Юрий Павлович Герман. Рассказы о Дзержинском

страница №7

хочется? - издали спросил Дзержинский.
- Очень! - ответил Вася.
- Вот кончится это трудное время, - сказал Дзержинский, - пойдете
дальше учиться. Будете писать... Ну, идите, идите...


Подышав в озябшие руки, Свешников переложил маузер из кобуры в правый
карман своей пегой куртки.
Сзади, в темноте, задевая карабином за кривые щербатые ступеньки, шел
красногвардеец Назимов. Вася сердито зашипел: "Потише нельзя?" Внизу или
наверху - в этой кромешной тьмище ничего нельзя было разобрать - с
фырканьем и воплями метались коты, злые, голодные, осатаневшие. Один,
сверкнув изумрудными глазами, пронесся у самых Васиных ног, другой с
окаянным воплем прыгнул через пролет...
Миновали четвертый этаж, поднялись на пятый. В выбитые стекла хлестал
сырой мартовский ветер. Здесь, что ли?
Назимов щелкнул новой зажигалкой; голубое пламя осветило крепкую
дверь, табличку, как у врача:


СВОБОДНЫЙ ХУДОЖНИК ГОРБАТЕНКО



- Свободный? - шепотом спросил Назимов. Что-то его удивило в этом
слове на табличке. Очень удивило. Он даже пожал плечами.
Вася постучал раз, потом еще раз, крепче. За дверями кто-то выругался,
подождал и спросил:
- Кого надо?
- Егоршина, от товарища...
Он помедлил - это было опасное мгновение: здесь, конечно, знают, что
Осокин арестован. Прошло не два, не три дня.
- Откройте! - негромко попросил Василий. - Я... от Осокина.
Сказал и затаил дыхание. Сзади у плеча посапывал Назимов - держал
наготове карабин.
Загромыхали замки, звякнула цепочка, повернулся ключ. Вася шагнул
вперед, за ним вплотную, дыша ему в ухо, протиснулся Назимов. Дело было
сделано. Они, здешние свободные художники, знают Осокина.
- Я из ВЧК! - сказал Вася. - Спокойно! Руки вверх!
- Маргарита, обыск! - сильным голосом крикнул человек в глубину
квартиры. - И не волнуйся, девочка! Это не налет!
Там, где-то за коридором, тотчас же с грохотом заперли двери, было
слышно, как быстро, перебивая друг друга, говорят:
- Приподними и тогда опускай!
- Э, дура!
- Это бессмысленно!
Вася с силой ударил сапогом в дверь, навалился, и дверь отворилась,
вырвав шпингалетом древесину из косяка. Два человека - мужчина и женщина -
пятились от Васи к стене. Он не посмотрел на них, оглядывая комнату,
освещенную керосиновой лампой-"молнией". Да, Дзержинский верно сказал, -
это была студия со срезанной стеклянной крышей. Штук шесть мольбертов
стояли в ряд, как солдаты, на подрамниках были натянуты холсты, те самые, -
Вася понял сразу, - те самые, страшные, кощунственные холсты. Не
останавливаясь на них взглядом, он успел только заметить, что везде
валяются тюбики красок, палитры, везде в чашках отмокают кисти, и тут же
неподалеку на столе - награда за труд: пшеничный хлеб, кусок жареного мяса,
водка в бутыли...
- Никак Василиса? - спросил чей-то очень знакомый голос.
Вася резко повернул голову и узнал Маргариту - она тоже училась тогда
в Академии. В тот год Васю за девичий румянец, за тихий нрав, за то, что от
соленого слова у него начинали дрожать ресницы, называли Василисой.
- И вы здесь? - грустно спросил Вася.
Полная, с высокими вразлет бровями, о черепаховым гребнем в черных
волосах, Маргарита села на диван и закурила. За ее спиной появился Егоршин.
Он был в меховой безрукавке, в низких сапогах, в шароварах. Попросив у
того, кто открывал дверь, табакерку, он свернул папиросу.
- Да, мы здесь, - усмехнувшись сказал он. - Ничего не поделаешь... а
ты что же? Окончательно сменил орало на меч?
Вася молчал, отвернувшись к мольбертам. На одном, на самом ближнем,
было то, что больше всего его беспокоило - не просто замазанная
"продукция", а еще не совсем готовая, только начатая - "в стадии первичной
обработки", как выразился потом про эту картину Егоршин. Конечно, это была
та самая картина. Васе тотчас же вспомнился тихий зимний вечер
шестнадцатого года, и они вдвоем - он и профессор Лебедев - идут в
Петрограде по Екатерининскому каналу к смутно чернеющему дворцу старого
вельможи. Граф, по рассказам, очень стар, в России не живет, купил поместье
на юге Франции - там и доживает свой век. Профессор Лебедев ведет любимого
своего ученика во дворец, в галерею графа - взглянуть на картину, взглянуть
хоть одним глазком. У Лебедева, как он выражается, "есть связи" среди
дворцовой прислуги, - вот они и пропустят - посмотреть. И их пропускают.
Бессмертное творение висит отдельно на чистой светлой стене: толстые ноги в
полосатых чулках, грязный плащ, брюхо, перетянутое поясом, рука с перстнем
и наглый, полный лакейского высокомерия, самоуверенный и в то же время
ищущий взгляд... "Ты понимаешь, - вздрагивая от волнения, шепчет Васе
Лебедев. - Понимаешь? Так художник изобразил своего мецената, так отомстил
за унижения, за страдания - за все. Лакеем. Видишь? Барона - лакеем?! Ты
понимаешь?"
Сзади переминается с ноги на ногу старый дворецкий: ему скучно и
холодно в нежилых покоях графа. И смешон ему знаменитый профессор, который
сунул четвертную только затем, чтобы постоять тут перед этим полотном. А
когда они возвращаются обратно, Лебедев, все еще волнуясь, говорит Васе:
- Дважды я писал этой старой скотине, умоляя дать картину на выставку,
но он даже не ответил, не ответил мне, академику, вероятно, потому, что
он - голубая кровь, а я мужик. И никто не видит эту картину, ее знают
только по каталогу. Как это подло и глупо, а?
И вот она, эта картина, здесь, в квартире Горбатенко...
Толстые короткие ноги в полосатых чулках, пряжка на башмаке, рука,
выброшенная вперед, часть лица, а все остальное замазано желтым,
издевательски подлым, любимым егоршинским тоном, а по желтому пущены
виселицы, человечки покачиваются в петлях. Ничего толком понять нельзя,
только чувство гадливости охватывает все существо.
- Это вы... проделываете? Эти фокусы? - негромко спросил Вася.
- Так ведь смыть легко! - издали, из угла, ответил Егоршин. -
Рецептура такой обработки - старая, давно известная...
Наверное, прошло очень много времени, пока Вася все осмотрел, пока
разбил ящики, в которые была упакована "продукция", пока точно представил
себе, как и сколько времени работала вся эта дьявольская кухня. Привезти бы
сюда Лебедева из Петрограда, показать бы ему, как "обработаны" тут любимые
им полотна...
Назимов, не опуская карабина, зорко следил за живыми "художниками" и
только иногда осторожно косил глазом в сторону картины.
- Егоршин! - негромко позвал Вася.
- Да.
- Егоршин, а ведь Лебедев бы вас всех сам перестрелял, а? Я так
думаю...
Егоршин хмыкнул в ответ.
- Мы вообще принципиальные противники реалистического лебедевского
изображения жизни в искусстве, - ломким голосом заговорила Маргарита. - Мы
враждебно, воинственно враждебно относимся к тому, что вы изволите
именовать подлинным искусством. Но не в этом дело. Дело в том, что
искусство надклассово и совершенно неважно, будет ли данный инвентарный
номер иметь своим местожительством Петроград, Гаагу или Филадельфию...


Уже рассветало, когда Вася и Назимов вывели всех троих на Цветной
бульвар. Галки прыгали по тающему снегу. Где-то негромко звонили к
заутрене. Сырой ветер поддувал из переулка, откуда выходила рота, пела
сурово:

Слезами залит мир безбрежный,
Вся наша жизнь - тяжелый труд,
Но день настанет неизбежный,
Неумолим наш строгий суд...

- Послушайте, товарищ чекист! - обернувшись, сказал Егоршин. -
Допустим, мы виноваты, не так уж страшно, - мы сами беремся отмыть
картины...
- Разговорчики! - сухим, жестким голосом ответил Вася. - Оставим
разговорчики!


Дома мать, Елизавета Андреевна, открыла Васе дверь. Она была одета -
так и не ложилась ни на секунду. И лицо у нее было измученное, серое.
- Господи! - сказала она. - Когда это кончится? Всю ночь хожу,
думаю, - убили или убьют или лежишь где-нибудь раненый, истекаешь кровью...
Вася сонно улыбнулся и сел, не снимая свою пегую куртку из собачьего
меха.
- Бросил Академию, дома к мольберту не подходишь, а такие милые этюды
писал, такие хорошие...
Вася все еще улыбался, засыпая сидя. Когда мать снимала с печурки
закипевший чайник, Вася проснулся и спросил:
- Мама, ты Егоршина помнишь?
Мать кивнула:
- Картину написал?
- И не одну. Много написал, - ответил Вася. - Очень много.
Елизавета Андреевна села против сына, покачала головой и вздохнула:
- Вот видишь! А не очень способный был молодой человек. Желтое все у
него было, я помню, желтое и зеленое... Непонятное. А ты... ты один так
ничего и не сделал. Что бы сказал твой Лебедев?
Вася опять сонно улыбнулся и, обжигаясь кипятком, весело ответил:
- Честное слово, мамочка, Лебедев был бы мною доволен. Даю тебе
честное слово!


Дзержинский позвал к себе профессора Лебедева. Старик вошел в кабинет,
щуря один глаз, ладонью подбивая снизу свою клочкастую бороду.
- Не выпить ли нам чаю? - спросил Дзержинский. - Товарищи из
Наркомпроса приедут через час. Вы вместе с комиссией примите у нас картины,
для того чтобы экспонировать их. Ну, а потом мы позаботимся о дальнейшей
охране...
Они сели в кресла - друг против друга. На подносике стояли два стакана
очень крепкого золотисто-коричневого чаю.
- Давненько я не пил чаю такой дивной красоты! - сказал Лебедев и,
посмотрев стакан на свет жадно отхлебнул большой глоток. Тотчас же лицо его
искривилось, в глазах блеснули сердитые искры.
- Упрямый народ - изобретатели! - сказал Феликс Эдмундович. - Раньше
потчевали меня просто настоем из роз. А теперь еще морковка и цикорий. Не
правда ли, дрянь редкостная?
- Да уж...
- А кипятку не дают. Неловко им кипяток подавать. Вот так и
приходится...
- Вы бы им... приказали! - посоветовал Лебедев.
- Не помогает.
С минуту помолчали.
- Один вопрос, позвольте, - сказал Лебедев. - Как эти картины
оказались у вас? Я все думаю и никак понять не могу...
Дзержинский улыбнулся:
- А вы еще ничего не знаете?
- Решительно ничего.
- Ну что ж... Тогда я вам расскажу...
У Лебедева округлились глаза, когда он выслушал всю историю с
картинами.
- Вот какие у нас ребята - Петр Быков и Василий Свешников, - сказал
Феликс Эдмундович. - От Васи я знаю, как вы тайком ходили в графский
особняк картину смотреть. Теперь насмотритесь вволю. Хотите сейчас
взглянуть?
Вдвоем они вышли в приемную и долго рассматривали картины. Дзержинский
пытался правильно направить свет, но ничего толком не получалось. Накал был
слабый, нити в лампочке мерцали оранжевым светом. Лебедев боком взглянул на
Дзержинского, удивленно подумал, что так может стоять перед картиной только
очень понимающий искусство человек.
- Реставратора трудно было отыскать, - сказал Дзержинский, - четыре
человека были; поговоришь с ними - видишь: не то, испортят, погубят. Нашел
Вася старичка, удивительный старичок, глазки, знаете, совершенно детские,
бородка эдак мочалкой, тихий, как мышка. Оборудовали мы ему мастерскую...
- Здесь, в Чека?
- Да вот тут, за стеной. Покормили старичка пшенной кашей, он и ожил.
Сидит, бывало, перед мольбертом и тоненьким голоском напевает. И каждой
детали, которая открывается ему в картине, радуется необыкновенно. Все меня
звал, - вы только посмотрите, мол, какая силища обнаружена. Тона какие!
Подробности какие открылись!
Лебедев еще раз сбоку посмотрел на Дзержинского - увидел его
порозовевшие щеки, горячий блеск зрачков, спросил очень сердечно:
- Извините за прямоту - еще один вопрос вам хочу задать: вы живописью
занимались?
Дзержинский усмехнулся, заговорил не сразу:
- Был такой период у меня в молодости. Попалась мне в тюрьме, в камере
тюремной, книга. Эта книга долго валялась на нарах, - владельца ее угнали в
Сибирь, - а я как-то раскрыл книжку и зачитался. До сих пор не знаю, что
это за книга, титульный лист был оторван, многих страниц не хватало. Но
читал я ее с жадностью, читал не отрываясь, помню, читал, стоя у
семилинейной лампешки, подвешенной к потолку. Начальство воровало керосин и
приказывало тушить лампы ровно в девять, а я бунтовал изо дня в день, и в
конце концов они оставили меня в покое. Читать было трудно еще и потому,
что у меня тогда болели глаза, но не читать я не мог. С воли мне стали
присылать книги по искусству. Помню, это были дорогие книги, в красивых, с
тиснением, переплетах, и помню, как странно они выглядели на тюремном
столе. В этих книгах я впервые увидел репродукции: Веласкес, Рембрандт,
Ван-Остаде, Рейсдаль. Помню, как поразил меня тогда Федотов, какой мир мне
открыли русские художники. Бывало, сидишь на краю нар в грязной камере,
дышишь воздухом, пропитанным карболкой, и перелистываешь такую монографию -
о Веласкесе или Ван-Дейке. И не можешь себе представить, как это грандиозно
в подлиннике, если даже в репродукции это захватывает тебя целиком.
Странно, почти невероятно, знаете ли: отвратительная тюремная баланда и
разговоры о живописи, о ваянии, о зодчестве. В первый же день на воле я
пошел в картинную галерею. Помню, хорошо помню, как я остановился у
маленького полотна старого голландца и подумал: "Нет, это слишком хорошо.
Это сейчас не для меня. Я революционер-профессионал, я должен думать о
своей революционной работе, она требует человека целиком, безраздельно.
Слишком много прекрасного, слишком много красоты, надо найти силы и
отказать себе в этой красоте!"
- И отказали? - спросил Лебедев.
- Да.
- Трудно было?
Дзержинский не успел ответить. В приемную вошли члены комиссии
Наркомпроса. Жесткое выражение мелькнуло в глазах Дзержинского. Он подвел
членов комиссии к картинам и спросил:
- Так как же, товарищи? Эти полотна художественной ценности не имеют и
могут быть вывезены за пределы страны? Или все-таки имеют? Кто у вас там
такие документы стряпает? Кто такие чудовищные глупости выделывает? Или,
может быть, это не глупости, а нечто похуже?
Уже ночью, проводив Лебедева и комиссию, Дзержинский еще раз вышел в
приемную и, осторожно ступая, чтобы не разбудить уснувшего секретаря,
подошел к небольшому полотну, которое особенно ему понравилось. Двое детей
спокойно и даже строго смотрели с картины прямо в глаза Дзержинскому. Это
были нищие дети, в рубищах, с котомочками, в деревянных башмаках. Они не
протягивали руки, не плакали, они молчали и только смотрели серьезно и
строго и, казалось, ждали. Но не подаяния, не милостыни, а чего-то,
принадлежащего им по праву.
"Детства, вот чего они требуют! - подумал Дзержинский. - Детства и
счастья. Что же, будет и настоящее детство на земле, будет и счастье!
Добьемся!"
Зазвонил телефон. Дзержинский снял трубку, и тотчас же глаза его
сузились и потемнели.
- Где? - спросил он. - На Воздвиженке взяли? Привезите ко мне, я сам
буду с ним разговаривать... Да, да, Мюллера.


Управившись с делами, Вася узнал, что его вызывает секретарь Феликса
Эдмундовича. В приемной, около секретарского стола, спиной к двери сидел
широкоплечий человек с седыми кудрявыми волосами, знакомым жестом - снизу
вверх - ерошил бороду и говорил сердито:
- Имена чекистов, спасших для народа, для республики, для всех нас эти
сокровища, надобно золотом, понимаете, золотом на мраморе высечь, чтобы
люди знали, помнили, как это все было...
- Не выйдет это! - усмехаясь отвечал секретарь. - Товарищ Ленин учит
наш народ скромности, да и зачем этот мрамор, товарищ Лебедев?
- Виктор Антонович? - охнув от радости, сказал Вася.
Лебедев легко, с живостью обернулся, вскинул бороду, спросил:
- Это кто ж такой? Не узнаю...
Вася шагнул ближе, отодвинул назад кобуру маузера, засмеялся, и
Лебедев наконец узнал его.
- Василий? - тихо спросил он.
- Я, Василий.
Старик встал, положил руку ему на плечо, жадно вгляделся в Васины
усталые, очень усталые глаза.
- Не спишь, что ли? - спрашивал он, когда они тряслись в машине по
булыжной мостовой. - Почему глаза такие измученные? Да ты что на меня
смотришь? Ты говори, рассказывай. Мама как? Вот погоди, я нынче же приду к
вам чай пить. Пишешь? Или совсем не пишешь?
Вася молча улыбнулся.
- Совсем не пишешь?
- Собираюсь, Виктор Антонович.
- Расскажи поподробнее, как у "свободных художников" гостил. Феликс
Эдмундович обещал, что ты все расскажешь...
В картинной галерее уже ждали два человека из Наркомпроса -
специалисты по устройству выставок. Реставратор, маленький старичок с
небесно-голубыми глазами, доделывая свою работу, пел тоненьким, мирным
голоском. За открытым окном, под крышей, стонали и ворковали голуби.
Лебедев высвистывал "Рассвет" из "Хованщины", похаживал, посматривал и ни в
чем не соглашался со специалистами из Наркомпроса. Потом пришли два
красногвардейца с винтовками и подсумками, закрыли окно, пропустили через
шпингалет таинственную проволочку, попробовали на язык - есть ли ток.
- Это что же такое? - удивился Лебедев.
- Проволока медная! - хмуро ответил красногвардеец. - Сигнализация.
Дернет какой похититель окно, - где надо, сразу звонок звонит. Теперь не
украдут, теперь спета ихняя песня...
Лебедев подивился, - откуда солдаты все знают? Они объяснили: их
прислал сюда сам Дзержинский. Завтра с утра учение будут проводить с
охраной, тут старушки есть и старички, надо им кое-что растолковать насчет
дисциплины. А одна тут даже затвор винтовочный открыть не может, - гильза
стреляная в стволе засела. С такой винтовкой и дежурит, вояка. Уже начало
смеркаться, когда по паркету раздались гулкие шаги: по залам медленно шел
человек в черной тужурке.
- Кто там ходит? - крикнул Вася.
- У меня разрешение есть! - ответил человек, и Вася узнал Быкова, Петю
Быкова, старого друга.
- Петруха! - крикнул Свешников и бросился к Быкову.
Они обнялись, похлопали друг друга по плечам, по спинам.
- Ну как?
- А ты как?
- Таможней командую. Ловлю помаленьку.
- А мы тут живем. Действуем...
- Да слышал, много разного слышал. И слышал, и в газетах читал...
Свешников познакомил Лебедева с Быковым. Профессор внимательно
вгляделся в Быкова, спросил:
- Это вы первый, кто не дал их украсть? - И кивнул на картины.
Петя смутился.
- Вроде бы я... А теперь приехал по делам сюда, набрался смелости и
позвонил самому Феликсу Эдмундовичу. А он в ответ, - идите, говорит, и
смотрите, как там сейчас ваши картины развешивают. Так и сказал - "ваши". Я
и пришел... Какие же тут мои, а, Василий?
- Да теперь, пожалуй, и не определишь, какие именно твои! - ответил
Вася. - С того дня много еще полотен обнаружено. Вот развешиваем по стенам.
Втроем, Лебедев, Быков и Вася, пошли по залам - смотреть спасенные
картины.


ЯБЛОКИ



Под вечер Дзержинский вышел из кабинета и сказал секретарю:
- Я похожу, поговорю с товарищами, а вы слушайте телефон.
На лестнице он обогнал двоих: первой шла женщина с измученным, усталым
лицом, бледная, в ковровом платке и в старом порыжевшем пальто, за ней
поднимался молодой чекист. "Задержанная, наверно", - подумал Дзержинский и
еще раз оглянулся.
Поднявшись этажом выше и не постучав, он отворил дверь в кабинет
одного из следователей. Следователь не удивился: Дзержинский часто бывал на
допросах, сидел молча минут десять - пятнадцать, иногда задавал несколько
вопросов, помогал следователю, советовал ему, как допрашивать, и уходил.
У этого следователя все было благополучно.
Он занимался делом монахов Николо-Угрешского монастыря, которые
недавно устроили попытку контрреволюционного выступления против местных
органов Советской власти. В Николо-Угрешском монастыре сотнями дневали и
ночевали белогвардейцы, бежавшие из Москвы. В монастырских покоях
митрополита нашли целую пачку контрреволюционных воззваний. Сейчас
следователь, к которому зашел Дзержинский, допрашивал длинноволосого
священника из монастыря. Дзержинский слушал и просматривал воззвания. Потом
спросил:
- А какая связь была у вас с "Союзом приходских общин"?
- Главным образом личная связь, - ответил священник.
- А пулеметы где взяли?
- Пулеметы? - переспросил священник.
- Ну да, пулеметы.
Священник помолчал, потом солидно ответил:
- Я лично в пулеметах не повинен, и митрополит тоже не повинен, но
бывший дьякон, некто Суходольский, записался к вам в красное войско и взял
у вас два пулемета.
- Для этого и записался?
- Не могу знать, - ответил священник.
Дзержинский зашел еще к двум следователям; один допрашивал
бандита-налетчика, кудрявого и красивого парня с золотой серьгой в ухе, а
другой - офицера. Офицер этот, когда его арестовали, отстреливался, а
теперь говорил, что он вовсе не отстреливался, что это недоразумение и что
его обязаны сию же минуту выпустить. Следователь нервничал. Дзержинский
велел офицера увести, а следователю приказал как следует выспаться.
- У вас совсем измученный вид, - сказал он. - Офицерик ваш видит, что
вы полубольны, и издевается над вами. Отоспитесь, чаю попьете горячего, и
он у вас живо заговорит. Спокойной ночи. Приказываю сейчас же лечь спать.
Закройте за мной дверь на ключ и снимите телефонную трубку.
Он вышел.
Четвертый следователь, к которому зашел Дзержинский, был совсем
молодым парнем. Дзержинский сел на стул возле двери и стал слушать. Молодой
парень допрашивал простую женщину в старом порыжевшем пальто и в ковровом
платке. Женщина говорила только "да" и "нет" и плакала.
- Почему вы ее арестовали? - спросил вдруг Дзержинский у следователя.
- Как почему?
- За что вы ее арестовали? - опять спросил Феликс Эдмундович. - За
что, почему, на каком основании?
- Я арестовал ее, товарищ Дзержинский, на том основании, что она
пришла узнать о своем брате.
- Ну?
- И я...
- И вы?
- И я... ее... задержал.
- Так, - сказал Дзержинский, - так. Дайте мне дело, на основании
которого эта гражданка арестована...
- Она спрашивала о своем брате... - начал было молодой чекист.
- Я слышал, но мне нужно основание...
- Ее брат арестован.
- Довольно, - сказал Дзержинский. - Мне надоело в десятый раз слушать
одно и то же!
Его глаза потемнели.
- Вы совершили непростительную ошибку, - говорил он, - непростительную
для большевика-чекиста. Вы арестовали ни в чем не повинного человека...
- По, Феликс Эдмундович...
- Не перебивать, когда с вами говорит ваш начальник! Вы поступили не
как чекист. За второй такой случай я удалю вас из аппарата ВЧК. Поняли?
Молодой чекист, опустив глаза, сказал, что понял. Дзержинский
повернулся к женщине.
- А брат ваш плохой человек, - сказал он, - негодяй-человек. В то
время, когда все мы голодаем, да не только мы, но и дети голодают, братец
ваш спекулирует хлебом, сахаром, солью, продает краденое у государства...
Кстати, почему у вас такой истощенный вид? У вас дети есть?
- Есть, - кивнула женщина.
- Один?
- Нет, трое.
- А муж?
- Мужа моего убили, - тихо сказала женщина. - Он под Петроградом убит;
когда Юденич наступал, его и убили.
Она смахнула слезу.
- А на что вы живете? - спросил Дзержинский.
- Стираю, - сказала женщина, - за больными хожу. Кто что даст.
- А брат вам не помогал?
- Нет, он у нас скупой очень. Голодным детям куска не даст...
Она заплакала.
- Я ему тоже стираю, - говорила она, - так он платит, как милостыню.
"Я, - говорит, - твой благодетель, я тебе зимой сколько пшена передавал, а
ты все требуешь". Разве ж я требую? Я прошу, - у меня дети голодные.
- Зачем же вы сюда пришли? - спросил Дзержинский. - Ведь знаете, что
он за птица, ваш брат.
Дзержинский встал.
- Отправьте гражданку домой на моей машине, - сказал Дзержинский.
Через несколько минут женщина неумело и испуганно отворяла дверцу
автомобиля председателя ВЧК.
Когда она уже села, к автомобилю подошел красноармеец и, передав ей
пакет, сказал:
- От товарища Дзержинского.
Автомобиль двинулся.
Дома женщина развернула пакет: там было полтора фунта хлеба, селедка и
шесть яблок. Женщина заплакала.
Понемногу в ее холодную, нетопленную комнату собрались соседи. Дети
жадно ели яблоки с хлебом, на столе лежала селедка, а соседи
переглядывались и вздыхали. Женщина все плакала и, плача, рассказывала о
том, как сам начальник, комиссар, посадил ее в свой автомобиль и послал ей
пакет.
В это самое время Феликс Эдмундович Дзержинский возвратился из обхода
в свой кабинет. Секретарь сказал ему:
- Тут без вас звонил Горький. Соединить?
Секретарь вызвал квартиру Горького и передал трубку Дзержинскому.
- Здравствуйте, Алексей Максимович, - сказал Дзержинский. - Давно мы
не видались...
С Горьким он разговаривал долго, смеялся своим заразительным, молодым
смехом, потом сказал секретарю:
- Все по поводу ученых хлопочет Горький. Голодают они у него. Надо
помочь, обязательно надо. А где взять еду?
Пока он разговаривал с секретарем, в комнату вошел фельдъегерь из
Кремля. Дзержинский вскрыл пакет и узнал почерк Ленина.
"Ввиду того, - писал Ленин, - что налеты бандитов в Москве все больше
учащаются и каждый день бандиты отбивают по нескольку автомобилей,
производят грабежи и убивают милиционеров, предписывается ВЧК принять самые
срочные и беспощадные меры по борьбе с бандитизмом".
Тотчас же в кабинете у Дзержинского было созвано совещание руководящих
работников ВЧК.


Под утро он уехал домой. Ему было холодно, он чувствовал себя плохо. В
кармане его шинели лежали два маленьких яблока - он вез их своему сыну.


ОТЕЦ



За ширмой в кабинете стояла кровать.
Когда не было больше сил работать, Дзержинский уходил за ширму,
стягивал сапоги и ложился. Он спал немного - три-четыре часа. Никто никогда
не будил его. Он вставал сам, умывался и, отворив дверь в комнату
секретаря, говорил:
- Я проспал, кажется, целую вечность?
И узнав, что произошло нового за время его сна, садился работать. На
столе лежали непрочитанные письма и записки, доклады и рапорты. На все он
должен был ответить сам, во всем он должен был разобраться. Вот, например,
создается фонд для борьбы с Советской властью и для поддержки
контрреволюционного саботажа. Известно, что владельцы торгового дома "Иван
Стахеев и Кo" внесли крупную сумму. Известно, что много внесли Тульский
поземельный банк, Московский народный банк, табачный фабрикант Богданов. Но
кто внес вот эту кругленькую сумму в четыреста восемьдесят тысяч рублей? И
что это за французское письмо? А эта сумма в пятьсот сорок тысяч рублей?
Откуда она взялась?
На небольшом клочке бумаги он набрасывал схему вражеской организации
так, как она рисовалась в его воображении. И медленно, шаг за шагом, решал
задачу, которую только он мог решить...
Или эти знаменитые "Солдатские университеты", которые подготовляют по
существу вооруженное восстание против Советской власти? Великолепный
"университет", из аудитории которого изъято бомб-лимонок столько-то,
карабинов кавалерийских еще больше, пистолетов системы "маузер", пистолетов
системы "браунинг"... А закрой эти "университеты", какой визг поднимется -
большевики душат культуру, большевики не дают солдатам учиться, большевики
враги науки и варвары!


Обдумывая и решая, он расхаживал по своему кабинету из угла в угол,
как когда-то в тюрьме. Глаза его поблескивали, а руки он держал засунутыми
за ременный солдатский пояс.
В любой час ночи секретарь собирал в его кабинете чекистов на
совещание.
Приходили молодые рабочие-коммунисты, плохо и бедно одетые, - кто в
обмотках, кто в огромных, разношенных, похожих на бутсы ботинках, кто в
пиджаке, кто в сатиновой косоворотке.
Приходили бывшие солдаты, в гимнастерках, выцветших под жарким
галицийским солнцем, в порыжевших, разбитых сапогах, заткнутых соломой.
Приходили седоусые старики путиловцы, железнодорожные машинисты,
черноморские и балтийские матросы...
Сидя за своим столом, поглядывая то на одного, то на другого товарища,
Дзержинский докладывал. Негромким и спокойным голосом, очень коротко, ясно
и понятно он объяснял, как надо раскрыть новую контрреволюционную
организацию.
И чекисты слушали его затаив дыхание.
Потом Дзержинский спрашивал:
- Вопросы есть?
На все вопросы, даже на самые незначительные, он подробно отвечал.
Потом весь план обсуждался, и Дзержинский внимательно выслушивал все
предположения.
- Это верно, - иногда говорил он, - вы правы.
Или:
- Это неверно. Если мы пойдем на это, все дело может сорваться.
И объяснял почему.
А потом в качестве примеров рассказывал одно, другое, третье дело из
чекистской практики...
Дело поджигателей Рязанского вокзала.
Дело с эшелоном из Саратова. Этот эшелон с продовольствием для
голодающего Петрограда саботажники не приняли в Петрограде и отправили
назад в Саратов.
Или история "Общества борьбы с детской смертностью". Хорошее название
для контрреволюционной организации, в которой пудами хранился динамит и
аммонал, были пулеметы, винтовки, гранаты...
А "Союз учредительного собрания"?
А "Белый крест", "Все для родины"?
И каких только не было названий! Даже "Черная точка".
Спокойно и серьезно Дзержинский говорил о том, что было правильно в
распутывании дела, а что было неправильно, где медлили и где торопились,
как нужно было поступать и как поступали. Он еще и еще продумывал старые
дела. На них учил людей трезвому спокойствию и энергичной находчивости для
предстоящей работы.
Иногда во время такой беседы вдруг звонил телефон. Дзержинский брал
трубку.
- Да, - говорил он, - слушаю. Здравствуйте, Владимир Ильич.
В кабинете становилось так тихо, что было слышно, как дышат люди.
Дзержинский говорил с Лениным. Его бледное лицо слегка розовело. А чекистам
в такие минуты казалось, что Ленин говорил не только с Дзержинским, но
через него и со всеми.
Нередко после совещания Дзержинский находил на своем столе два куска
сахару, завернутые в папиросную бумагу, или пакетик с табаком, или в бумаге
ломоть серого хлеба.
В стране был голод, и Дзержинский недоедал так же, как и все. Было
стыдно принести ему просто два куска сахару: вдруг еще рассердится. И
чекисты оставляли на столе свои подарки.
Но он не сердился.
Он разворачивал бумагу, в которой аккуратно были завернуты два кусочка
сахару, и грустная улыбка появлялась на его лице.


За глаза чекисты называли его отцом.
- У отца нынче совещание, - говорили они.
Или:
- Отец вызывает к себе.
Или:
- Отец поехал в Кремль к Владимиру Ильичу.


Иногда по ночам он ходил из комнаты в комнату здания ЧК.
В расстегнутой шинели, в старых сапогах, слегка покашливая, он входил
в кабинет молодого следователя. Следователь вставал.
- Сидите, пожалуйста, - говорил Дзержинский и садился сам.
Несколько секунд он пытливо всматривался в лицо своего собеседника, а
потом спрашивал:
- На что жалуетесь?
- Ни на что, Феликс Эдмундович, - отвечал следователь.
- Неправда. У вас жена больна. И дров нет. Я знаю.
Следователь молчал.
- И Петька ваш один дома с больной матерью, - продолжал Дзержинский. -
Так?
Вынув из кармана маленький пакетик, Дзержинский весело говорил:
- Это сахар. Тут целых два куска. Настоящий белый сахар, не
какой-нибудь там меляс или сахарин. Это будет очень полезно вашей жене.
Возьмите. А с дровами мы что-нибудь придумаем.
Часа два он ходил от работника к работнику. И никто не бывал забыт в
такие обходы. Он разговаривал с начальниками отделов и с машинистками, с
комиссарами и с курьерами, и для всех у него находилось бодрое слово,
приветливая улыбка, веселое "здравствуйте".
- Отец делает докторский обход, - говорили чекисты.


СЛУЧАЙ



Красноармеец был такой молодой, что еще ни разу не брился. Лицо у него
было розовое, детское, и глаза были круглые, как пуговицы. Но в длинной
шинели, в шлеме с высоким шишаком и в тяжелых юфтовых сапогах, да еще с
револьвером на боку он выглядел сносно - боец как боец, не хуже других.
Он шел, слушал, как скрипят на ногах новые сапоги, только сегодня
полученные со склада, и, чтобы ловчее было идти, насвистывал тот военный
марш, который обычно играл полковой оркестр, а когда попадалась на пути
невыбитая витрина, красноармеец замедлял шаг и, как в зеркале, не без
удовольствия оглядывал себя.
На ходу он читал вывески над заколоченными и пустынными магазинами.
Вывески были разные, и красноармейцу вдруг сделалось грустно от этих
вывесок и от того, что на них было написано: и колбаса, и ветчина, и сахар,
и масло, и, главное, баранки. Около вывески "Кондитерские изделия, булки и
баранки" красноармеец даже остановился, задрал голову и долго, с тоской в
глазах рассматривал золоченые деревянные булки и баранки, привешенные над
дверью бывшего магазина.
"Вот какое несчастье с этим животом-желудком, - думал он. - Не
рассуждает, что хлеба нет, и мяса нет, и сметаны нет. Нет продовольствия, а
ему подавай".
Так красноармеец шел и шел и все рассуждал сам с собой то об одном, то
о другом и негромко насвистывал полковой марш, как вдруг увидел, что
женщина, которая шла перед ним, выронила из муфты сверточек.
Красноармеец поднял бумажный сверток и пошел быстрее, чтобы догнать
женщину. "Военный человек должен быть вежливым, - думал он, - и должен
подавать пример гражданскому населению. И, пожалуй, что данным своим
поступком я подаю пример".
Тут он споткнулся и уронил сверток. Сверток косо упал на тротуар,
раскрылся, и тотчас ветер понес по улице выпавшие из свертка листочки.
Обругав себя крепким словом за неловкость, красноармеец бросился
ловить листочки, гонимые морозным ветром, поймал все и стал сдувать с них
снег, как вдруг заметил, что листочки вовсе не гражданские, не письма, и не
записки, и не удостоверения, а настоящие военные планы, начерченные очень
мелко искусной рукой. На одном листочке было изображено расположение
батарей, на другом артиллерийский склад, на третьем... третий листочек
красноармеец не стал разглядывать.
- Я извиняюсь, - негромко сказал он себе, сунул сверток в карман и,
бухая сапогами, побежал за уходившей женщиной. Она шла быстро, стройная, в
бархатной шубе с большим меховым воротником, и красноармеец испугался, что
она возьмет да и свернет в какой-нибудь подъезд - ищи ее тогда. Но она не
сворачивала, а он бежал все быстрее, так что ветер шумел в ушах и
колотилось сердце, до тех пор, пока не догнал и не взял ее за рукав.
Она взглянула на него, вырвалась и побежала.
- Стой! - крикнул красноармеец тонким голосом. - Стой! Эй, граждане,
товарищи, лови шпионку!
И все, кто шел до сих пор спокойно, побежали и закричали, каждый свое.
Красноармеец бежал впереди всех сначала по одной улице, потом по другой,
потом свернул в переулок.


Но переулок оказался тупиком, и женщине в бархатной шубе некуда было
убегать. Она стала у закрытых железных ворот и, задыхаясь от бега,
крикнула:
- Все назад! Стрелять буду!
Красноармеец молча смотрел на нее. Она потеряла шляпу, волосы у нее
растрепались, в руке у нее поблескивал никелированный пистолет.
- Назад! - повторила женщина. - Всех перестреляю, и сама застрелюсь!
"Семь зарядов, - рассуждал красноармеец, - но только навряд ли она
умеет стрелять!"
В тупичок все прибывали и прибывали люди, и, как на грех, не было ни
одного военного.
Красноармеец вынул свой наган. Застрелить ее? Но что толку? Такую
дамочку надобно доставить куда следует в живом виде.
- Злая, - сказал кто-то густым басом. - Вон как смотрит, точно сейчас
съест.
- Куси! - закричал мальчишка в солдатской папахе и спрятался в толпу.
Подняв наган, красноармеец пошел вперед. Шпионка выстрелила. Он
нагнулся, и пуля просвистела над его головой. Теперь и он выстрелил, для
острастки, вверх.
- Назад! - крикнула она.
Он еще раз взглянул на нее. Теперь она была ближе. Глаза у нее
светились, как у кошки, и красивое лицо было совсем белым. А на руке
сверкало кольцо с бриллиантом.
"Покушала, наверно, на своем веку золотых баранок", - подумал
почему-то красноармеец, вспомнив вывеску булочной, нагнулся и побежал
вперед.
Она выстрелила еще два раза.
"Не умеет стрелять", - решил он и ударил ее по руке с пистолетом.
Пистолет выстрелил в воздух и упал. Красноармеец сунул ствол нагана ей в
лицо и велел поднять руки вверх. Но она не подняла. Тогда он принялся
вязать ее, а она вырывала руки и негромко, со злобой говорила:
- Вы мне делаете больно, дураки! Не смейте! Вас все равно всех
повесят... Отпустите меня, слышите? Я вам заплачу золотом. Отпустите. Все
равно вас перевешают...
- Не соображаешь, чего говоришь, - сказал красноармеец. - Как так
повесят? Ты, что ли, повесишь? Какой тип нашелся! Повесят!
Потом женщину вели в ЧК. Красноармеец насупился и молчал. "Хотел ей
вежливость оказать, - обиженно думал он, - а она мало того, что шпионка,
так еще наскакивает. Повесить! Тип".


Через некоторое время его вызвали к Дзержинскому.
Красноармеец собирался долго и основательно: начистил сапоги, пришил
суровой ниткой крючок к шинели и до отказа затянул на себе ремень. И так
как он любил порассуждать, то на прощание сказал своим товарищам:
- Надо вид иметь, как следует быть. А то товарищ Дзержинский скажет:
"Это что такое за чучело? Разве ж это красноармеец? Это, скорее всего,
позор, а не красноармеец!" И вместо беседы получится гауптвахта.
У секретаря он немного подождал и покурил козью ножку, сделанную из
махорки, смешанной, для экономии, с вишневым листом. Потом отворилась
дверь, и вышел Дзержинский. На нем были высокие болотные сапоги и простое
красноармейское обмундирование.
- Проходите в кабинет и садитесь.
Красноармеец вошел в кабинет, сел и снял шлем.
- Я должен объявить вам благодарность, - сказал Дзержинский, - вы
раскрыли большой контрреволюционный заговор.
И он внимательно, не отрываясь, поглядел на красноармейца.
"Вот так номер, - подумал красноармеец, - целый заговор". Ему очень
захотелось немного порассуждать, но он постеснялся.
- Один из ответственных военных работников, - продолжал Дзержинский, -
один очень ответственный работник, которому мы доверяли, как своему
человеку, изменил нам, продался Юденичу и стал шпионом у врагов Советской
власти.
- Безобразие какое, - не сдержавшись, сказал красноармеец, -
прямо-таки нахальство, я извиняюсь!
И он стал длинно рассуждать о том, что эти шпионы - такие типы,
которые еще и веревкой грозятся, и что всех этих шпионов надо вымести нашей
советской метлой.
- Да, - едва заметно улыбнувшись, ответил Дзержинский, - вы правы. Так
вот, заодно с этим изменником был один старик француз. Вы поймали его дочь.
Таким образом, мы ликвидировали заговор. А за вашу помощь большое спасибо
вам.
Потом Дзержинский немного поговорил с красноармейцем о его жизни,
женат ли он, есть ли у него дети.
- Я молодой, - сказал красноармеец и сконфузился, - у меня жинки нет.
Мне всего годов ровно двадцать.
- Действительно, не очень старый, - согласился Дзержинский.
Через несколько минут отворилась дверь, и два красноармейца ввели в
кабинет старика с подстриженными белыми усами и в таком высоком воротничке,
что старик едва поворачивал голову.
Дзержинский разговаривал с ним довольно долго. Потом старик вдруг
поднялся и громко, на весь кабинет, очень сердито сказал:
- Это случай. Вы меня поймали случайно.
- Ошибаетесь, - очень спокойно ответил Дзержинский, - мы поймали вас
далеко не случайно. Если бы нас не поддерживали рабочие, крестьяне,
красноармейцы, и все трудящиеся, мы бы вас, конечно, не поймали. Но мы,
чекисты, опираемся на трудящихся. Каждый наш красноармеец понимает, что
такое Чека.
- Это не мое дело, кто у вас что понимает, - перебил старик. - Я
говорю о том, что я пойман случайно, то, что я попался, - это чистый
случай.
- Неверно, - ответил Дзержинский. - Дочь ваша, действительно, случайно
уронила сверток, но красноармеец не случайно заинтересовался им, не
случайно побежал за вашей дочерью, не случайно, рискуя жизнью, арестовал ее
и не случайно привел в Чека. Верно?
И Дзержинский повернулся к красноармейцу.
- Совершенно верно, товарищ Дзержинский, - сказал красноармеец.
Сердитый старик с трудом повернул голову в высоченном воротничке и
тихо спросил:
- Ах, это ты, мерзавец, арестовал мою дочь?
- Попрошу вас мне не тыкать, - ответил красноармеец. - Что дочка, что
папаша - один характер. Вас попробуй не арестуй, так вы потом нашего брата
целиком и полностью перевешаете! А еще тыкает!


Однажды Ленин и Дзержинский ехали в автомобиле по набережной.
Автомобиль осторожно обгонял колонну красноармейцев, идущих на фронт.
Полковой оркестр играл марш.
- Посмотрите, Владимир Ильич, - сказал Дзержинский, - посмотрите в
стекло назад, поскорее, а то проедем...
- Что такое? - спросил Ленин.
- Вот на правом фланге в первой шеренге идет молодой красноармеец.
Видите?
- Этот?
- Он самый.
- Так француз утверждал, что он попался чисто случайно? - усмехнулся
Ленин.
- Да, - сказал Дзержинский. - А этот паренек раскрыл заговор. Совсем
молодой - небось не брился еще ни разу...
Тут Дзержинский ошибся: как раз сегодня красноармеец побрился. Он шел
бритый, в начищенных сапогах, с винтовкой, котелком и вещевым мешком, и,
конечно, не знал, что в эту минуту на него смотрят Ленин и Дзержинский.


РАДИ ПРЕКРАСНОЙ ЖИЗНИ



Часть третья

...И все движется вперед: путем печали,
страданий, путем борьбы совести, борьбы
старого с новым, путем смертей, гибели
отдельных жизней... и из этого всего
вырастает чудесный цветок радости, счастья,
света, тепла и прекрасной жизни.

Ф.Дзержинский. Письма


В ПОДВАЛЕ



Как-то поздней ночью Дзержинский шел домой. Была промозглая осень.
Моросило, стоял туман. Возле старого полуразрушенного дома собралась толпа.
Дзержинский подошел, послушал разговоры. Из подвала дома доносился глухой
сердитый голос, там кто-то бродил, чиркал спичками и ругался.
- Что случилось? - спросил Дзержинский.
- Да вот мальчишка беспризорный, что ли, - сказала женщина в тулупе, -
залез в подвал да, видно, и заболел тифом. Лежит без сознания, а вынести
невозможно. Окна высокие, и дверь завалило. Муженек мой там ходит, ищет
выхода...
Дзержинский ушел и через четверть часа вернулся с десятком
красноармейцев. Красноармейцы несли ломы, кирки, лопаты, носилки. Отбили
штукатурку, разобрали по кирпичу часть стены и залезли в подвал.
Дзержинский влез первым.
Мальчика нашли в дальнем углу. Он был в забытьи и стонал, едва слышно,
птичьим голосом. Дзержинский зажег сразу несколько спичек и стал возле
мальчика на колени.
- Его крысы изгрызли, - глухо сказал он, - вот руку и плечо тоже. Он
заболел, видимо, потерял сознание, а крысы накинулись на него. Посветите
мне, я его вынесу.
Он поднял мальчика на руки и, стараясь не споткнуться, бережно понес
его к пролому в стене.
Уже светало. По-прежнему возле дома стояла толпа.
Здесь Дзержинский положил мальчика на носилки, красноармейцы подняли
носилки и понесли. Дзержинский пошел вслед. Когда красноармейцы и
Дзержинский исчезли в дожде и тумане, женщина в тулупе спросила:
- А кто этот, который мальчишку вынес? Худой какой. И лицо
серое-серое.
Неизвестный матрос в бескозырке ответил женщине:
- Это Дзержинский, - председатель ВЧК.
А председатель ВЧК Дзержинский тем временем шел за носилками, изредка
вытирал мокрое от дождя лицо и покашливал. Домой в эту ночь он опять не
попал. Прямо из больницы, куда красноармейцы отнесли мальчика, он вернулся
в ЧК, в свой кабинет, и сел за стол работать. До утра он пил кипяток и
писал, а утром к нему привели на допрос бывшего лифляндского барона. Этот
барон скрыл от Советской власти свой титул, назвался солдатом, и его
назначили заведовать продуктовыми складами для госпиталей. Из ненависти к
Советской власти лифляндский барон облил всю муку, какая только была на
складе, керосином. Раненые и больные красноармейцы остались без хлеба.
- Садитесь, - сказал Дзержинский барону.
Барон сел.
Дзержинский медленно поднял на него глаза.
- Ну, - сказал он негромко, - рассказывайте.
И барон, который до сих пор не сознавался в своем преступлении, вдруг
быстро стал говорить. Он говорил и все пытался отвести свои глаза от
взгляда Дзержинского, но не мог. Дзержинский смотрел на него в упор,
гневно, презрительно и холодно. И было ясно, что под этим взглядом
невозможно лгать: все равно не поможет.
Только один раз Дзержинский перебил барона - тогда, когда тот назвал
его товарищем.
- Я вам не товарищ, - негромко сказал Дзержинский, и глаза его
блеснули.


НАРОДНОЕ ОБРАЗОВАНИЕ



На маленьком полустанке вагон загнали в тупик. Мимо прогромыхал
тяжелый состав с красноармейцами. В одной теплушке дверь была открыта, там
у железной печки сидели красноармейцы и пели печальную песню.
Дзержинский проводил взглядом состав и медленно пошел по путям.
Вечерело.
Был плохой день - ветреный, с желто-бурыми тучами, с дождем.
Беспокойный, тоскливый день. На западе стлался дым: горела панская усадьба.
Возле станции росло несколько ветел и берез; там кричали вороны.
Дзержинский дошел до станции, поежился, огляделся. Невдалеке, у
поломанного забора, стоял мальчик лет десяти, без шапки, босой. Его
посиневшие от холода ноги были облеплены грязью.
- Ты что тут делаешь? - спросил Дзержинский.
Мальчик молчал. Его худое грязное лицо выглядело почти старым. О, эти
маленькие старички! Как хорошо знал их Дзержинский, сколько перевидел он
этих лиц в дни своей юности там, в Вильно, в Ковно, в Варшаве! Эти уже
утомленные глаза, грязные руки с обломанными ногтями, землистые щеки, тупое
равнодушие ко всему на свете, кроме пищи.
- Что ты здесь делаешь? - спросил Дзержинский.
- Хлеба... - хрипло и тихо сказал мальчик.
- Откуда же тут хлеб?
Мальчик опять тупо поглядел на Дзержинского и не ответил.
- Пойдем, - сказал Дзержинский.
В вагоне никто не обратил внимания на то, что Дзержинский привел
мальчика. Все знали, что Дзержинский постоянно кого-нибудь кормил, о ком-то
заботился, подолгу разговаривал с не известными никому людьми. У себя, в
отделении вагона, Дзержинский налил мальчику жестяную кружку кипятку,
подцветил кипяток малиновым чаем, положил возле кружки кусок сахару и
ломоть черного хлеба.
- Пей.
В окно ударил ветер и тотчас же забарабанил дождь. Совсем стемнело. За
полотном железной дороги в деревеньке зажглись огни.
- Ты откуда?
- Оттуда.
- Школа у вас есть?
- Нету, - сказал мальчик. - Ничего у нас нету.
И тоном взрослого человека добавил:
- Голодуем. Ничего нет кушать. Кору с деревьев кушаем. А кору обдирать
нельзя. Пан Стахович нагайкой бьет. Нельзя.
Мальчик допил чай, собрал на ладони хлебные крошки, всыпал их в рот и
ушел. А Дзержинский стоял у окна и смотрел, как по темному лугу движется
под дождем крошечная фигурка.
Ночью Дзержинского знобило.
Он чувствовал себя простуженным, сидел в шинели и в фуражке у
топящейся железной печки, грел руки и негромко говорил своим товарищам:
- Я хорошо знаю панскую Польшу. Нигде, ни в одной стране, не унижают
так национальные меньшинства. Белорус и украинец для пана-помещика - не
люди, а холопы, как они говорят. Даже в Индии, вероятно, не хуже...
К вагону прицепили паровоз, коротко проревел гудок, кто-то сказал:
- Кажется, поехали.
Дзержинский подкинул в печку несколько чурбанов и опять заговорил.
Вагон покачивался, скрипел, печка раскалилась докрасна. Разговор сделался
общим. Говорили об украинцах, белорусах, о шляхте, о панах-помещиках.
Дзержинский совсем близко придвинулся к печке. Лицо его сделалось розовым,
глаза блестели, - у него, видимо, был жар. Потом он задремал.
Дремал Дзержинский недолго - несколько минут, но товарищи заметили и
стали разговаривать шепотом.
Вдруг раздался голос Дзержинского:
- Когда кончится гражданская война, я возьму народное образование...
Стало тихо.
Все обернулись к Дзержинскому.
По-прежнему раскачивался и гремел вагон.
- Да, да, - сказал Дзержинский, - народное образование...
Глаза его посветлели, лицо сделалось веселым и юным, он усмехнулся и,
протянув руки к печке, сказал:
- Это должно быть необыкновенно, необыкновенно интересно.
И, блестя умными лучистыми глазами, первый чекист вдруг встал и начал
набрасывать план организации всеобщего обучения. Это был точный, не раз
продуманный план, остроумный и блестящий, как все, что исходило от
Дзержинского. Было ясно, что он давно и упорно думал об этом и что работать
в народном образовании ему очень хочется.
Люди сидели и слушали к

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися