Юрий Мамлеев. Сборник рассказов

страница №3

ь? Сделай сначала любовь со мной, а потом лети... Последний
оргазм перед смертью - и потом в ад. Таков наш образ жизни.
И огромная туша объяла Гарри М. Он бешено сопротивлялся. Женщина тем не
менее почти насиловала его; в рот потенциального самоубийцы входило
старческое дыхание.
Вонь, пот и широта тела поглотили Гарри. А старуха шептала:
- Если бы я была богатая, я бы приказала врачам вырастить на моей ляжке
огромный живой член. И у меня не было бы проблем в любом возрасте, мой
любимый. А сейчас ты мне так нужен!
Гарри М. тошнило: но тошнило его от близкой смерти. Он знал, что должен
умереть, ибо у него не было денег - единственной реальности, двигателя,
вселенной. И это ущемляло его самолюбие, даже его бытие. Неудачникам нет
места на этой земле. Он сделал усилие и освободился от напора сладострастной
туши. Легкий, он совсем приблизился к дыре. Но она - Беатриче, Вечная
Женственность Нью-Йорка, цепко держала его за штаны.
- Отдай член! - заорала старуха. Ей было всего шестьдесят восемь лет.
Гарри М. рванулся. И тогда туша, разорвав ширинку, впилась в его член.
Зубов у нее почти не осталось, но были старческие когти на руках.
Гарри М. завопил и рванулся опять - уже вниз. Кусок члена остался в
когтях у женщины.
Пока Гарри М. летел, завершая свой победный маршрут, она пожирала член.
Жрала легко, воздушно, из-за отсутствия зубов. Кровь самоубийцы стекала
прямо внутрь туши. Единственный целый зуб во рту хохотал. А глаз вообще не
наблюдалось.
Гарри М., пока летел, все эти секунды не терял сознания. И опять в эти
великие мгновения думал о том, о чем думал всегда, - о деньгах.
Когда же он упал, то потерял сознание и сразу перестал думать о
долларах.
Хоронили его шумно, помпезно, хотя и без частицы члена, - и конечно, в
протестантской церкви, точнее, в клубе, называемом церковью.
Пастор говорил на церемонии:
- От нас ушел человек, близкий к Богу. Он ушел от нас, потому что
обанкротился, а деньги для него были путем к Богу, материализацией исканий и
надежд, прямой дорогой к раю на земле... Пусть он получит там то, что хотел
иметь здесь.


















Висельник



Николай Савельич Ублюдов, впечатлительный, толстозадый мужчина с
бегающе-замученным взглядом, решил повеситься. К этому решению он пришел
после того, как жена отказала ему в четвертинке. Матерясь, расшвыривая
тарелки и кастрюльки, он полез на стол, чтобы приделать петлю. Кончать в
полном смысле этого слова он не хотел: цель была лишь припугнуть жену.
Закрепив веревку к своему воротнику, повернувшись лицом к двери и чуть
запрятав ножки за самовар, он сделал видимость самоубийства, как бы повиснув
над столом. Глазки свои Николай Савельич умиленно прикрыл, ручки сложил на
животике и принялся мечтать. От жалости к себе он даже немножко помочился в
штаны, часто нервно вздрагивая и открывая глазки: а вдруг он на самом деле
повесился?
Летний зной гудел в комнате, было очень жарко, и Николай Савельич иной
раз приподнимал рубашку, дабы отереть пот с жирных боков. Ждать нужно было
неопределенно: жена могла прийти из магазина вот-вот, могла и застрять
часика на два-три. Николай Савельич, мысленно фыркая, иногда доставал из
кармана брюк бутылку пивка, чтобы промочить горло. Под конец он немножко
даже вздремнул.
Во время сна он особенно много обливался потом, и ему казалось, что это
стекают с головы его мысли. И еще ему казалось, что у него, толстого и
здорового мужчины, очень слабое и женственное сердце.
Очнулся Николай Савельич оттого, что ему взгрустнулось. Как раз в эту
минуту, еле успел Николай Савельич замереть, в комнату всунулась физиономия
соседа - Севрюгина.
Севрюгин был существо с очень грустным выражением челюсти и тупым
взглядом. Первое, что пришло ему и голову, когда он увидел повешенного
Ублюдова, - надо красть. Он одним движением юркнул в комнату, прикрыл дверь
и полез в шкаф. Вид же "мертвого" Ублюдова его не удивил. "Мало ли чего в
жизни бывает", - подумал он.
Простыню и два пододеяльника Севрюгин запихал себе в штаны. "Не всякий
знает, что у меня тощий зад", - уверенно промычал он про себя. Работал
Севрюгин деловито, уверенно, как рубят дрова: раскидывал скатерти, рубашки,
пробираясь своими огромными, железными ручищами к чему-нибудь маленькому,
ценному. Изредка он матерился, но матерился здраво, обрывисто, без лишних
слов.
Николай Савельич струхнул. "Лучше смолчу, а то прибьет, - подумал он. -
Ишь какая он горилла и небось по ножу в кармане". Все происходящее
показалось ему кошмаром.
"Хотел повеситься, а вон-те куда зашло, - опасливо размышлял он,
осторожно переминаясь с ноги на ногу. - Только бы по заду ножом не тяпнул и
убирался бы поскорей, придурошный. Как хорошо все-таки, что я не повесился,
- умилился Николай Савельич. - Ишь сердце екает... Хорошо... Сейчас бы
четвертинку". В это время Севрюгин, набив себя барахлом, подошел к Ублюдову.
."Небось уже гниет", - тупо подумал он, оскалив зубы. Ублюдов притих и
боялся задрожать. Обычно грязно-тупые глаза Севрюгина искрились тяжелым
веселием. Он осматривал Николая Савельича. "Ишь, пивко!" - вдруг гаркнул
Севрюгин. И, не зная сомнений, схватил высовывающуюся из кармана Ублюдова
бутылку.
Но тут Николай Савельич не выдержал. Инстинктивно он лягнул ногой
врага... Что тут поднялось! От страха, что он съездил по Севрюгину, Ублюдов
дико завизжал и рванулся, чтоб спрятаться. Оборвалась ненадежная веревка.
Севрюгин же ахнул и поднял руки вверх.
- Помилуй, Николай Савельич, не казни! - заорал он.
Ублюдов между тем упал на пол и, желая улизнуть, полез сам не зная
куда. "Только бы тело мое жирное не унес, - вертелось у него в голове. - А с
простынями, черт с ними".
На гвалт сбежались соседи. От страха и от желания исчезнуть Севрюгин
совсем обомлел.
- Швыряются! - кричал он, размахивая большими руками. - Пужают...
Симулянт!.. По морде бьет... Вешается.
Ублюдов же, неуклюже застрявший где-то под стулом, хрипло кричал:
- Не матерись... Людоед... Хайло... Ножи-то куда запрятал?
Очень маленькая, задумчивая старушонка вдруг понеслась бегом из
комнаты. Через минуту она вернулась с чайником и, уютно усевшись на
кроватке, подпершись, стала пить чай вприкуску.
Особенно поразила всех нависшая с потолка веревка с оборванной рубахой.
Какой-то физик высказал предположение, что это, дескать, массовая
галлюцинация. Ему чуть не набили морду. Воспользовавшись криком, Севрюгин
распихивал по комоду простыни. Обомлевший Ублюдов попросил у старушки чайку.
Между тем вернулась жена Ублюдова.
- Засудят твово мужика, засудят, - орала на нее толстая соседка. -
Будешь целый год без палки ходить... Ишь шуму наделал!
- К психиатру ево, к психиатру, - галдели вокруг.
- Пошли вон. Я сам себе психиатр! - гаркнул Ублюдов.
Ему стало страшно жаль себя, и он чуть было не расплакался. Его утешило
только то, что огромный живот его был такой же довольный, как и прежде.
Ублюдова присудили - условно - к одному году исправительно-трудовых
работ за нарушение общественного порядка и хулиганство. Но только жене он
открыл свою душу.
- Врешь ты все, обормот, - ответила она ему. - Так я и поверила, что ты
из-за четвертинки... Цельные десять лет пил... И вдруг... На девок небось
заглядываться стал, дубина... Оттого и в петлю.

















Выпадение



На окраине Москвы среди изрезанных улочек с маленькими домишками и
длинными бараками посреди моря уборных стоит огромное желтое шестиэтажное
здание, похожее на тюрьму. Это институт и общежитие для студентов. С трех
сторон к нему подходят извилистые, грязные, уходящие в пропасть бараков
дороги. Три деревца, как чахлые, слабоумные невесты с венком птиц на голове,
окружили здание. А в небе постоянными были только черные крики метущихся в
разные стороны ворон.
Все обитатели здесь делились на местных и студентов. Студенты казались
местным злыми, учеными и нахальными. "Мы никогда не будем так хорошо жить,
как они", - говорили про студентов. Местные же казались студентам лохматыми,
придурошными и страшными, от которых надо бежать. Особенно пугали их черные
дыры бараков и дети. Дети купались в ведрах воды, снимали друг с друга
штанишки. Студенты учили книги, сидя на заборах, прыгали по крышам сараев.
Обе стороны шарахались друг от друга как от непонятного.
Однажды весной в один из домишек около общежития въехала семья. Почти
никто не обратил на это внимания, просто вместо одной семьи стала
размахивать руками и находиться перед глазами всех другая семья.
Тем более не бросился в глаза младший член этой семьи -
семнадцатилетний полоумненький, каким его считали, Ваня. Иногда только
смеялись над ним.
Это был длинно-тонкий юноша с мягкой, нежной головой и осторожными
ушами. Походка тихая, крадущаяся. Даже в уборную он входил, как в античный
храм.
Вполне полоумненьким его назвать было нельзя - скорее "не замечающим".
Он действительно "не замечал" многое из того, что происходит вокруг. Он мог
позабыть покушать, позабыть осмотреться кругом. Но зато хорошо вырезал бабок
из дерева. Учился Ваня плохо, но не то чтобы по глупости, а по равнодушию,
из предметов же обожал зоологию, особливо анатомию мелкокостных. Людское
общество любил, но только молчком. Постоит, постоит где-нибудь около кучки
ребят - и тихо уйдет, как будто его и не было.
Никто не знал, чем жил Ваня. А кроме самосозерцания, он жил вот чем.
Каждый вечер, когда темнота поглощала окрестности, как брошенную комнату,
Ваня пробирался к институту, Ловкий и жизнестойкий, он по трубам и остаткам
лестницы влезал на карниз четвертого этажа. Там до поздней ночи светилось
окно: то было женское общежитие.
Ваня пристраивался на широком карнизе, удобно прижавшись к трубе, и
долго, часами смотрел внутрь. Он даже не испытывал оргазма при этом: половое
влечение у него было мутное, широкое, непонятное для него самого и
всеобъемлющее. Ему хватало того, чтобы просто смотреть.
Странные мысли роились в его голове. Все девочки, особенно раздетые,
казались ему необычайно интеллигентными. Несмотря на то что они всего лишь
ходили или лежали, ему казалось, что они вечно пляшут.
"Откуда такое кружение?" - недоумевал он.
У него было несколько состояний; это зависело от мыслей, приходивших
ему в голову, пока он лез по трубе к девочкам.
Часто ему внутри себя слышалось пение; иногда странно болело сердце
из-за того, что он не знал, чем кончится то, что происходит внутри, за
окном.
"Миленькие вы мои", - часто называл он их, прослезившись.
Он не выделял ни одну из них, любя всех вместе. Правда, он выделял их
качества, скорее даже любил эти качества, а не их самих. В одной ему
нравилось, как она ела: изогнуто, выпятив бочок и обреченно сложив ручку.
"Все равно как мочится или отвечает урок", - думал он. Другая нравилась ему,
когда спит. "Как зародыш", - говорил он себе.
Но особенно нравилось Ване, как кто-нибудь из них читал. Он тогда
вглядывался в лоб этой девушки и начинал любить ее мысли. "Небось о том
свете думает", - теплело у него в уме. Уставал он только сосредотачиваться
на одной. Поэтому очень легко ему было, когда они все ходили. Вся душа его
тогда расплескивалась, пела, он любил их всех сразу и в такт своему
состоянию тихонько выстукивал задом по карнизу.
"Ну хватит. Побаловался" - так говорил он себе под конец и спускался
вниз. Дважды его вечера были несколько необычны: он чувствовал в душе
какую-то странность, воздушность и зов; еле-еле забирался вверх; и нравились
ему уже не тела девочек, а их длинные, шарахающиеся тени; подолгу он
любовался ими, иногда зажмуривая глаза.
Так продолжалось годы. И эти годы были как один день. Иногда только
мать поколачивала его.
Однажды Ваня полез, как обычно, на четвертый этаж к своим девочкам.
Все было как прежде; он, как всегда, слегка поцарапался о железку на
третьем этаже, так же пристроился на карнизе, у окна общежития. Только
теперь ему стало казаться, что он женат на этих девочках. Но он так же
прослезился, когда маленькая студентка в углу уснула, как зародыш.
И вдруг окна не стало. Не стало и милых, гуманных девочек. "Точно я
опять на этот свет рождаюсь", - подумал он... Часов в одиннадцать вечера
жирно-крикливый парень, назначивший свидание во дворе трем бабам, услышал за
углом ухнувшее, тяжелое падение. Он подумал, что упал мешок с песком, и
просто так пошел посмотреть. На асфальте лежало скомканное, как поломанный
стул, человеческое тело. Парень признал Ваню, полоумненького. Он был мертв.


















Главный



До этих чудовищных событий за Василием Ивановичем Непомоевым никогда не
водилось никаких особых странностей. Единственно, что действительно было,
так это посторонние, безотносительно мира сего, галлюцинации, появляющиеся у
Василия Ивановича каждый раз, когда он, огромный, тугоповоротливый, садился
на толчок. Поэтому когда Непомоев бывал там, то смотрел он всегда прямо
перед собой, в, одну точку, напряженно и достаточно отсутствующе.
Невидимые - как он их называл - проходили мимо него в некое
пространство, нередко строем и со знаменами.
Иногда только пугали Василия Ивановича отдельные индивидуальности,
заслонявшие собой все остальное, галлюцинативное; они нависали прямо над
толчком и как бы не соглашались с существованием Василия Ивановича; он тогда
смотрел на них снизу вверх, как оболтус. Иногда все сознательное уходило ему
в зад, и на лице оставалось только интуитивное ожидание.
В остальном это был спокойный, непривычный к жизни человек. Жил он в
коммунальной квартирке в просторной комнатушке вместе с девочкой, лет десяти
- одиннадцати, которую почему-то считал своей дочерью.
Пугался ли он людей? Бывало, и тогда он долго и неповоротливо бил их по
морде, особенно на площадях. Иной раз любил щекотать старушек, гоняясь за
ними по дворам.
Два раза в жизни ему казалось, что настежь распахивается запертая дверь
в его комнату и кто-то хочет войти к нему, но вдруг исчезает на пороге.
Жизнь его текла какая-то оголтелая. На себя он почти не обращал
внимания, но с шуршащими по углам соседями, у него велись призрачные, не
очень хорошие отношения. Его до того считали придурковатым, что в глубине
души ожидали от него нечто необычное.
Но сам Василий Иванович скорее чуждался своих соседей; их постоянное
присутствие вызывало в нем смутное подозрение, что на самом деле он
находится в аду, а не на этом свете. Но в аду не грубом, физическом, а
скорее в психическом аду.
Они до того ему надоедали, что иногда по ночам он выходил в коридор и,
прихлопывая ладошками, разговаривал с соседями, хотя на самом деле в
коридоре никого не было.
Василий Иванович считал, что призрачное общение смягчает общение дикое,
повседневное. Иной раз позволял себе плевать в их несуществующие рожи.
Хорошо еще, что дочка не вызывала в нем тому подобных чувств; это
несколько странно, и можно объяснить, пожалуй, только тем, что девочка
являлась ему обычно в клозете, во время галлюцинадий; и ее земное
существование как бы стиралось по сравнению с галлюцинативным. Василий
Иванович считал ее слишком тихой для повседневной жизни; она и вправду была
тиха, но не придурочна; только вот любила мысленно плясать во время сна.
Соседи, те были не такие; они скорее переносили сон на
действительность.
Особенно не понимал Василий Иванович одинокого лысого, но уже
помолодевшего субъекта, которого все называли шептуном. Нашептывал он,
правда, в несуществующее. Если, например, и шептал что-то у двери соседа, то
только тогда, когда там висел огромный многозначительный замок.
И странно, самому себе он ничего не шептал. С кем же тогда он общался?
Остальные соседи были более или менее рациональны... Интеллигент Эдуард
Петрович вообще был до омерзения нормален, если не считать патологического
ужаса перед загробной жизнью. От этого страха его спасал только дикий
разврат.
Его брат Петя, бегающий по коридору, а иногда и по полю, толстяк,
занимался накоплением денег и засушенных сверчков.
Последняя семья выглядела очень религиозно; скорее всего, она - Раечка.
Муж Коля если и мог считаться религиозным, то только в смысле обожания
ближайшего начальства, которого он долго и исступленно этим преследовал.
Раечка же ходила в церковь, и представления о том свете у нее были
строгие, положительные, как у бухгалтера о смете расходов. Непомоева она
особенно не терпела, потому что он никак не укладывался ни в какие рамки.
И вот одним летним воскресным утром Василий Иванович, заснувший в
клозете от слишком густого наплыва своих якобы галлюцинаций, проснулся от
резкого стука в дверь. Он уже с полчаса как покончил со своими естественными
надобностями, и невидимые больше не появлялись. "Опять бить будут", -
подумал Василий Иванович про соседей. И действительно, за дверью что-то
дышало и жило. Василий Иванович прислушался. И вдруг различил шепот, дальний
такой, несколько мистический: "Непомоев, Василий Иванович, вам не дурно?!"
Василий Иванович отнес почему-то шепот за счет невидимых. "Неужели они стали
приходить сами собой?", - тяжело подумал Непомоев.
Но "они" его не пугали: один раз, когда Василия Ивановича прослабило в
теплой ванне, "они" тотчас появились и рядком, смирехонько, уселись на
стульях вокруг ванны и очень прилично себя вели.
Поэтому Непомоев непугливо открыл дверь.
К его изумлению, перед ним застыла фигура шептуна с его замороченным
лицом.
Василий Иванович хотел было запереться в клозете, но шептун ласково и
настойчиво его не пустил.
- О здоровьишке вашем беспокоюсь... Вот так, - нелепо прошипел он. -
Вот так... Вот так, - и как истукан стал пожимать руку Василь Ивановича. -
Вот так.
Непомоев ошалел.
- Да пустите же мой зад, - глухо сказал он.
- Простите, - обалдело ответил шептун и упал.
Перешагнув через скрюченного на полу шептуна, Василий Иванович, изрядно
перетрусивший, двинулся вперед по коммунальному коридору. Вдруг все двери в
комнаты приоткрылись и из них выглянули жильцы.
- Василь Иванычу - слава, слава! Василь Иванычу - слава, слава! -
разом, точно заговоренные, запели они. И, самое главное, в такт.
- Василь Иванычу - слава! Недоступному - слава, слава! - пели они во
всю мощь своих сознаний. Пела на кухне даже его дочь.
Непомоев побежал. Коридор был длинный, серьезный, с вещами по углам, а
комната Василь Ивановича от клозета была самая дальняя. Спотыкаясь, он
вбежал в нее и заперся на ключ.
"Что с ними! Они сошли с ума! Они все переменились!" - подумал он и с
ужасом увидел, что дочкиных вещей в комнате нет. Не было даже странно
массивной кровати.
"Таня, Таня! Сюда"! - завопил он дочери, оставаясь в комнате. Выйти он
не решался и вопил настырно, по-громадному. Наконец он почуял, как у двери
неожиданно зашуршали.
- Надо ему объяснить, - услышал он шепот.
- Василий Иванович, пустите! - наконец раздался робкий единый вздох
пяти душ.
- Не пущу! - подбадривая себя, орал Василий Иванович.
Вдруг, после шепота, выделился голос Раечки: "Они все уйдут, а мне-то
можно..."
Непомоев уважал Раечку за религиозность и рационализм; к тому же она
была женщина.
"Уходите!" - проурчал он, а сам заглянул в особо доверительную щелку.
Действительно, мигом никого не оказалось в коридоре. Кроме Раечки.
Непомоев осторожливо впустил ее, разом опять запершись. Раечка была, как
всегда, проста, объяснима, требовательна и к себе и к людям, но на Непомоева
смотрела с несвойственным ей восхищением.
- В чем дело, Раечка? - слегка спустив штаны, осклабился Непомоев. -
Где кровать моей дочери?
Раечка нервно заходила по скрипучему полу.
- Ваша дочь никогда не будет мешать вам в одной комнате, - сказала она,
поеживаясь. - Она никогда больше не осмелится присутствовать при вас.
Непомоев как-то гнусно шевельнулся животом и хохотнул:
- Чего же ее, милая, так смутило?
- Василий Иванович, - не обращая внимания на его слова, проговорила Рая
и подошла к Непомоеву, глядя на него широко раскрытыми глазами, в которых
были слезы. - Василий Иваныч, - тихо сказала она, - есть сведения, что вы на
том свете - главный...
Это было сказано настолько жутко, убежденно и всеобъемлюще, что Василий
Иваныч замер.
- Что?! - слюнно выкрикнул он минуты через две.
Почему-то ему самому перед своим существованием стало страшно и повеяло
непонятностью и неоконченностью самого себя...
...Запершись, Василий Иванович остался один. И в его комнате была
абсолютная тишина. Через полчаса он вышел. Пристальные глаза жильцов
наблюдали за ним. Во дворе он встретил Раечку и еще двух чистых людей.
Отозвав их за угол помойки, Василий Иванович почти целый час беседовал
с ними. Оказалось, сведения были очень определенные и точные: они шли и от
интеллигента Эдуарда Петровича, и от двух важных живущих неподалеку и
разъезжающих на ЗИЛе личностей, работающих, как все уверяли, в засекреченной
оккультной лаборатории, и, главное, от одного подозрительного субъекта в
рваном пальто, о котором не раз говорили, что он парил.
Молча Непомоев пошел в сторону, в булочную; он то колебался, то не
колебался. Механически купил хлеб, и вдруг ему стало противно его жевать.
А к вечеру во дворе уже творилось черт знает что. Непомоева напугал
старый рецидивист, работающий плотником. Он наверху чинил сарай и, обычно
жестокомордный даже по отношению к собакам, повернул харю к Василию
Ивановичу, заискивающе улыбнулся и, приподняв кепку, проговорил: "Хозяин
идеть". От предчувствия чего-то абсолютно невозможного Непомоев спрятался в
садике, между дровами, в дыре, и стал прислушиваться.
Особенно взволновался из-за неожиданной потери интеллигент Эдуард
Петрович.
- Это же ужас, товарищи, - нервно бегая по двору, верещал он, - нам
надо скрывать эту тайну, а то Василия Ивановича от нас заберут, заберут!
Раечка была более рациональна.
- Куда бы его ни забрали - все равно "там" он главный, - говорила она.
- Нам не нужно докучать ему здесь... Нам лучше просто жить по Непомоеву.
Толстяк Петя, бегающий по коридору, а иногда и по полю, уверял, что ему
на все наплевать, потому что он - постоянный и даже на том свете, кроме
сверчков и денег, ни о чем и слышать не хочет.
Шептун вдруг куда-то исчез, и никто его больше никогда не видел.
Многие другие жильцы отнеслись к этому событию, правда, чуть
недоверчиво, но с большой опаской. Поэтому на дворе стоял неимоверный гвалт.
Рецидивист хохотал, сидя на сарае.
Наконец Непомоев вышел из своего убежища. Увидев его, все замерли, и
гвалт мгновенно прекратился. Некоторые даже закрыли лицо руками.
Неустроенный, Василий Иванович, ни на кого не глядя прошел в дом. Ровно
через час к нему опять постучали. С настороженным, несколько скучающим лицом
Василий Иванович открыл дверь. Перед ним стоял интеллигент Эдуард Петрович.
Галстук на нем сбился, словно облеванный, костюм был смят и как бы улетал от
него. Сама физиономия была воспалена, губы красны от налившейся крови, а
глаза монотонно блуждали. Он весь дрожал.
- Василий Иванович, - начал интеллигент, - одно только слово... Умоляю
вас... У меня к вам вопросы... Скажите, как там, на том свете?..
- Что? - переспросил Непомоев.
- Ну, вообще... Всякие детали... Не слишком ли страшно?.. И есть ли
мысли? - бормотал Эдуард Петрович.
Непомоев побагровел.
- Пошел вон! - заорал он и схватил щетку.
Дверь тотчас захлопнулась, а через несколько минут у окна Василия
Ивановича, под деревом, лежал на земле судорожно скрюченный Эдуард Петрович
и горько, истерически, отталкивая от себя тело, рыдал. Иногда он вдруг очень
непосредственно вставал на ноги и, весь грязный, в слезах, надрывно
выкрикивал в окно Непомоева:
- Ну, как же там, на том свете... Ну, как же там, на том свете?!! - и
опять падал на землю.
Окно Василия Ивановича было наглухо закрыто. Даже птицы не летали
около. Бесцельно бродя по своей комнате из угла в угол, Василий Иванович
скучал. В окрестностях было что-то вроде тишины.
Но иногда она прерывалась звуками странной беготни, хлопаньем дверей и
суетней. Василию Ивановичу показалось, что бегали даже кошки. Его самого
после инцидента с Эдуардом Петровичем уже боялись о чем-либо спрашивать и не
беспокоили. Но вскоре эти звуки странной танцующей суетни усилились. Дело в
том, что, потеряв доступ к Непомоеву, жильцы совсем взбесились и, не зная,
как выразить свои причудливые чувства и мистическое нагнетение, как бы
плясали вокруг дома Василия Ивановича, словно лунные жители вокруг костра...
Но всему приходит конец, и позже, собравшись вечерком на дворе, у
доминошного столика, жильцы мирно и тихо стали шушукаться о бессмертии души.
Но вдруг они увидели такую картину: парадная дверь одной из развалюх настежь
распахнулась и на белый свет выскочила голая старушка, вся в крови и с
венком в руках. Несколько котов, как тигры, бросались на нее непонятно
почему. Даже лицо и живот у старушки были в кровавых лоскутьях.
Эта лихая сцена напоминала что-то родное, юродивое. Какой-то старичок
упал перед этой старушкой на колени. А основная масса жильцов забегала, не
обращая внимания на свои тела. Почему-то никому в голову не пришло вызвать
"скорую помощь".
Средь общего хаоса странно выглядели несколько точно
загипнотизированных своими мыслями человек, которые равнодушно ходили мимо
бегающих жильцов. В большинстве эти несуетные думали о Непомоеве и других
бесконечных вопросах. Среди них была и Раечка. Она раскладывала по полочкам
свою вечную жизнь.
Шум между тем усиливался. Наконец старушку припрятали в канаву. Кто-то
оторвал головы двум котам.
Вдруг стало быстро темнеть, и в вечерней тьме особенно страшен был
одинокий свет в окне Непомоева; иногда выглядывало и его лицо, уже за это
короткое время ставшее жутким и маскообразным.
Одна доченька Танечка осмеливалась по-земному плясать перед его окнами;
шальная и десятилетняя, она махала ему красным платком.
Все окончательно затихло, только когда подъехала на колясках милиция.
Забрав двух дядь, она бесшумно и таинственно уехала.
А Василий Иванович целую ночь не спал. Он и сам не знал, что с ним
творится. Он был весь во власти некой жуткой и необъяснимой реальности, о
которой он не знал раньше и которая сейчас показывала ему, что он -
незакончен и в нем есть совершенно неслыханные бездны.
Эти странные "сведенья" о том, что он есть или будет на том свете
Главный, если они даже и были верны, не встретили в нем, земном, понимания:
уж слишком это было как белая стена и потусторонне. Но зато эти события
вызвали в нем поток какой-то странной силы, которая хотя и не говорила, кто
он - Главный или не-Главный, но которая ужасающе ясно показывала, что он
только жалкая частичка того, кем он мог бы быть...
Поэтому Василий Иванович загрустил. Он смутно видел те духовные бездны,
которые открывались ему... но чувствовал, что ходит только по их краю и не
может броситься в них. От этого он судорожно засеменил из стороны в сторону
по своей заброшенной, с пустыми дырами вместо вещей, комнате.
Он не знал, как тут же, сию минуту, перейти грань. И хватался, хватался
за все несусветное, попадающееся ему под руки. Приделал петлю перед зеркалом
и, положив в нее голову, долго, как собака, прислушиваясь, смотрел на себя.
- Ну как, Главный, - подмигнул он сам себе в зеркало, - пора кончать?
Но из-за неуверенности, что это именно то, что нужно, чтобы перейти
грань, он медлил и то вынимал голову из петли, то опять клал ее в петлю.
"Является ли повешенье мыслью или это будет факт новой власти?" - думал
он, глядя на себя.
Наконец вдруг стал собирать свои пожитки. Свернул одеяло, простыни,
матрас, но с собой ничего не взял.
И когда уже было раннее утро и свет залил пустынный не шелохнувшийся
двор, где недавно происходила вывороченная наизнанку мистерия, Василий
Иванович вышел на улицу.
И никуда далеко не пошел. Просто залез в подвернувшийся рядом огромный
помойный бак. "Больше я отсюда никуда не уйду", - подумал Василий Иванович
на дне. А вокруг бака, как голоса больного, звенели его юркие, оторвавшиеся
от него мысли; они пели ему то: "Слава, слава!", то: "Куда ты, куда ты, куда
ты!", то: "Прощай, прощай, прощай!"

















Голос из Ничто



Дело это давнее, малодоступное, поэтому теперь, когда меня не
существует, я могу рассказать обо всем по порядку.
Начну с того, что я с этого летнего утра начал почти беспрерывно жрать.
Сначала одну котлетку. в рот окунул, потом другую... И казалось мне, что
перевариваю самого себя... Под конец я две банки коричневого соуса съел.
Съел, прикорнул на подоконнике и подумал: "Слава те, Господи!"
Раздулся я, в общем, и ничего в себе не чувствовал. Потом пошатываясь
вышел на улицу.
Мир как-то до странности отупел, точно движения приобрели
олигофреническую направленность. Я и мороженое кушал как-то
пугливо-ненормально, и оберточная бумага прилипла к моим губам. Я так и шел
с ней, как с трепыхающимся продолжением губы.
В уголок помочиться зашел, на алмазы драгоценные за витриной глядел. "И
откуда такое сияние", - удивлялся я.
Не разбирая сам как, что да почему, я оказался -за большими домами.
Окон на них в вышине видимо-невидимо, и все поблескивали точно со значением.
Ну там опущу всякие гадости, только за помойкой и трубой, идущей из
земли, увидел я сытого грязного человека, который валялся на земле. Одежонка
на пузе его была распахнута, так что живое показывало свой вид. Волосье на
нежной черепной коробке было беспорядочно и напоминало мелькающие тени.
Человечек не то был пьян от водки, не то от трезвости ума своего, но
поминутно рычал, слегка пассивно катаясь по земле. Тайное, в скорлупе
тупости моей, тихо шелохнулось.
Тронул я незнакомого калошей, чтоб он привстал. Незнакомый присел,
опираясь на задницу свою, как на гнездо. Пошарил вокруг себя рукой,
уставившись на меня мутными, непростыми глазами.
- Кто вы? - строго спросил я.
- Ангел, - ответил незнакомец. - Небожитель я...
Опущу здесь некоторые знамения, подтверждающие его слова, но потом
пошли мы с этим небожителем в подвал, что напротив.
- Как же вы так опустились? - ужаснулся я, глядя на него.
Вид его, выражающий внутреннее, был действительно дик и ничем не
радовал глаз. Даже виднеющееся голое тело висело телесными лохмотьями. А
башка почти совсем не варила. Первое время он просто мычал. Но потом мы
наконец разговорились. И все сразу стало до удивительности мрачно и
серьезно.
- Отчего у меня такой гнусный вид, - начал Ангел, поминутно рыгая и
прополаскивая горло какой-то вонючей жидкостью, - вам будет понятно, если
только я вам расскажу об устройстве всего творения... Должен сказать, что я
был не просто ангелом, а еще более великой самосущностью - метагалактическим
сознанием - и, можно сказать, почти созерцал Абсолют, или, попросту говоря,
Главнокомандующего, Самого... Хе-хе... Так вот, о главном принципе мира
сего...
Мы присели в углу у ящиков с разбитыми, как головки, лампочками, и он
продолжал:
- Весь бредок в том, что Абсолют, в котором заключено все высшее
сознание, как вам сказать... скучает... Не то слово... Скажем просто: от
полноты абсолютного бытия своего стремится к своей единственной
противоположности, к .абсолютному Нулю, к Ничто, которое притягивает Абсолют
как единственная реальность вне Его. Заметьте только, что я объясняю только
ту причину стремления Абсолюта к Нулю, которая вам, человекам, доступна.
Итак, самоуничтожение - единственный вид деятельности для Абсолюта: зная
все, Он стремится к сладостному исчезновению, но так как сразу перейти от
полного-то бытия к нулю весьма и весьма загадочно, немыслимо даже для
Творца, то... - Ангел на минутку запыхтел, - то... Его чудовищное стремление
к самоуничтожению выражается в том, что Он постоянно отчуждает, низводит
Себя на низшие ступени духа, сначала низводит до уровня метагалактического
сознания, потом все ниже и ниже, с трудом, по порядку, так степенно,
наконец, появляемся мы, ангелы, потом вы - человечество, а отсюда недалеко и
до всяческих вшей и минералов. А вши и минералы - это уже всего-навсего
гаденькое, мутное полуощущение; почти конечная цель Творца; почти Ничто; но
до полного небытия дойти... не так просто; тайна сия велика есть... тяжек
путь к Ничто... Анти-Голгофа... И сам акт Творения, и его результат - мир,
как вы видите, всего лишь средство для Творца, чтобы покончить
самоубийством, истечь через творения Свои в Ничто...
Между тем мы уже присели у подвального окна, еле выходящего из-под
земли, так что мир, виденный оттуда, был вполне дефективен: мы видели только
беспричинные ноги проходивших мимо людей и обособившуюся у окна травку.
- Творцу, - продолжал Ангел, - трудно прийти к своей цели еще потому,
что каждая отчужденная ступень Его творения (даже метагалактическое
сознание) уже не является Абсолютом, а, имея в себе только часть Творца,
испытывает в бреду души своей по Нему томление и стремится опять вверх, к
Абсолюту. И, таким образом, в творении действуют две великие и
противоположные силы: одна сила - тайна Творца, истинная, стремится к своей
погибели; другая - вздох каждой твари, ее стремление, возникающее из
недостаточности, вверх, к более высшему существу. Но низшее все равно с
трудом достигает высшего; и даже если возмечтать, что какая-либо о себе
мнящая тварь, пройдя все ступени, сольется с Абсолютом, то, будучи с Ним
слита, опять почувствует, как в замкнутом круге, стремление вниз, к Ничто...
Ангел примолк и посмотрел на окружающее так, как будто все было
предназначено для его речи. Поганая кошка заглянула к нам в разбитое окно.
- Вы, людишки, - умиленно, но мутно предчувствуя в себе визг, -
продолжал Ангел, - полагаете, что Творец, дескать, создал сначала низшее,
амебное, а потом это развилось до высших форм; это вам так кажется по
химеричности времени; а по сущности - наоборот: не человек "произошел" от
обезьяны, а, напротив, обезьяна - от человека; и так дальше вниз - до клопа,
вши, до червя... Правда, это не значит, что творение всегда происходило в
такой временной последовательности, но по сущности - всегда. Или... Ну,
впрочем, дальше вам все равно не понять... Спонтанный закон деградации - вот
закон Бога, - вдруг завизжал Ангел, - ибо Творец-самоубийца; и мир этот еще
существует только потому, что стремление Бога к самоуничтожению
уравновешивается отчаянной жаждой тварей - мутных частиц Его самого -
подняться обратно вверх; и, таким образом, в мире поддерживается
относительное равновесие - равновесие, позволяющее только существовать, а
отнюдь не гармония... Гармонии - нет, не было и быть не может! - забрызгался
Ангел, покраснев от злобы.
Хорошо помню, что во время этих речей я стал чуть приплясывать на одном
месте.
- Продолжайте, продолжайте, - утробно бормотал я.
- Так вот, - осклабился Ангел, - когда я, еще будучи метагалактическим
сознанием, проник в тайный закон Творца, понял, что стремление вверх -
иллюзорно, что мы в клетке, я страстно захотел исполнить этот божественный
закон деградации, приобщиться к всеобщему, слиться, можно сказать, с
единственным желанием Абсолюта, войти в него... Вы, наверное, понимаете,
плясун, что индивидуальное самоубийство бессмысленно, даже для вашего
племени, оно - просто иллюзия. Нужно было следовать по пути родового
самоубийства, то есть неумолимо превращаться в низшие по уровню существа,
вниз по эволюционной лестнице... Ну так вот... С помощью эзотерических тайн,
выполняя волю Божью, я стал деградировать... Туда-сюда... Туда-сюда... Скоро
сказка сказывается, да не скоро дело делается... Был я и Ангелом... И вот
теперь я - человек, перед вами. - И Ангел плюнул мне в лицо. - Только не
пляшите, это действует на мои нелепые нервы... Я и ряд тайн эзотерических
сохранил, чтоб дальше идти... Моя интимная мечта, - причмокнул он,
наклонившись к моему демонически развеселившемуся личику, - превратиться в
свинью. Жирную такую и вонючую. И жрать собственных поросят... Это от
метагалактического сознания до свиньи... Недурен, путь... а? - закончил он.
Тайное, отдалив тупость мою, нарастало. Я весь как бы раздулся в тайну
во плоти и оттого вспотел. Глазки мои невидимо-черно блестели, сердце
выстукивало самое желанное.
Теперь уже я мог проявиться вовне и сам пощупать своего дружка.
- Скажите, - понятливо выговорил я, - а не вы один, наверное, там,
наверху, воззнали замысел Творца?.. Как там сами?!.
- Конечно, конечно, - захихикал человечек, - некоторые уже давно
превратились в клопов или в бабочку-однодневку... Великие были личности,
оттого так далеко и пошли.
- Я так и знал, - засмеялся я, содрогаясь. - Пойдемте к свету... Ну
его, подвал... Чего-то страшно стало.
Мы вышли на свет. Кругом не было ни души. Одни только мертвые здания,
выпустив людей на работу, переговаривались окнами... Да торчала труба у
помоек.
- Так вот, - захлебываясь, начал я, - теперь я о себе буду говорить. Я,
конечно, не был осведомлен, что наш Творец - самоубийца и весь наш тварный
мир не что иное, как безграничный, спонтанный акт самоубийства Творца. Но
знайте, что независимо от всего этого мне захотелось почему-то впиться в
жирную морду деградирующего Ангела - независимо от всего я из своих личных
мыслей и пакостно-омерзительных желаний уже давно стремился к
самоуничтожению, к полному нулю... И знаете почему: всю жизнь, еще с
детства, когда я был маленьким истеричным садистом и жалким насекомым, меня
жгла злоба... Неистовая злоба из-за того, что я - не Бог. Я вырос в очень
нежной, откормленной семье: все мне потакали, няньки, как рабы, надевали на
меня носочки и штанишки; очень рано я познал этих женщин, и они всегда
подчинялись мне, потому что я не любил их, общаясь только с собственным
наслаждением; у нашей семьи были деньги и очень большие возможности на
земле... Более того - я знал это совершенно реально и твердо, - во мне
таились весьма необычайные интеллектуальные возможности... Добавьте, что
почти с трех лет, как только я стал себя сознавать, я был законченный и
самый патологический эгоист, какие только существовали на земле... Две вещи
приковывали мое вожделение: высшая (то есть, разумеется, не формальная, не
политическая, например) власть и гениальность. Могущество видимое и
могущество духовное. Ради них, этих двух чудовищ, я был готов на любое
преступление против мира и человечества... Еще подростком лежа в кровати я
сублимировал свое будущее... И я мог бы пойти этим путем, если бы не эта
жуткая крайность... эта мысль о Боге... Она жгла меня, постепенно
пламенея... Ну и что ж, если я буду обладать высшей властью и гениальностью,
думал я, ведь это так далеко от абсолютного всемогущества... Ничтожно,
ничтожно... Это только его жалкие тени... А мне надо все... И мыслимое, и
немыслимое... Я вспоминал всю призрачность власти и ограниченность
гениальности, пусть даже откровения, перед абсолютным....И я понял, что мой
безграничный эгоизм никогда не найдет на земле себе успокоения, что ничто не
насытит его прожорливости, что даже гениальность и высшая власть - всего
лишь неутоляющие призраки, миражи... Это сразу убило во мне всякое желание
идти по этому пути и вообще чего-либо достигать... Обладая возможностью
достичь многого, я, потакая похоти эгоизма своего, бросил все и зажил дикой,
уединенной и озлобленной жизнью... Мне все равно не достичь могущества Бога;
все равно я не Творец, не Абсолют; так зачем же вся эта суета, эта погоня за
мнимым величием... То, чем я мог бы обладать, теряло свое значение; не
няньки должны нежить ножки мои, а мир, весь мир, в том числе и Творец,
злобно думал я... Очень многое, что другим людям и не снится, уже имеющий и
очень многим обладающий потенциально, я вдруг заболел жутким комплексом
неполноценности... комплексом неполноценности перед Абсолютом. Что бы я ни
делал - все виделось мне ничтожным перед силой Бога, которой я мерзко и
потаенно завидовал... и которую хотел понять... Я отрекся от всего, забился
в угол и только иногда делал вылазки, пугая беззащитное, но больше мучая
самого себя своим бессилием, потому что, в конце концов, если бы я был
Богом, то мог бы мучить весь мир, а не только кошечку или Наденьку...
Родители и братья, которые делали свои внешние успехи, поражались моей
мракобесной и отъединенной жизнью, а мне были смешны их убогие земные
достижения. И во мне, в гное и в черном хлебе, грызлась теперь одна мысль:
что бы найти такое, в чем бы сравняться с Абсолютом или отомстить Ему...
Отомстить за все: за воспаленные глазки мои, за обреченность желаний моих,
за слабоумие, за то, что во дворе холодно, когда мне того не хочется...
отомстить за то, что я - не Бог... И тогда мне пришло в голову: Нуль, Нуль,
Абсолютный Нуль - вот мое божество, вот цель моего вожделения. Ведь в
"ничто" все равны: и Бог, и гений; и человек, и червь. Нуль - это мое мщение
Богу, нуль - это мое величие, ибо если все - весь мир и Бог - разрушится и
превратится в ничто, только тогда в этом бездонном нуле я сравняюсь с
Абсолютом; эдакое единство Бога и человека, единство в ничтожестве, -
хихикнул я. - Наконец, субъективное предвкушение "ничто" стирает все грани,
приравнивает ничтожное и великое, человека и Бога... Упившись такими идеями,
я с подвыванием ликовал, замечая, что мир во многом идет к саморазрушению;
но так как "мир" существовал практически только в моем сознании, то
самоубийство для меня было формой убийства, убийства идеи мира и Бога. Я
возжаждал сам низвести себя до Нуля, убивая, таким образом, не только себя,
но все то, что еще существовало в моей душе: и Бога, и все высшее, и все
взлеты. Возмечтав, истерично поверил я и в то - вера, вера наше спасение! -
что "мир вне моего сознания" тоже идет к саморазрушению... Нуль, нуль, нуль
как величие! В своих мыслях о поглощающем ничто я лелеял и свою месть Богу,
и низведение недоступного до меня, и месть за свой дрожащий комплекс
неполноценности. Садист и мазохист слились во мне в одно лицо, истерично
давил я и милых кошечек, попадающихся мне на глаза, и все прекрасное и
абсолютное в себе... Какие, пути у меня были? Индивидуальное самоубийство я
отрицал, потому что не верил в "ничто" после смерти; о твоих эзотерических
.тайнах, о буквальном превращении в низшие существа тогда я не имел
понятия... Так что приходилось, оставаясь в человеческом облике, творить
черт знает что... Потому в одном плане недоумевал я только, дорогой, -
обратился я к Ангелу, который все с большим интересом слушал меня,
оперевшись о помойный бак, - одно только мучило меня: как стать погаже и
поомерзительней. Чего только я не выдумывал! Жил симулянтом в колонии
олигофренов; свадьбы там всякие устраивал; о бессмертии души им напевал; а
какая у олигофренов душа, сами понимаете; поэтому я, можно сказать, скорее
бессмертие дерьма доказывал, чем души; забавные были случаи: слов-то они
почти не понимали, так я им это бессмертие больше на пальцах показывал; или
стукну, бывало, какую-нибудь идиотку по голове, а потом ей на клозет
показываю, дескать, там вечность; а клозет действительно в колонии у нас
длительно стоял в неподвижности; никогда даже не ремонтировали; многие
поколения олигофренов перестоял... Я потом в них, в этих олигофренов, совсем
вжился; непонятливый такой стал, но крикливый, суматошный и все больше
глупость кричал; мочился при всех, насильно все слова забыл и пошел в ихний
первый класс азбуке учиться; учительница меня похваливала: тупой ты,
Верховенский, говорила, но старательный. А я только зубы скалил. Картины
такие рисовал: одну муру и все про какие-то геморрои. Иногда от нервозности
Блока "Прекрасную Даму" пред какой-нибудь дебилкой читал: она только морду
пялит и вшей ловит... Но сомнение меня потом, небожитель, взяло. На одних
олигофренах далеко не уедешь... Надо было что-нибудь поядреней... Плюнул я
на все это дело и сбежал. Меня поймали, но я, бросив симулировать, заговорил
по-человечески, не идиотскими, а учеными терминами, и меня, от греха
подальше, с перепугу отпустили как "спонтанно излечившегося"... Совсем
заскулил я тогда... Родственники от меня давно отказались, только мать
родная не смогла... Очень меня, бедняжка, любила... Со злобы я возжелал и ее
от меня отвратить, да как-нибудь попакостней... Воровал я у нее, издевался
над ней - ничего не помогало: любила меня, и только. Хоть кол на голове
теши. Напился я тогда, помню, допьяна и нарочно мысль ей подлую подпустил:
наврал, что я, дескать, вовсе не ее ребенок, что ее дитe издохло в родильном
доме. а папаша по договоренности - он большой чин был - подсунул ей меня,
безродного подкидыша... И я так обставил эту версию - во всех деталях и
причинах, - что она и вправду поверила. Но хватит об этом, - перевел я дух,
- теперь, когда ты на меня так ласково смотришь, я хочу знать твои тайны
деградации... Вот что мне нужно...
- Пойдем, пойдем выпьем чего-нибудь. - Ангел вдруг взял меня под руку.
Теперь я заметил, что это был довольно толстый мужчина,, но немного
опустившийся; его глазки были пропитаны обжорством и пивом, но внутри их
застыло хихикающее безумие, которое как бы дирижировало этим выражением
прожорливости.
Мы двинулись в раскрытые ворота. Над нами нависали здания.
- Я так .и думал, что вы свой, - говорил Ангел. - И вот видите,-указал
он вверх на камни,- как ваша сугубо индивидуальная, по особым причинам,
страсть к самоуничтожению совпадает с такой потребностью Творца... Все это
неспроста... Многие тут есть эзотерические заныры, но всего не скажешь...
Отупел я совсем.
Мы вышли на улицу. Никто нас не замечал, все были заняты собственным
уничтожением.
"Да Ангел-то в калошах", - почему-то подумал я.
А он между тем бормотал, вспоминая что-то недостижимое, но уродливое.
- Я поведаю вам эзотерический путь превращения в низшие существа, -
мелькал он словами. - Да... Да... Когда это происходит естественным,
эволюционным, путем - это одно, это долгая история, люди вырождаются в
муравьев и прочее... Другое дело - наш субъективно-оккультный путь... Здесь
только стон стоит, дух перехватывает... Наиболее божественные индивидуумы
так очень даже быстро в вонючек превращаются, за какие-нибудь два-три дня...
И такое чувствуют - ой-ей-ей... Самое главное, скажу вам, вот что: на этом
пути остатки высшего сознания все-таки могут сохраняться, особенно
временами; я, например, уже совсем пьяница и ублюдок, а кое-что из своего
метагалактического опыта помню: те же тайны, например; правда, чем дальше
вниз, тем скотство вернее все высшие точки заволакивает... Я и о тайнах могу
говорить только по-вашему, дурацки...
- Ладно, ладно, - приговаривал я.
Быстренько мы, два мокреньких от сублимаций толстопузика, юркнули в
подвальную пивнушку. Слава Судьбе, почти никого вокруг не было.
- Сосисок с хреном... Да побольше... - заорало бывшее метагалактическое
сознание.
Присмиревшая официантка внесла на стол наш гору еды. Навалившись, мы
совсем отупели и, рыгая, стали хлопать друг дружку по спине и как-то
ублюдочно, ни к селу ни к городу, хохотать. Ангел играл со своим брюхом.
- A хорошо быть скотиной, - заявил я.
- Хорошо, - мечтательно проурчал Ангел. - Легко и спокойно. И какая-то
ублажающая бесконечность. Так все время и жрал бы одни сосиски.
- Главное, мыслей нет, - подхватил я. - Или, вернее, есть, но только
одна и какая-то идиотская.
- Чем бы ты ее мог выразить? - спросил Ангел.
- Да ничем... Просто: ав... ав... ав... - залаял я, раскрасневшись от
жира, - ав... ав... ав...
Так шалили мы с безразличными лицами еще с часик. Официантки от нас
попрятались.
- А я люблю побалагурить в убожестве, - закончил наконец Ангел. - Это я
называю станциями отдыха в бесконечности. Ведь долог и труден путь в ничто;
немудрено по временам и залаять.
Я мирно допивал свое пиво и, размышляючи, хрипел:
- Молодец ты, дружок; был почти около самого Абсолюта, а теперича с
нами, свиньями, пьешь...
Глаза Ангела вдруг сузились в одно напряженное, слабоумное
воспоминание. Он мотнулся к моему ушку. Я жевал угодливо по отношению к
самому себе.
- Расскажу сейчас тебе одну мерзость о Творце... Хе-хе... Вспомнил.
Никто об этом не знает. - И Ангел сальными губками стал тихо-тихо
пришептывать. По мере того как он шептал, мое лицо, с сосиской в зубах,
разулыбалось, и я понимающе трясся от удовольствия всем своим плотным телом.
Кругом сновали черные, забытые Незабывающим лица.
- Только никому не говори, - с расстановкой сказал Ангел и поднял палец
вверх.
Вскоре я обратил внимание на одну кошмарную деталь: Ангел вынул из
кармана зеркальце и, поставив его у пивной кружки, нет-нет да и вглядывался
в себя, совсем скотского.
"Хе-хе... А ему даже в таком состоянии не чужд нарциссизм", - подумал
я, а потом вскрикнул: "Ну и патология!"
Метагалактическое сознание вдруг вспыхнуло, оживилось и, бросив жрать,
опять накинулось на меня со своими идеями.
- Весь мир - гнет напряжения между Ничто и Абсолютом, - пришептывал
Ангел. - Стремление Абсолюта к Ничто и противоположное стремление его тварей
вверх - вот причина сумеречного, химеричного существования мира. В жизни
действуют слишком противоречивые, взаимно исключающие силы, которые если
могут как-то уравновеситься, то в результате дают только возможность
простого существования, а отнюдь не гармонию. А отсутствие гармонии ведет к
патологии, к у

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися