Галина Щербакова. Актриса и милиционер

страница №3

ла миллион и тысячу раз. Ее бывший муж Анатолий Лаубе
был вполне таким же и обрел товарный вид, только когда встретил мечту
своей жизни - большеступую из Айдахо, и она сводила его в "Березку", из
которой вышел уже другой Лаубе, мгновенно поднявшийся над несносимым
румынским костюмом и чешскими ботинками "товарища ЦЭБО", или как там его?
В ту ночь Вадим Петрович сам нашел гостиничный номер, где не спали его
братья по крови, пьяно хрипя про бесконечность бесконечных вопросов бытия.
- У тебя же язва? - вспомнил кто-то, кто еще что-то помнил, когда Вадим
Петрович налил себе в стакан.
- Сегодня это не имеет значения, - ответил он.
- Такое бывает, - поняли его.
Он стал ходить в театр каждый день. Если Нора Лаубе не играла, он
уходил сразу, до начала спектакля, прочитав только программку.
Однажды он решился и, когда она вышла в компании сотоварищей, отрезал
ее от всех, вручив букетик - что там говорить! - неказистых гвоздик -
во-первых, других не было; во-вторых, что называется "цветы были по
средствам".
Нора узнала его сразу, взяла под руку, и они поехали в гостиницу
следующим троллейбусом, не со всеми. Она рассказала ему, что сегодня утром
подвернула ногу, что вся в перебинтовке, что боится снять повязку, потому
что не сможет наложить ее сама, придется заматывать ногу в полиэтиленовую
штору из ванной, иначе как принять душ? Но если она снимет штору, как
принимать душ? "А говорите, что нет безвыходных ситуаций!" - смеялась,
потому что как действительно снять штору?!
- Я вас забинтую, - сказал Вадим Петрович. - Я этому обучился на
сборах. Вот ведь! Считал дурьим делом, а могу вам помочь.
- Класс! - ответила Нора.
Процесс разматывания бинта, благоговейное держание за пятку,
терпковатый запах стопы, столь совершенной, что он даже слегка оробел.
Почему-то вспомнилось умиление ножками дочери, когда она была маленькой,
он тогда любил целовать сгибы крохотных пальчиков и думать, какую красоту
дает природа сразу, за так, а потом сама же начинает ее корежить и
уродовать. Норина же нога не подверглась всепобеждающему превращению в
некрасивость, и ему страстно, просто до физической боли захотелось
поцеловать сгибы ее пальцев. Но она резко поднялась и, прихрамывая, пошла
в ванную. "Бинты в тумбочке", - сказала она ему.
Он прокатывал в ладонях бинт туда-сюда, туда-сюда, слушая шум воды. Все
мысли, чувства, ощущения собрались в комочек одного слова - "случилось".
Жена, дети, работа - все то, что составляло его, сейчас завертелось,
устремляясь к этому абсолютно забубенному, по сути, слову. Могло бы и
покрасивше назваться главное потрясение мироздания.
Потом они пили чай, и рядом с пачкой рафинада на журнальном столике
лежала грамотно перебинтованная Норина нога, а специалист по наложению
повязки трогал время от времени голую стопу, что бы проверить (ха-ха!), не
пережал ли он ненароком какой сосуд и поступает ли кровь в самые что ни на
есть ничтожные и незначительные капилляры.
- Не жмет? - спрашивал Вадим Петрович.
- Я млею, - смеялась Нора. - За мной так ухаживали в последний раз,
когда мне было четыре года и у меня была ветрянка. Видите след на лбу? Это
я в страстях почесухи содрала струп.
Да будь она вся в рытвинах осп, да будь она слепа и кривобока, да
будь... Именно это хотелось крикнуть ей во всю мочь. Он даже понимал: это
"дурь любви", но хотелось именно таких доказательств. Доказательств
криком. Если уж нельзя как-то иначе.
Нора же, сидя тогда с совершенно чужим человеком, думала другое.
"Брехня, - думала она, - что любовь сама себе награда. Любовь - боль.
Сказала бы еще, боль, как в родах, но не знает - не рожала. Но боль
непременно, потому как страх. Потерять, не получить ответа, быть
осмеянным, ненужным, наконец, перестать любить самой, что равносильно
землетрясению, когда ничего не остается, даже тверди под ногами. Ушедшая
из жизни любовь может оказаться пострашнее смерти, потому как смерть -
просто ничто, а ушедшая любовь - ничто, но с жизнью впридачу".
Именно тогда от нее уехал в Айдахо муж, и она еще не успела его как
следует разлюбить, чтоб перестать жалеть и помнить.
Умная, она знала, что в конце концов все пройдет. Не случай мадам
Бовари там или Анны Карениной. Но глядя на умиленного, потрясенного
провинциала, который стесняется оскорбить ее даже собственным глотком чая,
а потому тянет кипяток трубочкой губ... Вот эти самые ошпаренные губы и
сделали свое дело. Ее подкосила степень его ожога.
Дальше все как у людей. Вадиму Петровичу ничего не стоило продлить раз,
а потом и еще, и еще командировку. За ним сроду не числилось ничего
подобного. Наоборот, он всегда недобывал там, куда его посылали, всегда
рвался вернуться домой. Поэтому, когда он сослался на какие-то проблемы,
ему сказали: "Оставайся сколько надо". Тогда же он попросил прислать и
денег, ему их тоже перевели спокойно - то было время, когда деньги всегда
были в кассе и люди не подозревали, что им могут взять и не заплатить. Как
не подозревали ни об истинной стоимости своей работы, ни о зависимости ее
от того, нужна ли она кому? Уже постарели и поумирали те, кто знал, что
деньги что-то значат в системе экономики. Люди иногда вспоминали какие-то
странные факты из жизни работника и товара, но их было все меньше и
меньше, а те, которые стали потом монетаристами или как их там, были еще
октябрятами и носили всеобщего цвета мышиные пиджачки, уравнивающие их
потенциал со всеми остальными. Так вот, то, что тогда называлось
"деньгами", пришло по телеграфу. Вадим Петрович купил себе новые носки,
потому что стеснялся жениной штопки, не всегда совпадающей с главным
цветом. Опять же... Нитки того времени... Те, что для штопки, были строго
двух цветов - коричневого и черного. Надо было быть большим пижоном, чтобы
купить себе серые маркие носки. Вадим Петрович гордо взошел на эту гору.


Театр посмеивался над странно вспухшим романом. Нора только-только
отвергла ухаживания вполне респектабельного журналиста-международника.
Такой весь из себя Ять, чулочно-носочные проблемы жизни проходили
настолько мимо него, что, если говорить правду, именно это и остановило
Нору, живущую среди вещей и людей так близко, что подлетающий на облаке
кавалер в чужом аромате заставил Нору душевно напрячься.
Может, в случае с Вадимом Петровичем она пошла по пути от противного?
Норе было уютно в руках этого знатока бинтования. Ей было покойно. "Не
надо держать спину", - объяснила она все это одной старой актрисе, с
которой можно было пообсуждать случившийся роман. "Это ненадолго, -
ответила та. - Даже среди простейших не выживают именно те, кто не держит
спины. А уж в нашем деле позволить себе такое... Как только выпрямишься,
так его и сбросишь"...
До этого не дошло полсекунды. Оканчивались гастроли, надо было ехать в
Витебск, именно тогда спина как раз и напряглась выпрямиться. Расставались
горячо, страстно, но слова Вадима Петровича, что он приедет в Москву
непременно-всенепременно, Нора покрыла поцелуем, и он, настроенный на нее
и только на нее, уловил торопливость ее губ, испытал ужас, но тут и поезд
тронулся, а Нора еще на перроне - "быстрей, быстрей!", - и вот она уже
стоит на площадке с благодарно освобожденными глазами.
"Я свинья, - корила она себя, не отвечая на его письма. Но тут же
утешилась: - Пусть так и думает. Ему же будет легче, что я такая гадина".
Он никогда не думал о ней так. Он думал о ней по-другому - страстно,
нежно, продлевая и продлевая каждый из прожитых тогда дней. Он натягивал,
вытягивал эти нити из прошлого, боялся их порвать, пока однажды все не
порвалось само: тяжело, безнадежно заболела дочь. Смерть назначила
истинную цену жизни. Бились с женой, спасая девочку, упустили сына... К
тому времени, когда Вадим Петрович и Нора встретились у поребрика под
контролирующе замечающим все взглядом милиционера Виктора Кравченко,
дочери уже много лет не было на свете, а сыну было столько, сколько было
Вадиму Петровичу в том Ленинграде. Жена готовилась к операции катаракты, и
Вадим Петрович специально приехал в институт Федорова, чтобы показать все
медицинские бумаги, а одновременно выяснить, сколько может стоить операция
в Москве, все-таки как никак, а центр этого дела.



29 ОКТЯБРЯ



Договорились так. Нора возвращается домой в одиннадцать часов. Пусть он
ее ждет на этом же месте. "Это мой дом, - и пальчиком в серый, грязный,
безрадостный торец. - Видишь, какой красавец!"
По торопливости, по рассеянности или по некоей потайной логике
побуждений, но Нора не сказала номера своей квартиры. Вадим Петрович,
боясь ее пропустить, пришел на час раньше. После дежурства, возвращаясь
дорогой мимо ларька, Витек увидел утреннего старика уже с букетом,
обернутым "юбочкой вверх". Витька давно напрягали именно эти фасонные
"юбочки" цветов: все в кружавчиках, цветы обретали особый, специфический
намек. Сам Витек цветы никому никогда не дарил, но капитан-психолог
объяснял им, что "цветы есть момент спекуляции на влечении мужчины к
женщине. Влечение не стыд. Это естественный процесс".
Витя - в который уж раз! - подумал: как он прав, капитан. Но и не прав
тоже. Ибо нельзя назвать естественным процессом то, что заставляет этого
старика стоять на сквозняке, прикрывая собственным телом "юбочку цветов".
- Не замерз, дед? - с подтекстом спросил Витя, думая, что с этой
актрисой ему еще ломать и ломать мозги. - Спрашиваю, не замерз? - повторил
он, на что действительно замерзший и неуслышавший Вадим Петрович ответил
невпопад.
- Да вот! Жду...


Нора опоздала, потому что по первому ледку троллейбусы скользили
медленно. Она увидела Вадима Петровича издали, на фоне унылого торца
своего дома, маленький человек боролся с ветром, был несчастен, а букет
это еще и подчеркивал.
- О господи! - сказала Нора, внутренне раздражаясь на цветы. Зачем он
их? - Идемте скорей!
Она представила, как он будет не знать, не уметь себя вести, как ей
предстоит наводить этот ненаучно-фантастический мост между временами, и
как ей это не нужно совсем. Прошлого у них не было. Надо разговаривать о
том, что случилось вчера и сегодня.
- В Москве в командировке? - спросила она.
- О нет! - засмеялся Вадим Петрович. - Я уже не работаю. Я тут частным
образом...
Невероятная формулировка, взятая из другого времени. Он это понял и
растерялся, что такими здешними словами скрывает проблему жениной
катаракты, а значит, получается, и ее самою. Стало стыдно, неловко перед
ни в чем не повинной женой, и он приготовился сказать все как есть, но
Нора стала рассказывать ему про "случай с балконом" и про то, что ей
кажется, она знает этого упавшего мужчину. Но в словах получилось как-то
неловко, неточно: ведь если то, что ей вообразилось, правда, то она знала
не мужчину - ребенка. "У него от атропина были просто сумасшедшие зрачки.
А сам он становился вялым и сонным"... - Это Нора уже уточнила факты, а
Вадим Петрович думал: "Надо же, мы сближаемся при помощи офтальмологии.
Если бы я начал объяснять, зачем я здесь... Тоже были бы глаза".
Рассказывая все вслух другому человеку, Нора вдруг поняла, что с ней
сыграло шутку воображение, что все ей пригрезилось. Возможно, потому, что
они репетируют абсурд. У нее не зря всегда было к нему боязливо брезгливое
отношение. Сегодня, например, она заколдобилась на фразе: "Я ведь никого
не стесняю, я небольшого роста". Сказала режиссеру: "Это надо с иронией? Я
ведь отнюдь не маленькая". "Какая ирония? - закричал он, выскальзывая из
свитера. - Это в пьесе самая психологическая фраза. Это суть". "У вас все
суть, - пробурчала она в ответ. - Но у нас не радиоспектакль. Меня же
видно!" "Вы что, на самом деле не понимаете?! Разве на самом деле речь
идет о росте?!" "Читаю! - закричала Нора. - Читаю: "Я ведь никого не
стесняю, я небольшого роста".
Хотя поняла все сама, но такая обуяла злость...
- Сама напридумала историю, - уже почти смеясь, объясняла она Вадиму
Петровичу. - Этот бывший мальчик - сын моего второго мужа. Не дергайтесь,
Вадим, я вас прошу. Мы давно разошлись, а потом он умер. Ведь с того
Ленинграда двадцать пять лет прошло, не халам-балам, как вы считаете? - А
хотела ведь не касаться прошлого.
- Двадцать шесть, - ответил он.
Она сама обозначила память. И разве он виноват, что слеза выкатилась из
уголка глаза и застыла, чтоб ее приметили, под очечным ушком? Он повернул
голову так, чтобы она не увидела его старческой слабости. Но она заметила
и прижала его голову к себе. Вадим Петрович, траченный жизнью инженер,
подрабатывающий время от времени ночным сторожем в поликлинике (выгодное
для стариков место, каждый был бы ему рад), давно забыл былые мужские
молодецкие эмоции. Они ушли от него давно и спокойно, как уходят выросшие
дети, - уходят, оставляя чувство освобождения от милых, дорогих, но
все-таки хлопот и беспокойств. "Став импотентом, я испытал чувство
глубочайшего облегчения". Так или почти так говаривал в какой-то книжке
Моэм. Вадим Петрович это запомнил и был рад, что и у него потом оказалось
так же, как у умного англичанина.
Могла ли вспрыгнуть в голову мысль, что он не иссох и не иссяк? Что
заваленный хламом источник жив и фурычит?
Он остался ночевать, напрочь забыв, что следовало бы предупредить
приятеля, у которого жил: откуда у него могли быть деньги на гостиницу?
Ведь сначала Вадим Петрович рассчитывал посидеть всего полчасика и уйти -
для него одиннадцать часов было временем поздним.
А теперь вот три часа ночи, и Нора лежит у него на руке и рассказывает,
как наняла рабочих починить ограду балкона, как они взяли аванс - и с
приветом, как трудно найти было человека, чтоб посидел и покараулил
квартиру, пока работяги доламывали балкон.
- Пришла тут одна женщина из подъезда, а потом ушла с поджатыми губами.
Злюсь на нее невероятно! За поджатость эту... С чего это она взъерошилась
на меня?.. Ты заметил, как легко мы все входим в ненависть? Как в дом
родной. И как нам не дается сердечность. Участие. Я и сама такая. Да и ты,
наверное. Хотя про тебя не знаю. Я ведь тебя вообще плохо знаю. Но ты мне
кажешься очень хорошим. По моей математике, это когда в человеке добро и
зло в одинаковой и постоянной пропорции, без возможности перевеса зла. С
таким, как ты, хорошо переходить бурные реки по шатким мосткам.
Он смеялся и целовал ее плечи.



30 ОКТЯБРЯ



В пятом часу он уснул первым. Разомкнул на ней руки и уснул, удивляясь
и восхищаясь случившемуся.
Утром Вадим Петрович вспомнил позвонить приятелю, но дома у того никого
не оказалось. Куда ему было деваться? Нора сказала:
- Оставайся. Я съезжу в театр - обещали выдать зарплату - и вернусь. А
ты отдохни и расслабься.
Она поцеловала его так нежно, что из того же самого, что и вчера,
слезного канальца, опять выползла сумасшедшая слезинка. Нора промокнула ее
ладонью.
- Хочешь мне помочь, - сказала, - сходи за хлебом. - Ключи звякнули на
столе.
Он еще раз позвонил приятелю, потом еще и еще и стал собираться за
хлебом. Вчера было не до того, а сегодня он обратил внимание на аскетизм
Нориной кухни. Пакетик майонеза. Баночка йогурта. "Суп Галины Бланко". Его
жена, женщина других правил, просто умерла бы от отчаяния, не будь у нее в
холодильнике суповой косточки и не стынь в нем вилок капусты. Почему-то
возникло чувство раздражения на жену, вечно озабоченную проблемой обеда,
чтоб обязательно первое и хоть пустяк, но и второе - сырничек там или
колечко колбасы с горячим горошком... "Да не морочь ты себе голову, -
сердился он. - Сколько нам надо?" Жена подслеповато хлопала глазами, но
лицо ее становилось твердым и упрямым.
Тут же, озирая скудную снедь Норы, Вадим Петрович впустил в себя мысль,
возможность которой еще вчера была чудовищной. Он способен уйти от своей
слепнущей жены, организовав ей, конечно, операцию и последующий уход, а
потом остаться здесь, у Норы. Навсегда. На все годы. Почему-то мысль, что
думает про это Нора, придет ли ей такое в голову, просто не думалась. Он
смог бы. Он сможет.
С этим новым, неведомым и очень возбуждающим чувством он и стал
собираться за хлебом. Хотя допрежь вышел на балкон посмотреть, что там
случилось у бедной девочки. Именно такими словами теперь думалось.
"Бедной" и "девочки".
Рваная рана ограды. Девочка ночью призналась, как затягивает ее проем.
Что однажды она даже потрясла ногой над бездной, а потом вбежала в
квартиру, будто за ней гнались. "Что-то надо делать, - удрученно думал
Вадим Петрович, - так это нельзя оставлять".
Выйдя на улицу, он первым делом пошел на помойку. Вадим Петрович был
старым и опытным помоечником. Именно там он находил нужные в хозяйстве
предметы. Телевизор без начинки он отмыл и присобачил как ящик для обуви.
Он очищал чужие поддоны и решетки газовых плит и заменял ими собственные,
которые еще хуже. Хотя очисть и выскобли он свое, домашнее... Но сидел в
нем, сидел этот помоечный пунктик, праправнук кладоискательства, и эту
генетическую цепочку, как ту самую песню, "не задушишь и не убьешь".
На одной из ближайших дворовых свалок Вадим Петрович нашел кусок
ребристого материала, он потопал на нем ногами - проверка на прочность, -
кусок не дрогнул, не согнулся, не треснул. Найти куски толстой проволоки
было делом совсем простым. Конечно, он не знал, какие у Норы инструменты,
но надеялся нарыть что-нибудь колюще-протыкающее, в крайнем случае
сгодились бы и простые ножницы. Так что возвращался Вадим Петрович,
правда, без хлеба, но достаточно обогащенный другим.
"Я сделаю все до ее прихода, а потом уже схожу за хлебом", - думал он,
радуясь ее радости, когда она увидит залатанную дыру. Потом она, конечно,
найдет честных рабочих и они заварят уже все как следует, но пока... Пока
у нее не будет этой страшной возможности подойти к краю. У него
закружилась голова от нежности к слабости девочки, у которой для пищи
одна-единственная "Галина Бланка", будь проклята эта курица-женщина во
веки веков. Его жена даже с катарактой куда более приспособлена к жизни, и
это была очень вдохновляющая мысль, если рисовать ту перспективу, которую
уже начинал мысленько видеть Вадим Петрович.
Ребристая штука по размеру плотно, даже с запасом закрывала проем. "Как
тут была", - восхищенно подумал Вадим Петрович. У него даже выступил на
ладонях пот, хотя руки у него всегда были сухие и жестковатые. Но в минуты
крайнего волнения или потрясения он мокрел именно ладонями. У каждого своя
причуда. У знакомого Вадима Петровича в таких же случаях текли неуемные и
стыдные сопли, а человек он был сухой и опрятный. Другой его приятель
бежал от волнения в уборную по-большому и пару раз даже не добегал, что
совсем ужас. Но разве можно предугадать потрясение? Разве знал он еще
утром, что ему придет в голову идея ремонта? А потом карта сама ляжет в
руки.
Перед тем как выйти на балкон и укрепить там все, Вадим Петрович
подумал, что надо бы позвонить приятелю, чтоб тот не думал плохого, но
сейчас, когда в голове поселилась мысль о некоем другом будущем, почему-то
не хотелось объяснять, где он... Слишком все серьезно, чтоб говорить об
этом по телефону. Надо сесть за стол там, на диван... Чтоб видеть глаза.


Именно в этот момент его приятель стоял у своего телефона и не знал,
что ему думать. Вчера вечером звонила жена Вадима, сказала, пусть
возвращается домой и не морочит голову с федоровским институтом. Она сама
нашла врача, в которого поверила сразу и решила, что он и только он будет
ее оперировать. И деньги он возьмет смешные, потому что он дальний
родственник их невестки (а они и не знали!), но из тех дальних, что лучше
ближних.
Вадима еще не было дома, но и время было десять с минутами. Жена
сказала, что позвонит завтра с утра. Вот и позвонила. Пришлось что-то
наплести. Приятель испугался сказать женщине, что Вадим не пришел
ночевать. Он думал: "Мало ли?" Человек ежился у телефона, и мысли плохие,
очень плохие бились в его голове. "Какая же ты сволочь, - думал приятель о
Вадиме Петровиче, - если у тебя все в порядке, а ты не объявляешься".
Пришла его жена. Старая и единственная.
- Не звонил? - спросила. И добавила: - Лично я кобелизм исключаю. У
него для этого дела в кармане вошь на аркане. А за так теперь и прыщ не
вскочит.
Нельзя думать плохие мысли. Никто не исчислял их энергетику, пусть даже
малую. Никто не знает каналов устремления умственного человеческого зла.
Никому не дано увидеть зависимость от гипотетического желания убить до
обрушения земли. И очень может быть, что хватило малой толики ненависти,
идущей от вполне порядочного человека, которого достала играющая гаммы
соседская девочка, и он в сердцах подумал: "Чтоб тебя разнесло с твоим
пианино". И разнесло. В другом месте.
На мысли своего приятеля, хорошего человека, "Какая же ты сволочь!"
Вадим Петрович уже летел вниз с Нориного балкона. Проклятый ледок, что
тормозил скорость машин на улицах, соединившись с истертостью подошв
Вадима Петровича, сделал свое дело. Плиточка пола на балконе была выложена
с мудрым расчетом стекания воды. Микроскопическая ледяная горка для хорошо
поношенной обуви.


С этим уже ничего не поделаешь, но это был праздник души милиционера
Виктора Ивановича Кравченко. Он даже не мог скрыть, хотя и сказать впрямую
не мог тоже - понимал: радоваться чужой смерти нехорошо. Хотя на этот счет
капитан-психолог говорил совсем другое. "Надо возбуждать в себе радость
победы посредством мысли о смерти врага". Но "упатый с балкона человек" -
так было написано в рапорте - врагом не был. Он был стар, и он был
жертвой. А с жертвой как понятием Витьку было не все ясно. "Жертва -
момент преступления. Но если ты мертвый - не значит, что ты невиноватый.
Если, конечно, не дите или сосулька на голову".
Капитан-психолог - умный человек, но и он не может знать ответов на все
вопросы жизни. Капитан длинноват от макушки и до пояса и коротковат в
сторону земли. Виктору Ивановичу нравятся такие фигуры. Длинные ноги,
которые теперь всюду показывают, вызывают в нем нехорошие чувства.
Тянущиеся ноги, у которых нет конца и краю, и, карабкаясь по которым, уже
и не помнишь, с чего это ты тут оказался. Получается, что тебя подчинила
длина, и она унижает и оскорбляет тебя высотой по сравнению с тобой.
Низкорослые люди были милиционеру Виктору Кравченко понятней и ближе.
Они над ним не высились. Они попадали с ним зрачок в зрачок.



1 НОЯБРЯ



К вопросу о зрачках.
В этих не было света. Совсем. "У нее же катаракта, - объясняла себе
Нора. - Надо с ней поделикатней".
Но как? Как? Нора провалилась в вину, как в пропасть. С этим ничего
нельзя было поделать. Вина и пропасть стали данностью ее жизни. Можно ли к
тому же оставаться деликатным?
- Как это можно было самому починить? - спрашивал тот приятель Вадима
Петровича, которому Нора в конце концов дозвонилась. Теперь он в
присутствии мертвых зрачков жены покойного бросал ей как поддержку вопрос
о несостоятельности ума Вадима Петровича, желающего самостоятельно
заделать брешь в ее балконе. Ну зацепись, дура артистка, за помощь, скажи
что-нибудь типа: "Я ему говорила", "Я понятия не имела, что он задумал",
"Мне и в голову не могло взбрести"... Но все эти бездарные слова уже
говорились милиции, хотя даже тогда она уже знала: она их произносит "из
пропасти вины". Это сразу понял молодой мальчик, как его там? Виктор
Кравченко. Он наклонился над ней, над ее "колодцем", куда она прибыла как
бы навсегда, и смотрел на нее сверху черным, все понявшим лицом.
- Я ушла. Он остался. Я попросила его купить хлеба. Мы вечером
заболтались. (Фу! Какое неправильное, стыдное слово накануне предсмертия.
Когда ты уже взвешен на весах...)
- Откуда он вас знал? - Естественно, женщина с катарактой думала только
об этом.
- Когда-то, когда-то... В Ленинграде мы жили в одной гостинице. Знаете,
как возникает командировочная дружба...
- Да, я помню, - сказала женщина. И что-то мелькнула в ее лице как
воспоминание радости.


...В ее жизни тогда был голубой период. Надо же! По какой-то цепочке
продаж ей обломился голубой импортный костюм из новомодного тогда
кримплена. Воротник и карманы костюма были отделаны черной щеточкой
бахромы. Он так ей шел, этот наряд, что хотелось из него не вылезать, а
носить и носить без передышки. Но голубой цвет маркий. Тогда она сказала:
"Надо что-то купить еще голубое. На смену". И купила платье в бирюзу. Все
тогда решили, что у нее появился любовник. Другой уважительной причины
"наряжаться на ровном месте" люди не понимали. А она как спятила. Купила
еще и голубую шляпку-феску с муаровым бантом-бабочкой на затылке. Лицо у
нее тогда как бы оформилось по правилам - стало тоньше, овальней. У нее
вдруг появилось ощущение собственной неизвестной силы, она даже не
скучала, что так долго нет мужа. Ей было тогда с собой интересно.
Потом он приехал. Уставший и унылый. Он не заметил ее голубую феску.


Сейчас это уже не имело никакого значения. Ни эта артистка, ни этот
несчастный балкон, ни даже смерть. Ее, имевшую в жизни однажды голубое
счастье, прижало лицом к черному без края пространству... Хотя разве можно
прижаться к пространству? В него падают, в нем растворяются, им
поглощаются... Но нет. Ее именно прижало...
Собственно, зря они пришли к этой актрисе. Она на самом деле ни в чем
не виновата, хватило бы посмотреть место, куда он упал, ее глупый муж,
неспособный починить бачок или прибить ровненько плинтус. Но там, у
подъезда, в них было столько радостной ненависти, что пришлось бежать на
шестой этаж в квартиру.
Актриса впустила их и заплакала. Странно, но она поверила ее слезам,
хотя тут же подумала: "Ну что такое ей заплакать? Их же этому учат!"
Потом они уходили, а люди подъезда так и стояли у дверей, прижатых
камнем. Не похороны ведь, но все же процессия из трех человек. Женщина
подумала: "Это они для меня. Оказывают внимание. Они не знают, что мне уже
все все равно". И она пошла со двора быстро-быстро, пришлось ее хватать за
локоть. Ведь почти слепая, в чужом месте, как же можно бежать, глупая?


- Датушка, датушка, - сказала кассирша Люся со второго этажа. Никогда
еще чувство глубокого удовлетворения не переполняло ее так полно, так
захлебывающе, что хотелось даже делиться избытком, и она сняла длинную
белую нитку с юбки Анны Сергеевны и протянула ее, обвисшую на пальце,
самой хозяйке:
- Блондин к вам цепляется, мадам! Хотя по нынешним временам лучше их не
иметь. Всегда найдется какая-нибудь подлая и сделает ему шире.
- Стой! - закричала Анна Сергеевна.
- Такое горе, а вы!
- Да? - насмешливо ответила Люся. - Да?
У женщин такое бывает: они проникают друг в друга сразу, без
препятствий, они считывают текст не то что с извилин - тоже мне трудность!
- с загогулинки тонкой вибрации, не взятой никаким аппаратом науки. А одна
сестра на другую глаз бросила - и вся ты у нее как на ладони.
Люся и Анна Сергеевна несли в душе одну на двоих общую радость:
свинство в виде прыжка с чужого балкона их настичь не может. Они, слава
Богу, хоть и одинокие и у них нет мужей, но не могут допустить к себе
чужих и случайных. А дальше большими буквами следовало:
...не то, что некоторые.
Когда прощались возле троллейбусной остановки, жена Вадима Петровича
сказала Норе странное:
- Я бы тоже хотела умереть на хорошем воспоминании.
- Сделайте операцию и живите долго. Вадим очень беспокоился о ваших
глазах, - ответила Нора.
- Да? - спросила женщина. - Я его раздражала. Случалась бумага в супе.
Недомытость чашки... Он не указывал пальцем, но начинал громко дышать...
На этой фразе она замерла, потому как неосторожно вырвавшееся это слово
"дышать" было тем самым, что отличало жизнь от нежизни.
Возвращаясь домой, Нора вспоминала, как застопорилась на слове "дышать"
жена Вадима Петровича.
"Живые, - думала Нора, - обладают тысячью способов передачи информации,
в которых слово - самое примитивное. Смерть - это невозможность передачи
информации. Это хаос системы".
Она даже не подозревала, что обнаружит дома столько знаков присутствия
Вадима Петровича. "Как наследил", - печально подумала Нора. На балконе она
прижала принесенный им ребристый щит старой, с отслоившейся фанерой
тумбочкой. Бреши не стало видно, даже возникла некая законченность в
дизайне с ободранной тумбочкой - хоть ставь на нее горшок с цветами. В
ванной Вадим Петрович оставил свой галстук, сам же, видимо, и прикрыл его
полотенцем. Очешник, в котором лежал список московских поручений.
Гомеопатическая аптека была на первом месте. Вот почему он оказался рядом
с ее домом. Рядом была такая аптека. Остался полиэтиленовый пакет с
газетой "Московские новости" и брелком "Томагочи". "Господи, - подумала, -
надо было посмотреть раньше. Это ведь для кого-то куплено".
Странно, но в ту ночь они не говорили ни о ком, кроме себя. Только
сначала - жена и катаракта - и все. Потом - как оттолкнулись от берега
времени. О чем же был разговор, если почти не спали? Нора стала
вспоминать, набирался ворох чепухи. Вспоминали, как она тогда,
давным-давно, выходя на поклоны, зацепилась юбкой за шип розы, которые
получила другая артистка. Это были единственные цветы от зрителей, и Вера
Панина была очень этим горда, хотя все знали: букет принес ее двоюродный
брат, но Вера так с ним - с букетом - крутнулась, что зацепила Нору и
поволокла за собой. Кто-то тут же придумал плохую примету - шип хорошо
годился для всяких мрачных умственных реконструкций. Но Вадим того времени
предложил другое толкование: роза утащила Нору. Это было время
Сент-Экзюпери и его Розы, от него могли идти только хорошие
предзнаменования. И теперь можно сказать с уверенностью: тот шип ничего
плохого не означал. Еще Вадим Петрович вспоминал в ту ночь, как у него
кончились чистые носки и рубашки - конечно, не самое романтичное
воспоминание для встречи после долгих лет, но ведь никто еще не научился
руководить взбрыками памяти, она ведет себя как хочет. Но получалось, что
именно носки и шипы сделали свое дело. Нора сказала: "У меня уже сто лет
не было такой родственной близости, такого совпадения молекул". Они лежали
обнявшись, у Вадима постанывало, похрипывало горло, а она думала: у него
сердечное дыхание, ему надо обследоваться, он себя запустил, и ей так
сладко было думать о нем с нежностью. А потом он соскользнулся с балкона,
потому что у их истории не могло быть продолжения просто по определению.
Не такие они люди... А какие?
И еще Нора думала, что никто ей не предъявил счет за потерю. Ни жена,
ни друг-приятель. Как будто все заранее знали, что случится так, а не
иначе, и виноватых не будет. Но этот томагочи... Не доставленный
неизвестно кому. Он пищал ей все время, она не знала, что делать. "Так я с
ума сойду, - подумала Нора, - надо взять себя в руки".



2 НОЯБРЯ



Вот из этих слов и надо понять, в каком она была состоянии. Она даже не
заметила, что подъезд ей объявил газават. Иногда что-то бросалось в глаза:
мертвое молчание пассажиров в лифте - а какой до этого слышался щебет,
пока не раздвинется дверь. Обойденные мокрой тряпкой пределы ее половика в
коридоре. По первому разу это показалось смешным. Нора не принимала эти
знаки, как знаки войны, как не принимала и подъезд как силу, ей
противостоящую. Наоборот, люди всегда демонстрировали ей низкопоклонство,
если уж не любовь, во всяком случае с их стороны было должное отношение,
как к человеку не простой, а, скажем, изысканной профессии, эдакого
штучного товара их подъезда. Все как все, а она вот - артистка. Это было
данностью. Поэтому до Норы не доходили разные другие знаки отношения, в
голову она не могла их взять.
Однажды Люся со второго этажа, будучи человеком, у которого мысль
располагалась ближе всего к кончику языка, а потому на нем и не
удерживалась, сказала Норе тихо:
- Я бы на вашем месте постеснялась...
Сказала прямо возле лифта, прямо на смыкании дверей, чтоб не дать Норе
ни понять, ни переспросить.
Будь у Норы другое состояние души, она бы запросто могла вставить ногу
в притвор, и еще неизвестно, чье слово было бы последним, но со дня
падения Вадима Нора существовала в некоем другом измерении. В нем
главенствовал четкий выход в ничто, хотя и задвинутый рифленой
поверхностью. Но это, выражаясь словами, а по жизни чувств ей все время
было зябко. Душевная мука выходила дрожью, ознобом, а однажды она услышала
странный звук, стала оглядываться - откуда, что? Выяснилось: стучали зубы.
Суховато, как стучат деревянные ложки, когда ложкари входят в раж.
Как-то встретила этого молодого милиционера. Забыла, как звать. Он
посмотрел на нее обличительно и громко втянул в себя детскую каплю,
некстати обозначившуюся.
Она ушла с этим ощущением уличенно-обличенной. "Нашел, дурак, леди
Макбет", - подумала Нора, но в душе стало муторно: она чувствовала себя
виноватой. Леди такое в голову не пришло бы. Вина виделась так: она
слишком много думала о Грише, бывшем мальчике с крутым завитком, который -
возможно! - и был тем первым упавшим у ее подъезда. Получилось: она сама
создала проект смерти, умственный, гипотетический. И живая жизнь просто
обязана была наложиться на ее чертеж. Нора думала, что позвонит еще раз по
тому телефону, который знал Гришу, и вот в этот момент Виктор Иванович
Кравченко, дернув тонкой шеей, посмотрел на нее так нехорошо. Дело в том,
что накануне Виктор Иванович впервые в жизни бил человека. Тип стоял за
помойкой, что у детской площадки, с приспущенными штанами, и белая его
плоть была столь стыдной и омерзительной, что, когда кулак Виктора
Ивановича попал в голое тело, противность мгновенно поползла к локтю и
выше и стала как бы захватывать его всего, и тогда, ударяя в этого
молчаливо терпящего боль типа, Виктор Иванович стал стряхивать руку, как
стряхиваешь термометр. Бил и стряхивал. Бил и стряхивал. Но тут
сбрасывалась не ртуть - отвращение.
Потом пришло упоительное чувство успокоения. Все в Витьке размякло,
расслабилось, каждой клеточке тела стало вольно. Он смотрел, как убегает
этот кретин, на ходу застегивая штаны. Он ведь даже не пикнул, не издал
даже малейшего звука, что говорило о правильности и справедливости битья
за помойкой. "Рукоприкладство - вещь недопустимая, - говорил
капитан-психолог. - Но жизнью это не доказано".
Когда Нора прошла мимо, Витек обратил внимание на тонкоту ее щиколок
(имея в виду щиколотки). Он представил их, обе две, в обхвате своих
широких ладоней и как он держит артистку вниз головой в балконную дырку и
она признается ему криком из сползших ей на голову одежд: зачем она их
погубила, двух мужиков, молодого и старого. Она признается ему, будучи
вниз головой, в преступлении, и все потом поймут, что все было так
самоочевидно, а увидел и понял он один. Витек так сцепил кулаки, что в них
ссочилась вода и даже, казалось, булькает... Виктор Иванович распластал
ладонь - она была влажной, линии судьбы переполнились живым соком и
обратились в реки. Особенно полноводной была та, что являла собой
долгожительство. С нее просто капало.



3 НОЯБРЯ



"Я ведь никого не стесняю... Я небольшого роста..." Всегда был
комплекс, что она вровень с мужчинами, ну не так чтобы сильный комплекс -
пришло ведь ее время, время длинноногих, маленькая женщина, можно сказать,
потерялась среди женщин-дерев.
На этой же фразе - Нора это ощутила в ногах, как они будто подломились
для уменьшения - пришло ощущение (или осознание?): больше никогда никого
не стесню. Ростом. Телом. Количеством. Буду жить боком. Левым боком
вперед. Чтоб не задеть, не тронуть, не стеснить. Режиссер стал орать, что
не этого от нее хотел. Что не нужна такая никакая, живущая боком, ему
нужно ее притворство, ее лукавство. Такова женщина! "Никого не стесню"
надо понимать как полную готовность стеснить любого до задыхания, до
смерти.
- Да? - удивилась Нора.
После репетиции Еремин сказал, что если она с ходу, с разбега не
заведет любовника, то спятит, что он это давно видит - с тех самых пор,
как начали репетировать, что ее славное свойство не принимать роль
всерьез, а просто надевать, как костюм, ей изменило. Она ведет себя, как
малолетка-первогодка, выжигая себе стигмы. Кому это нужно, дура?
Что он понимал, Еремин? Тогда, когда был Ленин-град и Вадим Петрович,
его еще в театре не было. Для него вся случившаяся история заключалась в
словах: "Старый идиот взялся не за свое дело и рухнул. Конечно, жалко. Кто
ж говорит? Но ты, Нора, его в проем не толкала. Тебя вообще дома не было".
Как объяснишь про умственную дорогу, которую она построила вниз и сама к
ней примерилась.



5 НОЯБРЯ



Она бы спятила от чувства вины, но случилось невероятное. Объявился
Гриша.
Если бы она не разучилась к этому времени смеяться, то да... Повод был.
Он был практически лыс, этот новоявленный Гриша. У него не то что излома
волос, а даже намека, что излом такой мог быть, не возникало. Зато
проявились уши. Они были высоковаты для обычной архитектуры головы, и Нора
подумала: "Рысьи". Хотя нет, ничего подобного. Уши как уши. Чуть вверх, но
такими зигзагами мелкой фурнитуры, и создается внешнее разнообразие мира.
До извивов тонкой материи еще добираться и добираться, а уши - они сразу.
Здрассте вам!
К ушам прилагалась бутылка "Амаретто". Это-то соединение и стало ее
беспокоить. Но потом. Попозже...
- Я думал, думал, - объяснял себя Гриша, - но водка - было бы грубо?
Он нашел ее по телефонному номеру, который дала ему сестра из
Челябинска, и знакомые, у которых он остановился.
- Вы меня искали. У вас что-то случилось? - спросил он прямо, не
понимая, почему она сейчас плачет, и сокрушаясь о ходе времени: в его
памяти Нора была красивой молодой женщиной, от которой пахло духами. Эта
же была стара, и от нее просто разило мятной жвачкой. "Удивительно тонкий
вкус. Зимняя свежесть".
Нора поняла, что ничего не сможет объяснить. Ни-че-го.


Гриша рассказывал о своем способе выживания. Он его называл "моя
метода". Маленькие услуги большим клиентам. Нет, ничего криминального. Но
кому охота мотаться, чтоб получить достоверную информацию о том и сем? Не
ту, которую вложили в компьютерную башку, а ту, что на самом деле
проживает в Обнинске, а нужна позарез Челябинску. "Я почти шпион, -
говорил Гриша. - Взять, к примеру, кобальт..." "Я тебя умоляю, - смеялась
Нора, - давай не будем его брать. Скажи лучше... Тебе нравится так жить?"
"Вполне, - ответил Гриша. - Во-первых, я свободен в выборе. Во-вторых..."
На "вторых" он замолчал, и Нора поняла, что есть только "во-первых", а
процесс саморекламы "своей методы" у Гриши не отработан.
- Материально как? - спросила Нора.
- Свою штуку в месяц имею...
"А сколько это - штука?" - подумала Нора. Спросить было неловко. Теперь
это не принято. Вполне может быть, что они думают на разные "штуки". Но
после того как Гриша оказался живой, свести разговор к деньгам было не то
что противно, а разрушительно по отношению к состоянию ее радости. Мелкий
свободный порученец Гриша закрыл своим живым телом черный проем ее
балкона, и стало возможным думать, что смерть Вадима Петровича
действительно случайна, страшна, трагична, но не ее рукой вычерчена. И
тот, первый, все-таки бомж, просто задел ее перила, дурачок, не смог
спроектировать траекторию падения, потому как был пьяный, а то и хуже -
накуренный незнамо чем.
Жизнь на глазах побеждала смерть, случай что ни говори уникальный, чтоб
не сказать неправдоподобный. Но ведь и Нора - человек странной профессии,
в которой главное не то, что есть на самом деле, а то, что надобно
назвать, изобразить главным... Нора удивилась бы, скажи ей кто, что раньше
она никогда сроду не забывалась в роли, больше того - не верила, что так
может быть у кого-то, сейчас же вела себя в сущности непрофессионально.
Верила в чушь. И это уже второй раз. Первый, когда у нее на репетиции
укоротились ноги от произносимых слов, а сейчас вот - от присутствия
Гриши. Ей уже близнится, что вообще никто с ее балкона не разбивался.
Просто недоразумение. Раз Гриша тут.
Вот тут-то и стало быстро-быстро раскручиваться беспокойство. Вдруг
ясно, до деталей, увиделся поворот головы с приподнятым ухом и донышко
бутылки. И между атропинным мальчиком и этим лысоватым шпионом новой
экономики был еще один, которого она видела так четко и ясно. Легко все
свалить на свойства актерского глаза: он уж высмотрит, он уже выковырнет.
Издержки профессиональных накоплений. Склад забытых вещей. Но внутри
что-то бибикало.
Параллельно с этим пилось "Амаретто" - и выпилось. И она сказала Грише,
что раскладушка вымерена и впритык становится к кухонному окну, так что...
Гриша ответил, что может спать на любом данном ему пространстве пола,
раскладушка - это для его кочевой жизни почти пять звездочек. Нора
подумала, что, пожалуй, представления о "штуке" у них одни и те же.
Она заснула крепко, как не спала уже много времени.


Виктор же Иванович Кравченко знал: у артистки ночует мужчина.
У него странно вспотела спина: будто кто-то мокрым пальцем поставил ему
на ней точки и мокрота... Витек прислонился к косяку двери и потерся.
- Чего это вы, как животное? - ядовито спросила Анна Сергеевна. С той
поры, как он грудью падал на ее пустые бутылки, в результате чего сбежала
Олька и от нее ни слуху ни духу, Анна Сергеевна Витька не полюбила. Все в
ней завязалось в странный такой узел, а зачем ей это, зачем? А получается
- конца нет, вот опять явился - не запылился милиционер и чешет спину об
ее косяк, как какая-нибудь собака.
- Разрешите выйти на ваш балкон, - сказал Виктор Иванович, запомнив
навсегда слово "животное". "Помнить - не забыть, - говорил
капитан-психолог, - это не то что взлетело-вылетело. Выдвинь в голове ящик
и положи наблюдение".
"Положил", - подумал Витек.
Его приятно удивили убранность балкона и отсутствие на нем новой
опростанной тары. Он посмотрел снизу вверх и представил след падения как
след сдвинутого с места мешка.
- Какое у вас мнение? - спросил Витек Анну Сергеевну.
- Мое мнение будет такое, - четко ответила женщина, - я на шахматы
сроду бы не могла лечь спать. Значит, мы с ней разные. Я из другого
мяса... Но сегодня у нее уже другой. Молодой. А времени прошло всего
ничего...
В шахматы Виктор Иванович не врубился, но не переспросил, потому что за
так, за здорово живешь получил наиважнейшую информацию. Спина была уже
мокрая вся, он выскочил на свежий воздух и стал смотреть на Норины окна,
взобравшись на крышу трансформаторной будки.



5 НОЯБРЯ



Гриша лежал на неудобной и коротковатой раскладушке, и ему было хорошо.
Хорошо от неудобства тела. Что коротко. Что провалились чресла. Что
комковатая подушка. Физике Гриши не нравилось все, зато - о Боже! - как
хорошо было в том нежном пространстве, которое разные люди называются
по-разному, а Гриша определял это место как "то, что кошки скребут" или
попросту "скрибля". Как всякий ленивый человек, Гриша любил
словообразования. Это занимало его и развлекало.
Последний месяц ему было ой как нехорошо. Он потому и сбежал в Обнинск,
где у него была в запасе нежная грудь, к которой в любое время припасть -
не было проблем. Грудь была вдовая, пожилая и даже собой не очень, но для
случаев побега лучше не сыщешь.
Возвращался он в Москву осторожно, опасливо, сразу узнал, что его
искала Нора, чуть было не сбежал снова, но потом стал наводить справки...



12 ОКТЯБРЯ



...Началось все с конфет. Девчонка торговала польской "Коровкой", а у
Гриши они - слабость. Девчонка оказалась болтливая, разрешила за так
попробовать и маковые, и ореховые.
- Вообще-то нельзя, - смеялась она. - Да ладно! Абдулла меня любит.
- Кто ж такую не полюбит! - сказал Гриша, но сказал так, для тонуса
общения, потому что барышня была не в его вкусе. Крепковата на вид, а
Гриша ценил в дамах ломкость и одновременно как бы и мягкость. Но могли ли
быть ломкими женщины, если они родились в городе Пятихатки? Девчонка даже
паспорт показала - истинно Пятихатки, на фамилию внимания Гриша не обратил
- зачем? А вот имя глазом выхватил - Ольга. То да се. Живет девушка у
тетки, но хочет снять жилье ("Видишь объявление?"), потому что тетка -
зануда: никому не прийти, никому не уйти. "Я ей кто - крепостная?"
Гриша - мастер цеплять слово за слово. Почти подружились.
Через несколько дней подошел еще.
Возле Ольги стоял мужик из этих, приплюснутых жизнью, когда уже не
стригутся и не бреются. Ольга шепнула: "Земляк. Не может найти работу, а
детей аж четверо. Соображаешь степень?" И она незаметно покрутила пальцем
у виска. У Гриши детей не было, но он знал в жизни одну историю, как его
маму с тремя детьми увел от мужа большой человек, воспитал их, а от
родного папы как раз толку не было. Тут не сразу сообразишь, где
Пятихатки, а где Гришина мама, но поди ж ты... В каком-то тонком Гришином
составе жило представление о Женщине-Подарке (пишется с большой буквы),
которая не зависит от такой случайности, как муж-неудачник. Подарок как
эстафета переходит к удачливым, ведя за собой детей, родственников и
остальные бебехи. Сам Гриша потому и не женился, что, с одной стороны, он
ждал такую же, а с другой же - никакой логики! - совершенно не хотел нести
последующие неудобства в виде чужих детей.
Гриша узнал, что звали земляка Ольги - Пава! Именно так его называла
"коровница", уточняя: "Ну Павел он, Павел! Но Пава! Я знаю почему? Так все
зовут!" - судя по всему, жена Павы Подарком, видимо, не была, если он
торчал в Москве, зарастая густым волосом. "Продай свой скальп с кудрями!"
- смехом предложил Гриша. Но Пава не понял юмора, потому как не знал слова
"скальп". А когда Гриша объяснил, ответил, что продал бы. Грише в тот
момент стало даже как-то неловко, и он стал рассказывать, какие у него в
детстве были волосы, не поверишь! Меховая шапка! И где это все, где?



3 НОЯБРЯ



Могло ли ему тогда прийти в голову, что именно из-за волос его будет
искать Нора? Ведь Нора ему ничего не сказала. И про разбитого Паву тоже.
Хотя к теме волос возвращалась. "У тебя был такой крутой завиток!" - "И не
говорите! - смеялся Гриша. - А ведь я еще, считайте, мальчик. Ха-ха.
Однажды увидел себя на старой фотографии..."
Как говорила на все случаи жизни Норина гримерша: "Переспать - еще не
повод познакомиться". С какой стати грузить на Гришу превратности
собственной судьбы? Поэтому Нора ничего ему не рассказала ни про бомжа, ни
про Вадима Петровича.
Гриша молчал тоже. Когда вышел на балкон и увидел прижатый тумбочкой
рубероид, подумал, надо бы ей заделать дырку, и даже осторожно - вообще! -
сказал об этом, но Нора просто закричала как полоумная: "Ни в коем случае!
Я уже договорилась!"
Крик ее был неадекватен необязательности его предложения. С чего бы?
Теперь он провисал в раскладушке, радуясь тому, что история кончилась,
и он в ней - как выяснилось - ни сном ни духом.
...Ольга тогда сбежала. Так сказала ему вчера ее соседка по лотку.
Сбежал и Абдулла. Ольга ничего соседке не сказала, а Абдулла сказал, что
когда близко подходит милиция, надо уходить. И еще он сказал, что "боится
белых русских глаз". Конечно, милиция должна была появиться, и у Норы в
первую очередь, но она ничего про это. "А я тебя тоже не спрошу! Не
спрошу!" - внутри себя весело кричал Гриша.
Хотя занимал вопрос: почему она ему звонила? Не раньше, не позже, а
именно в момент этой истории? Но ответ был вполне складный.
- Знаешь, - сказала Нора. - Я ведь одна как перст. Тебя вспомнила
маленького. Как тебе закапывали глаза. Какие крутые у тебя были волосы.
Папу твоего... Как все у нас было хорошо, а потом плохо...
- А балкон у вас почему сломан?
Это было даже элегантно с печали о себе перевести на грубую материю
перил.
- Он был хлипкий сразу. А зимой такие были сосульки. Расшатали.
"Она думает так? Она не знает? Может, она даже не слышала про то, что
случилось? Артистка! Что с нее взять? А перила на самом деле были на
соплях. Пава только зацепился за них кочергой - и абзац. Почему-то
сорвалась и веревка, и очень красиво летело полотенце".



17 ОКТЯБРЯ



Тогда ведь как было. Ольга их пригласила к себе, потому что тетка утром
ушла в собес, а оттуда должна была уехать на сорок дней чьей-то кумы.
- Приходите, - сказала Ольга. - Я возьму отгул.
Пришли поврозь. Так, чтоб никто не видел и не донес тетке. Ольга варила
картошку, селедка лежала под щедрой охапкой фиолетового лука. "Коровка"
дыбилась на блюдечке. Пава пришел пустой. Гриша взял "Монастырскую избу",
на что Ольга печально сказала:
- В какие-то веки отгул...
Как-то так сразу стало ясно, что был мужской расчет на Ольгину бутылку.
Но та как отрезала.
- Я ставить не буду. Что принесли, то и ваше.
Поэтому было скучновато: ноль семь на три делится сразу и без остатка.
- А бутылок нет, чтоб сдать? - спросил Пава. Ольга аж зашлась от
хохота. Сказала, что уже давно не пещерное время, а бутылок, как грязи, на
балконе только у таких идиоток, как ее тетка. Лежат с тех еще пор, когда
та жила сыном, а он "гудел" прилично, а потом так удачно женился, что
теперь ни капли в рот, все время за рулем, но матери ни копейки, рожай
детей после этого. С нерожания и перекинулся разговор на артистку, что
живет сверху. Уже немолодая, а живота ноль - потому как никакая будущая
свинья - сын или дочь - не растягивали ей стенки пуза, молодец женщина,
предусмотрела последствия.
- Небось богатая, раз одна, - сказал Пава.
- Естественно, - ответила Ольга, - всю жизнь живет для себя -
накопится.
Потом она показала журнал, где портрет артистки, и Гриша прочел: "Нора
Лаубе".
- Да я ж ее знаю! - закричал. - Идемте к ней в гости! Она была женой
моего отца.
Такой возник азарт. Что уже забыв опаску - правда, к счастью, никто им
не встретился, - в

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися