Федор Федорович Кнорре. Одна жизнь
страница №6
..., иду, куда мне показали. По приставной лесенке вылезлана сцену, на самую середину, и стала лицом к залу и тут вдруг все ясно
увидела: погашенную рампу, лампочки за пыльной сеткой, черную дыру
суфлерской будки, а внизу, в темном зале, столик и на нем зеленая лампа,
обыкновенная, комнатная, горит и освещает холеную белую бороду Председателя
комиссии. Я эту бороду знала только по портретам в книгах или на
театральных выставках. Ведь он до того был знаменит, что мне он даже не
представлялся тогда живым, реальным человеком, а одним из тех... ну, не
знаю, все равно как Рубинштейн, Чайковский или Паганини... И только один из
всех случайно задержался и вот сидит, поглаживая великолепную бороду, и
ждет. Я сразу поняла, что пропала, осрамлюсь, опозорюсь, и стала петь.
Спела русскую песню, спела арию, меня все не останавливают, ничего не
говорят, и он смотрит на меня насмешливыми глазами, такими острыми, и
поглаживает бороду, и я вижу, терять уже нечего, поставила ноты перед
аккомпаниаторшей, та даже глаза выпучила и стала заикаться, я только рукой
махнула, и, просто на отчаянность, спела ту самую настоящую мужскую, из
"Сказок Гофмана"... "На свете много всякой чепухи! То песни, сказки
Гофмана, стихи!.." - очень мне это нравилось, дуре такой. Спела, кажется,
лихо, зло, с затаенной болью и насмешкой над собой. Кончила. В комиссии
тишина жуткая, нестерпимая, и тут сам Великий Председатель кладет руки на
подлокотник кресла, и все на него смотрят, и он медленно поднимается и
встает во весь свой рост, протягивает руки и три раза тоже медленно ударяет
в ладоши, таким необыкновенно торжественным, пластическим и картинным
жестом, и вдруг я понимаю, что это он мне аплодирует...
- Ах, проклятие, почему, почему меня там не было! В этот величайший
момент! - И сейчас, через полтора десятка лет после этого "момента",
давным-давно ему известного, Кастровский не может удержать слезы умиления и
восторга. - Ну дальше. Я умоляю, дальше, поподробнее! Мне наслаждение
слушать.
- Дальше был цветной туман и ощущение какого-то жара, и я иду к нему,
а он стоит, меня поджидая, и все-все понимает, и улыбается снисходительно,
и своим удивительным бархатным голосом произносит: "Благодарю вас,
благодарю" - и делает вид, что галантно нагибается, хотя только мою руку
поднимает, понимаете? И целует мне руку!.. Все.
- Да больше ничего и не надо! Что может быть после?
- То, что было. Великий Председатель уехал на полгода за границу, а
директор театра меня принял надменно и очень удивился, откуда я взяла, что
меня собираются принять в труппу!
- Да, пошлый бюрократ! Но ведь было дальше! Дальше!.. Было другое!..
Да, конечно, было, было и "дальше". Она-то все помнила. Всякое было...
Она тогда рано вернулась домой из театра, и остаток вечера тянулся
бесконечно. Дверь из ее комнаты в общий коридор была полуоткрыта, соседка
стирала на кухне, и корыто там непрерывно стучало, и мокро чавкало и
жвакало белье, и весь коридор был полон запаха мыльной ионы, а Леля сидела,
опустив руки, без всякого дела. Несколько раз принимался звонить общий
телефон, и соседка кричала: "Леля, подойдите, у меня руки в мыле!" Леля
подбегала к телефону, и спрашивали каждый раз соседку, и Леля ждала с
трубкой в руке, пока та вытрет о передник руки, возьмет трубку и скажет: "Я
слушаю, только у меня руки в мыле".
Леля бродила по комнате, не находя себе места, трогала вещи, бралась
за книги и не могла читать, точно чего-то ждала, а ждать было нечего.
Падала на диван, закрывала глаза. Все заполнял запах мыльной пены, она с
чавканьем ползла, заполняла всю комнату, подступала к горлу... Опять
зазвонил телефон. Соседка, проходя мимо, сразу же сняла трубку и позвала
Лелю. Леля подошла и приняла трубку, скользкую от мыла.
Два раза Леля повторила: "Я у телефона", сперва равнодушно, потом
удивленно, а в трубке только шуршало и потрескивало, точно кто-то молчал,
не выпуская трубки. Почему-то ей ни на минуту не пришло в голову, что тут
ошибка, шутка, недоразумение. Слух ее обострился, и ей стало казаться, что
она слышит чье-то дыхание на другом конце провода. "Ну я же слушаю, слушаю,
кто это?" - умоляюще говорила Леля, сама поражаясь тому, что говорит, а в
это время ее голова работала с вихревой скоростью, отбрасывая одно
предположение за другим, и вдруг остановилась на самом невозможном,
нелепом, сумасбродном. Запинаясь от перехватившего горло волнения, она с
изумлением и в то же время почти с уверенностью ахнула.
- Это вы?.. Отвечайте, вы?..
Провод жил, шуршал, дышал, прозвучал далекий, еле слышный гудок
паровоза. Что-то позвякивало, шумело и утихало.
- Отвечайте же, ну!.. - Она бессмысленно повторяла все нетерпеливее,
требовательней: - Отвечайте! Это вы?.. Вы?..
Наверное, нельзя было устоять перед ее напором, и дыхание стало
внятным, перешло в звук голоса:
- Да... Да!
По первому звуку она безошибочно узнала. Этот угрюмый, незабытый,
невозможный, проклятый голос! С далекого, другого конца ее жизни, ушедший
навсегда, вдруг ее окликнул этот голос, точно с другого берега реки,
откуда-то издалека и совсем рядом... Еще какое-то мгновение они стояли,
соединенные проводом, слышали дыхание друг друга, и потом все разом
оборвалось, стихло шуршание, шумы. Остался мертвый провод, мертвая трубка.
Сердце билось так, что трудно было дышать. Медленно возвращался запах
мыльной пены, стена, исписанная телефонными номерами. Мертвый телефон...
Тогда, наверное, один из всех пассажиров этого жесткого душного,
битком набитого людьми вагона, Колзаков, не спал, сидя с закрытыми глазами
у окна.
С закрытыми глазами он выглядел как все, никто на него не обращал
внимания, не было заметно, что у него что-то неладно, и не нужно было
выслушивать доводившей его до бешенства болтовни Саши, охотно и со всеми
подробностями, в ответ на расспросы случайных попутчиков, пускавшейся в
рассказы о том, как его контузило и сперва все ничего, потом все хуже и
хуже и почти совсем ослеп, да она очень за ним ухаживала, и вот теперь ему
вроде чуть получше.
В эти минуты она вдруг глупела, говорила при нем, как при глухом, как
при ребенке. Купаясь в наслаждениях бабьей болтовни, начав с того, что "он
у меня теперь поспокойней стал", она могла договориться и до того, что "он
у меня полком командовал", так что в нем все переворачивалось от злости.
Теперь, когда все в вагоне угомонились и заснули и за окном было так
темно, что он сидел с закрытыми глазами, - все равно нечего было видеть,
даже тех неясных теней и световых пятен, которые ему еще оставались днем.
Впереди, запыхавшись, торопливо дышит паровоз, скрипят стенки вагона,
погромыхивает железо, все покачивается, куда-то несется, и это приятно
после стольких бессонных ночей в комнатушке, где летом душно от запаха
перезрелых огурцов и укропа на грядках под низким окошком, а зимой духота
от натопленной русской печи, и кажется, что ты тут навсегда, никогда не
выберешься, ничего для тебя не изменится, даже ветерка не дождешься.
Потихоньку высвободив плечо, к которому Саша привалилась во сне, он
дотянулся и, несколько раз дернув, сдвинул книзу оконную раму. Сейчас же
тугой ветер прижал ему к лицу свои сырые, вздрагивающие ладони, похолодил
щеки, растрепал волосы.
Ветер пахнет сырой осенней чащей вянущего в ночной темноте леса,
высоким и холодным небом с осенними звездами, отраженными в черной воде,
затопившей низкие поля.
Все это он видит сейчас гораздо ярче, чем если бы смотрел в окно. И
никогда бы у него не щемило так сердце, если бы он мог видеть все это.
Верней всего, он спал бы сейчас, как спит весь вагон, и не поглядел бы в
окошко. Неужели обязательно надо терять что-нибудь, чтоб понять, дорого оно
тебе или нет?
В вагоне зашевелились, закашляли спросонья, заговорили. Саша
потянулась, расправляя затекшие плечи, и села прямо. Позевывая и легонько
пошлепывая себя ладонью по губам, она нагнулась, близко заглядывая ему в
лицо, и он почувствовал знакомый запах ее дыханья.
Хотя глаза у Колзакова были по-прежнему закрыты, она поняла, что он
проснулся, и, ласково хмыкнув с закрытым ртом, на мгновение прижалась,
скользнув щекой по его щеке.
Поезд с пыхтением подходил к Москве, все замедляя ход, вразнобой стуча
и пошатываясь на стрелках.
В общей толкотне они долго и медленно шли по платформе, потом мимо
тяжело дышащего паровоза, от него шло тепло, как от печи, потом под ногами
он ощутил скользкие плиты вокзального пола, пахнуло кухонным духом из
ресторана, где стучали и шаркали щетки. Саша все время вела его под руку,
слегка подталкивая на поворотах. В другой руке он нес их общий чемодан.
По ступенькам она вывела его на площадь. Тут звенели трамваи, цокали
копыта извозчиков, где-то рядом пофыркивал шланг и струя воды с треском
разбивалась о мостовую; свежо пахло, точно после дождя, прибитой мокрой
пылью, кругом говорили, перекликались и кричали люди, чирикали воробьи, и
вода журчала, ручейками сбегая по желобку.
Колзаков стоял безучастно, сжимая ручку чемодана, пока Саша суетливо и
бестолково расспрашивала, на каком трамвае им ехать, где сходить, и в какую
сторону идти, и когда поворачивать. Весь день они садились и ехали, сходили
не там и тащились с чемоданом пешком, им выписывали пропуска, они
поднимались по лестницам, сидели в ожидании, и потом их впускали, и
Колзаков стоял, опустив руки, и молчал, а Саша раскладывала на столе его
уже затрепанные, протершиеся на сгибах удостоверения и справки, еще
отдававшие тоскливым госпитальным запахом.
Не мытые с утра, запыленные и нотные, они присели на скамейке
какого-то бульвара, где было немножко тени, и поели обсыпанных пудрой
сладких плюшек, от которых сразу облипли пальцы. Колзаков сидел,
придерживая ногой чемодан. Иногда перед глазами проплывали тени прохожих.
Большое дерево принималось шуршать ветками, и его он смутно видел:
колышущаяся темная масса, за которой все залито солнечным светом.
По привычке он не слушал того, что говорила Саша. А говорила она, как
всегда, так: съела плюшку, сказала, что плюшка сладкая, вкусная, чем-то
пахнет, наверное что-то кладут для запаху. Потом сказала, что пить хочется,
это потому, что сегодня жарко. Потом заметила, что у него лоб потный,
достала платок и стала вытирать ему лоб, как ребенку, будто он сам не умел
стереть. Стискивая зубы, он промолчал, не шелохнулся, не отнял платка. Она
послюнила кончик платка, взяла его руку и стала старательно оттирать липкие
пальцы один за другим, изредка снова поплевывая на кончик.
Какая она теперь, Москва? - думал Колзаков. Он помнил ее морозной, с
закрытыми ставнями магазинов, где ни соринки съедобной не осталось, ни пары
сапог, ничего. Разве какие-то барские жесткие шляпы, крахмальные
воротнички, которые никто и даром не брал. А сейчас Саша то и дело по пути
докладывала сама себе: "Убиться можно, что тут одной колбасищи! Материалы
так просто раскиданы, будто нечаянно, в витрине... вот как рекламу делают
нэпманы!.. А это специально магазин - одно только белье, и кто это все
покупает?.. Нэпманы, ясно... Что ж это за торговля, если нэпманы у нэпманов
только и покупают?" И сама смеялась своей мысли и то тащила его за руку, то
придерживала у самых интересных витрин. Витрины этих магазинов были для нее
как музей. Так же как в музее она не сказала бы - хочу это боярское платье
или эту золотую тарелку, так и тут она просто веселилась, разглядывая
дорогие вещи без зависти, без желания завладеть чем-нибудь. В ней жило
общее для того времени искреннее чувство презрения к роскоши, богатству,
излишеству. Презрения чистого и искреннего, без зависти...
Саша все еще тянула и поворачивала ему ладонь, оттирая липкие пальцы,
когда издалека послышался новый, приближающийся звук, тревоживший душу.
Скоро он стал главным звуком улицы. Не стало слышно общего гула движения и
голосов, замолчали и остановились трамваи. Из-за закругления бульвара в
узкую улицу втягивалась длинная колонна кавалерийского полка.
Сотни копыт стучали, цокали, звонко щелкали, перебивая друг друга.
Временами по звуку казалось, что они не идут шагом, а скачут карьером.
Колзаков увидел какие-то вспышки, блестящие пятна - это, медленно
покачиваясь на ходу, двигался молчащий кавалерийский оркестр. И вдруг от
этой представившейся ему искры он не то что увидел, а гораздо больше -
ощутил самого себя в этой двигающейся шагом колонне, охватил ее всю, с
конными красноармейцами, гибко покачивающимися в седле, с
пританцовывающими, закидывающими морды конями...
Полк прошел, и звук стал затихать вдали. Опять двинулись, зазвонили
трамваи.
Уже где-то, очень вдалеке, закричали трубы, ударил барабан и заиграл
едва слышно оркестр. Два пальца еще оставались липкими, и Саша снова
принялась их тереть. Она все время что-то говорила, и теперь он расслышал.
Она говорила весело, с удовольствием:
- А ты помнишь, как мы воевали... Я помню, как тебя на коне тогда в
первый раз увидела, - вот, думаю, этот уж на меня и не поглядит. Ты
помнишь, как ты на коне ездил?.. Ну вот теперь чисто, больше не прилипает.
- Нет, не помню, - сказал Колзаков, не разжимая зубы.
- Неправда... - недоверчиво полуспросила Саша и засмеялась. - Помнишь,
конечно...
Они снова ходили по учреждениям, пока не кончился рабочий день, а
потом дожидались, пока освободится койка в Доме крестьянина, чтобы
переночевать, а с утра опять все ходить. Колзаков прошел
переосвидетельствование в военном госпитале, и ему велели явиться снова
через год. Они уже узнали и запомнили десятки фамилий, имен и отчеств
людей, которых надо было добиваться, и названия разных учреждений, куда их
отсылали и где часто очень удивлялись, зачем они пришли. Наконец стало
казаться, что все безнадежно запуталось и кругом одни беспросветные
бюрократы и волокитчики. Не только им документы не оформят, но и ночевать,
того и гляди, придется на улице. И вдруг совершенно незаметно как-то все
начало почему-то устраиваться. Документы приготовили, и даже письма местным
властям в Крыму, куда решили направить Колзакова, были написаны, им дали
талончик на получение бронированного номера в гостинице и другой талончик,
на получение билетов на вокзале, потом их спросили, не желают ли они
бесплатно пойти в какой-нибудь театр.
- Чудно как-то!.. - с усмешкой говорил Колзаков. - Выходит так, что в
этих учреждениях на меня сперва посердились, строго выговорили за то, что
во время боев с белыми так неаккуратно собирал все нужные справки, а после
как-то привыкли ко мне, что ли, познакомились и даже помогать стали.
Так, среди дня, однажды у них все хлопоты кончились, и они оказались в
собственном номере гостиницы в самом центре Москвы.
- Узнай-ка, где тут кран есть в коридоре, - попросил Колзаков, едва
успев поставить чемодан на пол. - Хоть лицо сполоснуть!
- Ой... ой... ой-ой!.. - приговаривала Саша, обходя комнату, трогая
занавески, щупая матрасы, и снова радовалась еще пуще.
- Да посмотри ты кран! - раздраженно повторил Колзаков, расстегивая
потный, грязный ворот.
- А тебе сколько надо? - торжествующе спросил Сашин голос из другой
комнаты. - Четыре хватит? Ей-богу, тут четыре! - Она с хохотом потащила его
показывать ванную, открывала все краны по очереди, обнаружила вдруг теплую
воду и, пугаясь и торопясь, вымыла ноги, а потом, убедившись, что вода все
идет и идет, влезла в ванну, постанывая от наслаждения, и все тревожилась:
"А они не заругаются, что мы им всю теплую воду выпустили?.." Потом
затихла, лежа в горячей воде, придирчиво разглядывая себя. Хмыкнула и
задумчиво сказала после довольно долгого размышления:
- А плохо тем бабам, у кого ноги кривые.
- Хорошо, - сказал Колзаков, он стоял в другой комнате у открытого
окна и слушал шум улицы.
- Тебе бы такую... А у кого пузо вперед торчит, нравится?
- Нравится.
- Чтоб прямо арбузом?
- Арбузом.
Она засмеялась и лениво поднялась, заплескав водой, продолжая довольно
улыбаться, с удовольствием растираясь мохнатым полотенцем.
Немного погодя, накинув платье, она подошла и стала за спиной у
Колзакова, расчесывая мокрые волосы.
- Удивительно кожа от мытья нежная делается. Посмотри.
- Сейчас очки надену, - зло ответил он, не оборачиваясь.
- А ты руками. Дай сюда!.. - Она взяла его руку и положила на открытое
плечо, около шеи. - Чувствуешь?
В самый день отъезда они вечером были в театре. Саша, наклоняясь ему к
самому уху, торопливо шептала, объясняя, что происходит на сцене, смеялась,
повторяя:
- А забавно, верно? Какая она теперь стала. Ты ее помнишь, как она у
нас в штабе на машинке стукотала?.. Вот теперь комната открылась... Видно,
в богатом доме... Мебель старинная... Все тут в форме, чиновники царские,
это прежние времена...
- Помолчи... - шепотом попросил Колзаков. - Мне и так все понятно.
Он сидел, стискивая ручки кресла, оцепенев, с каменным лицом. Его
мутило от волнения. Вокруг дышала, шевелилась темная масса людей,
заполнивших все ярусы. Прямо перед глазами мерцало и светилось громадное
сияющее пятно сцены, по которой передвигались неясные, расплывчатые тени.
Временами ему удавалось сделать какое-то усилие, и пятна уплотнялись, почти
принимали форму человеческого тела, потом фокус ускользал, он прикрывал
глаза и опять томился мучительным ожиданием.
Он давно уже смирился: что прошло, то прошло, и когда его все-таки
потянуло взять да пойти в театр, где играла Леля, он тихонько улыбался про
себя, вспоминая, какой знал ее когда-то, и думал: а что ж не пойти?
Наверное, второго такого случая в жизни не будет. Наверняка не будет!
Да и черт его знает, что он думал, когда шел! Тянуло, вот и пошел. Что
было, то прошло! Он себя убедил, он поверил в это. И вот теперь одно
сознание, что она может войти туда, в это мерцающее световое пятно, и
зазвучит оттуда ее голос, от одного этого сознания уже перехватывало
дыхание.
Актеры давно уже разговаривали, кричали друг на друга, вбегая с
новостями, пугались. Толстыми голосами командовали, а пискливыми пугались и
оправдывались.
А Лели среди них все еще не было. Он подумал, что, может быть, это
ошибка и она сегодня не появится на сцене, но и это теперь ничего бы не
изменило. Все равно эти минуты ожидания, когда он поверил, что она вот-вот
появится, все уже для него изменили. Что? Тут и раздумывать-то долго
нечего. Просто вот так: думал, что человека нет в живых, а он идет
навстречу тебе и смеется. Жив - и все! А ты уже как хочешь - хоть стой,
хоть падай, хоть радуйся, хоть волком вой...
Наконец и она заговорила. Колзакову даже немного полегче стало:
случилось, а он все-таки не задохнулся и не покачнулся, а сидит и даже
немножко руки отпустил, замлевшие на ручках кресла.
Саша, конечно, не удержалась, спросила с глупой радостью: "Узнал?" Он
молча отодвинул ее локтем.
Леля болтала, ахала и смеялась, примеряла какую-то шляпку, голос был
ее, но говорила будто не она. Немного погодя он с трудом сообразил, что это
она играет. Он-то ждал, что она просто выйдет и заговорит, как в жизни,
дурак...
Немного погодя он заметил, что улыбается. Хотя она играла уж такую
глупенькую, но ему эта глупенькая вдруг до боли стала мила... Она поспорила
с мамашей, та тоже не умней дочки, дуреха такая; Леля расстроилась и
заплакала, прямо разревелась, и вокруг все зашумело, загрохотало - весь
народ хохотал, одни сдержанно, другие во весь голос, на тысячу ладов - все
потешались, а Колзаков сидел стиснув зубы, так ему было ее жалко, пускай
она и дурочка, хотелось успокоить, погладить как-нибудь - и вдруг все, что
происходило сейчас, как прозрачная картинка, наложилось на прежнее, он
разом увидел, как он ее когда-то обидел, и ему показалось, что теперь она
плачет из-за той старой обиды, и когда зажегся свет и очень довольная Саша
стала к нему приставать с расспросами и впечатлениями, он даже сгрубить
ничего ей не мог. Только хотел, чтоб ее тут вдруг не стало, чтоб он остался
один со всей сумятицей, какая в нем поднялась и все спутала...
Саша все подговаривала Колзакова пойти поговорить с Лелей, интересно
все-таки, какая она теперь. Колзаков не посмел ее удержать за руку, она,
смеясь, улизнула в антракте, добралась до служебного входа за кулисы и
спросила Лелю. Оказалось, что та уже ушла домой, но Саше записали на
бумажке номер ее телефона.
Саша вернулась на свое место рядом с Колзаковым и сказала: "А что тут
такого, подумаешь? Взяли да позвонили! Ради любопытства!"
Колзаков на ощупь нашел ее руку, с силой разжал, отнял и скомкал
бумажку, чтоб она не вздумала звонить. Снова началось действие, и можно
было сидеть и делать вид, что слушаешь, хотя тебе никакого дела нет до
того, что там болтают эти люди на сцене. А потом наступил конец, и они
заторопились и вот впопыхах просуетились с вещами в толпе по громадному
вокзалу из конца в конец, и оказалось, что до отхода поезда еще почти два
часа, а делать совершенно нечего, только сидеть и ждать, пока пустят на
платформу. Саша простить себе не могла, что не помылась на дорогу, -
сколько горячей воды осталось там в кране, хоть залейся! Вспомнила театр.
Спросила Колзакова, хорошо ли он помнит Лелю, а потом стала ему объяснять,
как это хорошо, что его посылают на поправку в теплые края, в Крым, и им не
надо возвращаться на старую квартиру. Все это было давно переговорено и
известно, и она ему все это пересказывала просто по привычке думать вслух.
Сперва ее не очень-то удивляло, что Колзаков сидит молча, туча тучей,
только сопит, стиснув губы. Он и всегда-то был для нее не очень прозрачен и
- уже бывало - делался вот такой, как сейчас, будто каменная стенка.
Наконец даже ей показалось, что он очень уж пасмурен. Она перестала
болтать, присмирела и притихла.
Немного погодя Колзаков, пропустивший всю ее болтовню мимо ушей,
обратил внимание, что она давно молчит, и догадался, что она обижена. Ему
самому было очень плохо в эту минуту, и в нем шевельнулось что-то теплое к
этой Саше, которой тоже, наверное, нехорошо. Он протянул руку, тронул Сашу
пониже плеча, буркнул что-то ласковое.
Ага, почувствовал, первый заговорил, с удовлетворением решила Саша.
Минуту назад она только робела перед Колзаковым, побаивалась его молчания,
а теперь сразу почувствовала себя обиженной.
- Я с тобой "делюсь", - поджимая губы, поучительно сказала она тем
противным голосом, каким, по ее мнению, можно было его припугнуть. - Я вот
всем с тобой, всем "делюсь", а ты со мной не считаешься!..
- Что? - удивленно и громко переспросил Колзаков. - Что?.. - и
отвернулся, замолчал, будто на ключ заперся.
Саша тут же вспомнила, что Колзаков всегда почему-то высмеивал эти
самые слова в бабьих разговорах, где перемывали косточки мужей или подруг:
кто "делится", кто "не делится", кто "считается", кто "не считается". Саше
все равно эти слова правились. Очень правильные слова...
Наконец их пустили на платформу, они заняли свои места в вагоне - у
каждого своя отдельная полка, и до отхода поезда оставался еще почти час.
Вокзал шумел, где-то отходили поезда, кричали паровозы, по коридору,
толкаясь вещами об углы, почему-то всегда впопыхах, пробирались новые
пассажиры, на платформе смеялись и перекликались люди.
Колзаков все не разжимал кулака, где у него была скомканная записочка
с телефонным номером. "Вот сейчас разожму кулак и брошу", - решал он уже
несколько раз и тут же чувствовал ток испуга, который пробегал по всему
телу в то мгновение, когда, чуть не переступив края обрыва, уже представил
себе, как сорвался и летишь в пустоту.
И он сжимал в потном кулаке скомканную записку, сидя у окошка готового
к отправлению вагона, отсчитывая время до отхода, которое теперь пошло
скачками, очень быстро. Кругом все спрашивали и повторяли: сорок минут
осталось... Сейчас точно двадцать восемь минут двенадцатого... Семнадцать
минут до отхода!..
Одиннадцать минут... Разговорчивый сосед, взявший их под свое
покровительство, кавалерски вежливый с Сашей, уговорил ее пройти с ним в
буфет, купить что-нибудь на дорогу.
Саша, боявшаяся одна пойти за водой, когда оставалось сорок минут,
теперь, вместе с кавалером, расхрабрилась, и они убежали.
Колзаков быстро встал и, ощупывая стенки, уверенно направился к выходу
из вагона. Он все запомнил, когда еще входил, и теперь без труда вышел на
площадку, отодвинул стоящих там людей, нащупал поручни, неуклюже соскочил
на платформу, сильно кого-то толкнув плечом.
Он быстро пошел вдоль поезда, через каждые два-три шага легонько
трогая на ходу стенки вагонов, натыкаясь и поспешно обходя толпившихся у
ступенек людей и снова нащупывая гладкую, покрытую слоем пыли стенку
вагона.
Наконец вагоны кончились, но направление он все-таки твердо помнил. Он
оттолкнулся от последней стенки, как от берега, и двинулся к входу. Его
подталкивали в толпе, и, увлекаемый общим движением, он протиснулся прямо к
двери, но на втором повороте сбился, потерял ориентацию, остановился, не
зная, куда идти, и нерешительно повернул обратно.
Какой-то человек наткнулся на него, и он, ухватив его за рукав,
спросил, как пройти к телефону-автомату.
- Да вон же будка стоит! - ответил человек и нетерпеливо выдернул
рукав.
Колзаков медленно пошел, все больше теряя направление, чувствуя, что
минуты уходят и его охватывает какое-то бессилие и безразличие к тому, что
будет дальше.
- Братишка, а ну, окажи сочувствие инвалиду империалистической бойни!
- где-то недалеко произнес сипатый нахальный голос.
Колзаков подошел поближе. В какой-то апатии, отчаянии он пытался себе
представить, в какой стороне остался поезд, сколько раз он повернул вправо,
и понял, что и обратно ему не найти дороги.
- Ну где? - спросил голос деловито, сперва деловито, потом
раздраженно, зло. - Ну чего стоишь? Не видел слепого инвалида? Жалко
вшивого гривенника? Айда, проваливай, нэпманская морда!.. Еще что? Ржать?
Колзаков действительно, кажется, угрюмо хмыкнул и тут же почувствовал,
как грубая рука нервно и торопливо зашарила по его груди, ухватила за
плечо.
- Ржать?.. - с быстро нарастающей ненавистью повторял голос. - Ах, ты
ржать?..
- Ты слепой? - спокойно сказал Колзаков.
- А ты, гад, не видишь? Стоит и не понимает!.. Сам не видишь?
- Не вижу, - сказал Колзаков и опять усмехнулся. - Верно.
Жесткие толстые пальцы бесцеремонно прошлись по лбу, по глазам.
- А не смеешься? Чего ж ты тут стал?
- Заблудился, - сказал Колзаков.
- Интересно. А тебе куда надо?
- Телефон пошел разыскивать.
- Вот черт! Ладно, посмотрим, сказал слепой! - Он потянул его за руку.
- А ты что в шинели? Солдат? С поезда? Заблудился? Непривычный еще?
Привыкнешь, ничего.
Он перехватил Колзакова под руку, как водят слепых, и уверенно вел,
лучше даже, чем Саша.
- Вот тут автомат. Монетка есть?
- Ах ты черт, - вспомнил Колзаков. Деньги все были у Саши.
- Ну ты и раззява, солдат. На тебе. Номер-то знаешь?
- Вот, на бумажке, - Колзаков разжал кулак и расправил записку.
- Ну, мы подходящая компания собравши, нам с тобой только записки
читать! - засмеялся слепой. - Погоди, сейчас.
Он кого-то грубо задержал, остановил, заспорил, прямо заставил читать
номер, да еще стыдил при этом.
- Мало что помято, мало что неясно, а ты читай. На то тебе глаза
дадены. Хорошенько читай.
Колзаков вошел в будку и повторил номер телефонистке. Ответила
женщина, и он сказал: попросите к телефону Лелю, хотя понимал, что ничего
такого не может быть, это все равно что попросить, чтоб сейчас стало пять
лет тому назад. Или чтоб у него в тот же миг глаза сделались здоровыми. Он
стоял, ничего хорошего не ожидая, и вдруг услышал голос самой Лели. Она
ответила, спрашивала, упрямо допытывалась и, хотя он молчал, каким-то чудом
узнала его и позвала, заставляла и заставила ответить "да", когда не хотел,
не смел с ней заговорить. Что мог он ей сказать - никчемный, слепой,
запущенный, беспомощный на руках у бабы-поводыря?
Он бережно опустил трубку на крючок и, не сразу нащупав дверь,
тихонько вышел из будки.
- Уладил дело? - спросил слепой. - Пошли! Пошли!.. Куда тебе идти-то
теперь? Тебя как зовут?
- Надо бы к поезду... Родионом зовут, - глухо пробормотал Колзаков.
- А ты, Родион, похоже, не купоросу ли хлебнул там в будке? Пошли.
Они выбрались на платформу, где металась, разыскивая его, Саша. Она
подхватила Колзакова под руку и заставила бежать. Слепой побежал, держась
за Колзакова, вместе с ними.
Запыхавшись, они добрались до вагона, и слепой ужасно обрадовался, что
они поспели, и стал хохотать и весело ругать Сашу и даже вслед уже
тронувшемуся поезду кричал:
- Эх, бабье, куриный народ! Совсем было свово мужика упустила! Он ведь
уж на другой поезд к молоденькой мостился!
С платформы смех был слышен, пока все не покрыл шум уходящего поезда.
...И все эти слова, и этот поезд, уходящий под смех столпившихся на
платформе провожающих, и мечущаяся по перрону Саша, и обшарпанная
телефонная будка, приткнутая в углу громадного, переполненного людьми
гулкого вокзала, и эта потерянность, и темнота перед глазами, и сиплый
нахальный голос слепого - все это, чего она не видела и не могла видеть,
потому что стояла с трубкой в руке у другого конца провода, - все, до
мельчайших подробностей, Леля знала, помнила, чувствовала, как если б была
с ним все время рядом, даже не рядом, а как будто была им самим.
Снова Лелины письма все уходили по разным адресам, наугад, наобум и
все возвращались с пометками: "не числится", "не проживает", "выбыл". И
вдруг письма перестали приходить обратно. Ответа не было, но письма куда-то
приходили, кто-то их получал по этому странному адресу: Горка, переулок
Левый.
Когда четвертое письмо осталось без ответа, Леля послала еще одно,
последнее, где написала, что решила приехать сама, даже если не получит
ответа.
Уж потом она узнала, что все последние письма получала Саша, прятала,
яростно рвала и жгла в печке. Она готова была еще хоть десять лет
перехватывать почтальона, его сверху издалека было видно, едва он начинал
взбираться по пыльной, извилистой дороге на Горку.
Саша уже знала Лелин почерк и перечитывала письма по нескольку раз со
злым наслаждением, стараясь себя уверить, что она коварно обманута. Узнав,
что Леля вдобавок еще собирается приехать, она уже не могла молчать и
сдерживать желание сорвать злость. Притворно благодушно разговаривая с
Колзаковым, она за его спиной замахивалась кулаком и делала ненавистные
гримасы, чтоб не задохнуться от злобы. Так промучившись сутки, она наконец
решилась. Совершенно не зная и уже не раздумывая, чем все это кончится,
дала себе волю.
Усадив его лицом к окну, чтоб лучше было видно, она сладким голосом
сказала:
- А вот, миленький, тут еще от кого-то письмо пришло. Почитать тебе?
Почтальона в этот день не было, и он это помнил.
- Читай.
Конверта она не вскрывала, - значит, распечатала раньше. Ну и пусть,
наплевать.
- Так вот, значит, тут написано: "Проклятый, проклятый человек!.."
Ой-ой-ой, что же это такое? Это кто же тебя так смеет обзывать? А? Ты не
знаешь, миленький?..
Она начала медленно, с мстительным удовольствием, но теперь уж сама
заторопилась и заволновалась.
- Дай сюда письмо, - тихо сказал Колзаков голосом, которого она в
другое время бы испугалась. Теперь же она только отодвинулась, загородилась
столом, чтоб он не достал до нее. Нараспев, с издевательским выражением она
стала выкрикивать то, что знала из письма почти наизусть:
- "Когда к вам стучатся так долго в дверь, бессовестно не
откликнуться, ни слова не сказать в ответ: хоть "уходите прочь!". Хоть
что-нибудь. Ведь это, наверное, мое сотое к вам письмо. Наверное, я бросила
бы вам писать, если бы не было того "да". Неужели я ошиблась?.." Ай-ай,
бедняженька, как она ошиблась?.. Ты ее пожалей уж!.. Потеха! А?
- Дай письмо!
- Нет, ты слушай! Тебе ведь пишут! "Может быть, я ничего не поняла?
Может, я сумасшедшая? Тогда мне лучше поскорее в этом убедиться!.."
- В последний раз говорю, дай! Пожалеешь!
- Ах, узнал, от кого письмо?.. Оказывается, у вас старые дела с
Лелькой! А я-то дура, мне все невдомек было! То-то на тебя напала
интересная задумчивость такая! Ах, ах!.. А это он все по своей шлюшке
мечтал таково задумчиво!.. Таково...
Колзаков вскочил и наобум кинулся к Саше с протянутыми руками,
наткнулся на стол посреди комнаты и, падая на него, рванулся всем телом
вперед, так что достал и ухватил Сашу за рукав. Она шарахнулась назад,
рукав треснул и разорвался, так что клок остался у него в руке. Саша,
задыхаясь от обиды и страха, еле выскочила за дверь, съехала по лестнице,
Колзаков на ощупь скатился, скользя рукой по перилам, следом за ней и
отстал, только наткнувшись на подпорную стену, окружавшую каменный дворик.
Калитку он сразу не сумел найти, и Саша отбежала, издали выкрикивая не
помня себя:
- Ага, убить меня готов! За свою любовницу! А? Уйду, к черту брошу.
Хватит, понянчилась. Подыхай тут один, слепой черт! - и всякое такое, что
полагалось бабам кричать на улице при самом отчаянном семейном скандале. Но
при этом полагалось, чтобы муж был пьян, гнался за ней с палкой, чтоб
соседи сбегались к ней на выручку, а тут ничего этого не было. В доме была
тишина. Хозяек, начавших было выскакивать из-за каменных парапетов
двориков, прилепившихся на горе один над другим, Саша сама послала к черту
и посоветовала не лезть в чужие дела.
Она разорвала письмо и вернулась в дом. Мысль, что она не дочитала до
того места, где Леля обещала приехать, одна была ей приятна. Она надеялась,
что он одумается и начнет у нее просить прощения после того, как она
припугнет его отъездом. Но он точно умер, - молчал, не ел, лежал, заложив
руки под голову, на своей койке. Это выражение у него на лице она знала.
Хоть каленым утюгом жги, не повернется, не разожмет зубы.
На другой день Саша начала шумно, хлопотливо собираться к отъезду.
Укладывалась, кряхтела, придавливая крышку корзинки, приговаривала вслух:
"Да ну, закрывайся... вот так, теперь хорошо", сновала по комнате,
складывала мелочи и по временам начинала даже напевать.
Колзаков промолчал и когда она объявила, что идет брать билет на
пароход.
Только когда билет был у нее в кармане и она в последний раз стала
подниматься в гору, оставляя за собой одну за другой все знакомые петли
дороги, она вдруг почувствовала, что действительно может уехать, и
испугалась, сама не зная, что лучше: уехать или остаться. Конечно, она
любила Колзакова, ухаживала за ним, но тянулось все это что-то слишком
долго. Она думала о том, что она молода, пожилые, солидные мужчины
приосаниваются, начинают говорить громче, когда видят ее, а молодые
начинают пошучивать, и, наверно, ее ждет впереди много хорошего и
интересного, и она устроит свою жизнь получше, чем при каком-то бывшем
командире, который был на своем месте и в свое время ее мечтой, а теперь на
него вроде никто и глядеть не хочет. И другого случая рассердиться,
поссориться и, значит, решиться на разрыв у нее может и не представиться, -
значит, надо решаться сейчас, под горячую руку, пока обида еще не остыла...
Колзаков, видно, не верил, что она уезжает. Только когда явился
горбоносый, черный Капитоша, сосед, чтоб помочь нести вещи в порт, - он
медленно поднялся и сел на койке, точно почувствовал беспокойство.
- Не поминай лихом, Родя, прощай, - сдержанно сказала Саша и взяла его
за руку.
Он сжал ее руку.
- Ладно, - сказал он. - Ты не поминай. Если я встану на ноги, я тебе
всегда помеху. Я в долгу... Ты уж прости.
- Нет, - наслаждаясь его неожиданно ласковыми словами и тем, что она
может наконец сказать "нет", воскликнула Саша. - И не проси. Уеду и уеду!
Нет, нет!..
Наверное, она еще десять раз крикнула бы "нет", если бы он и вправду
стал ее просить. Но он не думал, оказывается, просить, это она поняла по
тому, как смягчилось, даже подобрело его лицо. Еще немножко, и он
усмехнулся бы. Он просто прощал ее глупость перед расставанием.
Она закусила губу, покраснела, сбежала вниз, помогла Капитоше взвалить
корзину на спину, сказала: "Иди, я догоню", опять, задыхаясь, взбежала по
лестнице, бросилась Колзакову на шею, прижалась щекой к его щеке, намочила
ее мгновенно хлынувшими слезами, мокрыми губами поцеловала его и опрометью
кинулась на улицу. Хлюпая носом и поправляя сползавший сверток с одеялом,
которое несла на плече, спускаясь следом за Капитошей по дороге к
видневшемуся далеко внизу порту, она думала, что ни за что бы не бросила
Колзакова даже теперь, когда знала, что все эти годы у него на сердце была
другая, что он молчал, терпел свою темную жизнь и молча в темноте с ума
сходил по другой, да, да, все время с ума сходил по другой, - она все равно
бы его не бросила, если бы не это последнее письмо. Но теперь дожидаться,
пока ее выгонят, она не станет... Немного погодя ей стало казаться опять,
что ее обидели, оскорбили, не оценили, надсмеялись над ней, и она перестала
плакать и подумала, что, возможно, все к лучшему...
Это имя, Саша... Саша!.. В те годы Истомина не могла произнести его,
не испытав резкого чувства отвращения и горечи. Со всей проницательностью
ненависти она безошибочно разгадывала и понимала все побуждения и поступки
Саши. Когда ей рассказывали про Сашу, она даже голос и выражение лица ее
совершенно ясно себе представляла, помнила все подробности, все, касающееся
Саши.
Годы и годы прошли, прежде чем Саша потускнела в ее памяти, куда-то
отодвинулась, стала, вот как сегодня, просто чем-то ненужным, полузабытым,
чужим, просто неприятным, мимо чего проходишь по улице, стараясь ею
глядеть, и забываешь, завернув за угол...
Ночь пришла спокойная, даже слишком какая-то спокойная, похожая на
забытые ночи мирного времени. Она непривычно крепко заснула и очень скоро
проснулась. Где-то внутри, перемещаясь с места на место, то разрастаясь, то
затихая, бродила неясная боль, скорее даже тревожное предчувствие боли. Она
знала, что это такое, поскорей приняла лекарство и лежала неподвижно,
вытянувшись на спине, стараясь ни о чем не думать.
Она стала надеяться, что все обойдется благополучно, снова заснула и
только под утро проснулась от быстро нараставшего чувства тревоги. Боли не
было, и голова была совсем ясная, только казалось, что что-то приближается.
Похоже на едва слышные раскаты грома, когда откуда-то издалека надвигается
гроза.
Она ждала, настороженно прислушиваясь. Ничего не происходило. Где-то
вдалеке мирно ворчал, перекатываясь и не приближаясь, гром. Значит, правда,
скоро будет гроза, успокоенно подумала она и вдруг поняла, что это стреляют
пушки за городом.
Приближалось совсем другое, то, чего она ждала и боялась. Стараясь не
волноваться, не делать резких движений, она опять приняла лекарство,
лежавшее наготове около нее в коробочке. Потом она легла поудобнее, на
спину, и постаралась дышать как можно ровнее. И тут ее охватил малодушный
страх. Ей хотелось заплакать, пожаловаться, попросить кого-то, чтоб
избавили ее от надвигающегося приступа. Страх одиночества сдавил ей горло,
она стукнула два раза в стенку, за которой спал Кастровский. Никто не
откликнулся. Начиная волноваться, она стукнула еще, стиснув зубы, торопливо
застучала изо всех сил, теряя самообладание от сознания бессилия и досады
на мирно храпящего сейчас за стеной Кастровского. Она стучала, всхлипывая,
повторяя шепотом: "Дурак... Глухая скотина!.." Потом уронила руку,
примирившись, что еще раз ей придется встретить и перенести все одной.
Наступила короткая пауза. "Нет, настоящей боли еще нет..." - едва успела
подумать она, как боль оказалась уже тут, на месте, вцепилась, стиснула
сердце, обручем сдавила грудь, перехватила дыхание.
Через какое-то время, когда сделалось совсем невыносимо терпеть, она
на ощупь нашла еще раз коробочку, рассыпая мелкие зернышки лекарства себе
на грудь, на простыню, поднесла их ко рту, ловила похолодевшими губами с
ладони и глотала...
Долгое время спустя она заметила, что боль стала чуть меньше. Только
чуть. Она прислушалась, боясь поверить, хотя было все еще очень больно и
страшно. Снова уже слышнее стал рокот пушек, и вдруг грохнуло совсем
близко, и комната осветилась на мгновение, и ударило снова и снова, с
глубоким могучим раскатом, и хлынул ливень - это была гроза, настоящая,
благодатная, грозная и беззлобная. И боль стала уходить, оставив после себя
только усталость и блаженное спокойствие. Легкий толчок мягко качнул под
ней постель, и она смутно понимает, что это переход в сон. Неожиданно она
видит себя в комнате, кругом обклеенной выцветшими афишами каких-то старых
театров, и вдруг понимает, что она заперта в комнате Самарского. Она ищет
выхода, но двери нельзя найти, - оказывается, она тоже заклеена афишами, и
даже все окна наглухо заклеены. Ее охватывает страх. Глупости, дверь не
может быть заклеена афишей, говорит она, напрягая всю волю, и тогда дверь
ей уступает и вдруг оказывается открытой. Она в коридоре, у вешалки. Теперь
она знает, что надо делать. Она тихонько выйдет в сад. Обойдет вокруг дома
и очутится одна на улице... Вот она и на улице... Она очень давно не ездила
в трамвае... Она садится в уголок и смотрит в окно на улицы, которых она
так давно не видела, и вот справа побежала знакомая чугунная решетка вдоль
набережной канала. И тут сердце начинает биться у нее сильнее. Сейчас нужно
будет встать и сойти. На углу она останавливается. Оттуда видна вся
просторная площадь и высокое здание Оперного театра, тяжелым полутемным
массивом возвышающееся посредине. Фонари у подъезда еще не зажжены, -
значит, она не опоздала. Она хорошо знает, что через час все фонари у
подъездов разом вспыхнут и старики капельдинеры в парадной форме займут
свои места. Весь сложный механизм театра готовится к действию: истопники в
глубоких подвалах котельных, билетеры, гардеробщики, рабочие сцены,
столяры, бутафоры, электрики, машинисты, парикмахеры, костюмеры, музыканты,
статисты и певцы. Все многоэтажное здание с лестницами, устланными коврами,
ярусами лож, обитых бархатом, сотнями кресел партера, и занавес с тяжелой
золотой бахромой, и сцена, высокая как собор, - все это сейчас готовится
ожить.
И она, усталая, и маленькая, и невзрачно одетая, только что не
интересная никому в трамвае, входит через низенькую заднюю дверь в здание и
начинает подниматься по узкой крутой лестнице бокового хода... Она идет и
знает, что она душа всего этого огромного механизма, который вместе с ней
оживает, зажигается светом, наполняется громом оркестра, чтобы заставить
тысячи человеческих сердец вновь пережить то, что великие композиторы в
моменты величайшего взлета своего гения сумели создать для людей.
Какое счастье знать, что ты нужен людям, что тебя ждут! Как далеко
сейчас смутное воспоминание о какой-то больной женщине в кресле, имевшей
еще недавно к ней какое-то отношение!.. Она идет вперед, как будто с
закрытыми глазами. Так хорошо она знает здесь каждую дверь, и каждую
ступеньку, и каждое лицо. И вот выбегает женщина с приветливым, полным
лицом, протягивая ей руки. Конечно, это Катюша, костюмерша, неизменная
милая Катюша. Конечно, она, как всегда, первая встречает ее и, конечно,
сейчас начнет ее торопить одеваться, хотя времени еще более чем достаточно.
Катюша стремглав несется ей навстречу, радостно всплескивая руками:
"Голубушка Елена Федоровна, голубушка моя!" - и ее круглое милое лицо
сияет, все приближаясь сквозь туман, а она поднимается по лестнице все
быстрее и выше...
Утром Кастровский постучался, не получив ответа, тихонько приоткрыл
дверь и, просунув в щель свое оживленное, только что умытое лицо,
шаловливо-изумленно поднял брови, увидев, что она еще не вставала.
Минуту он глядел, ничего не соображая, одинаково готовый крикнуть
"ку-ку" или бесшумно скрыться, если она еще не проснулась. Потом вдруг
разом он заметил и валяющуюся на полу коробку с рассыпанным лекарством, и
странную неподвижность век, и руки, как-то оцепенело лежащие на груди.
- Нет!.. Нет... - залепетал он в страхе. Смерти этот старый, большой
человек боялся совершенно так же панически безрассудно, как ребенок боится
темной комнаты.
Он стоял, испытывая пока что один только безотчетный страх перед
надвигающимся на него горем, машинально повторяя: "Нет!.. Нет!.." У него
подкашивались ноги, он схватился за голову и тут увидел, что лежащая
смотрит на него усталыми, обведенными синими тенями, но несомненно живыми
глазами.
- Алеша, - суховато проговорила она, - прекратите это...
Он подбежал спотыкаясь, тяжело рухнул на колени у постели, закусывая
губы, чтобы не расплакаться от радости, поправляя простыню, ползал по полу,
подбирая рассыпанное лекарство, повторяя с горестной укоризной:
- Так я и знал!.. Был приступ?.. Но боже мой, почему же вы мне не
постучали? Почему?
Наконец он зацепился за спасительную мысль: она виновата, что не
постучала!.. Ему сделалось сразу легче на душе, и он повторял с горестным
возмущением:
- Душенька, ведь вам достаточно было один раз стукнуть! Мучиться тут
одной!.. Как вы могли, ну как вы могли, как вам не совестно!..
Опять ей нельзя было вставать с постели. Снова перед глазами, точно
географическая карта материка, с заливами, извилистыми линиями берегов и
цепочкой островов, - покрытый знакомыми трещинами потолок. Снова те же
стены.
Но дом, в который стали заходить люди, уже перестал ей казаться
позабытым островком жизни среди мертвых развалин. Двое солдат с ближайшей
батареи зашли узнать, как здоровье, и попросили устроить концерт для
солдат. С собой они принесли две банки сгущенного молока, поставили их на
стол и во все время разговора с удовольствием на них посматривали. Они
сказали: "Пожалуйста, вам это от всего нашего личного состава". Они не
сказали: "Примите этот пустяк", потому что это была бы грубая ложь. Они-то
знали, что это не пустяк, и просто любовались на свои банки и на ее
радость, как могут только очень щедрые люди.
С того берега реки - из госпиталя, которому давно уже был обещан
концерт, как только здоровье позволит, - часто наведывались то сестры, то
какие-то солдаты. Они разочарованно вздыхали и соглашались еще подождать.
Ей стало казаться, что она поправляется удивительно быстро. Может
быть, оттого, что теперь были люди, так нетерпеливо ожидавшие ее
выздоровления?
Как только она смогла снова вставать и добираться до своего кресла в
саду, Кастровский опять стал пропадать в городе, хлопотать.
Проделав утомительный длинный путь от Оперного театра, стали приходить
старики Кузьмич и Альбатросов. Иногда приносили запоздавшие новые письма.
Обстоятельно каждый раз докладывали, как с каждым днем все лучше
налаживается затеянное, недавно казавшееся им самим несбыточным дело. Уже
приходили в театр из прожекторной части. Командующий приказал
откомандировать электриков, сколько нужно, для того, чтобы организовать уже
не простой какой-нибудь "сборный" концерт, а настоящий оперный спектакль...
выговорить и то дух захватывает от радости: "Евгений Онегин"!
Они втроем с Истоминой сидят подолгу вместе, увлеченные,
взволнованные, с наслаждением повторяя недавно такие немыслимые, дорогие их
сердцам слова: репетиция, партитура, декорация первого акта, партия
Ленского, начало спектакля...
Василий Кузьмич, загибая пальцы, перечисляет:
- Онегин у нас намечен - Мигунов, он лейтенант-минометчик в данный
момент, однако нам его предоставляют, пожалуйста, ни в чем отказу нам
нет!.. Старушку Ларину - мы подготовили Новицкую из оперетты, она сойдет,
как-никак главное-то ведь не старушка, а Татьяна! А у вас за спиной эта
старушка как-нибудь да прошмыгнет!.. А ведь, главное, знаете, наши
заштатные старички откуда-то повыползали, как мышки, можете ли себе
представить, из своих норок, где перезимовали. Являются к нам в театр.
Прямо на старые свои места. Машинисты, знаете, рабочие, сотрудники... И
ведь я-то сильно выдвинулся по своей линии. Комендант! Мне от военного
начальства звонки! Получаю задание. Есть! И сейчас шагом марш, надеваю
баретки помягче и, шлеп-шлеп, плетусь, куда велели. Выполняю... И знаете, в
воскресенье назначается первая оркестровая репетиция. За вами приедет
военная машина и отвезет в театр к одиннадцати часам...
Альбатросов не может удержаться:
- К одиннадцати! Как всегда... А? Как всегда!
Полные великого значения слова: "Как всегда, к одиннадцати".
Простые, волшебные, будничные слова: "Как всегда!"
После ухода стариков она перебирала принесенные письма. Распечатала
одно, самое плотное, прочла: "Вы меня не знаете, а я Вас знаю хорошо..." У
самого обреза последней странички едва уместилась подпись: "Ваша Юлия".
Совершенно незнакомое имя. А письмо довольно длинное. Она отложила его и
стала было читать коротенькие солдатские угольнички, с поздравлениями, с
фронтовыми приветами и пожелани...


