Рубен Давид Гонсалес Гальего. Белым по черному

страница №2

ва года в одном
классе сидели. Это просто у нас директор детдома добрый. Не хочет нас в дом
престарелых отвозить. Там за нами ухаживать будет некому, и мы умрем.
— А чего же вы в институт не поступите? Вы же там отличниками были бы.
— В институт только ходячих берут.
Она быстро-быстро засобиралась и ушла. Я выполз в коридор. Шел дождь, и
я хотел подползти к выходу.
Было прохладно — поздняя осень или ранняя весна. Входные двери не
закрывали, и я любил подползать к самому выходу, смотреть на дождь. Редкие
капли дождя попадали внутрь, падали на меня. Было хорошо и грустно.
Но в тот раз мое место у двери было занято. Тяжело опираясь на косяк,
стояла та самая студентка и жадно, взатяг, курила. И плакала. Я не помню, во
что она была одета. Помню только туфли на каблуках. Она была очень красивая.
Мне показалось, что такой красивой девушки я никогда больше не увижу. Она
курила и плакала. Потом докурила и пошла под дождь. Без плаща и зонтика.
Больше она к нам не приходила.


x x x



Приехала комиссия из Москвы. Директору влепили выговор, всех пацанов
отвезли в дом престарелых. Их воспитательница пришла в наш класс: "Теперь я
буду у вас работать до самого выпуска". Я пошел в пятый класс, начальная
группа закончилась, и теперь нам полагался "свой" классный руководитель и
"своя" воспитательница.
Через месяц после того, как пацанов отвезли в дом престарелых, она
поехала навестить "своих" подопечных. Приехала и рассказала все нам.
Из восьми человек выжил один Генка. Дом престарелых состоял из
отдельных помещений барачного типа. Престарелые и инвалиды были
рассортированы по степени инвалидности. "Наши" лежали в отдельном бараке с
доходягами. Вдоль стен тянулись ряды кроватей, с которых стекала моча. К ним
никто не подходил. Воспитательница привезла им компот ассорти в больших
банках. Про Генку она сказала: "Злой какой-то". "А компот заберите, все
равно ходячие съедят".
Я спросил ее, что будет со мной, когда я вырасту. Меня тоже отвезут в
дом престарелых, и я умру?
— Конечно.
— Но мне тогда будет пятнадцать, я не хочу умирать так рано. Выходит,
все зря? Зачем же тогда учиться?
— Ничего не зря. Учиться вы должны потому, что вас кормят бесплатно. И
вообще, ты уроки выучил?
С тех пор я очень изменился. По малейшему поводу у меня наворачивались
слезы, и я плакал. Не помогали ни уговоры, ни угрозы. Я кричал в голос.
Мне вызвали врача. Пришел молоденький парнишка, присел ко мне на пол,
улыбнулся и что-то спросил. Я улыбнулся ему в ответ. Я не хотел с ним
разговаривать. Но пришлось.
— Почему ты часто плачешь?
— Я не часто плачу.
— Почему ты плакал вчера?
— Я полз, ударился головой и заплакал.
— Я тебе не верю. Мне все рассказала твоя воспитательница. Ты все
время плачешь. Это ненормально. Почему ты не хочешь со мной говорить?
— Потому что вы психиатр. Они все такие добрые сначала, а потом
забирают в больницу. А в больнице колют уколы и дают такие таблетки, чтобы
ты стал как Василек.
— Кто тебе сказал эту ерунду? Никто тебя не заберет. Кто такой
Василек?
— Про больницу мне Вовка Москва рассказал.
— И где сейчас этот твой Вовка?
— Умер. Они все умерли. Они были добрые и умные. А Сашка Поддубный
давал мне свои книжки читать. А теперь их нет, а Василек живой. Его в другой
интернат отвезли, хороший, потому что он ползать может и сам в туалет ходит.
— А кто тебе рассказал, что они все умерли?
— Воспитательница. А еще она мне сказала, что меня тоже отвезут, когда
мне будет пятнадцать. А сейчас мне десять.
Улыбающаяся воспитательница недоуменно смотрит на врача и говорит: "Ну
и что? Что тут такого? Я это всему классу рассказывала". Врач закурил. Я
впервые видел, как взрослый человек курит прямо в палате. Он мне почему-то
нравился.
— Ты меня боишься?
— Да.
Он был совсем не злой. Докурил, посмотрел на меня и ушел.
А Генка умер очень скоро.


Америка



Страну эту полагалось ненавидеть. Так было принято. Ненавидеть
следовало все капиталистические страны, но Америку особенно. В Америке жили
враги, буржуи, пьющие кровь рабочего класса. Американский империализм
готовил для нас атомную бомбу. Рабочие в Америке постоянно голодали и
умирали, перед посольством Советского Союза в США нескончаемым потоком
лилась очередь желающих сменить гражданство. Так нас учили, мы верили.
Я Америку любил, любил с девяти лет. Именно в девять лет мне
рассказали, что в Америке инвалидов нет. Их убивают. Всех. Если в семье
рождается инвалид, врач делает ребенку смертельный укол.
— Теперь вы понимаете, дети, как вам повезло родиться в нашей стране?
В Советском Союзе детей-инвалидов не убивают. Вас учат, лечат и кормят
бесплатно. Вы должны хорошо учиться, получить нужную профессию.
Я не хочу, чтобы меня кормили бесплатно, я никогда не смогу получить
нужную профессию. Я хочу укол, смертельный укол. Я хочу в Америку.


Дебил



Я дебил. Это не обидное прозвище, просто констатация факта. Уровень
моего интеллекта недостаточно высок для самостоятельного существования,
элементарного выживания. С детства знаю, что дебильность бывает
компенсированная и некомпенсированная. Компенсированная дебильность --
умственная недостаточность, при которой человек способен жить в обществе без
посторонней помощи. В качестве стандартного примера компенсированной
дебильности обычно приводят людей с ментальными проблемами, которых усилиями
педагогов и медиков удалось обучить профессии маляра или дворника. Педагоги
научили меня решать сложные уравнения, медики старательно пичкали
лекарствами, заботливо накладывали жесткие гипсовые повязки — их усилия
оказались напрасными. Малярную кисть я до сих пор поднять не в состоянии.

x x x



Одно из первых воспоминаний детства — подслушанный разговор взрослых.
— Ты говоришь, что он умный. Но он же ходить не может!
С тех пор ничего не изменилось. Всю мою жизнь о моей инвалидности
говорили как о возможности или невозможности производить механические
действия: ходить, есть, пить, пользоваться туалетом. Но самое главное
оставалось всегда самым главным: я не мог ходить. Остальное взрослых почти
никогда не интересовало. Не можешь ходить — ты дебил.
Очередной детдом, очередное переселение. В тот детский дом меня
перевезли из клиники, где два года безуспешно пытались поставить на ноги.
Лечение было простым. Мои согнутые в коленях ноги загипсовали, затем
периодически разрезали гипс в нужных местах, давили на суставы и фиксировали
ноги в новом положении. Через полтора года ноги стали прямыми. Меня
попытались поставить на костыли, поняли, что это бесполезно, и выписали. В
процессе лечения ноги постоянно болели, я плохо соображал. По закону каждый
школьник Советского Союза имел право на образование; те, кто мог, посещали
школьные классы при клинике, к остальным учитель приходил прямо в палату. Ко
мне тоже пару раз приходила учительница, но, убедившись в моей непроходимой
тупости, оставила меня в покое. Учителя жалели бедное дитё и ставили мне по
всем предметам оценку "посредственно". Так я и переходил из класса в класс.
В клинику меня взяли из второго класса, из клиники выписали в
четвертый. Все нормально, все по закону. Принесли в класс, положили на пол.
Шел урок математики. Мне повезло. Именно в тот день классу давали
контрольную работу. Контрольная работа по математике — вещь ответственная,
под такое серьезное мероприятие педагогический совет школы выделил два урока
подряд, по сорок пять минут каждый.
Учительница задала мне пару вопросов, выяснила, что мальчика необходимо
перевести во второй класс, и успокоилась. Позвала нянечку, распорядилась
отнести меня в спальный корпус.
Пришла нянечка. Посмотрела на меня.
— Я ж его только что носила, опять носить? Я вам не лошадь, у меня
тоже права есть. Тоже мне, грамотные. Они не разобрались, а мне надрываться?
Я, может быть, если бы не война, тоже учительницей стала.
Нянечка говорила все громче, учительница внимательно выслушала ее и
наконец смирилась. Очень вежливо она попросила нянечку выйти, извинилась
перед ней за причиненное беспокойство. Нянечка ушла, можно было начинать
контрольную работу.
Учительница быстро писала на доске задания. Дописала, села за стол.
Я смотрел на доску и ничего не понимал. Вместе с цифрами в задачах
стояли буквы. Что такое плюс и минус, я знал хорошо — до клиники я учился
лучше всех, — но знаки умножения казались простыми описками.
— Здесь ошибка в примерах, — начал я без предупреждения. — Почему вы
написали буквы вместе с цифрами? Нельзя же складывать буквы.
— Это не ошибка. Эти буквы на самом деле цифры обозначают. Какие
именно цифры стоят вместо букв, нам и нужно найти. Это называется решить
уравнение.
— Получается, если один плюс "ха" равен трем, "ха" равно двум? Это как
в головоломке в журнале.
— Не "ха", а "икс". Но, в общем, ты прав.
— А почему тогда во втором примере "икс" написан между двумя цифрами?
— Это не "икс", это знак умножения. Он пишется либо как точка, либо
как русская буква "ха". На доске я написала знак умножения крестиком, чтобы
его лучше было видно тем, кто сидит на задних партах.
Что такое умножение, я не знал. Врачей в больнице почему-то больше
всего на свете беспокоило, сколько будет дважды два, трижды три. Если я
отвечал неправильно, они громко смеялись, называли правильный ответ, иногда
давали мне конфету или печенье. Если бы они сразу объяснили, что умножение
есть последовательное сложение, легче бы мне от этого не стало. Ноги болели
сильно, врачей я не любил.
Учительница объясняет мне про умножение.
— Зачем я тебе все это объясняю? — продолжает учительница. — Ты даже
таблицы умножения не знаешь.
— Знаю, но только до пяти. Еще помню, что шестью шесть — тридцать
шесть.
— А семью восемь?
— Сейчас.
Я начинаю вслух складывать цифры. Даю правильный ответ.
— Молодец, — хвалит меня учительница
— Это просто, — говорю я. — Когда вы объясняете, все просто.
Расскажите еще.
— Ты не поймешь.
— Пойму. Вы же сами сказали, что я молодец.
Учительница бодро подходит к доске и начинает урок. Она пишет и пишет.
Время от времени останавливается и переспрашивает: "Понял?" Я все понимаю.
Она рассказывает мне математику, я перебиваю ее речь вопросами. Дальше,
прошу я, дальше. Мы улыбаемся друг другу. Все так просто.
— Все. Это все. Я рассказала тебе все, что ты должен знать на сегодня
как ученик четвертого класса.
— Я могу писать контрольную работу?
— Не уверена в успехе, но попробуй.
Я пробую.
Два часа проходят очень быстро, класс сдает контрольные работы.
Учительница нагибается, берет у меня листок бумаги, быстро просматривает.
Смотрит на меня. У нее холодный и чужой взгляд, не такой, как недавно у
доски. Я все понимаю.
Быть дебилом не так уж и трудно. Все смотрят мимо тебя, не замечают. Ты
— не человек, ничто. Но иногда из-за природной доброты или по
профессиональной необходимости собеседник выясняет, что внутри ты такой же,
как и все. В одно мгновение безразличие сменяется восхищением, восхищение --
глухим отчаянием перед реальностью.
Я не смотрю на учительницу. Все они одинаковые. Уверен, что в этот
момент она думает о том же, что и все на ее месте, — про мои ноги. Ноги --
главное, а математика — это так, ерунда, развлечение.


Саша



Мы знакомы лет с пяти. Он обижал меня. Потом мы подружились. Его мама
часто угощала меня конфетами, а один раз подарила заводную игрушку.
Властная, сильная и очень добрая женщина, она воспитала хорошего сына.
Совсем недавно — лет пять назад — я узнал, что она хотела усыновить меня.
Ей не дали. Когда я, уже взрослый человек, спросил ее: "Зачем?", она все
поняла и просто ответила:
— Саше было бы не так скучно. Вы бы играли вместе. Ты бы в институт
поступил, ты же умный, не то что мой оболтус. Я бы из тебя профессора
сделала.
Я смотрел в глаза этой умной русской женщине и верил, что, если бы ей
разрешили, она бы пробила все стены, прошла все испытания, носила бы меня на
руках на лекции, но сделала бы из того черноглазого испанского мальчика
профессора математики. Не врач и не педагог, она разглядела в глазах
пятилетнего ребенка то, что многочисленные медицинские комиссии будут
безуспешно пытаться распознать. Я знаю, что она не стала бы читать мои
диагнозы об "остаточной деятельности мозга" или "дебильности". Она видела
мои глаза.
Но писать я буду о Саше, ее сыне. О мальчике, у которого была мама.


x x x



Я плохо помню то далекое детство, когда мы были малышами. По-настоящему
я узнал Сашу, когда судьба свела нас в очередном из моих детдомов.
Он полз по коридору и пел.

...Выходят на арену силачи,
И цепи рвут движением плеча.

Саша сильно отличался от нас. Его мама, большой начальник в торговой
системе, воспитывала его просто. Она брала его с собой на работу и
показывала ему действительную сторону жизни. Он знал все про счета,
накладные, как распределяется дефицит и почему нам на завтрак дали мало
каши.
Он полз по коридору и пел. Голос у него был громкий, слышно было
далеко. Громко здоровался с идущими навстречу нянечками или учителями. Он
называл их "персонал".
Его поздно отдали в школу, мама потратила много времени и сил, чтобы
попытаться его вылечить. Как и все мамы, она хотела видеть своего сына
здоровым и счастливым. Так что он был гораздо старше своих одноклассников.
Меня коробила его манера громко петь. Мне не нравилось, как он
разговаривал с нянечками. Очень часто он говорил им "ты". "Ты, Маня, не
жилься, побольше каши клади. И пацану подложи. Ты думаешь, если у него
родителей нет и заступиться за него некому, так его вообще кормить не надо?"
Я еще не понимал тогда, что за нарочитой грубостью он прятал свое смущение.
Я считал нянечек полубогами, а он в ответ на матерную брань или хамство мог
ответить тем же.
Ничего я тогда не понимал.


x x x



Саше прислали посылку. Сашина мама понимала, что жизнь в детдоме не мед
и слала ему огромные посылки с продуктами. Любящая мать, она хотела, чтобы у
Саши были друзья, чтобы он мог учиться в школе, поэтому и привезла его в
детдом. Она забирала его домой на все школьные каникулы и на лето, а его
детдомовскую жизнь скрашивала как могла — слала посылки, оставляла ему
деньги.
Мамы были разные. Совсем глупые мамы привозили и присылали детям
конфеты. Умные мамы привозили сало, чеснок, домашние консервы — в общем,
нормальную еду.
Сашина мама была не просто умной мамой, она была еще и большим
начальником. Она присылала роскошные посылки с шоколадом и тушенкой,
консервированными ананасами и соком авокадо.
В тот день ему прислали сразу две посылки по одиннадцать килограммов
каждая. Этим весом Саша гордился особо.
— По правилам советской почты частным лицам разрешены посылки весом в
десять килограмм, но... (тут он делал паузу) в исключительных случаях
принимаются посылки весом до одиннадцати килограмм.
Мы ничего не понимали тогда в почтовых правилах, но радость Сашину
разделяли полностью. Чем больше посылка, тем лучше, это понятно.
Воспитательница принесла ему две посылки, тяжело пыхтя и ругая
чадолюбивых родителей.
— Саша, по правилам детского дома я могу выдать тебе за один раз не
более двухсот грамм продуктов. Ваш рацион сбалансирован, и переедать вредно.
Предварительно я должна убедиться в их качестве.
Зря она это сказала.
— А проверять вы будете специальным прибором или, извините, на вкус?
Прибора я что-то не вижу. Тогда договоримся так. Вы проверяете банку тушенки
и банку консервированных ананасов, оставляете мне остальное, и мы
расходимся. Идет?
— Как ты мог такое подумать? Не нужна мне твоя тушенка. Выбирай, что
тебе нравится, и я уношу твои посылки.
— Тогда так. Я сейчас ничего не выберу, вы унесете посылки. Завтра
принесете снова, и я тоже ничего не выберу. Носить эти посылки вы обязаны.
Вы будете носить их мне каждый день — пару месяцев, пока не приедет моя
мама. И уже моей маме вы будете объяснять про переедание и контроль качества
продуктов. Поверьте, она торговый работник и про контроль качества продуктов
знает все.
Перспектива беседовать с Сашиной мамой воспитательницу не радует.
Саша умный мальчик. Он понимает, что противнику надо оставлять пути к
отступлению.
— Идея! Вы сейчас просто проверите на всех банках и коробках дату
изготовления, просроченные продукты изымете. А насчет двухсот грамм не
волнуйтесь. Я буду есть консервы не один и не в один вечер.
Воспитательница рада такому повороту дел. Ссориться с Сашиной мамой не
хочет никто. К тому же она понимает, что мама не станет посылать сыну что
попало. Она добросовестно проверяет все продукты — просроченных не
оказывается. Посылки остаются Саше, и он от своих щедрот предлагает
воспитательнице тушенку. Воспитательница отказывается. Тогда Саша достает из
коробки банку консервированных ананасов.
— У вас же дети есть. Передайте это им.
Воспитательница колеблется. Она хотела бы отнести детям ананасы, но еще
сердита на Сашу, на его манеру говорить с ней — представителем власти и
взрослым человеком. "Детям, детям", — повторяет Саша и смотрит ей в глаза.
Внезапно воспитательница улыбается, берет ананасы и уходит. Она добрая тетка
и понимает, что Саша на нее не злится.


x x x



Советский Союз — страна всеобщего дефицита. Дефицит — это когда
чего-либо нет в продаже и это нельзя купить ни за какие деньги. Сотрудники
детдома часто обращаются к Саше с просьбой "достать" дефицит. Чаще всего
Саша отказывает. Он не хочет играть в эти взрослые игры. Он не злой и не
жадный, просто знает, что его мама не в состоянии снабдить дефицитом всех.
Воспитательница просит его "достать" гречневую крупу. Гречка — дефицит.
Крупа нужна ее маме, больной диабетом. Мама ничего не ест, вернее, ей нужна
строгая диета. Среди разрешенных продуктов — гречневая каша. Саша пишет
письмо своей маме, та высылает гречку.
Воспитательница приносит Саше посылку. В посылке — два килограмма
гречки. Она смотрит на Сашу. Ждет.
— Гречневая крупа, первый сорт, — говорит Саша, — цена сорок восемь
копеек за килограмм. Здесь два килограмма. С вас — девяносто шесть копеек.
— Хорошо, Саша, я запишу, что у тебя есть девяносто шесть копеек.
Дело в том, что воспитанникам детдома запрещалось иметь наличные
деньги.
Глупые мамы и папы давали деньги воспитательнице. Детдомовец мог
попросить воспитательницу, и та в следующее дежурство приносила заказ. Таким
образом можно было купить, например, конфеты или карандаш. Но
воспитательницу нельзя было попросить купить что-либо запрещенное. Кроме
вина и сигарет, запрещены были рыбные консервы, яйца, пирожные и все
продукты домашнего приготовления. Не надо объяснять, что наличные деньги у
нас ценились значительно выше.
— Нет. Так не пойдет. Это не бизнес. У вас и так моих рублей пятьдесят
лежит. Вы же мне их не дадите?
— Не дам. Это запрещено. Да и что ты будешь делать с сырой крупой?
— Продам тете Дусе. Она нянечка, ей ваши запреты до лампочки.
— Но мне гречка нужна для мамы. Ты же обещал.
— Я ничего не имею против вашей мамы. Пусть ест гречневую кашу и
радуется. Но я обещал продать вам крупу, а не подарить.
— Хорошо. Бери рубль, и мы в расчете.
— Нет. Вы мне должны именно девяносто шесть копеек. Четырех копеек у
меня нет.
Воспитательница включается в игру. Она идет за мелочью.
Сделка состоялась.


x x x



На завтрак нам дают гречневую кашу. Гречневая каша — редкость в
детдоме. Нам дают по две ложки каши, мы рады. Не рад один Саша. Он ругается
матом, жилы на его шее вздуваются, он коротко бросает: "Сволочи", берет со
стола свою порцию каши и ползет к комнате, где едят нянечки.
У Саши торс здорового человека. Его ноги скрючены в немыслимый узел,
одна рука парализована. Он подползает к комнате нянечек, открывает головой
дверь и своей здоровой рукой бросает в комнату тарелку с кашей.
В комнате нянечек за столом сидят нянечка, ее дочь и муж. Перед каждым
— полная тарелка каши.
Мужчина поднимает голову от тарелки. Он видит Сашу и слышит его слова.
Саша высказывается в том роде, что нянечка не только сама жиреет на чужом
горе, но еще и кормит свою толстомордую дочку и хахаля. Конечно, Саша
высказывает все это не такими словами. Он выражается нормальным русским
языком, сдобренным отборным матом. Я не берусь повторить эти слова. Мужчина
роняет ложку с кашей и просто говорит: "Маня, выйдем". Саша отползает от
входа в комнату, и они выходят.
Маня возвращается с фингалом под глазом и полным ведром каши.
Оказывается, каши в столовой много, просто ей лень было нести полное ведро.


x x x



Сашу обвинили в том, что он курит. Деньги у него были всегда, и он мог
бы покупать даже дорогие сигареты. Но он не курил. Не курил принципиально.
В тот день он предварительно запасся сигаретами, подполз к учительской
и закурил. Курил он серьезно, глубоко затягиваясь. Учителя подходили к
учительской, смотрели на наглеца, но ничего не предпринимали. Дым от сигарет
заполнил коридор и уже перетекал в учительскую. Наконец дождались директора
школы.
У нас был хороший директор.
Он присел перед Сашей на корточки.
— Потуши сигарету.
Саша загасил окурок.
— Наконец-то. Я уж думал, придется все выкурить.
— Что ты куришь?
— "Космос". Гадость, конечно, но все-таки с фильтром.
— Почему ты курил возле учительской?
— Вас ждал.
— Зачем? Ты же знаешь, что курить вредно. Даже сигареты с фильтром.
— Я не курю. Что я, дурак, травить себя, да еще за это деньги платить?
Просто меня обвинили в том, что я курю. Мне все равно, но воспитательница
уверена, что я ее обманываю. Если я решу курить, я буду курить открыто. Мое
здоровье — мое личное дело. Но подозревать меня в обмане я не позволю. Если
она так хочет, чтобы я курил, — я буду курить прямо перед ней.
— То есть тебя оскорбили недоверием, и ты решил протестовать прямо
здесь?
— Да.
— Хорошо, я поговорю с ней. У тебя еще остались сигареты?
— Две с половиной пачки.
— Ты отдашь их мне?
— Вообще-то это дорогие сигареты.
Директор улыбается, лезет в карман за деньгами. Он забирает сигареты,
дает Саше деньги и проходит в учительскую.
В этом детдоме был очень хороший директор.


x x x



У нас работали очень хорошие учителя. Люди, увлеченные своей
профессией. Конечно, учителям было намного легче, чем нянечкам. Им не
приходилось ухаживать за нами. Мнение учителя по сравнению с мнением нянечки
для меня ничего не значило. Но все равно, учителя оставались взрослыми
людьми, нужными обществу, а я — бесполезным куском мяса. Саша так не
считал.
Однажды к ним в класс пришла новая учительница русского языка.
Случайные люди при работе с нами быстро отсеивались, не помогало ничего,
даже существенные надбавки к зарплате "за вредность". Эта же пришла
"подменной", то есть временно замещала заболевшую учительницу.
Диктант. Все ученики сидят за партами. Саша лежит на полу. Опираясь на
больную руку, здоровой он старательно выводит крупные некрасивые буквы. Его
тело выворачивают судороги, но он честно старается.
— Извините, вы не могли бы диктовать помедленнее?
— Я диктую со скоростью, предусмотренной программой шестого класса
средней школы.
Саша улыбается.
— Понимаете, если бы у меня еще и руки были как у ученика шестого
класса средней школы, я бы вас не беспокоил.
— В таком случае тебе следовало бы учиться во вспомогательной школе.
Саша не обижается. Он откладывает ручку и лезет в портфель за книгой.
— Что ты собираешься делать?
— Читать. Писать я не успеваю, а мешать другим делать задание
запрещено.
— Прекрати немедленно.
— Вы будете диктовать медленнее?
Ее терпение лопается. Этот мальчишка просто хам. Он мог бы просто еще
раз попросить, в его положении выбирать не приходится. Он должен быть
наказан. Она что-то долго пишет в классном журнале.
— Я вызову твоих родителей.
— Из Ленинграда? Мама не поедет. В крайнем случае позвонит директору
детдома.
— Хорошо. Тогда я не допущу тебя к самоподготовке, и завтра ты
получишь двойки по всем предметам.
В этот день ей выпадает вечернее дежурство.
Учительница идет за нянечками. Три здоровые тетки сажают Сашу в
инвалидное кресло и пытаются отвезти в спальный корпус.
— Что же вы сама не везете? Надорваться боитесь?
И уже нянечкам:
— Ладно, девочки, вы люди подневольные, поехали.
Он вцепляется здоровой рукой в колесо коляски. Его тело выгибают
судороги, ему очень больно, но отцепить его руку от спиц коляски практически
невозможно. Нянечкам приходится тащить коляску с намертво закрепленным
колесом. Они в голос ругают учительницу, но тянут коляску, незлобиво матеря
Сашу.
А Саша поет. Он поет про русский корабль, не сдавшийся перед
превосходящими силами противника.

Врагу не сдается наш гордый "Варяг".
Пощады никто не желает

Его привозят в спальный корпус, выгружают на пол. Учительница рада.
Назавтра двойки Саше обеспечены.
Вечером, когда дети поели и сотрудники детдома садятся ужинать, Саша
выползает во двор и ползет в школу.
Зима. Снег. Вечер.
До школы недалеко — метров триста. Здоровой рукой он загребает под
себя снег и осторожно переставляет больную руку. Хуже всего то, что снега
намело совсем немного, и его больная рука все время скользит по обледенелому
асфальту, быстро ползти не получается.
Одет он как и все мы, неходячие. На нем трико и рубашка. Рубашка
расстегнута. Расстегнута она не для форсу — просто рубашка все время
сползает на одно плечо, и пуговицы отваливаются.
Он заползает в здание школы, затем в свой класс и читает уроки на
завтра.
Нянечки обнаруживают пропажу ребенка, идут по следу, зовут учительницу.
— Иди сама с ним разбирайся.
Она заходит в класс, смотрит на Сашу.
— Что ты тут делаешь?
— Реализую свое конституционное право, готовлю уроки.
— Но зачем ты полз по снегу?
— У меня не было другого выхода. Я должен был доказать вам, что меня
невозможно победить грубой силой. Да, и распорядитесь насчет транспорта,
назад я не поползу.
Учительница выбегает. Нам рассказывают потом, что у нее случилась
истерика, она долго плакала, но мы не верим. Мы не верим, что учителя
способны плакать из-за такой мелочи.


x x x



Через несколько лет я приезжаю к Саше в гости.
— Мама, неси водку, мы с Рубеном немного выпьем.
— Но ты же даже на Новый год не пил.
— Новый год каждый год бывает, а Рубена я шесть лет не видел.
Мы пьем водку, разговариваем, и я задаю ему самый главный вопрос:
— Саша, ты рад, что в твоей жизни был детдом?
— Нет. После детдома я стал другим человеком. Лучше бы его не было.
— Но в детдоме у тебя друзья были, ты со мной познакомился.
Саша думает.
— Ты извини, Рубен. Ты хороший парень, мой друг, я рад, что с тобой
познакомился. Но лучше бы детдома не было.


Нью-Йорк



В очередной раз классный руководитель проводит с нами политзанятия. Нам
рассказывают об ужасах западного образа жизни. Мы уже привыкли и ничему не
удивляемся. Я абсолютно уверен, что большинство людей в Америке живут на
улицах в картонных коробках, что все американцы поголовно строят
бомбоубежища, что в стране очередной кризис.
На этот раз нам рассказывают о Нью-Йорке. Приводится статья из
"Нью-Йорк таймс" про бесплатную раздачу сыра безработным. Было роздано
несколько тонн сыра по 100 граммов на душу. Учительница особенно
подчеркивает, что эти бедолаги в течение следующего месяца ничего не
получат.
Я спрашиваю, не умрут ли они тогда все от голода.
— Конечно умрут, — отвечает учительница. — Но им на смену придут
новые толпы уволенных рабочих.
Я верю.


x x x



Мы одни в классе — я и учитель истории. Он что-то пишет в классном
журнале, я читаю. Он сидит за учительским столом, я — лежу на полу
неподалеку от него.
— Вы очень заняты?
— Что ты хотел?
Он поднимает голову от работы. У учителя очень добрые и умные глаза,
чуть седые волосы. На лацкане пиджака — значок.
— Вопрос задать.
— Задавай.
— Нам на политинформации рассказывали, что люди в капиталистических
странах живут в глубокой нищете на грани голодной смерти. Я тут немного
подсчитал, все сходится. Миллиардеры в Америке есть, но их очень мало. Так?
— Так.
— Миллионеры тоже есть, их немного, но все-таки во много раз больше,
чем миллиардеров. Людей среднего достатка — лавочников, парикмахеров --
должно быть во много раз больше, чем миллионеров, рабочих — во много раз
больше, чем лавочников, а безработных — во много раз больше, чем рабочих.
Так?
— Так. Ничего удивительного. Люди живут там очень плохо.
— Согласны? Тогда получается, что по приблизительным расчетам
ежедневно на улицах, например, Нью-Йорка умирает несколько сот тысяч
безработных, есть-то им нечего. И это не считая умерших от голода рабочих.
Нью-Йорк просто завален трупами! Кто-то их должен все время убирать. Я не
понимаю этих американцев. Ходить по улицам среди умерших и умирающих от
голода. Почему они до сих пор не свергли своих помещиков и капиталистов?
Учитель встает из-за стола, подходит ко мне, присаживается передо мной
на корточки. Он как-то странно смотрит на меня и улыбается. Он почти смеется
над моей серьезной задачей. Наверное, у него сегодня просто очень хорошее
настроение.
— Сколько тебе лет?
— Вы же знаете, десять.
— Знаю, знаю, — говорит он уже совсем весело. — А не рано тебе еще
над такими вещами задумываться?
Я молчу.
— Не сердись. Это просто еще слишком сложно для тебя.
Учитель встает, берет со стола классный журнал и идет к выходу. Перед
дверью оборачивается, серьезно и строго смотрит, как будто впервые меня
увидел.
— Ни с кем, слышишь, ни с кем не говори на эту тему. Ты уже большой
мальчик, должен понимать.
На следующий день подходит ко мне, нагибается, кладет на пол толстую
красивую книгу.
— Почитай. Серьезный исторический роман. Знаю: тебе понравится.


Котлета



Я слушался старших, всегда слушался старших. В конце каждого учебного
года мне торжественно вручали почетную грамоту "За отличную учебу и
примерное поведение". Учился я действительно отлично, а термин "примерное
поведение" означал, что я никогда не спорил с преподавателями. Общаться с
учителями было легко — они всегда несли полную чушь. Часами нам
рассказывали о совершенно ненужных и бесполезных вещах. От нас требовали
пересказывать все это на уроках. Память у меня была хорошая, пересказать
урок я мог запросто. Учителя думали, что я очень стараюсь. Странные люди.
Мне нравилось учиться в школе, там все было понарошку. Нам давали книжки с
красивыми картинками, тетради в линейку и клеточку. Это была такая игра --
школа. Я играл в нее с удовольствием.
Но слушаться надо было всех старших. Труднее всего было слушаться
нянечек. То, что написано в умных книжках с красивыми картинками, их не
интересовало. Выученное наизусть стихотворение Пушкина или математическая
формула не меняли ничего. От меня требовали одного — как можно меньше
обращаться за помощью. Примерно с пяти лет мне говорили, что я очень
тяжелый, потому что много ем. "Все жрет и жрет, а нам носи. Совесть совсем
потерял. Нарожали негры, теперь таскай его всю жизнь. Нам-то что мы, русские
бабы-дуры, добрые, вот и терпим от них, заботимся. А родители их умные,
уехали в свою Африку". И так изо дня в день, бесконечно, я слушал про их
доброту и жалость и про моих чернокожих родителей. Немного смешно, но текст
этот мне приходилось слышать во всех учреждениях Советского Союза, в
детдомах, больницах, доме престарелых. Словно читали его по неведомой
таинственной шпаргалке, как школьный урок, как заклинание.
Я старался как мог. Но все, что я мог, — это меньше есть и пить. Как
жить совсем без еды, я не знал. Спросить было не у кого. У учителей
спрашивать не имело смысла, они были ненастоящие, им не приходилось выносить
за нами горшки. От нянечек я знал, что работа у учителей гораздо легче, а
зарплата — выше. С точки зрения нянечек, платили учителям ни за что. В этом
я с нянечками соглашался полностью. Рассказывать сказки из красивых книжек
легко, выносить горшки тяжело. Это я понимал хорошо.
Но от учителей иногда тоже была какая-то польза. Добрые учительницы
приносили мне из дома книги и журналы. В одном из женских журналов я вычитал
про диету. Чтобы не толстеть, нужно было исключить из рациона мясные и
мучные продукты. Я перестал есть хлеб и макароны. Мясными продуктами нас
баловали не часто, но изредка давали котлеты. Отказаться от котлет было
трудно, но я смог. Мне помогла умная книга про разведчиков. В этой книге
говорилось, что настоящий мужчина должен тренировать силу воли каждый день.
Я и тренировал. Сначала очень хотелось есть, потом привык. Когда нам
приносили еду, я автоматически выбирал то, что есть можно, и ел, если мог.
Чаще всего приходилось ограничиваться компотом и парой ложек каши.
Настроение у меня улучшилось. Теперь я делал все правильно, только все время
хотелось спать, а в школе к третьему уроку я переставал соображать, голова
кружилась. Несколько раз я терял сознание прямо на занятиях.
В тот день у меня заболел живот, и я не успел доползти до туалета.
Нянечка отнесла меня в туалет, положила на пол и стала воспитывать. Она
орала на меня, говорила, какой я плохой, повторяла про "черножопую суку",
про то, как они все обо мне заботятся, какой я неблагодарный. Я молчал.
Говорить что-нибудь было бесполезно. Подобная история повторялась не в
первый раз. Плакать и просить о снисхождении было бессмысленно, все слова
разбивались о единственный довод — мои испачканные штаны. Она орала все
сильнее и сильнее, наклонялась ко мне, трясла обвислыми щеками, брызгала
слюной. Я молчал. Что я мог сказать? Она действительно была права. Я был
слишком толстый и все время думал только о еде. К своим одиннадцати годам я
весил уже почти семнадцать килограммов. Я не мог оправдываться. Я и сам
ненавидел себя за слабость. Два дня назад я съел котлету. Я не хотел ее
есть, действительно не хотел. Я думал, что только понюхаю, потом откусил
кусочек. Так и не заметил, как съел всю.
Я молчал. Тогда она сжала мою голову жирными пальцами и стала тыкать
меня в грязные штаны.
— Молчит и молчит. Хоть бы слово сказал. Проси прощения, обещай, что
больше так не будешь. Говори хоть что-нибудь.
Она тыкала меня носом в говно и повторяла уже тихо: "Говори, говори,
говори". Что я мог сказать? Я прекрасно понимал, что все, что от меня нужно,
это не какие-либо слова — все слова я уже перепробовал. Нянечка хочет,
действительно хочет только одного: чтобы я научился сам ходить в туалет.
Пообещать этого я не мог, поэтому и молчал.
— Говори, говори, говори. Будешь говорить, будешь? — повторяла она
монотонно. "Говори, говори". Как в фильме про войну, в котором немецкий
офицер допрашивал храброго русского разведчика. Немецкий офицер. Немец.
Внезапно из меня вырывается простая немецкая фраза: "Русиш швайн".
— Ду бист русиш швайн, — кричу я в отчаянной наглости. — Ду бист
русиш швайн. Русиш швайн. Русиш швайн. Русиш швайн. Правильно твоих
родителей немцы расстреляли. И тебя надо бы расстрелять.
Это слова, всего лишь слова. Но они действуют. Женщина теряется.
Ребенком она пережила немецкую оккупацию, послевоенный голод. Я знаю, что
бью по больному.
Я привык к своей инвалидности. Только иногда на минуту появляется
непреодолимое желание встать на ноги. Желание это, как правило, всплывает
спонтанно, откуда-то из глубины животного нутра. В тот момент мне
сильно-сильно захотелось взять острый нож в правую руку и бить лезвием в ее
толстый живот. Бить и бить. Распороть ее всю, хотелось мстить.
Я заплакал. Плакал и кричал. Кричал в рожу этой глупой бабе
несправедливые и гнусные вещи. Кричал матом, стараясь задеть ее побольнее.
Мимо проходила учительница. Зашла на крик, увидела меня, лежащего голым
на цементном полу в говне и слезах. Поняла все, подняла шум. Добрые взрослые
умыли меня, отнесли в постель. Пришла медсестра со шприцем.
— Успокойся, мальчик, все будет хорошо. Сейчас я сделаю тебе укольчик,
ты заснешь.
— Уйди от меня, сука, тварь. Ты русская. Я тебя ненавижу. Я всех
русских ненавижу. Фашисты, сволочи. Укольчик? Давай сюда укол, только не
такой, а настоящий, чтобы умереть навсегда. Я — черножопый, вы — русские.
Тогда убейте меня и не мучайте. Вам даже яда для меня жалко. Вы хуже
фашистов. Фашисты всех инвалидов убивали, а вы издеваетесь.
Мне делают укол. Я ору и ору. Рассказываю все: про диету, про то, что я
толстый. Обещаю им, что больше никогда ничего не буду есть. Учительница и
медсестра слушают меня, не понимая. Пытаются успокоить.
Укол подействовал. Я быстро заснул и проспал до середины следующего
дня. На душе было хорошо и спокойно. На обед дали котлету. Я решаю есть все.
Ем котлету, съедаю борщ с хлебом. Пусть я буду толстым, пусть. Мне уже все
равно.


Немец



Он вошел в класс быстрой, слегка семенящей походкой, выдвинул стул,
сел. Не глядя на нас, громко и отчетливо начал читать стихи. Читал долго.
Встал, оглядел класс.
— Это Гёте. Я читал по-немецки. Может быть, и вы сможете когда-нибудь
читать Гёте в оригинале. Я ваш новый учитель иностранного языка. — Подошел
к столу, открыл учебник. — Прежде всего я должен извиниться перед Рубеном.
Рубен, я очень сожалею, что не могу научить тебя испанскому языку. Я не знаю
испанского. Учи пока немецкий. Если выучишь немецкий — сможешь выучить
любой другой язык, запомни это.
Я запомнил.
Странный учитель, очень странный. Иногда забывался посреди урока и
подолгу читал стихи. Увлеченно и живо рассказывал нам о Германии. Светился
от счастья, когда немецкая футбольная команда выигрывала матч. Все немецкое
считал лучшим. Настоящий учитель, чокнутый, фанатик.


x x x



Урок немецкого языка. Класс завелся, мы спорим с учителем. Тема спора
неизменна: превосходство Германии. Спорить можно о чем угодно, кроме
поражения Германии во Второй мировой. Если напомнить про войну, учитель
замолчит, начнет суетливо протирать очки, сухим бесцветным голосом предложит
открыть учебники на указанной странице и повторять вслух бесконечные
немецкие глаголы.
Глаза горят, щеки покраснели. Он торжествующе бросает в класс фамилии
немецких композиторов, философов, поэтов. Почти кричит о преимуществе
немецких корабелов. Он счастлив, доволен. Нам нечего возразить. Переходим к
обсуждению сельского хозяйства. Мы восхищенно слушаем про центнеры и
гектары, объемы производства и невиданные урожаи.
Все портит чей-то тихий вопрос:
— А финики?
— Какие финики?
— Финики в Германии выращивают?
Он сникает, настроение испорчено. Мы читаем вслух бесконечные немецкие
глаголы.


x x x



Подошел ко мне, присел. В руке — бумажный кулечек с финиками.
— Хочешь?
— Спасибо.
Мы едим, молчим. Доели. Он тяжело поднялся с пола, отряхнул брюки,
вздохнул.
— А в Германии финики не растут. Это правда. Совсем не растут.


Музыка



Музыка была не наша, чужая. Ее записывали на рентгеновских пленках.
Детдомовцы привозили пустые рентгеновские пленки из своих бесконечных
поездок по больницам, затем меняли их на пленки с записью из расчета один к
двум. Бизнес.
Безобидные западные шлягеры внушали воспитателям ужас.
— Вы знаете, о чем они поют?
Мы не знали. Пластинки отбирали, поведение нарушителей обсуждалось на
педагогическом совете школы, борьба с капиталистическим влиянием шла вовсю.
Бессмысленная борьба.
Мальчики стали носить длинные волосы. Из Москвы прислали инструкции по
борьбе с "заразой". Волосы воспитанников не должны были опускаться ниже
середины ушей. Уши измеряли линейкой, середину определяли на глаз. Шла
бесконечная борьба за право иметь прическу чуть шикарнее, чем у товарища.
Споры из-за длины волос меня не волнуют. Меня всегда стригут наголо,
потому что я не ходячий.
Мне очень хочется узнать, о чем поют люди на пластинках. Я хочу выучить
их язык.


Письмо



Это был плохой детдом, очень плохой. Плохая еда, плохие взрослые. Все
плохо. Детдома, как и тюрьмы, бывают разные. Этот был особенно плох. Тяжелее
всего было переносить холод, детдом не отапливался. Зимой было особенно
трудно. В авторучках замерзали чернила. Холодно в классах, холодно в
спальнях, везде холодно, куда бы я ни заползал. В других детдомах холодно
было только в коридоре, в этом — везде, в других детдомах даже в коридоре
можно было подползти к батарее отопления, в этом — батареи были
бесполезными кусками холодного металла. Плохой детдом, очень плохой.
Привезли новенького. Церебральный паралич. Очень крупный, сильный
парень бился в судорогах. Такие сильные постоянные судороги бывают редко.
Взяли под руки, отвели в спальню, посадили на кровать.
Лицо искажено, речь неразборчива, почти неразборчива. Я понимал все. Он
был не очень умный, но и не полный дебил, каким его считали почти все, от
воспитателей до сверстников. Он сидел на кровати, все время как заклинание
повторяя странный звук, почти птичий клекот: "клск", "клск". Слов из одних
согласных в русском языке не бывает. Я знал это и читал гласные по губам,
точнее, по движению лицевых мышц. Мальчик не был сумасшедшим. Днем и ночью
он повторял простое слово: "коляска". Нормальным его назвать было также
трудно. Он еще не понял, ничего не понял. В этом детдоме жрать было нечего,
какие коляски?
Детдомовцы имели право переписываться с родителями. Каждую неделю
воспитательница упорно уговаривала детей писать письма. Каждую неделю дети
упрямо отказывались писать домой. Глупые дети. Им давали бесплатный конверт,
чистый листок бумаги.
В младших классах письма писали почти все. Листки с детской писаниной
отдавали воспитательнице, она исправляла грамматические ошибки, вкладывала
письмо в конверт и отправляла домой. Все знали, что именно надо писать в
письмах. Все писали про школьные отметки, заботливых взрослых и дружный
класс. Каждый праздник детям выдавали красивые открытки, всем одинаковые, --
чтобы поздравить родителей. Открытки взрослым особенно нравились. Каждую
открытку нужно было расчертить под линейку карандашом, затем написать текст
поздравления в черновике. Воспитательница исправляла в черновике ошибки.
Теперь можно было переписать текст на открытку карандашом, а потом, если
написано без ошибок, обвести карандашную заготовку цветными чернилами. Все
знали также, про что писать нельзя. Нельзя было писать про плохое, например
было запрещено писать про еду. Особенно про еду. Но глупые родители в своих
письмах почему-то именно про еду всегда и спрашивали. Поэтому все письма
часто начинались стандартно: "Здравствуй, мама! Кормят нас хорошо". За
хорошие письма детей хвалили, за плохие — ругали. Особенно плохие письма
зачитывали вслух всему классу.
Старшеклассники писем не писали. Что такое детдом, родители и так
знают. Зачем заставлять их волноваться лишний раз? А если кому и надо было
написать письмо, то конверт всегда можно купить, были бы деньги. Отдавать же
письмо воспитательнице могли только не совсем умные дети. Все знали, что по
инструкции она должна отнести письмо домой, прочитать и лишь затем решать,
отправлять письмо или нет. Опустить письмо в почтовый ящик мог любой
взрослый. Чаще всего об этой нехитрой услуге просили нянечек, а один мальчик
приноровился отправлять письма через водителей хлебовозов. Каждый день на
территорию детдома привозили хлеб. Он подходил к шоферу, шепотом говорил
ему: "Письмо опустите в почтовый ящик, пожалуйста". Шофер оглядывался по
сторонам, молча брал письмо и садился в машину. Письма этого мальчика
отправлялись в тот же день, его родители знали это по почтовому штемпелю.
Мальчик с гордостью убеждал нас, что все шоферы — хорошие люди. Его папа
был шофером.
Может быть, воспитательница действительно верила, что старшеклассники
писем не писали, может быть, что-то и подозревала, но упорно раз в неделю
уговаривала всех писать письма. Она говорила, все молчали. Так было принято.
Если воспитательница особенно донимала кого-нибудь одного, пацану
приходилось делать вид, что он решил написать письмо. Он быстро писал на
листке бумаги "я балдею от перловой каши", вкладывал листок в конверт и
заклеивал конверт клеем для сборки авиамоделей. Ни одно такое письмо до
адресата не доходило, да этого и не требовалось. Зато во второй раз к нему
уже не приставали.
Новенький все сидел на своей кровати, кричал, плакал. Поначалу нянечки
отнеслись к нему неплохо, утром сняли с кровати на пол, спросили, как
положить, чтобы он мог ползать. Инвалид лежал на спине, дрыгал ногами и
руками в воздухе, мычал что-то невразумительное. Когда его перевернули на
живот, он закричал еще сильнее. Нянечки посадили его обратно на кровать и
ушли. Что им оставалось делать?
Он кричал, мычал и плакал. Днем и ночью. Одноклассники сначала хотели
его побить, чтобы заткнулся, но не стали. Дебилов не били. Просто попросили
администрацию перевести его в другую палату. Никто не хотел спать под его
ночные крики. Пока взрослые решали, куда отселить несчастного, парни
пытались развлечь дурачка. Ему приносили надувные мячи, детские игрушки --
ничего не помогало. Парни не сдавались. Что-то же должно было ему
понравиться. Кто-то предложил ему тетрадь, толстую тетрадь в клеточку.
Дурачок обрадовался, закивал. Вцепился в тетрадь, успокоился и внезапно
отчетливо сказал: "Дай". Неожиданная удача всех развеселила. Его просили
снова и снова сказать "дай". Он повторял и улыбался. Слово "дай" выходило у
него хорошо. Почти без запинки он мог проговаривать слова "мама", "папа",
"дай", "да" и "нет". Слово "нет" он произносил с трудом, сначала почти
неслышное "н", потом пауза и долгое, протяжное "е-ет". Но этого было
достаточно. Он просил ручку. Ему дали ручку, уже не спрашивая, принесли
стол, придвинули к его кровати. Положили на стол ручку. Он замер на
мгновенье, неожиданно ловко подхватил правой рукой ручку, уверенно лег на
стол всем телом, зажав под собой тетрадь, открыл тетрадь подбородком и ткнул
ручкой в чистый лист. Сел, руки бессмысленно дергались, ноги под столом
отбивали неритмичную дробь. Он смеялся, парни смеялись вместе с ним.
Жизнь новенького изменилась. По ночам он крепко спал, а с утра нянечки
совали ему в руку ручку, клали перед ним тетрадь. Весь день он сидел на
кровати, то падая на тетрадь всем телом, пытаясь снова и снова ткнуть в
чистый листок авторучкой, то разгибаясь в радостном смехе, любуясь своими
рисунками. Две недели парни в палате спали спокойно. Две недели дурачок
терпеливо выводил в тетради странные закорючки, замысловатые узоры, видимые
только ему одному образы и знаки. Когда в тетрадке не осталось чистого
места, он закричал. Опять закричал. Тетради в детдоме ценились, тем более в
клеточку. Но дурачок хотел рисовать, парни хотели спать по ночам. Купили ему
новую, пусть рисует. Он даже не взглянул на чистую тетрадь. Бросил ручку на
пол, положил на кровать рядом с собой тетрадь, мятую, бесполезную игрушку, и
закричал.
Теперь то, что он кричал, понимали все. Он кричал "мама". Кричал
громко. Парни уже привыкли немного к его речи. Все пытались добиться от
него, чего ему еще нужно, уговаривали не кричать, обещали принести ему еще
много тетрадей — ничего не помогало. Ему называли слова одни за другими, на
все он говорил "нет". Тогда стали называть буквы. Просто читали алфавит,
если буква ему нравилась, он говорил "да". Сложилось слово "письмо". Все
ясно. Он хотел, чтобы его рисунки послали маме. Позвали воспитательницу.
Воспитательница долго разглядывала тетрадку. Мятые листки были плотно
зарисованы какими-то значками. В одном месте знаки стояли вразбивку, в
другом плотно сбивались в неразличимый комок чернильных переплетений.
Некоторые страницы были покрыты сплошными кругами. Круги были разного
размера, не всегда замкнуты, лишь с большой натяжкой их можно было принять
за букву "о". Но кто станет рисовать букву "о" на двух страницах подряд?
Воспитательница отказалась посылать тетрадку родителям. Это письмо,
сказала она, я должна знать его содержание. Назревал скандал. Какое
содержание можно найти в нелепых каракулях? Строгая воспитательница пойдет
после смены к себе домой, нормально выспится, а парням опять придется не
спать по ночам от криков дурачка? Воспитательнице срочно пришлось искать
выход из неприятной ситуации. Она подошла к новенькому.
— Это письмо?
— Нет.
— Это твои рисунки?
— Да.
— Ты хочешь, чтобы я послала их маме?
— Да.
— Может быть, мы не будем посылать маме всю тетрадку? Выберем самые
красивые рисунки и пошлем?
— Нет. Нет.
Он выговорил два раза "нет", слово, которое давалось ему очень трудно.
Потом закричал. Он кричал "мама", топал ногами и пытался сказать "нет" еще
раз. У него не получалось.
— Хорошо, хорошо. Я все поняла. Маме очень нравится, когда ты рисуешь.
Я пошлю ей все твои рисунки. Я напишу письмо твоей маме. Напишу, что тебе
здесь очень понравилось, у тебя много д

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися