Варлам Шаламов. Вишера
страница №3
...и досрочныхосвобождений Берман запомнил бы такую фамилию. У всех высоких лагерных
начальников память змеиная, но нужно было рисковать, и Миллер рискнул,
рассчитывая, что не испортит каши маслом.
И каша была слишком крута, такую не доводилось пробовать Миллеру, и
масло в лагере надо применять очень умело и в меру. Миллер был человек очень
энергичный. Обещание Стукова представить его к досрочному (освобождению)
продолжало сохранять силу.
Жена Миллера приехала и по разрешению начальства жила с ним на поселке
около месяца. Даже я однажды там пил чай и познакомился с его женой — рано
постаревшей женщиной с измученным, каким-то особым, прошедшим тюремные
приемы лицом.
Катастрофа была впереди.
У Павла Петровича была неприятная привычка: всякую неприятную лагерную
новость — перевод, понижение, снятие с должности — своим подчиненным
объявлять, обнимая за плечи, прижимаясь.
Хорошие новости (например, включение в список пропускников в столовою
для иностранцев) объявлялись Миллером, наоборот, торжественно — раздельным
чтением выписок или просто сведений.
Вот это обилие миллеровских объятий, которым я подвергся по возвращении
в Березники, и заставило меня (позднее) подумать, что в инициативе
этапирования меня спецконвоем в управление доля Павла Петровича была, хотя и
небольшая, быть может. Как бы то ни было, в кармане Стукова лежала бумажка:
"По распоряжению начальника управления Берзина возвратить Шаламова для
исполнения своих обязанностей".
Я застал реорганизацию в полном разгаре. Мне там было отведено место
начальника по отделу труда (а не руководителя работ). Руководителем же работ
был назначен не Лазарсон — он тоже был смещен и понижен, а Павловский --
бывший московский бухгалтер и офицер, проигравший 10 тысяч на бегах.
— Вы ведь не инженер, - говорил мне Павел Петрович.
— Ведь Павловский тоже не инженер, Павел Петрович, его считают...
Я в лагере все эти объяснения всегда считал и считаю лишними, они
только вносят фальшь, неправильную ноту.
УРЧ так УРЧ — учет так учет.
— Знаешь, что такое "хитрожопый"? В острой, в стрессовой ситуации он
отойдет в сторону, даст работать времени, а ты тем временем погибнешь на
виселице, в подвале или в Бабьем Яру.
Хитрожопость — вечная категория. Хитрожопые есть во всех слоях
общества. Думают самодовольно: "А я вот уцелел — в огонь не бросался и даже
рук не обжег". Омерзительный тип. Да еще думает, что никто не видит его
фокусов втихомолку. Хитрожопый — вовсе не равнодушный. Уж как равнодушен
Пастернак — хитрожопым он не был, не "ловчил".
Павел Петрович Миллер был сама хитрожопость. Профессиональный ловчило с
угрызениями совести. Как уж его затолкали во вредители — уму непостижимо.
Не рассчитал какого-то прыжка. Все он понимал вокруг себя в своем окружении
— всех людей объяснял для себя. Миллер был неплохой психолог, логик по
преимуществу, вечно хитрил, что-то от кого-то скрывал, что-то кому-то
шептал. Всех вокруг себя в меру своего ума объяснял. Всех — кроме меня. Я
был загадкой для Миллера — он не хотел поверить, что я бросил университет
для какой-то подпольной работы, для каких-то туманных идей.
Если власть нельзя подчинить, надо ей служить честно, ловчить лишь в
бытовом, в мелком, в незначительном. Увы, масштабы диктовал не Миллер.
Миллер получил десять лет за вредительство, работая в Самаре главным
инженером военного строительства. В военном ведомстве и ставки были больше.
Конечно, Миллер был грамотнее, образованнее других инженеров, что были в
Березниках, - кроме Павла Павловича Кузнецова. "Капитаны" Гумилева, которых
декламировал Миллер по вечерам, вспоминая неточно, неверно. Говорили, что со
стихами в своей работе Миллеру не приходилось иметь дела до встречи со мной
в Вишерском лагере.
На ежедневные Миллеровы чаепития я ходил без большой охоты.
Развлекаться Миллер после его трудового дня не хотел. Но чай был хороший,
миллеровский, горячий и крепкий. Подсыпал ли Миллер соду в свой чай для
оживления краски, как делают рестораны, не знаю. Но этот крепкий чай был
вовсе не чифирь — знаменитый колымский рецепт — по пачке на кружку, а
обыкновенный крепкий, густой, горячий чай. Горячий. Миллер был сибиряк,
любил горячий и чай, и суп. Любил определенность температур. Я тоже был
родом с Севера.
Пил я этот красивый чаек и думал про себя, что, если что-нибудь со мной
случится, Миллер, во всяком случае, не заступится. Отойдет в сторону и палец
о палец не ударит для моего спасения.
Миллер почему-то считал личной своей обидой, если ближайшие его
сотрудники попадались в каких-либо нарушениях лагерного режима. Так его
ближайший помощник Иван Дмитриевич Иноземцев, состоявший в штатной должности
нормировщика (58-7-10, 11, срок 10 лет), бывший главный инженер Мотовилихи,
выполнявший деликатную функцию предварительных расчетов и проверок во
взаимоотношениях с Березниковским химстроем, человек, которому Миллер верил
не как себе, а немногим меньше, вдруг был вызван и подвергнут допросу.
Стукач. Завербованный осведомитель.
Оказывается, Иноземцев, любивший поесть, выпить, закусить, поспать, был
приглашен на ужин в какой-то барак к какому-то старшему бригадиру в лагере.
На этом вечере угощали телятиной, и, так как в лагере скрыть ничего нельзя,
все участники ужина через неделю были приглашены в барак следственной части.
Вдобавок оказалось, что и телятина — не телятина, а собачатина — мясо
какой-то овчарки.
Иноземцеву грозили общие работы, этап, он был незаменимый. Проступок по
лагерным понятиям незначителен, но Миллер даже шага в защиту Иноземцева не
сделал. Только когда начальник отделения Стуков сам спросил Миллера, что
делать с Иноземцевым — оставить тебе или отправить, Миллер попросил
оставить.
Выпивка, "бабы" — преступления в лагере простительные.
Техник Кузнецов был алкоголик запойный и после каждого запоя, попадая в
изолятор, терял место работы — Миллер не заступался никогда.
Всем пострадавшим приходилось искать защиту самостоятельно, пользуясь
"блатом" не миллеровским.
При Стукове Миллер был ученым, облекающим в технические формы обширные
замыслы начальника-дилетанта. Стуков был любителем разговоров о технике, о
механике. Но такая тонкая механика, как стихи, была ему абсолютно чужда.
Как, впрочем, и Миллеру.
Но если Стуков просто был чужд этому миру, никогда с ним не
соприкасался и даже о существовании Аполлона на свете не подозревал, то
Миллер, цитировавший на память гумилевских "Капитанов", старался воскресить
в мозгу увлечения и открытия юности. Впрочем, и в юности Миллеру поэзия
ничего не открыла.
Я ездил со Стуковым в командировки, но он предпочитал спутников
повеселее.
— Вот Миллер — у него всегда есть что рассказать, скоротать дорогу.
Бруклинский мост, сколько верст до луны — а ты молчишь и только отвечаешь
на вопросы.
Всякую политику Миллер считал пустяком, недостойным занятием для
человека. Образование признавал только техническое. Стремлений к науке у
него было мало, зато большое желание практически попробовать свои знания в
живой работе.
— Почему вы выбрали строительство?
— Знаете, мне лишь только специальность строителя доставляла
удовлетворение. Не было ничего — и выстроен дом.
— Чисто поэтическое ощущение, - сказал я.
— Ну, как там с поэзией, я не знаю, а строить могу. Я не хотел жить в
столице. В столице можно тратить щедро, мотать заработанные деньги, а
работать лучше в глуши. Поэтому я и (был) в Самаре.
Рассказывал Миллер и о первых своих инженерских шагах: как ему
предлагали взятку и он ее не взял.
— Десять тысяч. Я выгнал его.
Я слушал эти звонкие речи, как давно забытое пение соловья.
Именно Миллер возглавлял весь обман по Березникам, дал техническое
оформление идее начальника лагеря Стукова. Так что совесть давно
успокоилась.
Отметным обстоятельством было то, что Миллер с первых дней решил
спасаться сам, думая только о себе. Всем остальным была дана та же
возможность личного спасения. Никакой помощи Миллер не оказывал, и не в его
натуре было оказывать кому-то значительную помощь. Например, решением
подавать на освобождение. Здесь страдали именно близкие сотрудники, ибо
Миллер боялся, что его обвинят в протежировании, в блате. Хотя никто бы его
не обвинял. Вся лагерная жизнь держалась на этих знакомствах. Но Миллер
использовал такой путь только для себя. Использовал неудачно, плохо зная
лагерь, плохо понимая высшее начальство.
Это не равнодушие, а еще не описанное человеческое качество
хитрожопости.
Равнодушных осуждают, осуждают трусов, но кто осудил хитрецов и ловчил?
В лагерных условиях хитрожопость может быть и смертельной, ибо
собственная хитрость приводит к пренебрежению человеческой жизнью других.
Для того чтобы заткнуть дыру в перерасходах комбината, немало пролито и
арестантской крови, и арестантского пота по инициативе Павла Петровича
Миллера и при техническом оформлении карьеристских идей начальника
Березниковского лагеря Стукова.
И еще одно, очень сильное обстоятельство, характерное для лагерей.
Я не был на войне, не знаю, как там решается подобная ситуация.
Возможно, что на войне иные психологические связи. Во всяком случае,
подобные ситуации возникают, и побывавший на войне командир, превращаясь в
лагерного начальника, не замечает или не хочет заметить, что обстановка-то в
лагере другая, абсолютно не похожая на фронтовую, даже противоречащая в
самой своей сути фронтовой.
Все это я заметил еще до войны и вне всякой зависимости от военных
проблем.
В лагере вольнонаемный начальник — большой или малый — всегда
считает, что подчиненный, которому отдано распоряжение, готов и обязан
выполнить это распоряжение срочно и со всей душой. На самом деле рабы не
все. Целый ряд работяг из зэка любое распоряжение начальника встречает с
тем, чтобы напрячь все духовные силы и его не исполнять. Равнодействующая
проходит по линии борьбы двух воль — надо согласиться, но не сделать или
сделать не так. Или совсем не согласиться, что глупо и приведет к смерти так
же, как отказ от работы. Плохое же выполнение приказа влечет неудовольствие,
отстранение от работы, но не больше.
Вот почему во время острых, "стрессовых", выражаясь модным языком,
ситуаций лагерный начальник должен ждать не выполнения, а, наоборот,
уклонения от выполнения приказа. Это естественное действие раба. Но лагерное
начальство, московское и ниже, почему-то думает, что каждый их приказ будет
выполняться. Психологически правильнее предполагать, что приказ не будет
выполняться, и готовить резервные ходы.
Каждое распоряжение высшего начальства — это оскорбление достоинства
заключенного вне зависимости, полезно или вредно само распоряжение. Мозг
заключенного притуплен всевозможными приказами, а воля оскорблена. Меня
всегда смешило, почему я должен рассказывать все, что я знаю, любому
заезжему следователю только потому, что этот следователь одет в военную
форму. Почему я не должен на все его угрозы отвечать не только отрицанием,
но активной борьбой. Меня допрашивали четыре месяца по делу Стукова и
Миллера, которым клеили вредительство. Но именно потому, что обвинение
исходило из таких авторитетных кругов, я ему не поверил, не поддержал, и
дело кончилось ничем.
Миллер был не то что перепуган арестом восьми человек своих помощников
летом 1930 года, а просто верил своей карьере, решил переждать бурю — может
быть, и не затронет.
Расчет оказался верным. Буря пронеслась, унеся только надежды Миллера
на досрочное освобождение, а Стукова — на орден.
Семь из восьми его подчиненных показали на Миллера и Стукова по всей
вредительской форме. Но восьмой — я — дал полный бой следствию. Дело было
прекращено в отношении Миллера и Стукова, а нас всех приговорили к четырем
месяцам изолятора, чтобы покрыть срок, который мы просидели под следствием.
Подробнее об этом я пишу в очерке "Дело Стукова".
И в январе 1932 года, уезжая в Москву совсем, я простился с Павлом
Петровичем и выслушал от него горестный лагерный афоризм:
— Пожили на маленькой командировке — поживите на большой.
Но большая командировка меня не пугала.
Еще один штрих в портрет Павла Петровича внесла моя поездка в Москву в
декабре 1931 года.
Случилось так, что я, вольный уже, имеющий на руках справку горсовета:
"Дана Шаламову в том, что он есть действительно то самое лицо", вызвавшую
хохот Павлика Кузнецова, не пропускавшего ничего смешного или
юмористического из того потока жизни, который бурлит вокруг, уезжал в отпуск
двухнедельный; по колдоговору после пяти с половиной месяцев работы мне был
положен отпуск.
Тогда была борьба с текучестью, и касса на железной дороге продавала
билеты только после визы управделами комбината, а текучесть была большая: за
месяц увольнялось три тысячи и нанималось две с половиной тысячи человек.
Постоянными были только лагерные кадры — они-то и выстроили комбинат.
У меня была виза управделами, и я легко купил билет и ехал в ежедневном
почтовом Соликамск — Москва без затруднений.
Я ехал, никого не предупреждая, никого не извещая, ехал просто в свой
город без всякой боязни и тревоги. Поезд пришел поздно вечером на
Ярославский вокзал, еще трамвай звенел. Было тихо, шел легкий теплый снег, и
я заплакал на покзале от встречи со своим любимым городом, где все было --
мои ошибки, мои удачи, мои потери.
Но надо было ночевать, и я стал листать у телефонной будки прикованную
к ней цепью книгу телефонный справочник Москвы. Я нашел телефон моего
хорошего знакомого, позвонил и через час уже был на Ленинградском шоссе в
той самой квартире, где я когда-то готовился в университет. Рассказы мои
вызвали оживление хозяев.
Я там переночевал, а на следующий день выяснилось, что и сестра моя
родная в Москве, и тетка в Кунцеве, и родители мои в Вологде живы.
Можно было спокойно приступать к выполнению поручений.
Первым моим шагом была беседа с моими прежними друзьями, и только после
этой беседы я принялся за другие дела.
Первым делом было доставить письмо Миллера.
По просьбе Миллера я обещал привезти ему из Москвы его чемодан, который
хранится где-то у родных, на Солянке, у тетки, зовут которую Эмилия
Людвиговна Ващенко. Я нашел ее, вручил записку. Чемодан обещали найти.
— А что там в чемодане Пашином?
— Павел Петрович говорил — костюм.
— Ах, там костюм Пашин. Коверкотовый костюм. На Урале, на каторге,
Паше нужен коверкотовый костюм. Паша живет в таких местах, где без
коверкотового костюма обойтись нельзя. Хорошо, мы найдем чемодан. Подождем
Юрочку.
Юрочка был сыном Эмилии Людвиговны.
— Ах, Павлик, Павлик, - вздыхала Ващенко.- Первое известие от него
привезли вы. А какой был щеголь... Вы знаете его жену, Полину Сергеевну?
— Раз видел.
— Ну, как?
— Да никак. Было темно. Мы чай пили.
— Никак? ! Павлик — негодяй, а она — святая женщина. И хоть
племянник он именно мой, а она мне никто, я и на Страшном Суде скажу: Павлик
— негодяй, а она — святая женщина. Как он ей изменял! Где угодно, с кем
угодно. Какие-то балерины, артистки погорелого театра, а то и вовсе каких-то
сомнительных дам приводил. Да не куда-нибудь, а вот в эту самую комнату. А
Полина Сергеевна все терпела. Они уже почти разошлись. И вдруг его
арестовали. И вот — тюрьма. Свидания. Хождения эти по прокуратурам.
Запросы, вопросы. Ведь этим артисткам и балеринам не дают разрешения на
свидания. Да еще поездка на этот ваш Акатуй. Зачем ей Павел? Плюнуть этому
Павлику в рожу и то она не способна. Крыжовник варит. Его любимое варенье!
Как ваше имя-отчество?
— Варлам Тихонович.
— Вот, Варлам Тихонович. Судьба Полины Сергеевны — это судьба русской
женщины. А декабристки — там все была мода, порыв, а вот такая женская
(судьба). Памятник Полине надо на Красной площади поставить. Еще лучше на
Лубянской. А вы говорите: история рассудит. История никого не рассудит.
— Я ничего не сказал насчет истории.
— Ну, подумали.
— И не подумал.
— А чемодан вам привезет Юрочка к поезду.
Пришел наконец Юрочка — лысый инженер, лет на двадцать постарше Павла
Петровича, и мы договорились, что чемодан привезет Юрочка на Ярославский
вокзал к моему поезду, чтоб меня не затруднять, как сказал Юрочка.
Так и вышло. Небольшой фибровый чемодан был мне вручен перед посадкой,
и я двинулся в путь на Северный Урал. Положил чемодан под голову и привязал
его к пальцам руки, чтобы "скокари не отвернули угол". Я уже мог выражать
ожидаемое событие на лагерном языке. Через пять ночей и пять дней я добрался
до станции Усольская и слез, отвязав пальцы от чемодана.
Я вручил Миллеру привезенное. Своим ключом Павел Петрович открыл
чемодан. Пыль поднялась, как грибообразное облако атомной бомбы. Взлетела
моль.
— Бляди. Забыли нафталина положить, - сказал Миллер. Павел Петрович
был угнетен. Разбитая, развеянная мечта. Приходилось снова облачаться в
соловецкую униформу.
Среди нового окружения Павла Петровича, которое я застал после
освобождения, был инженер Новиков, железнодорожный строитель, осужденный по
вредительской статье и задержанный в Березниках миллеровским фильтром.
Новиков помогал Павлу Петровичу в расчетах среди многочисленных и
разнообразных дел, которые, как и в мое время, кипели возле Миллера. Правда,
волны стали менее бурными, менее шумными, да и сам Павел Петрович облез.
Полысел, поседел как-то сразу, но вечерний чай был так же горяч и крепок.
Новиков занимался в кабинете Миллера и приватно. Он продвигал
изобретение — переворот в строительной технике, который должен был принести
Новикову свободу и славу. Новиков изобрел саморазгружающийся вагон-платформу
с опрокидывающимися бортами, повинующимися какому-то клапану в паровозе.
Были уже вычерчены все чертежи, составлено техническое описание проекта
и особая докладная, где указывалось, что это изобретение ГУЛАГовских
инженеров — Миллера и Новикова.
Я отнесся к этому демаршу спокойно, не тревожась за миллеровскую
(подпись), - приписка чужого имени сверху была, есть и будет в науке,
технике, искусстве и литературе. Она входит в правила игры, которая
называется жизнью.
Поэтому я не моргнув глазом прочел доступные мне места технического
описания изобретения.
Про себя я думал и думаю, что после шока, полученного при свидании с
Берманом и пережитого во время стуковского дела, Миллер имел полное
моральное право бороться за свое освобождение любым доступным ему путем.
Почему же мне была доверена столь строгая тайна? Ведь я не ГУЛАГ, и не
в ГУЛАГ меня попросят везти эту докладную миллеровскую записку.
Оказалось, что на это были свои причины.
— Вы прочли докладную?
— Да. Поздравляю...
— Дело не в этом. При ваших знакомствах в Москве вам легко
опубликовать краткое сообщение об этой работе, но обязательно в техническом
журнале.
— В техническом журнале у меня нет знакомств, Павел Петрович. Но я
думаю, что смогу.
— Ну, нет так нет.
Я привез эту заметку в Москву. Там был чертеж вагона, сообщение о
важном изобретении инженеров Миллера и Новикова в Березниках — краткая
экономная заметка строк на пятьдесят.
Я заговорил об этом с моим приятелем из литературно-художественного
журнала.
— Я давно уже не работаю по литературно-художественной части.
— А где же?
— Заведую редакцией технического журнала. Мода. И хлеб.
— Так, может быть, ты сам...
— Конечно. Давай сюда.
Приятель мой просмотрел заметку.
— Это чепуха. Двести тысяч изобретений на эту тему поступает в день.
Журналу нашему саморазгружающиеся вагоны осточертели до предела. Трудно
придумать более не новое и более неудачное. Ведь в редколлегии нашей не
только я. Есть и специалисты. Но дело не в этом. Мы напечатаем эту заметку
ради тебя самого. Давай все эти чертежи сюда!
И месяца через три в журнале "Борьба за технику" эта заметка была
напечатана и даже гонорар выписан — послан на имя авторов изобретения в
Березники, но деньги получены обратно.
— В чем дело?
— Наверно, потому, что это заключенные, - невинно сказал я.
— Ах, это заключенные! Ну, тем лучше.
Даю всегдашнюю справку: ответственный редактор журнала "Борьба за
технику" Добровский расстрелян в 1937 году.
У моего приятеля, заведующего редакцией, сломали в Лефортове, во время
побоев на допросе спину. Но он еще жив и пишет...
* ДЕЛО СТУКОВА
Осенью 1930 года уполномоченный следственной части из заключенных
Константин Васильевич Ушаков был отозван в управление на Вижаиху, а вместо
него прибыл и принял должность вольнонаемный следователь Жигалев, носивший в
петлицах один кирпичик, если память мне не изменяет. Вместе с Жигалевым
приехали еще два следователя. Следственная часть помещалась тогда на втором
этаже лагерного клуба, "на хорах". Там были понаделаны нужные перегородки,
очень тесные, так что ноги следователя задевали того, кто вызывался и был
посажен напротив, и подвергаемых допросу сажали боком.
Три новых следователя допросили чрезвычайно широкий круг людей из
заключенных — всех бригадиров, а их было человек сто, всех нарядчиков,
бухгалтеров, прорабов, десятников, вообще всех, кто занимал и в лагере, и на
строительстве какие-либо должности. Наши местные следователи тоже принимали
участие в этой облаве.
Я, начальник отдела труда, был вызван как раз к местному следователю
экономотдела Пекерскому. Пекерский был москвич, проштрафившийся чекист,
получивший срок по служебной статье, что, как мне было ясно с первого дня
пребывания в лагере, с этапа, с пути, открывает арестанту широчайшие
возможности легкого пути к свободе. Осужденный по служебной статье как бы
автоматически подлежит всяким скидкам, разгрузкам и с первого дня пребывания
в лагере занимается той же работой, что и на воле. Так Пекерский, московский
работник НКВД, стал работать по специальности как раз в нашем отделении, в
Березниках.
Пекерский посадил меня с боку своего стола — иначе и посадить было
нельзя, начал допрос, записал обычные анкетные вопросы, а потом предложил
подумать над вопросами, на которые он должен был записать ответы. Ответы
касались какого-то производства или эпизода разгрузки баржи — что-то в этом
роде. Оставив дверь открытой, Пекерский вышел и не приходил целый час. Мне
было скучно, ответ был несложным, вставать и выходить из кабинета я счел
неудобным. Я стал разглядывать стол, гору бумаг, заявлений каких-то, которые
были навалены на столе Пекерского. Похоже, почерки были мне знакомы.
Мало-помалу я стал разбирать и содержание этих документов, особенно тех,
которые лежали сверху.
Это были заявления, информации сексотов, как раз по моему адресу, и
вообще о лагере, о производстве. Каждый сексот имел свой псевдоним. Наш
руководитель работ Иван Анатольевич Павловский, чья койка стояла рядом со
мной, подписывался "Звезда". Его характерный мелкий, изящный почерк я знал
хорошо. И вдруг он не Павловский, а "Звезда". Мой помощник Николай Павлович
Никольский, нижегородский фининспектор, подписывался "Рубин".
Я, конечно, сразу понял, в чем дело, и познакомился со списком сексотов
основательно. Это был поразительный случай доносительства абсолютно всех.
Там не было только моей информации. Не было видно почерка Миллера --
начальника производственного отдела — и пьянчужки Павлика Кузнецова.
В конце концов я перебрал эти листики, прочел почти каждый. Прошло не
менее часа, как вернулся Пекерский, записал мои ответы на два вопроса о
засыпанной осенней шугой барже и отпустил меня. Допрашивал меня и сам
Жигалев, но я уже был готов к его вопросам. Жигалев допрашивал меня вместе с
Осипенко, нашим завхозом. Осипенко был раньше секретарем сначала митрополита
Питирима, а потом Распутина. Я первый раз в жизни видел тогда, как падают в
ноги и обнимают сапоги начальника. Осипенко на моих глазах упал в ноги
Жигалеву и, обнимая сапоги, высоким тенорком молил: "Не губите, гражданин
начальник! " Жигалев выдернул сапог из пальцев Осипенко и убедил секретаря
Распутина, что "все будет сделано по закону".
Мой допрос длился часа два, но как-то не попадал в нужный тон. Жигалев
требовал подтвердить, что наши начальники и Миллер берут взятки с вольных,
начальник бьет заключенных, бригадиры развратничают, приписывают работы. Вот
как приписывают? Я ответил, что это дело не мое — производство, я занят
только внутренним учетом, ни о каких взятках не слыхал.
С юности, чуть не сказал — с детства, меня раздражает благодетель,
который угрозами хочет добиться признания, не умея даже определить сути
преступления, и собирает материалы вовсе не о том, о чем можно было собрать.
Суть допроса была, в общем, ясна: дать показания на начальника — любые. И
на Миллера — не может быть, чтобы тот и другой были безгрешны.
Но я с юных лет обучен в этих учреждениях отвечать только на вопрос: да
— нет, да — нет. И такой стиль беседы не удовлетворял начальство.
Сотни людей допрашивались, два приезжих следователя повезли драгоценную
добычу в управление за сто километров. Жигалев остался здесь продолжать
допросы. Начальник отделения, старый чекист Стуков, конечно, прекрасно был
осведомлен и о действиях Жигалева, и об его улове. Допросы уже увезли в
управление, но следователь ждет и других курьеров по тому же делу, других
меморандумов.
Один из таких курьеров действительно был направлен Жигалевым на
Вижаиху. Стуков вошел в каюту парохода за час до отъезда, обыскал курьера
Жигалева, вскрыл пакет, прочел все, что Жигалев писал, запечатал снова и,
грозя наганом, велел курьеру везти почту по назначению. Пароход ушел.
Стуков, не теряя времени, подговорил своего приятеля из чекистов напоить
Жигалева, и, когда тот заснул в гостинице, тут же вошел Стуков и отобрал у
пьяного Жигалева пистолет. Запечатанный пистолет Стуков отправил в
управление по адресу Филиппова и написал, что знает, что на него, Стукова,
заведено дело, но вот кто возглавил эту следственную часть. Жигалев был
немедленно снят с должности, и удар Стукова попал в цель самым лучшим
образом.
Недруги начальства не остановились. Из управления приехали новые
следователи во главе с Агриколянским — вольнонаемным — и допрашивали, и
перепроверяли по старым жигалевским допросам день и ночь. Я уж думал, что
дело кончено, но глубоко ошибался. Все было впереди.
Обычно, когда завершается какое-нибудь важное для государства
строительство тюремное, какая-нибудь особенно хитрая тюрьма, ее строитель
погибает в самих же этих застенках. Тут есть мистика, легенда, цветок,
ежегодно поливаемый свежей кровью, легенда, уходящая в глубокую древность.
Спасение требует жертв, как в океанской катастрофе. Строители, создатели
лагеря на Адамовой горе, сами обновили свою тюрьму. Позднее Васьков умер в
Магадане в "доме Васькова".
Вечером какого-то осеннего дня нарядчица женской роты Шура
Целовальникова, двадцати четырех лет, образование среднее, статья пятьдесят
восемь — десять, срок три года, по профессии учительница, потребовала у
меня личного свидания. Я отрицательно отношусь ко всяким романам на службе.
Более того, любовь с выполнением долга кажется мне несовместимой, требующей
однозначного выбора. И более того, вся история подполья, "Народной воли"
например, полна романами, нарушавшими стройный план руководителей. Эти
романы и путь для всяческих провокаций. Или роман доверенных лиц — двух
подпольщиков, вроде любви Желябова и Перовской, также относится к попытке
примирить непримиримое. Я тоже сквозь пальцы смотрел на лагерные романы
своих подчиненных, начальников, сослуживцев, но сам для себя провел
незримую, но крепкую черту, за которую никогда не заходил.
Поэтому я был весьма удивлен, когда Шура Целовальникова, нарядчица
женской роты, а каждая рота была у нас в Березниках в триста человек,
попросила у меня личного свидания, сказав, что должна мне что-то сообщить.
Это мне не понравилось. Но пришлось ее выслушать.
Целовальникова рассказала мне, что вчера ее вызывали и велели написать
заявление, что я принуждал ее к сожительству.
— Ну и что же?
— Меня заставили подписать, и вот я ночью думала, думала и решила вам
сказать.
— Спасибо и за это.
Мне показалось, что после того размаха, который чувствовался в допросах
сотен людей, размаха, где взрыв какого-нибудь котла или всего здания был
только началом, преддверием каких-то самому следователю неясных
преступлений, - после такого размаха вопрос клеветы на меня Шуры
Целовальниковой не имеет значения. Впрочем, думать мне долго не пришлось. В
тот же вечер я был арестован, приведен в лагерный изолятор, раздет до белья
и посажен в карцер. В соседний карцер тоже кого-то сажали и прижимали к щели
в дверях — карцер был деревянный, старый, обновление его еще не коснулось.
На месте нашего старого изолятора Миллер предполагал выстроить новый, по
последнему французскому образцу, как увлеченно толковал он начальнику лагеря
Стукову. Почему уж образцы были французскими, я не знаю, но разговор о том,
что у нас и изолятор будет такой, что прославится на весь ГУЛАГ, я отлично
помню.
Эту мечту осуществить Миллер не успел, все его помощники уже были
посажены в старый, надежный изолятор, видевший немало следствий, убийц,
растлителей, фармазонов, воров, пьяниц, кокаинистов, оскорбителей лагерных
богов и пытающихся потушить лагерное солнце. Сейчас в камеры сводился новый
социальный отряд, чтоб было не хуже, чем в Москве, и вполне достойно
последней московской моды. В изолятор сажали вредителей, собственных
вредителей. Был арестован начальник отдела и заключенный одноглазый Шор, с
глазом-протезом, который Шор сдал на хранение при посадке как драгоценность.
Шор — заведующий подсобными предприятиями, в его распоряжении были
мастерские лагеря — обувная и портняжная, где работали лучшие венские
портные, белошвейки сказочных способностей, где грузинская закрытая обувь
шилась клиенту на "глаз" — замерялась только длина, да и этим единственным
обмером творец-закройщик делал как бы уступку реальной жизни, чтоб
способность поэта, мастера не казалась простым смертным сверхъестественной.
Самое важное начальство концлагерей — Грановский, Шахгильдин — заказывало
обувь именно в лагере. У этого поэта-закройщика.
Был закройщик и верхней одежды. Кожаная куртка чекиста Бермана, как-то
незаметно удлиненная, приобретала талию, облегчала бедра, обхватывала шею,
образуя неожиданно меховой, чуть не бобровый воротник. И Шахгильдин, и
Грановский, и все их работники шили пальто именно в этих лагерных
мастерских. Мастерские были вынесены за зону, но, конечно, закройщик обмерял
начальника строительства или первого секретаря райкома на дому, где-нибудь в
гостинице, а то и прямо в служебном кабинете.
Вслед за Шором в следующий карцер втолкнули жирное тяжелое тело Плеве,
старого экспедитора, ведавшего снабжением лагеря. Был ли Плеве — фон Плеве,
я не знаю. Возможно, что и был. Срок у него был десять лет по сто седьмой.
По сто седьмой привлекали нэпманов из сочувствующих советской власти. Плеве
был каким-то личным знакомым Стукова, особо доверенным лицом. Розовощекий,
розовотелый пятидесятилетний пухлый Плеве едва втиснулся в тесный карцер,
оглядывая мир подслеповатыми глазами — золотые очки пришлось сдать по
квитанции коменданту. Плеве по этому делу должен был допрашивать
уполномоченный Песнякевич, уполномоченный не из сущих или бывших зэка, а
самый настоящий материковский чекист. Увидев, что они поздоровались друг с
другом — Плеве поклонился достойно, а тот кивнул, сдвинув уголок рта, - я,
пока ждал допроса, своей очереди в кабинете следователя, задал Плеве вопрос,
знали ли они друг друга на воле.
— Еще бы, - ответил Плеве.- Его мать в Минске держала бардак, а я
бывал в этом бардаке в молодые годы. В бардаке мадам Песнякевич.
Следующим был Сергеев, герой гражданской войны с переломом спины и
пулевыми ранами, - Сергеев расстегнул и сдал коменданту железный корсет,
оберегавший спину, и заполз в карцер.
Привели руководителя работ, помощника Миллера, Ивана Анатольевича
Павловского, чьи доносы под псевдонимом "Звезда" мне удалось прочитать. Сюда
в карцер Павловский, очевидно, был подсажен как "наседка", но со мной в паре
его не запирали в карцер — Павловский охотился за кем-то другим.
Привели Осипенко — нашего заведующего хозяйством, бывшего секретаря
Распутина, того самого, кто недели две назад обнимал сапоги уполномоченного
в моем присутствии.
Тут же начались допросы. Меня на этот раз допрашивал не Жигалев, а
более значительное лицо — уполномоченный Агриколянский. Мне был предложен
список вопросов и дана возможность записать ответ своей рукой. К этому
времени я уже пришел в бешенство и только и ждал этой возможности — первого
следственного сражения. Каждый ответ мой кончался примерно такой фразой:
"Показать по этому вопросу ничего не могу, прошу задавать мне вопросы,
которые касаются моей личной работы". Я очертил круг обязанностей своих в
лагере, официальной ответственности и применительно к этому держался.
— Слышали ли вы о падении стены завода на строителей?
— Нет, ничего не слышал.
— Как же вы не слыхали, когда об этом говорит весь лагерь?
— А я вот не слыхал. Еще раз прошу спрашивать меня по моей работе, а
не о чем-то постороннем.
А там была история вот какая. Во время выгрузки оборудования из баржи
бригадир заключенных Сорокин зацепил тросом за столб и сдернул крышу
построенного здания.
— Что вы знаете о приписках?
— Не знаю ничего. Это не входит в мои обязанности как работника отдела
труда.
— Но приписки же были.
— Кому? Я этого не знаю.
В общем, "шили" вредительство Стукову и Миллеру — самая модная
болезнь, обнаруженная на Вишере, и где — в нашем же отделении!
— Почему лагерным работникам из высшей администрации давали пропуска в
столовую для иностранцев?
— Я не знаю. Мне давали, я и брал. И пользовался этой столовой. Было
распоряжение начальника, спросите у начальника.
Криминальность этого пропуска в столовую для иностранцев была явно
политического характера. Иностранцев на Березникхимстрое было очень много:
немцы, французы, американцы, англичане, - все они жили в поселке для
иностранных специалистов. Для них на строительстве была выстроена гостиница
и оборудован ресторан — то, что на нашем аскетическом языке называлось
"столовая для иностранцев". Поскольку все повара были заключенные, все
продукты шли исключительно по лагерной сети снабжения, поскольку весь
комбинат строил именно лагерь, Стуков, начальник лагеря, договорился с
Грановским, что даст своим пять пропусков в этот гастрономический рай. Тогда
уже ухудшилось снабжение вольных, и одиноким инженерам-спецам Грановский
давал возможность питаться в этой столовой. Вот из ста или двухсот пропусков
вольнонаемным советским инженерам пять было закреплено за лагерем. Пропуска
были именные на два раза в день — обед и ужин.
Мы занимали всегда отдельный столик и в своей лагерной робе
представляли, наверное, красочную картину. Кроме этого поощрения для
верхушки, рабочие бригады питались в столовой на строительстве, столовой
только для заключенных. Эта столовая для заключенных функционировала весьма
оживленно. Талоны в нее раздавали бригадиры, тут же поощряя лучших работяг.
Таким образом, положенный лагерный паек оставался в лагере, и вечером
арестант его получал. Днем обедал в столовой "от хозяина".
Это тоже вызывало большие нарекания, ибо вольная столовая была гораздо
хуже лагерной. Лагерников и одевали лучше. Ведь на работу не выпускали
раздетых и разутых. Даже случайно.
Это привело к конфликту, зависти, жалобам. Я много встречал потом
ссыльных, а то и просто вербованных работяг, бежавших из Березников из-за
плохих условий быта. Все они вспоминали одно и то же: "раскормленные рожи
лагерных работяг".
Бывало, что тот, кто посылал жителей своего села, давал дело — судил и
отправлял под конвоем на Север, - сам приезжал туда по вербовке, по вольному
найму как энтузиаст и видел, что те, кого он судил, живут в гораздо лучших
условиях, что и сам лагерь блестел чистотой, там не было ни вони, ни даже
намека на вошь.
Но все это область чистой эмоции — кто-то кому-то завидует.
Выработка заключенных была гораздо выше, чем у вольнонаемных, хотя
денег заключенные не получали за свою работу, а только премии — один или
два рубля в месяц. Я и Павловский, Кузнецов и Лазарсон получали по тридцать
рублей, Миллер — пятьдесят. На все эти деньги мы имели право получить
бонами за подписью Глеба Бокия — расчеты и знаки, о которых не упоминает
автор монументального труда о русской денежной системе. Я долго хранил у
себя в архиве несколько лагерных бон, но потерял в конце концов этот
эффектный документ. В лагерном магазине продовольственных и промтоваров и
торговали на лагерные боны. Все стоило копейки — в соответствии с курсом
червонца 1922 года.
Вот тут и искали вредительство. Но где? В приписках? Никаких приписок
обнаружить не могли. Проверить документы по подсыпке — а Березники стоят в
яме, на насыпном грунте — не было физической возможности. Проверка нарядов
подтвердила полную правильность актов и замеров, подписанных лагерными
работниками и работниками комбината. Вообще бригадиров, чьи бригады не
выполняли 130%, не держали ни одного дня на строительстве. Выбор был --
этапы, которые шли мимо в управление день и ночь, давали возможность выбрать
и задержать лучших людей: создать угрозу перевода в худшие условия — вечный
лагерный аргумент еще с Акатуйской каторги.
Так вот, четыре месяца велось следствие, допрашивали нас и ничего
путного получить не могли.
Да, шили секретарю райкома Шахгильдину в лагере кожаное пальто. Он
заплатил за него полную цену. Разве такие вещи не разрешаются? Разрешили
такое же пальто сшить и Грановскому, начальнику строительства, шили и
Чистякову, главному инженеру.
Да, покупали вольные в лагерном магазине продукты. Да, главный инженер
Чистяков жил со своей курьершей, красоткой из зэка.
А дело было очень простое. Следователь никак не знал, как подступить к
этой специфике лагерей. Дело было очень простое и в то же время очень
большое. Надо было вернуться на строительстве к самому его началу по крайней
мере год назад. И то давнее преступное решение было гениально просто и не
могло быть разоблачено через год.
Год назад Грановским, начальником строительства, или комиссией из
Москвы — это все равно — было обнаружено, что первой очереди
Березниковского комбината, по которой уже произведены миллионные выплаты,
попросту говоря, в природе нет. Не построен ни один из этих шестнадцати
заводов, которые должны были представлять первую очередь. Все эти
шестнадцать заводов стоят в яме на огражденной территории, которая по плану
должна быть подсыпана. Песок находился в десяти километрах. И оттуда еще с
зимы двадцать восьмого года возили песок на грабарках местные крестьяне.
Этих нанятых грабарей было человек шестьсот. Шестьсот якутских лошадей смело
начали подсыпать комбинат. Им платили наличными деньгами, для чего
существовал московский десятник Миша Долгополов, принимавший работу,
отмечавший наряды и гулявший в ресторане "Медведь" в Усолье на другом берегу
Камы.
Выяснилось, что выплачены все деньги за всю первую очередь
строительства вперед.
Петля висела и над Грановским, и над его заместителем Омельяновичем,
потом Чистяковым. И инженер, и администратор бежали из Березников, боясь, но
Грановский, начальник по путевке ЦК, не мог спастись бегством. Вот тут-то
ему и подсказали гениальное решение — привлечь лагерь к строительству. Не
потому, что (это) такие гиганты-геркулесы, которые будут делать пятьсот
процентов, а потому, что там есть одна возможность, о которой Грановский и
не подозревал. Возможность залатать все заплаты заключалась в бесплатном
лагерном труде. Лагерь не потому мучителен, что там заставляют работать, а
потому, что там заставляют работать бесплатно, за пайку хлеба горы воротить.
В лагере никогда не учитываются работы этапа, транзита, проходных работяг.
Лагерь всех проходных работяг бросал на подсыпку. Ночь переночевали и под
конвоем пустились в дальний путь.
Вот эти десятки тысяч транзитников быстро поправили дела комбината, и
Грановский избавился от суда. Конечно, сроки были нарушены, но жизнь и даже
честь была спасена.
Месяца через три этой бесплатной транзитной работы сотен тысяч, которых
кормили супом, а то и супа не давали, честь комбината была спасена, и
территория была подсыпана настоящим песком, добытым в настоящем лесном
карьере, и соединена настоящей железной дорогой с настоящим вагоном.
Руководитель комбината руководил и лагерем (такой переплет! ), отбирая
лучших работяг, покупая инженеров. Стуков бил на орден, а Миллер — на
досрочное освобождение. Правда, инцидент с Берманом поубавил надежд Миллера,
но Стуков обещал, что все будет в порядке, и активность Миллера не
уменьшилась.
И вдруг дело Стукова!
Четыре месяца продолжалось следствие. Целых два месяца нас допрашивали,
выводя прямо в белье в кабинет следователя. Все следствие возглавил
Агриколянский. Жигалев, отсидев на губе, был снят с работы. Агриколянский
передопросил меня по тем же вопросам, на этот раз не давая мне писать
ответов, а записывая их своей рукой. Это только задержало следствие, ибо
ничего нового из меня Агриколянский не выжал, хотя и допрашивал целые часы.
Я уже был приведен в знакомое мне состояние крайнего бешенства и мог
выдержать — или так мне казалось — и сотню Агриколянских. Все мои допросы
были кем-то исчерканы красным карандашом. Этот красный карандаш тоже не мог
пролить света на пути следствия.
Ни начальник, ни Миллер даже не допрашивались — именно против них
собирали материал. После двухмесячного сидения в белье и хождения по
допросам нас увезли на этап — несколько саней с конвоем повезли меня по
знакомой дороге Соликамск — Вижаиха. В третий раз за один год. Все мои
однодельцы в управлении еще не бывали, и я описывал им вишерские порядки и
красоты.
Через двое суток привезли нас на Вижаиху и посадили опять в изолятор,
опять в карцерный, на этот раз в центральный. Карцерные порядки, режим
универсальный. Допросы начались в ночь приезда.
В центральном изоляторе мы просидели месяца два, допрашивали несколько
раз с теми же угрозами и с тем же результатом, все пытались раскрыть
березниковскую тайну, звали, чтобы я "пошел в сознание" и не защищал врагов
государства. На следствии они пытались и не могли понять, как был построен
гигант пятилетки и в чем, собственно, тут дело. Нас здесь не держали
взаперти, как в Ленве, в Березниках, а заставляли работать на дворе самого
изолятора: копать ямы для столбов, рыть траншеи — бесплатно и безучетно. И
следователь, заставляющий нас махать лопатами бесплатно, никак не хотел
догадаться, что в этом бесплатном труде и была разгадка всего нашего дела,
разгадка тайны, которую не разгадала и Москва.
Бесплатный, безучетный труд каждого и должен быть умножен в миллионы
раз — вот и вырос Березниковский гигант, за который начальник строительства
получил Красное Знамя. Стукова и Миллера этой наградой обошли.
Рабский труд, бесплатный труд арестанта — вот разгадка всех успехов
комбината, весь провал первой очереди, которая называется "пусковой период",
был перекрыт с помощью арестантского труда.
Только все это надо было делать умно — не вести учета, не заводить
двойную бухгалтерию, а просто все валить на транзит. Голодный транзитник за
пайку хлеба поработает охотно и результативно — день, на который его
задержали из-за отсутствия вагонов.
А если транзитников — миллион?
Десяток таких гигантов, как Березниковский, можно было построить.
Миллион транзитников — это уже масштабы Москанала, Беломорканала, Колымы.
Настал день, когда нас не вывели на работу с обеда, а повели через двор
всех шестерых и ввели, вернее втолкнули, в дверь одного из трех бараков,
стоящих в углу изоляторной зоны и называемых в управлении пересылкой. Выход
из этой новой зоны был и внутрь и наружу — внутрь зоны лагеря, где было
расположено управление Вишлага. Вслед за нами втолкнули кого-то еще. В
палатке и стоять было тесно. Забиты были все нары — верхние, нижние. Я
стоял под самой лампочкой, и кто-то с верхних нар подергал меня за стриженые
волосы.
— Эй ты, москвич!
Это кричал Сережа Рындаков, мой первый учитель лагерного быта Вишеры
двадцать девятого года. Сережа был порчак, штымп ботайский, осужденный как
СОЭ на три года. Хорошо грамотный хулиган, родственник какого-то московского
чекиста, Сережа был весь в шрамах, в рубцах. На обеих руках его были вскрыты
вены — попытка самоубийства. На животе вздувались продольные рубцы — след
бритвы — "писки". Сережа был крайний истерик, искатель правды, что в
лагерных масштабах привело к болезни и к раннему туберкулезу.
— Всех выпускают! — прокричал Сережа. Он всегда все знал.
— А ты здесь за что?
— За марафет.
— Что-то по тебе не видно.
— Я уж здесь давно — все уже вышло.
Наш разговор привлек внимание кого-то, лежащего под нарами, и,
раздвигая чужие ноги, на свет выбрался человек, грязный, заросший густой
черной бородой, сверкающий черными глазами. Что-то знакомое было в его
усмешке:
— Не узнаете? Я Пекерский.
Пекерский был как раз тот уполномоченный, который допрашивал меня в
Березниках, положивший передо мной на столе стопку показаний лагерных
сексотов. Я пожал руку Пекерского от всей души. Он, оказывается, тоже сидел
по нашему делу.
— Жму вашу руку с удовольствием, - сказал я.
— А я вашу — с уважением, - помолчав, сказал чекист Пекерский.
И до сих пор это одна из лучших похвал, какие я слышал в жизни.
Пекерский уполз под нары. Всех бывших прокуроров, уполномоченных,
работников органов всегда в изолятор загоняли. Под нары. Там было их место.
Скоро нас вызвали для прочтения приговора после четырех месяцев
следствия. Оказывается, привлекли многих, до сотни людей. Из них мы были
главные герои.
Я слушал наш приговор и не верил своим ушам: "...за систематические
избиения заключенных, за кражу государственного имущества, за понуждение к
вступлению в половую связь, за систематические кражи и обман государства
таких-то и таких-то заключенных (перечислялись наши фамилии и должности) --
водворить в штрафизо со сроком на четыре месяца каждого и подвергнуть
тяжелым физическим работам до конца срока заключения".
Четыре месяца — это был как раз срок следствия, нам давали юридическое
основание уже совершенного произвола. Вот это и была классическая сталинская
амальгама — новый, чисто сталинский способ расправы с политическими врагами
с помощью уголовных статей. Новый метод, новый вклад в правовую науку,
который лично и всю жизнь культивировал Сталин. Клевета, возведенная в
принцип.
Но Сережа Рындаков был другого мнения по поводу этих провокационных
формул.
— Я смотрю на ваш приговор иначе, - сказал он, - и радуюсь за тебя.
— Что за бред?
— Вовсе не бред. Вредительства-то, модной болезни века, вам не
пришили. Вот самый главный, по-моему, вывод. Во-вторых, вас немедленно
освобождают — всех! А ведь в вашем деле за сотню людей. Всех в один день и
час выпускают. Выпускают, конечно, не на волю, а в лагерь, в зону. И все же.
Гляди, вещи уже несут.
Действительно, кладовщик тащил с собой много завязанных мешков,
какую-то ведомость укреплял на столике. Стали получать вещи. Правда, все
наши вещи были раскрадены еще в Ленве самими же, наверное, кладовщиками --
ведь никто ни в Ленве, ни на Вишере не считал, что мы останемся в живых. Но
у арестанта есть возможность при всех обстоятельствах получить комплект
лагерной одежды. Не важно, второго или двадцатого срока. Да и сам момент был
не таков, чтобы оспаривать, качать какие-то права.
Мы вышли в лагерную ночь. Каждому сказали, куда он выйдет завтра на
работу. Насчет труда тут учет был поставлен неплохо.
* КУЗНЕЦОВ
Транзитка, перевалка человеческого потока в Березниках позволяла
начальнику лагеря Стукову отобрать для себя лучшую рабочую силу: технических
специалистов, рабочих высокой квалификации, физически самых крепких людей из
всех, отправляемых в Красновишерск, на Вижаиху, в Управление Вишерских
лагерей, на строительство бумкомбината. Лишь некоторых заключенных особой
квалификации начальник должен был отправлять в управление без задержки. Это
были инженеры-шахтинцы вместе с Бояршиновым. Были и такие, как знаменитый в
то время Самойленко-Гольдман. Самойленко-Гольдман был аферист, выдававший
себя за инженера с американским дипломом. После многотысячных растрат и
хищений выяснилось, что инженер Самойленко вовсе не инженер, а его диплом на
английском языке — просто право на чтение книг в нью-йоркской библиотеке.
Я был хорошо знаком с Самойленко. Он осаждал начальство то
всевозможными проектами технического характера по постройке канатной дороги
для отправки бревен прямо с Уральских гор в затон лесопильного завода, то
расчетами по проведению ледяных дорог на лесозаготовках, то проектами завода
по добыче пихтового масла. О нью-йоркском дипломе уже не было речей, но
фейерверк цифр и расчетов по-прежнему слепил начальству глаза. Миллеру он не
понравился, и Самойленко уехал из Березников.
Моим соседом в комнате для десятников стал на многие месяцы Павел
Павлович Кузнецов — ...


