда только люди
научатся по-другому свои чувства выражать?"
Они били его сильно, потому что напугались. Они хотели, чтоб он не смог
встать, потому что не знали, как быть, если он встанет. А поднялся У очень
быстро.
- Ну, что? - спросил. И они попятились, отступая. - Ну и что?
Убедились? Все же знали, что я бессмертный, что ж не верили? А теперь?


Откровение

- Жил еще один бессмертный, тот все молчал. Такое уж условие ему было:
когда говорил, старел. Он накапливал знания, все что видел, - запоминал и
обдумывал, мыслью своей обогащал. Но рассказать никому не мог, потому что
не хотел стареть. Простые смертные, которые не знают, не ведают, каким
образом, когда и из-за чего умрут, бесстрашны, поскольку им терять нечего.
Каков человеческий век? Ну, семьдесят лет, ну, сотня - и все, как ни
старайся. Все! Так чего уж! Вот есть такая присказка: "Раз пошла такая
пьянка, режь последний огурец". Я в первый раз ослышался, понял "корову"
вместо "огурец". Резать последнюю корову страшно, а последний огурец? Не
страшно, наоборот, весело. Какая уж ценность - огурец? Так и для
бессмертных жизнь дороже, жальче ее, жизнь громадную, страшно потерять.
Тем более, что условие бессмертия известно. Потому и молчал этот, сильно
умный, жизнь берег. Может, надеялся самые глубины постичь и тогда передать
все сокровище своего разума людям, чтобы умереть с сознанием исполненного
долга. Только в самых редких случаях говорил он. Раз сказал, например:
"Одинаковая радость - горе, одинаковое горе - радость". И больше никаких
комментариев. Изречет, а ученики и последователи - их много при нем
толклось - расшифровывают его афоризм, развивают. Но потом он совсем
замолчал, видно, дошел до мысли, что знание - самоцель, и дарить его людям
- бисер перед свиньями. Ученики, не дождавшись новых откровений, разошлись
кто куда, учиться у него теперь было все равно, что у камня: молчат оба.
Так и канул в безвестность, жив ли, нет. А я иногда вспоминаю, думаю: а
было ли его молчание этапом мудрости, за которым неведомое? Или - просто
трусостью, инстинктом самосохранения, перекрасившимся, замаскированным под
мудрость? Знать, что трусишь и только благодаря этому живешь - неприятно,
наверное.
Посвежевший в новой хламиде легко и быстро шел У в гору. Но на душе у
него было скверно, не по себе было. Одно дело, когда кормят его
добровольно, сами рис приносят, а тут - прямой грабеж. Конечно, о доброй
воле вообще нельзя говорить уверенно, потому что она бывает только у
полностью свободного, сытого и ничего не боящегося человека, а крестьяне
такими не были никогда. Крестьяне всегда боялись: богов, дьявола, соседей,
чужестранцев, родственников, начальства, солдат, стихийных бедствий. Его,
У, тоже боялись, из страха и приносили рис. Но сложились эти отношения
давно, и привычка скрадывала их темноватые стороны. Да и надо же ему,
отшельнику, как-то жить? Может, распахать землю и насадить чего-нибудь
растущего? Есть ведь и такие отшельники, строго говоря, только они и есть
настоящие отшельники, потому что нельзя полностью уйти от людей, если от
них зависишь, неправда в этом будет. И совсем уж худо самому являться,
требовать, права качать. Да и бабу, бабу никак нельзя было брать в пещеру,
не положено отшельнику. Впрочем, он это всегда знал. Почему же допустил?
Или надоело одиночество?
- Это они тебя здорово, - с профессиональным интересом поглядел на У
сын. У махнул рукой. - Нет, правда, здорово. Жгли, что ли?
- Да нет, - нехотя сознался У, - это я сам немножко пошутил. Что у них
там, военное положение? Я не очень понял.
Сын кивнул, подтвердил.
- И всерьез это, надолго?
- У них не о времени речь, а о географии, - поморщился сын. - Пока всех
в повиновение не приведут, весь мир. А до той поры - готовиться к войне,
бороться за полное единение.
- А потом что?
- А кто их знает, если они и сами толком не знают? Да и нужно ли им это
"потом"? Они-то сейчас живут.
- Это мне знакомо, - сказал У. - Раньше все сроки устанавливали до
полного счастья. Двадцать лет, сорок лет, сто лет. Каждый новый правитель
святым своим долгом считает срок окончательной победы установить. Дразнят
толпу, как осла морковкой, а осел идет и не догадывается, что не догнать
ему морковку никогда, что не морковка это, а видимость.
Женщина, увидев У, только ахнула. "Все отлично", - кивнул он ей.
Назавтра отряд отправился в долину.
- У тебя тут с горы хорошо видно, - крикнул на прощанье Я. - Как
заметишь дым, знай - это мы. Пока!
И ушел. Отшелестела трава, отшуршали камушки под ногами догонявшей
отряд, но так и не догнавшей, пока не нужно, тени. Тень - она и есть тень.
- Ведь это плохо, наверное, всегда быть битым!
- А почему, собственно, плохо? Это моя форма общения с человечеством. Я
встречаюсь с людьми, и они меня бьют, и я убеждаюсь, что они нисколько не
изменились. Это даже интересно - убеждаться каждый раз, что люди не
меняются. Не правда ли?
- Нет, это подло. Подло по отношению к людям.
- Подло? Если бы я встретил - и по голове, было бы подло. Мужчин,
женщин, детей, стариков. А ведь меня бы тогда только сильнее уважали,
таких уважают обычно. Как рассказывают восторженно: и того-то убил, и
этого побил. Поругались, скажем, семеро с одним, а потом в суд всех
семерых на носилках несут, а у героя только одежда порвана и чужой кровью
забрызгана... А со мной поругаются - всем хорошо. Я после побоев только
здоровее становлюсь, можно сказать, чью-то долю неприятностей на себя
принимаю, благодеяние оказываю. Они все равно кого-нибудь побили бы, но
другим это во вред, а мне на пользу.
- Но как же ты не понимаешь: они-то увереннее становятся в своем праве
бить, в своих силах. Нельзя так!
- Кто тебе сказал, что нельзя?
- Сама я так думаю.
- Ну и хорошо: мнения у нас разные. Но откуда вообще эти замашки
диктаторские: то можно, это нельзя? Что мне полезно, что хорошо, то и
можно, я так понимаю, тем более, что пользу для себя я достигаю, не
ущемляя никого, не насилуя. А все остальное - мудрствования, пустые и
бесцельные.
- Но ты же сам набиваешься на побои?
- Я волен набиваться, а они вольны побить меня или пройти мимо.
- А почему ты не живешь с людьми?
- Я долго жил с ними. Но здесь я чувствую себя спокойнее. Когда люди
нужны мне, я нахожу их. А так - зачем?
- Человек должен жить с людьми.
- Никто никому ничего не должен. Это прежде всего. А чтобы не спорить,
скажу, что один век человеческий я с людьми прожил, а больше одной жизни
уж во всяком случае никто людям дать не может.
- Нужно все отдавать, что имеешь, а не делить жизнь на годы или века.
- Хорошо говоришь, - грустно одобрил У. - Что же ты сама к людям не
торопишься?
- Не знаю. Боюсь.
- А долги как же? Ну вот. Человек был бы что-то кому-то должен, если
сам выпрашивал для себя жизнь, добивался ее.
- Но человеку дана жизнь. Дали - значит, должен.
- Дать и по физиономии могут. И пять лет дать - за людьми не заржавеет.
За все себя обязанным считать - отдавать долги замаешься. Может, потому ты
сама к людям не идешь?
- Гонишь?
- Боже упаси, мне с тобой интереснее. Но ты мне все про долги мои
напоминаешь, а сама?
- А я твои ответы на себя примеряю, - сказала женщина.
- Ну и как?
- Как когда.
Пещера у У была жильем незавидным. На чей вкус, конечно, и в какое
время: в смутные времена иной пещеру эту с удовольствием сменил бы на свой
богатый дом в престижном районе. Да и как не сменять? Если ищешь
надежности, то пещера, пожалуй, ненадежней.
Вот только с комфортом здесь было неважно. Пещера досталась У вместе со
всем оборудованием по наследству (обычно отшельники в конце концов тоже
умирают), и ничего лишнего здесь не имелось. Когда в пещере поселилась
женщина, У притащил из лесу охапку-другую веток, да так и спал на них.
Можно было бы и вторую лежанку смастерить, да лень заедала: все вроде
времени не находилось. И еще казалось странно - в пещере две лежанки. Тоже
апартаменты!
На ветках было хорошо. У даже недоумевал, как раньше до этого не
додумался. Ветки жали под ребра, когда он лежал ровно, и сопротивлялись,
когда он ворочался. Это воспринимал он, как дружеское внимание,
оказываемое ветками ему лично. Неудобства У нравились, как нравилось все,
что работало на бессмертие.
У не знал, что собственно следует предпринимать с жиличкой, и
сомневался: а нужно ли что предпринимать? Хотя близость женщины (чисто
номинальная) его все-таки тревожила, как любого в подобной ситуации. Он
даже подумывал время от времени перебраться на лежанку, под теплый бок, но
это обошлось бы ему недешево. Все бессчетные годы до появления сына У
прожил в возрасте двадцати двух - максимум двадцати пяти лет, то есть
выглядел и чувствовал себя на столько. С рождением сына он стал стареть
так же быстро, как все смертные, и только со смертью жены опять стареть
перестал. Сын все взрослеет, тридцать ему уже, а для У годы летят мимо,
как раньше. Бессмертным дети не нужны, точнее, у бессмертных не должно
быть детей, иначе земля переполнилась бы, и тени полузадушенные слонялись
бы по ней в тесноте и обиде.
И все-таки его маяло порой, мешало присутствие женщины в пещере.
"Неудобно как-то, - думалось. - Привыкла. Планы, поди, строит,
рассчитывает на меня. Тоже вроде и виноват получаюсь, а в чем?" Спать
мешало беспокойство лишнее. Впрочем - понимал - ничто не лишнее. Все
зачтется. Бессмертие - оно тоже дается не даром.
У плюнул бы, пожалуй, и на бессмертие, но тот, кто заводит жену и
детей, дает заложников судьбе. Это он помнил прочно. Давать заложников
судьбе больше не хотелось. Сам он может встретить любую пакость со стороны
капризной этой дамы, готов. Но другие-то - им зачем страдать? Зачем
страдать в этом на диво приспособленном к людскому страданию мире? Сын вот
есть, и за него порой так страшно становится, не дай господь. А оберегать
одного, да еще в смутные времена, - значило убивать других. Убивать У
больше не хотел. Легко из человека труп сделать, а обратно? Обратно не
получается. Этот урок тоже преподнесла ему нелегкая семейная жизнь.
Хватит, постоял, подержал в руках легкое и вое легче становящееся тело
жены. И с ним все выпустил из рук, вырвали, точнее. Теперь пусть другие -
кто хочет - встречаются и разлучаются, женятся, радуются, рожают детей и
оплакивают друг друга. С него довольно. Убивать он перестал, но и сам
приобретать да терять зарекся.
Так, чередуя хорошее с плохим и разбавляя этот коктейль обычным,
тянулось время. Во всяком случае, вечерами они разговаривали. А дни У
проводил по-своему. С утра скатывался с горки, ловил в заливе на завтрак
фауну, какая попадалась. Женщина готовила. У завтракал и шел к дороге в
надежде обрести телу заряд бодрости, а душе успокоение. Шел и находил,
естественно, как все ищущие. Тем более, что за многочисленные, хоть и
быстротечные годы жизни развился в нем безошибочный инстинкт,
подсказывающий направление.
Вот отряд движется по дороге. Оттуда - туда. Усталые солдаты, бодрый от
молодости и сознания значимости начальник сотни. У вышел отряду наперерез,
встал посреди дороги, широко раскинув руки, закричал драматически: "Не
пущу!" - и замер. Солдаты мгновенно подтянулись, сжали в руках оружие.
Встревожился офицер, скомандовал что-то необходимое сержанту. У стоял
посреди дороги, как монумент. Солдат рванул его за грудь. "Сволочи! -
заорал У. - Гады! Я сейчас уничтожать вас буду!" И замахнулся. Тут его
стали бить - не потому, что действительно испугались, а чтобы подготовить
к разговору с командиром, с безобидной, в общем-то, целью. Но У
сопротивлялся долго и изобретательно, и его побили по-настоящему. Он упал
на землю, сбитый с ног квалифицированным ударом привычного к драке
человека.
- Ты кто такой? - спросил начальник сотни.
- Какая разница? - дерзко ответил У. - Человек я.
- Почему кричал? - поинтересовался офицер.
- Я - человек, а вы - солдаты, - пояснил У. - И идете не с добром.
Убивать идете таких же, как я, людей. Долг мой вас остановить.
- Псих, - определил сержант, поотвыкший в походе от дисциплины. -
Всыпать ему и бросить тут?
- Взять с собой, - подумав, ответил молодой начальник сотни.


Еще одно откровение У

- Человек - существо среднего рода. Средний человек: рост средний,
возраст средний, особые приметы внутри, семейное положение в зависимости
от страны, национальности, вероисповедания. Убеждения средние: то, что
запомнил в детстве. Люди - ноты: осьмушки, четвертушки, половинки. Сидят
на линеечках, как воробьи, и проявляются по очереди. Записана этими нотами
музыка общественного движения.
То, что я слышу, - запись на ленте, истертой и облезлой. То, что я вижу
- оборванная и склеенная неоднократно, выгоревшая под жестким светом
вольтовой дуги кинолента. То, что я думаю - мятая, замызганная перфокарта,
где непробитая, где пробитая лишнего и, кажется даже, траченная жуком.
Есть такой жук, специализируется по картону. Чем я хожу, господи? Это -
ноги!


У связали и повели на веревке, как ручного зверя. Пленный не дикий
зверь, чтобы сразу его убивать, и не человек, как все. Поэтому пленников
водят на веревках и под конвоем, как водят ручных зверей, не очень
страшных, но и не безопасных.
Так вели его, пока дорога не свернула над обрывом, глубоким и крутым.
Здесь У, до времени тащившийся на веревке довольно спокойно, обогнал
конвоира и ударил его ногой, потому что руки у него были связаны. Солдат
веревку выпустил и схватился за меч, а У подбежал к краю обрыва и прыгнул
как мог далеко, метясь на камни внизу.
Доставать его очевидный труп солдаты не стали, пошли дальше.
У полежал немного. Разорвал, отдохнув, веревки и пошел домой, довольный
проведенным временем и собой.
А вот отряду не дано было дойти до места назначения спокойно. Чуть
отошли они от обрыва - места предполагаемой гибели У - как встретился им
еще один путник: бодро шагавший по дороге, мужчина средних лет в
потрепанной хламиде, длинноволосый и с длинным же посохом. "Остановитесь!
- закричал встреченный солдатам, вздев свободную от посоха руку. -
Остановитесь, туда ли вы идете!". Этого долго бить не пришлось, и вскоре
отряд продолжал свой путь, а солдат, упустивший У, зло дергал веревку,
когда пленный замедлял шаг или пытался заговорить.
У тем временем шел по лесу и решал схоластический вопрос: кому лучше,
тем, кто погиб в той, великой войне, прославленной в народной памяти,
увековеченной - или тем, кто погибал сейчас в войне необъявленной, вроде
бы и не существующей, но самой что ни на есть настоящей. Гражданской.



5

Снова гость пришел к порогу У, нежданный, незваный. Желанный. Далекий и
старый друг. Он присел на пороге и в ожидании хозяина смотрел на сосны и
за сосны, туда, где внизу пряталась долина, туда, где заходило солнце.
- Красиво тут у тебя солнце заходит, - сказал он отшельнику, когда тот
вышел на поляну перед пещерой. Просто сказал, без неловких радостей
встречи.
- Красиво, - согласился У. - Иногда смотришь-смотришь и хочется все это
нарисовать. Только вот цвет не передашь: сосны розовые. Где ж это видано и
кто ж в это поверит - розовые сосны?
- Да, - протянул гость завистливо. - Сидеть бы тут и с места не
сходить. А зимой, наверное, еще лучше.
- Да, - опять согласился У. - И воздух не то что по твоим пустыням и
болотам. Слышь, Пастырь, давай поменяемся! Ты мне свой посох и суму. Я
тебе пещеру. Объяснишь наскоро, чем ты там толпу в обалдение приводишь, и
буду учить. Как там в заветах: забирая с собой из того, что дадут, только
еду, чтоб добраться до другого жилища, да сандалии, да одежду, когда
обветшает прежняя, а второй одежды не брать и в одном дому две ночи не
останавливаться, но идти и учить, доколе ноги ходят и уста глаголят...
Верно ли? А то память на старости лет - сам знаешь.
- Что-то ты невеселый, - сказал Пастырь. - Может, душу хочешь открыть?
- А ты в своем амплуа, - откликнулся У. - Здравствуй, отче! - и
поклонился, коснулся рукой земли у ног прибывшего, широким жестом приложил
руку к сердцу и ко лбу. Все это выглядело шуткой, да шуткой, наверное, и
было. Почти.
- Да и ты не меняешься, - безнадежно махнул рукой гость. - Кто это там
у тебя?
- Баба, - не вдумываясь, ответил У. - Женщина, - поправился.
- С чего это вдруг? - удивился Пастырь.
- А, странница, - объяснил У. - Как это? "Примите же странника яко отца
утерянного и вновь обретенного в дом ваш, и служите ему доколе будет он
жить в доме вашем, как служили бы отцу вашему". Правильно?
- Чепуха, - вынес вердикт гость. - И вое-то ты врешь, и никак не
остепенишься. Ну, веди, угощай! Идти вашими дорогами, легко ли?
- Угу, - подтвердил отшельник. - Пойдем, угостимся, чем бог послал, а
заодно и проверим, любит ли он тебя, помнит ли и послал ли в предвидении
твоего прихода чего сверх обычного. Или запамятовал.
- Здравствуйте, - церемонно представился гость женщине. - Я вашего
друга старый знакомый.
Женщина посмотрела на вошедшего расширяющимися глазами и кинулась из
пещеры вон.
- Что это она? - не понял У.
- Бабы лучше знают чего и когда, - ответил гость. - А зачем - ты их
лучше не спрашивай, ничего путного не добьешься, потому как не думают они,
а чутьем чуют.
Женщина скоро пришла: принесла лохань чистую и кувшин, принялась ноги
мыть гостю. Тот сидел, подобрав длинную хламиду, а У не вмешивался, хотя
недоумевал. Особого почтения на первый взгляд Пастырь не должен был
вызывать. Был он сравнительно молод, тридцати с небольшим на вид, волосы
носил длинные и не заплетал, не убирал, шапки не надевал вовсе. Глаза у
него, правда, большие были и ясные, да что в них, в глазах-то? Навидался У
за долгую жизнь больших и чистых глаз, и сами по себе они ничего еще не
значили.
Странник, проповедник нищий и усталый, - а она омыла гостю ноги,
вытерла их чистой своей кофтой, потому что не имелось в пещере лишних
тряпок, да и нужных тоже. Потом на стол накрыла и служила гостю и
отшельнику, пока не утолили первый голод и не продолжили беседы. А тогда
села, и глядела, и слушала не слыша, не вникая.
- Ну, как тут у вас? - поинтересовался Пастырь.
- Суета, - не одобрил У. - Как с ума посходили опять: по дороге солдаты
туда-сюда мечутся. Видел, наверное?
- Встречал, - признал гость. - До тебя не доходя, замели меня. Я,
правда, сам к ним привязался. Веришь ли, три дня учил, пока на путь
направил. Да не наставил - направил лишь. А не хотелось мне на них время
убивать: к тебе шел.
- Отпустили? - спросил У.
- Куда денутся, - подтвердил тот. - Хотел было пострадать, да привычка
у здешних солдат головы рубить. Ну, распните меня, ну, расстреляйте,
сожгите, в конце концов, но рубить? Голову оттяпают, а потом приставят ли,
да как приставят, да ту ли? Гадательно. - Оба посмеялись.
- Пришлось перевоспитывать, - продолжал Пастырь. - Поговорил с ними.
Видимо, беспорядки здесь какие-то, а во главе всего некий Я. Не знаю уж,
на кого он работает, соседи ли его оплачивают или ваш правитель левой
рукой, о которой правая не ведает.
- Нет, - поморщился У, - это сын мой. Ни на кого он не работает. Просто
дурак.
- Дурак? Это плохо, - погрустнел Пастырь. - Добра он не делает.
Провокацией это называется, знаешь?
- Знаю, - нехотя признался У, - от него и слышал. Он как раз на
провокацию уповает, на умножение зла. Он - их режет, они народ давят,
народ в конце концов возмутится и свергнет. Говорил я ему: когда-то еще
свергнут, а кровь сейчас льют - чем дальше тем больше - из-за него,
дурака, не в последнюю очередь.
- Да и свергнут, - задумчиво сказал гость, - тоже радости мало. Свято
место пусто не бывает, а уж крови при этом... Все прежнее просто не в
счет.
- Знаю, - кивнул У, - тут уж счет другой начнется.
- Сын у тебя, однако, - подумал вслух Пастырь. - Впрочем, если
встретимся, поговорю я с ним. Приходилось мне с подобными сталкиваться.
Нужные они правителям люди, даже если сами правители этого недопонимают.
Меня раз с таким вот вместе казнить собирались, так меня казнили, а его
выпустили: мятежника, убийцу. Интересный был тип, вот только времени
поговорить с ним по-настоящему не было.
- Обидно?
- Нет. Я, кстати, слышал, что он уехал в метрополию и вел вполне
добропорядочное существование. Может, своим умом дошел... Теперь уже не
узнаешь, краток век человеческий. А с сыном твоим поговорю. И вообще, мне
здесь многое любопытно показалось. Ты мне общую картину здешних событий
дать можешь?
- Не могу, - сказал У, - я давно уже ни с кем не общаюсь. Неинтересно
мне как-то. Нового не жду, а о чем спрашивать?
- Это ты зря. Пожалуй, нового и не много, но кое-какие нюансы всегда
появляются. Веяния неожиданные. А у нее ты спрашивал, а? - Пастырь кивнул
на женщину. - Она ведь недавно у тебя? И не от хорошей жизни сюда пришла.
- Мы разговаривали, - ответил У. - Но так, смутно. Общей картины
женщина все равно дать не может, а детали мне ни к чему. Зачем человеку в
душу лезть? И без меня любителей спрашивать и специалистов развелось -
хоть отбавляй.
- Ты не прав, - мягко настоял гость. - Спрашивать человека надо, чтобы
беду расшевелить, чтобы прорвалась она и вытекла, не лежала камнем на
сердце. Обидели? - обернулся он к женщине.
Женщина молча кивнула.
- Мужа убили? - Она опять кивнула.
- За что?
- Не знаю.
- А дети?
- Не дал господь.
- Молодая ты еще, - сказал Пастырь. - Детей тебе нужно. Дело женщины -
дети, и не надо думать о мертвых. Потому что воспоминание о беде и
ожидание беды всегда страшнее, чем сама беда, а мужу твоему ничто уже не
грозит, ничего с ним худого больше случиться не может. И тебе нужно идти
самой с того места, где остановился он, и путь твой, женщина, один - дети.
Сказал я уже об этом и вновь повторю, чтоб крепче запомнилось. Жить надо,
жизнь коротка и путь короток, а печалиться о прошлом - остановиться в
пути. Не дело это для того, кто должен идти дальше. Поняла меня?
Помолчали. Опечалились. Женщина ушла вглубь.
- Давай спать ложиться, - предложил гость. - Устал я сегодня, прошел
много.
С Я Пастырю довелось встретиться вскоре; хрупким оказалось его
христианское воинство, и вновь вернулся он к отцу отдохнуть от поражений.


Верую

Еси Бог. Как у каждого бога, у него много имен. Есть известные, есть
тайные. По мере увязания в прогрессе тайных имен люди узнавали все больше.
И узнают. И становятся сильнее. Не так давно явилось миру еще одно имя
божье - Случай.
Как всегда при узнавании, люди пораскинули мозгами и успокоились ка том
несколько более, чем до. Подходит, - решили люди об имени бога.
Соответствует. Но Случай не самое заветное из имен. Доказательства?
Пожалуйста. К вам приходят и вам говорят, что вы - допустим - племянник
нехорошего во всех отношениях царя Николашки. И за это вас немедленно
должно расстрелять. "Случай!" - думаете вы, соглашаясь. И не протестуете,
не противитесь - куда уж тут денешься! Идете себе и расстреливаетесь. А не
случай тому виной, нет, не случай. Случай - это так, частность. Главное -
ситуация. Посмотрите на календарь. Ну да, племянник, но ведь некоторое
время назад обстоятельство это не пули бы вызвало, а лишь почтительность,
готовность услужить. А через некоторое время, чуть позже, - не пули и не
готовность, а пожатие плечами явилось бы результатом обнародования этого
факта из вашей биографии. Или возьмем не время, а расстояние: сместить бы
вас в тот самый, опасный момент на пару тысяч километров в избранную
сторону - и опять же нечто другое, а не расстрел, вызовет известие.
Ситуация - бог, перед которым бессилен даже тот, кто прочих богов презрел.
Ибо сказано: "экспорт революции невозможен, поскольку сама революция
невозможна без революционной ситуации".
Воспоем же в унисон: несть бога, кроме, ныне и присно и во веки веков.
Амен!


- Останься!
- Зачем?
- Останься сегодня со мной, не уходи. Они все спят, и Пастырь, и сын.
Останься!
- Ладно.
- Садясь сюда, поближе ко мне.
- Зачем? Но пусть, да, ладно, я села. И все же?
- Ты не понимаешь?
- Понимаю, наверное. Слава богу, не маленькая. Только тебе же это не
нужно.
- Нужно.
- Ты уверен? Сынок твой мне о тебе порассказывал как-то, и, знаешь, я
не совсем уверена...
- А это и проверить можно, - усмехнулся У.
- Изволите говорить пошлости?
- Что ж я, ненормальный, по-твоему? Слишком иного вы все обо мне
знаете, больше меня, выходит, знаете, что нужно мне, чего - нет.
- Ты обиделся?
- Я позвал тебя. К чему столько слов. Разве ты не ждала, что я
когда-нибудь позову?
- Не сейчас, раньше - ждала. Когда мы одни были. Но что же, мы здесь
жить будем?
- А чем тебе плохо здесь?
- Пещера твоя - не дом, а так, природа, романтика. А мне дом нужен.
- Дом? У кого сейчас есть дом? У тебя был, а где он, я много ли было
радости? Сама к людям не идешь, а со мной - пошла бы?
- С тобой - пойду.
- И что? Огород заведем, стены поставим, сеять что-нибудь будем?
- Ты этого, (Наверное, не умеешь?
- Да не в этом дело, умел когда-то, научусь, если надо будет.
- Правда? Ну так пойдем!
- А тут - не согласна? Разве дом и огород сделают тебя счастливой? Ты
ведь живая, теплая, тебе детей нужно рожать, он прав, Пастырь.
- Подожди, я еще хочу сказать тебе. Мне кажется, ты все-таки не сможешь
жить с людьми, потому что твое место здесь, а я для тебя просто прихоть.
- Опять за меня решаешь!
- Ты бы сам решал - и не нужно было б брать твое на себя. Я понять
хочу. Что ты можешь? Думать? Но этим не проживешь и детей не накормишь.
Чем ты занимался в жизни, в той жизни, с людьми? Пахал?
- Нет, не пахал. Пастухом был когда-то, рыбу ловил и прочее.
- Что - прочее?
- Убивал. Людей, я убивал. Это ведь тоже профессия, хлеб дает не хуже
другой.
- А если вернешься к людям, опять убивать будешь?
- Нет. И оставим богу богово, а кесарю кесарево. Что тебе сейчас
прошлое или будущее? Зачем? В жизни человеческой легких путей не бывает. В
конце легкого пути тупик или ловушка, можешь мзде поверить. Время, оно не
с косой, просто косое, я перед ним босой. Можно приблизиться к раю, можно,
но только не сразу. Ты понимаешь?
- Я понимаю. Я - понимаю...
Близилась полночь, когда корабль ткнулся упругим бортом в шаткое дерево
пристани Рая.
Трепетно.
Если хотят уничтожить память о герое, его портрет печатают на деньгах.
Если хотят забыть - рассказывают.
- Мой муж был каллиграфом. Я мало разбираюсь в его работе, но все же
думаю, он был приличным каллиграфом, может быть, даже очень хорошим. Во
всяком случае, его работу ценили. И зарабатывал он, как я теперь понимаю,
много: у нас в доме все было, я даже не знала, чего хотеть. Работал он,
правда, серьезно. Сидит с этими листами голодный, чаю только с утра
попьет, насвистывает и работает. С утра он никого видеть не мог и не
хотел. А вечером мы гостей принимали или сами в гости ходили. Муж любил
работы свои показывать. Хвастался. Приятели посмотрят, похвалят, обсуждать
начнут: это, мол, хорошо, а так лучше. Он послушает и начинает им
потихоньку объяснять, что к чему, так, знаешь, будто они сами все
понимают, только слегка подзабыли. И через некоторое время, смотришь, все
с ним согласны, а он сидит, доволен, аж светится весь. Злилась я на него
тогда, но слушать любила, он о своей работе хорошо рассказывал.
В его области, с его специальностью вверх вылезти трудно, конкуренция
жестокая. Он вылез, чего уж это ему стоило. Всего добился: признания,
денег, дом построил. Оформлял свой дом по чертежам, с архитекторами и
художниками, за каждый эскиз платил. Дружба дружбой, а творчество дело
платное, так он считал. Дом он любил не меньше, чем меня, наверное, ну
сразу все у него и отняли. И погнали. Куда? Зачем? Страшно. Он растерялся.
В двадцать еще можно начинать сначала, но ему сорок стукнуло. Он говорил
все: "Сменился правитель, но какое это имеет отношение к каллиграфии?". Он
тогда еще думал, что просто нужно писать как-то по-другому, по-новому. Что
просто они с новой властью понять друг друга не могут, чтоб договориться.
Но никому его работа не была нужна. Нас переселили в деревню, и теперь
вокруг были люди, для которых он, мастер, оказался хуже и бесполезней
самого последнего инвалида и бездельника, неумехи. Он пытался научиться
физическому труду, копал землю, еще что-то делал, но с его здоровьем
только и было копать... Из-за меня очень совестился: что жену обеспечить
не может. А я богу молилась. Сначала лучшей доли просила, а потом - геенны
огненной, чтобы сгорело все кругом до серого пепла. И сбылось! Чего б
доброго. Пришли в деревню солдаты, согнали всех жителей в пустой амбар и
сожгли. Я просила мужа: не ходи! Не послушал. Не хотел выделяться лишний
раз.
Знаешь, не страх меня погнал тогда прочь - ненависть. Я вместе с людьми
этими даже умирать не хотела. Я понимаю, это гордыня - ненависть, но нет
покоя в душе моей. Ненавижу я!
- Полно, полно, маленькая. Хуже не будет. За ненавистью и любовью
бывает только боль и покой. Короткая боль и долгий покой. Понимаешь?


Урок философии

"Женщина - это вещь в себе и для себя. Но если снять с нее трусики, то
это уже вещь в себе, но для тебя.
- А если на ней не было трусиков?
- Тогда все сложнее".


Время остановилось, временно, конечно.
Я шумно дискутировал с Пастырем. Порой в их разговоры включался У.
- На руку реакции работаешь, - вразумлял Пастырь Я. - Воду льешь на
ихнюю мельницу, объективно способствуешь.
- Ага, - кривился Я, - лучше сидеть, сложив руки-ноги и - "ом мане
падмехум"?
- Да уж на худой конец!
- Да? Рядом бьют и притесняют, а я буду глаза подкатывать и не обращать
внимания? Или щеку подставлять, как отец?
- Ну и что, всегда кому-нибудь приходится хуже, чем другим. В любом
объединении человеческом. Без этого общество существовать не может. Кто-то
попадает между жерновов. Жалко, конечно, если попадет зерно: из него колос
мог бы вырасти. Но, если уж случится, стань полезным хоть таким путем.
- Не-ет! Не хочу быть зерном, из которого они муку для себя производят.
Лучше - железкой. Когда железка среди зерен попадается, мельница может
сломаться, и уж во всяком случае, стачиваются жернова. Потом в них
остаются выбоины, и, кто знает, может быть, следующее зерно, попав вот в
такую выбоину, останется целым - не мукой, не железкой, а зерном, самим
собой. Так что мой долг - железкой быть, пока мельница работает, - не
соглашался Я.
- Разве твой сын не прав? - горячо спрашивала женщина, оставаясь с У
наедине.
- Видишь, - объяснил У, - каждый человек слаб и не много может. Я -
тюрьмы, одиночки боюсь, другие боли боятся, у каждого свои слабые места. А
те, кто у власти, наши слабые места знают, на том и стоят. Вот даже Я, на
что здоровый мужик и не дурак, между прочим, и вообще дока в своем деле:
все умеет, все знает, а чего не знает, до того чутьем доходит. Но,
помнишь, я сказал, когда он пришел сюда, что самое страшное - если у него
все получается. Думаешь, шутка? Нет, истина. Он дважды к разбойникам
попадал и за короткое время так этих бандитов перевоспитал, что они под
его началом не просто резали и грабили, но резали и грабили идейно. То
есть одних грабили, а другим раздавали, одних резали, а другим дорогу в
лучшую жизнь открывали - по его разумению. Дважды он уезды захватывал и
власть свою устанавливал, а чем кончилось? Он умеет бунтовать против
власти, но сам быть властью не умеет. Властвовать - значит, притеснять. Не
убивать подряд, не награждать огульно, а притеснять, чтобы тесно было
человеку со всех сторон, кроме одной. И чтобы двигаться человек мог только
в одном направлении, в заданном. А у сыночка моего ни желания, ни терпения
не хватает для подобной работы. Для такого дела другие люди нужны.
Организация - это ограниченные права и обязанности: кому часть
обязанностей достанется, тому и права, это ж взаимосвязано. А на долю
каждого отдельного человека выпадает маленькая обязанность и маленькое
право эту обязанность выполнять. Сын мой Я так жить не хочет и не умеет.
Он своей обязанностью считает делать так, чтобы не было никаких
притеснений, а своим правом - добиваться этого любыми средствами. Кольцо,
в общем. Потому, когда побьют его, это не беда, а когда не побьют да сам
он разваливает все от неумения - тогда хуже ему.


Про дракона (III)

Драконы не умирают. Не верьте слухам. Слухи, правда, точнее официальных
сообщений, но это еще не повод, чтобы верить им. Тут вроде детской
загадки, кто лучше - царь или король, и детского же ответа: оба хуже. Так
вот, слухи тоже врут. Драконы не умирают. Они уползают в пещеры и сидят
там, нахохлившись или висят вниз головой, уцепившись за что-нибудь
морщинистыми лапами, как летучие мыши. В консервирующих условиях пещер они
могут проспать долго: холодные на ощупь, мертвые с виду. Всегда готовые к
употреблению.
Спящие драконы кажутся привлекательными и уж во всяком случае не
страшными. Но попытайтесь, интереса ради, расспросить людей, своей кожей
помнящих холод тени драконова крыла. Обычные люди, иногда даже
разговорчивые, они - все! - на прямые вопросы о драконе отвечают уклончиво
и невнятно. Почему? Потому что велик их ужас перед драконом и, несмотря ни
на что, не верят эти люди в драконову смерть. Ни за что не верят. Знают:
вылетит - и тогда?
Не надо дразнить драконов, пусть они спят. Конечно, каждого дракона в
конце концов кто-нибудь победит, но будет ли лично вам даровано счастье
победы или хотя бы счастье дожить до победы? Кто может быть в этом уверен?


Иногда, наскучив разговорами, Я исчезал ненадолго: носился по лесу для
разрядки, ходил на дорогу.
Раз притащил из очередной вылазки замухрышистого человечка. Накормил,
долго и серьезно с ним разговаривал, а потом отвел к морю, подальше от
глаз, свернул человеку шею и отправил к осьминогам "делиться опытом", -
как объяснил.
- О, люди! - сказал на это Пастырь. - Учу их, учу - и и все без толку.
Хоть бы отзвук какой был! Многие лета прихожу я к ним и занимаюсь как с
детьми малыми, и они каждый раз сопротивляются, ругаются, казнят. Но в
конце концов вижу - уверовали. Тогда я оставлю их и отправляюсь в другие
края нести истину, и там та же картина. Опять предстоят мне долгие труды,
пока убеждаюсь, что и эти уверовали. Но грустно мое возвращение, потому
что заранее знаю я: все, чему учил, уже забыто, все извращено. Одни и те
же заповеди повторяю я, но каждый раз из учения выхватывают какие-то
мелочи, и видно, что в них тоже запутались, и что-то еще попридумывали в
благих, наверное, целях, хоть от того и не легче. Сколько раз я пытался
говорить: не то делаете! Побивают меня же камнями и жгут - во имя мое.
"Учитель, - утверждают, - нас так не учил". - "А ты, - спрашиваю, -
слышал? Мог ли учитель благословлять на убийства, если проповедовал
любовь? Подумай", - прошу. Но не хотят думать. Хватать - пожалуйста.
Казнить - сколько угодно. Сильных слушаться - хоть сейчас, хоть завтра,
хоть вчера. Подслушивать, наушничать, клеветать, молиться - только не
думать.
- Несть спасения во многоглаголании, не правда ли, святой отец? - не
удержался Я.
- Цитат надергать - дело не хитрое, - парировал Пастырь.
- А оправдать с их помощью можно все, что угодно, - не сдавался Я. -
Слова ничего не значат. Бить надо, убивать - в пример остальным, чтобы
учились различать "плохо" от "хорошо".
- Убивать никого нельзя, - вразумлял Пастырь. - Убил ты, и что стало? У
каждого была своя правда, свое видение мира. Остался ты один - и обе
правды, обе точки зрения. Убедить мертвого ты никогда не сможешь, значит,
спорить тебе теперь придется с самим собой. А если переубедить того
человека, который готов свое мнение насмерть отстаивать, - цены ему не
будет.
- Упрощ

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися