Леонид Богданов. Телеграмма из Москвы
страница №3
...и в чем не бывало, обратился к Маланину: --Составь-ка акт, что весь районный улов 380 штук, — так числилось по
сводкам, — погиб, так сказать, вследствие стихийных бедствий. Социализм --
это учет!..
Последнее изречение было взято из сталинской сокровищницы мудростей и,
как каждая фраза покойного "отца народов", имело двойной смысл. Все члены
комиссии поняли, что первый камень брошен. Не понимал этого только Маланин.
Он думал, что он прощен, что инцидент исчерпан, что честным и
самоотверженным трудом своим он загладит грехи критики начальства. Он думал
то, что перед ним думали миллионы уничтоженных советских партийных и
беспартийных граждан, и точно так же поступал, как они когда-то поступали:
оправдывались честным отношением к делу, не понимая, что донос на начальника
лучше всего гарантирует его безопасность. Маланин был уже обречен: стоит
одному волку ранить другого, как вся стая набрасывается на него и остается
от серого меньше, чем от сказочного козлика: только ножки. Итак, началась
травля. В тот же вечер в кабинет Столбышева явился Тырин и, прикрыв за собой
дверь, поговорил вначале о погоде, а потом, как бы невзначай, заметил:
— Вы знаете, товарищ Столбышев, что у Маланина двоюродный дедушка был
жандармом?
— Гм, того этого, запиши-ка эту штучку на бумаге. Социализм, — это
учет!
Потом в кабинет к Столбышеву ринулся Семчук:
— Не кажется ли вам странным, что Маланин учит в свободное время
древне-египетский язык?
— Понятно, — заключил Столбышев, — понятно, для каких целей он
занимается заграничными языками... Запиши-ка, того этого, на бумаге.
Социализм — это учет!
Много разного народа перебывало в тот вечер в кабинете Столбышева и,
взвесив в руках папку, на которой было написано "Совершенно секретно. Дело
М.", он самодовольно определил: "Минимум двадцать пять лет!" Это было до
посещения Соньки-рябой. После того же, как она покинула кабинет, Столбышев
вызвал к себе Раису и шепотом сообщил ей:
— Маланин больше не жилец на этом свете: расстреляют!
— В чем дело? — несколько даже удивилась та.
— Шпионаж в пользу древнего Египта и Уоллстрита! Он, понимаешь, того
этого, имеет даже голубей! Для связи с заграницей, понимаешь, голубей
использует. В голубятне на доме у него живут и, того этого, как мне
доложили, вчера одного голубя не стало.
— Сдох, может, или кошка съела, — страдая притуплением бдительности,
заметила Раиса. На что Столбышев с сожалением покачал головой и так детально
обрисовал своей сожительнице, какое значение имеет пропажа голубя в связи с
изучением древне-египетского языка, что под конец на него напала мелкая
дрожь и он однажды даже вскрикнул, случайно взглянув на свою тень. Короче,
бдительность Столбышева достигла того предела, когда коммунисту за каждым
кустиком чудится по два вредителя, за каждым деревом — по дюжине
диверсантов, когда уже никому нельзя доверять и когда коммунист смотрит в
зеркало и спрашивает свое изображение: "А кто же из нас двоих шпион?"
— Они только и ждут, того этого, войны! — дрожащим голосом
повествовал Столбышев. — В первый же день войны все Орешники восстанут
против любимой власти. Для того сюда и засылаются, так сказать, шпионы типа
Маланина. Ты думаешь, он один? Вокруг него целая организация. Чистку надо!
Всеорешниковскую чистку! — заскрежетал он зубами и мальчики кровавые
запрыгали в его глазах.
Уже в полночь в кабинет Столбышева был вызван лейтенант милиции
Взятников, исполнявший по незначительности района функции уполномоченного
органов госбезопасности. И слова "взять на заметку", "арестовать" так же
часто ударялись в плотно закрытые двери кабинета, как это бывает каждый раз
на заседаниях в кабинете президиума ЦК партии.
Ночью над индустриальными городами страны в темном небе высится зарево.
Это плавится чугун, варится сталь миллионами и миллионами тонн. Ночью в
грохоте машин и станков рождаются новые танки, самолеты, всевозможные орудия
истребления. Они вносятся в баланс выполнения плана строительства
коммунизма. Коммунизм строится и днем и ночью, но ни днем, ни ночью
основного материала каждого нормального строительства — гвоздя — в СССР не
достать. По странному пониманию строительного дела, коммунисты предпочитают
выпускать вместо скрепляющих гвоздей разрушающие орудия. Поэтому в эту ночь
над Орешниками, как над Магнитогорском или Челябинском, тоже пылало зарево.
Мобилизованные Маланиным кузнецы ковали гвозди вручную, способом известным
еще казаку Ореху. В отличие от магнитогорского и челябинского зарева,
орешниковское зарево было мирным: ковались гвозди для ремонта свинушника
колхоза "Изобилие", который, после изгнания из него через огромные щели
свиней, должен был быть переоборудован в "воробье-хранилище". За это сложное
и трудоемкое дело Маланин взялся с энергией, напоминающей собой энергию
утопающего, когда он хватается за соломинку.
— Ничего, — говорил Столбышев лейтенанту Взятникову, — пусть он,
того этого, старается, а мы его потом уничтожим. Пока человек полезен, будь
он хоть, так сказать, король или сам чорт, мы, коммунисты, должны его
использовать, а потом, того этого...
И был бы Маланин сразу же после окончания ремонта свинушника арестован,
и арестовали бы вслед за ним еще десяток орешан, но всех их спас неожиданный
случай.
Уже под утро в кабинет Столбышева громко постучали.
— Автоколонна приехала! — закричала через дверь Раиса.
— Какая такая автоколонна?!
— Прямым ходом из Москвы в Орешники! — ответил за дверью голос.
Столбышев мгновенно лишился языка.
— За воробьями, наверное, — со страхом прошептал Взятников. — Быть
беде!
— Ты им скажи, что я, того этого, отсутствую, — выдавил из себя
Столбышев. — В поездке по району, так сказать. Пусть обратятся к Маланину!
Потом он задул керосиновую лампу, открыл окно, в темноте выскользнул на
улицу и собрался было уже бежать, но его схватил за рукав заведующий
районным магазином Мамкин:
— Товарищ Столбышев, — быстро заговорил он, — колонна прибыла из
Москвы прямым ходом. Говорят, месяц ехали. Что делать? Куда девать? Тысячу
уборных привезли.
— То-есть, каких, того этого, уборных?
— Которые хранить в сухом месте, — вздохнул Мамкин. — В первой
партии было тридцать штук, а теперь целую тыщу унитазов приперли. Что с ними
делать? На что Сечкин мастер на все руки, и тот посмотрел да и говорит:
"Ежели бы не такая особая конструкция, ежели бы из него можно было
самогонный аппарат сделать или детскую ванночку, взял бы, а так на что он
мне?" Беда!..
— Ты, того этого, не критикуй. Москва знает, что делает, — одернул
Мамкина Столбышев. А после того, как он ознакомился с сопроводительными
партии унитазов бумагами и установил, что они подписаны самим министром
торговли Союза ССР, он вообще пришел в священный трепет и, коротко
скомандовав: "Принимай!" — заперся опять в своем кабинете.
Если бы сведения о прибытии в Орешники партии унитазов чудом
просочились через железный занавес и стали бы известны на Западе, несомненно
это произвело бы сенсацию. В некоторых государствах были бы срочно созваны
заседания кабинета министров. А на страницах печати появились бы комментарии
известного газетного Вольтера: "Кремль ведет политику мира!", в которых
стояло бы, что отношения между Кремлем и Пекином ухудшились и Мао Цзе-дун
стал на путь Тито, поэтому его надо задобрить — отдать Формозу; что Тито
сблизился с Кремлем и поэтому надо его задобрить — дать ему сто миллионов
помощи; что русский империализм со времен Ивана Грозного был нестерпим и что
теперь советское правительство делает реальные шаги к миру, переключив
промышленность на производство унитазов и что поэтому надо вести переговоры
и расширять торговлю Запада с Востоком. Такова была бы реакция на это
событие на Западе. Но Столбышев трактовал факт прибытия партии унитазов по
другому.
— Ты знаешь, Взятников, — говорил он полушопотом, — тут одно из
трех: или будет, того этого, война и Москву разгружают от ценностей; или
победил новый курс какого-нибудь вождя и он временно задабривает народ,
чтобы, так сказать, пустив остальных вождей к праотцам, иметь поддержку;
или, наконец, пускают пыль в глаза иностранцам насчет мирной политики и к
нам, может, того этого, пришлют партию каких-нибудь заграничных дураков...
Долго шептались они и, наконец, решили: Маланина пока не арестовывать,
а выжидать, что будет: в случае войны его проще будет повесить, в случае
уничтожения одного из вождей ему можно будет пришить связь с ним, в случае
приезда иностранцев не стоит подымать шум, пока они не уедут.
Окончив совещание, районный Макиавелли с районным Фуше пошли отдыхать.
Светало. У большой вереницы грузовых машин шоферы разожгли костер и
сгрудились вокруг него. Закаленные в борьбе с бездорожьем, душевно
израненные встречами с милицией, физически подорванные качеством советских
машин, они пели грустную песню сиплыми голосами. Рядом стоял дед Евсигней,
проснувшийся по старой привычке единоличника с первыми петухами, и,
пригорюнившись, слушал.
— Эх вы, бурлачки горемычные, — вздыхал он. — И куда только судьба
вас не бросает...
— Министерство нас бросает, — ответил один из бурлаков атомного века.
— Не успели отвезти из Москвы в Ташкент лыжную мазь, на тебе, погнали в
Орешники. А дома жены с детишками плачут...
И опять грустная песня поплыла над Орешниками, грустная, как удел
шофера при наличии системы государственного планового хозяйства.
ГЛАВА VIII. КОНТРМИНИСТР
Часов в девять утра в Орешники бодрой походкой вошли два незнакомца.
Один из них, на вид лет тридцати пяти, высокий, стройный, с небольшими
искусно подстриженными и подбритыми усиками, был одет в чудный, заграничный
найлоновый костюм. Тонкого фетра серая шляпа его, ботинки на белой
каучуковой подошве, легкий плащ, который он держал перекинутым через руку,
пестрый галстук, — все это было первосортного заграничного качества.
Второй, помоложе, был одет тоже невиданно шикарно для Орешников, но почти во
все отечественного производства. В руках он нес большой, сверкающий,
крокодиловой кожи портфель. Держался он на шаг сзади заграничного костюма и
изредка забегал вперед, чтобы, отвечая, заглянуть в лицо с франтовскими
усиками.
Первый был проходимец и спекулянт Гога Дельцов, московская
знаменитость, не менее уважаемый и известный в столице, чем любая звезда
киноэкрана, или солист Большого театра. Второй был его помощник и адъютант
Коля Брыскин.
— То-то, друг Коля, — ворковал приятным баритоном Дельцов. — Вот они
и Орешники. Дичь и глушь. Но сколько прелести! Как нетронуто девственно
выглядят колхозные поля — никакого насилия над природой. Как живописно
растут лопух, васильки и репейник! Пшеница — по пояс, если стать на
четвереньки. Неописуемая красота! Великий мастер природы Тургенев в этих
местах, да при этом бы строе, мог бы создать невиданные шедевры. Но не дожил
старик до торжества социализма...
— К нам направляется представитель туземной власти, — перебил
Дельцова подчиненный Брыскин, бесцеремонно, как в зоопарке, указывая пальцем
на милиционера Чубчикова, отбивающего галошами строевой шаг.
Гога Дельцов оценил опытным взглядом фигуру милиционера и строго
приказал:
— Зеркалец и бус мелким вандалам не дарить. Прибереги для старших!
Чубчиков приблизился к ним на пять шагов и подобострастно взял под
козырек, но обыкновенные при проверке чужих людей слова "ваши документы"
застряли у него в горле. Так он и простоял, как рядовой при встрече с
генералом, плотно прижав руку к козырьку, а незнакомые люди продефилировали
мимо.
— Служите? — тоном отца-командира спросил его Дельцов, оглядываясь.
— Служу! — одним духом ответил Чубчиков, пуча глаза и выпячивая грудь
колесом.
— Старайтесь!
Дельцов и Брыскин, круто повернув, взяли направление на разбивших
бивуак шоферов.
Чубчиков еще несколько минут простоял неподвижно, как в почетном
карауле, потом нерешительно отнял руку от козырька и словно по команде --
бегом марш! — пустился к избе Взятникова.
— Одеты как министры или крупные жулики, — докладывал он своему
непосредственному начальнику. — Меня даже похвалили, говорят: старайтесь!
— Сейчас разберемся, — сопел со сна лейтенант, натягивая форменную
сбрую.
Весть о прибытии незнакомцев с быстротой молнии облетела Орешники. И
вскоре их окружили плотным кольцом.
— Гляди, Манька, подошва на ботинках какая! Ну, как не влюбиться?!
— Нужна ты ему с потресканными пятками. У него зазноба, небось, в
шелковых платьях ходит, каждый день пахучим мылом моется.
— Судьбина горькая, живут же люди...
— А что у него на галстуке?
— Кажись, обезьяна нарисована...
— Как пишется в книжках — великий свет!
— Граждане, не напирайте! Да не напирай, говорю, успеешь посмотреть...
— Шапка-то у него...
— Не шапка, а шляпа!
— Пропустите председателя райисполкома к месту происшествия!..
Семчук продрался через толпу и, еще издали кланяясь, подошел к
незнакомцам. Поздоровавшись, он оглянулся по сторонам и, вынув из рукава
вчетверо сложенный лист бумаги, вручил его Гоге Дельцову.
— Так рано и уже донос? — спросил тот, принимая бумагу и брезгливо
морщась.
— Будучи советским патриотом, я считаю своим долгом вскрыть вражескую
деятельность пробравшихся в партию типов, вроде Столбышева, Маланина...
— Ради единства коллективного руководства? — перебил лепет Семчука
Коля Брыскин.
— Точно так. Не могу молчать, наблюдая, как... как... — Семчук на
минуту подозрительно оглянул советского производства костюм Коли и замялся:
— Простите, я конечно делаю это не намеренно, я здесь председатель
райисполкома, мой долг... моя обязанность... — Он окончательно сконфузился
и умолк, так и не спросив, кто же эти люди, которым он вручил донос.
— Обдарить, — милостиво кивнул головой Дельцов, и его помощник ловким
движением опытного конкистадора извлек из кармана зеркальце в переплете
книжечкой из искусственной кожи и протянул его Семчуку:
— В знак дружбы...
— Заграничное? — как раненый в сердце, простонал Семчук, разглядывая
подарок.
— Не совсем. Из Чехословакии... Послевоенное производство, так себе, а
в общем — дрянь...
Семчук был так поглощен детальным рассматриванием зеркальца, что не
заметил, как его оттер плечом лейтенант Взятников. Освободив себе место,
Взятников взял под козырек и хотел было уже выпалить: "Ваши документы!" --
но при виде заграничного костюма Гоги у него непроизвольно вылетело хриплое
"Добро пожаловать!"
— Выдай служивому подарок! — скомандовал старший конкистадор.
Разглядывающего зеркальце Взятникова оттер Столбышев.
— С приездом!.. Дорогие товарищи, устали, того этого, с дороги? --
запел он сладким голосом и сдул с заграничного рукава Дельцова пылинку. --
Из Москвы пожаловали?..
— Угу.
— Радость-то какая!.. Ну, как столица?
— Ничего, стоит на месте, — небрежно ответил Дельцов и
поинтересовался: — А вы, кто же такие будете?
Установив, что перед ним стоит сам хозяин района, он распорядился дать
ему зеркало и вдобавок пачку американских сигарет "Камель".
— В Одессе с большими трудностями достали. Только там и можно достать,
и то по большому блату с моряками дальнего плавания, — говорил он, придавая
искусной модуляцией голоса больше значимости подарку.
По лицу Столбышева расплылась улыбка, как кусок масла на горячей
сковородке:
— Премного благодарен. Мерси, как в Москве говорят. Рад буду
пригласить вас отъесть... откушать, так сказать, чем Бог послал. Не
поставьте на вид провинциальную простоту. Пища, конечно, не московская,
фрикаделей и, того этого, антитрикотов с гречневой кашей не имеем налицо, но
поросенка в силах организовать. Поговорим о дорогой столице, о, того этого,
государственных делах столичного масштаба. В общем, прошу!.. Уважьте!.. И
мерси вам заранее и пардон, как в Москве говорят.
Добившись согласия отобедать, Столбышев, красный и радостный от удачи и
от гордости за короткую речь в высоком столичном штиле, бросился в дом
Раисы.
— Беги скорее в колхоз "Изобилие" и передай, что я, того этого,
распорядился списать одного поросенка, как издохшего от чумки. Тащи его
сюда, жарь, убери хлам и мусор. Чтобы все выглядело по культурному. И не
ходи, так сказать, лахудрой! Опозоришь меня перед московскими гостями... О,
Господи, темнота и провинция!.. Ну, как я тебя, такую некультурную, возьму в
Москву?!
— Ты сам вначале туда доберись! — огрызнулась любимая женщина.
Столбышев с недоумением пожал плечами, как Раиса сама того не понимала,
что, благодаря воробьепоставкам, он уже одной ногой в Москве.
Дельцов в сопровождении верного Брыскина прибыл из Москвы в Орешники за
московскими унитазами. Эта неказистая посудина в столице была остро
дефицитным товаром и ее не могли достать даже опытные спекулянты: --
шагающий экскаватор может, а об этом и не мечтайте, — говорили они, краснея
в отличие от государственных торговцев за свою беспомощность. Беспомощность
спекулянтов на унитазном фронте объяснялась тем, что они, разбалованные
легкими условиями Советского Союза, погрязли в рутине и, как откормленные
мыши в амбаре, потеряли чувство изобретательности в борьбе за существование.
Когда вся Москва стонала по унитазам, спекулянты почивали на лаврах и никто
из них не удосужился приоткрыть занавес над тайной бесследного исчезновения
их с рынка.
И вот за это таинственное и явно прибыльное дело взялся, тогда еще мало
известный спекулянт, Гога Дельцов, торговавший шнурками для ботинок в
разнос. И на этом деле Гога Дельцов вознесся до небывалых высот, когда даже
сам московский областной прокурор при встрече с ним первым снимал шляпу и
кланялся: "С огромнейшим приветом, милейший!"
Унитазы выпускала небольшая московская фабрика "Прогресс". Они
поступали с фабрики в министерство и распределением их ведал сам министр.
Это было известно всем. Но необъяснимой загадкой являлся факт, что вся,
распределенная министром, продукция фабрики "Прогресс" бесследно исчезла.
Исчезла так, словно бы ее арестовали органы госбезопасности. Бросив продажу
шнурков для ботинок, дававшую ему втрое больше заработка, чем основная
профессия инженера строителя, Гога подошел к раскрытию тайны исчезновения
унитазов, как профессор к изучению неизвестного еще медицине недуга. Он
посещал фабрику "Прогресс", беседовал с работниками министерства и однажды,
незаконно присвоив себе звание спекулянта галошами, был принят самим
заместителем министра. Постепенно клубок распутался и Гога установил, что
пропажа унитазов происходит вследствие особой и редкой даже в советских
условиях системы перестраховки.
Фабрика "Прогресс" существовала еще до революции и всегда выпускала
санитарные приспособления для домов. С начала первой пятилетки все
качественное сырье пошло на военные заводы и продукция фабрики стала
несносной. Поэтому на протяжении двадцати лет на фабрике сменилось более ста
тридцати директоров, посаженных и расстрелянных за брак. В 48-м году
директором фабрики был назначен некий Елкин, ранее бывший директором
спичечной фабрики. Познакомившись с производством и увидев, что никакого
спасения нет, Елкин написал на себя анонимный донос, что он зарезал
собственного племянника, — рассчитывая таким образом, что лучше просидеть
три года в тюрьме за убийство несовершеннолетнего родственника, чем получить
расстрел за бракованные унитазы. Однако, следствие установило, что у Елкина
никакого племянника не было. Его освободили, и он с двумя поломанными
ребрами к ужасу своему опять очутился на пороховой бочке директорского
кресла фабрики "Прогресс".
Он слышал, как внизу под полом грохотали машины, вырабатывая пагубную
продукцию, но остановить их он не мог, ибо невыполнение плана — равносильно
смерти. Выпускать же доброкачественную продукцию он тоже был не в состоянии.
Как грозная лава под землей, под полом директорского кабинета накапливались
смертоносные унитазы. В этот критический момент судьба сжалилась над
обреченным Елкиным и подкинула ему на письменный стол обыкновенную спичечную
коробку, его прежнюю продукцию, загоравшуюся по вдохновению. "Хранить в
сухом месте", — прочел Елкин на спичечной коробке и, осененный гениальной
мыслью, ударил себя по лбу.
Через месяц, когда разразился планомерный унитазный скандал, Елкин
оправдал себя с честью. Вместо него полетел в тартары министр, не заметивший
предупреждающей надписи на продукции фабрики "Прогресс". А новый министр
оказался более дальновидным и стал засылать унитазы в глухие места, где их
не могли использовать и, следовательно, не могло быть жалоб на качество. Вот
и вся тайна.
Сделав такое великое открытие, Гога Дельцов сразу же взял на
персональное жалование с выдачей щедрых премиальных необходимых работников
министерства торговли и таким образом захватил в свои руки всесоюзную
унитазную монополию. Он летал на самолетах к чукчам Камчатки. Пробирался на
верблюдах в безводные пески Кара-Кума. Мчал на собачьей упряжке в зоне
вечной мерзлоты. И за тысячи километров от Москвы находил водобоязливые
посудины. И хотя обратная перевозка стоила колоссальных затрат, Гога
зарабатывал несметные деньги.
— Дельцов ворочает миллионами, — говорили о нем в Москве завистливые
спекулянты, специалисты по добыче и продаже кожи, мануфактуры, лаврового
листа, дамских бюстгальтеров, керосина, чулок, мебели, детских сосок,
авточастей, электропроводов, лент для бантиков, колесной мази, хомутов,
галош, кастрюль, щипцов для завивки волос, английских булавок, оправ для
очков и стекол к ним, примусных иголок, искусственных грудей и тысяч других
давно изобретенных человеком предметов, о которых работники советской
торговли имели представление после знакомства с ними на черном рынке.
Приняв и обласкав местных орешниковских руководителей, Гога на ходу
подрядил московских шоферов на обратную перевозку еще неразгруженного груза,
и только потом направился в районный магазин к Мамкину, где и завел деловой
разговор:
— Вот что, дорогой. Хочу тебя осчастливить и купить всех московских
"генералов", попавших сюда по планомерному недоразумению. Я тебя спасаю от
крупной неприятности невыполнения торгплана. Слов благодарности не говори.
Моим именем детей своих не называй. Мы уже давно не девушки, и
сентиментальность нам не к лицу. Коля, — обратился он к Брыскину, — выдай
товарищу Мамкину под расписку причитающуюся сумму по твердым государственным
ценам и добавь ему пятнадцать тысяч за жизнь в отдаленных районах. На
пятнадцать тысяч расписки не требуй...
Мамкин высморкался в платок и пару раз всхлипнул:
— Жалко продавать. Поймите чувство работника прилавка, когда после
стольких лет у него в магазине завелся товар. — Он пустил слезу и уткнул
лицо в платок. Плечи его вздрагивали.
— Я не могу видеть мужских слез, — с болью в голосе простонал
Дельцов. — Коля, выдай ему без расписки еще пять тысяч за нанесение
морального ущерба. Осуши слезы несчастному.
Но слезы несчастного не просохли и после следующих трех тысяч, выданных
без расписки, как выразился Дельцов: на предмет постройки моего монумента с
унитазом в руках и соответствующей надписью: "Спасшему районную торговлю".
Ну, а потом слезы Мамкина, как и каждые слезы, которые льются черезчур
долго, сделали сердце Гоги Дельцова черствым. Он замкнулся в себя и уселся
верхом на табурет ожидать, пока трагический талант Мамкина иссякнет. Лицо
Гоги сделалось каменным, как у родственника, который присутствует на
похоронах тещи, пропившей все состояние и ничего, кроме долгов, не
оставившей в наследство.
— Ты что, хочешь получить сталинскую премию, как известная плакальщица
и вопленица Василиса? — спросил Гога ледяным голосом после долгого
молчания. — Не хочешь продавать, так скажи сразу, что я, мол, хочу, чтобы
меня посадили за срыв торгового плана. Без меня не продашь ни одной
проклятой посудины! И если ты плачешь от радости, то я тебе эту слабость
великодушно прощаю. Но если ты плачешь от вековечной жадности купца и
стяжателя, то мы сейчас же уйдем и стряхнем с ног своих прах земли
орешниковской.
Гога Дельцов поднялся с табурета и сделал движение в сторону двери.
— Куда?! — жалобно всхлипнул Мамкин.
— Куда вы удалились? — передразнил его Дельцов. — Мы уезжаем в
древний город Углич, где за тысячу прошедших лет не построена и на следующую
тысячу лет не предусмотрена постройка канализации и водопровода и куда
прибыла большая партия унитазов. В Угличе работники советской торговли за
тысячу лет постигли мудрость не плакать, а наживаться.
— Берите все! — вздохнул Мамкин тоном ограбленного в темном переулке
миллионера, который просит оставить ему только жизнь.
— Талант! — искренне восхитился Гога Дельцов. — Век живи, век учись.
Совершенно новый метод психологического воздействия на покупателя. Ты,
Мамкин, за границей в два года мог бы состояние сделать. Но у нас твой
талант неприменим, у нас должен покупатель плакать, умолять и биться в
истерике...
Древний обряд купли и продажи был совершен всего в несколько минут.
Коля Брыскин с треском открыл портфель и отсчитал причитающуюся сумму.
— Прибавили бы на многодетность, — опять зарюмсал Мамкин, заметив,
что в портфеле столько денег, словно хозяева его только час тому назад
ограбили государственный банк СССР и не успели истратить ни одной копеечки.
— Наверное, тебя в детстве учили не попрошайничать. Как многодетному,
ответственному за воспитание потомков, тебе не следует это забывать, --
заметил Гога Дельцов, раскладывая веером на столе бумажки с разноцветными
штампами и печатями. — Не смотри на них с опаской, как нищий на найденный в
кружке подаяний фальшивый банкнот. Зачем делать липовые документы, если за
небольшую мзду можно получить официальное удостоверение на право покупки
волжского пароходства? — пробаритонил Гога и предложил Мамкину выбор.
Выбор был большой и разносторонний. Тут были документы почти всех
московских учреждений, трестов и предприятий, и в каждом из них писалось,
что товарищ Г. В. Дельцов подлинно является агентом по снабжению (следовало:
какого завода, фабрики, главка, треста) и что он уполномочен производить
закупки, расчеты и проч. проч.
— С кем хочешь иметь торговые сношения? — спросил Гога и Мамкин,
закрыв глаза, словно вытягивая жребий, взял наугад.
— Недурно! — улыбнулся Гога Дельцов. — Коля, он вытащил
удостоверение, любезно выданное мне фабрикой "Прогресс". Так как мы покупаем
для "Прогресса" его же собственную продукцию, то мне жалко выброшенных зря
двадцати трех тысяч.
— Я же плакал! — оправдывался Мамкин.
— Ну, разве что за слезы жемчужные, — вздохнул Дельцов и повернулся к
адъютанту: — Иди, Коля, составлять караван и поторопись на визит к местному
удельному князьку.
Обед у Раисы, данный Столбышевым в честь московских гостей, фамилии
которых он так и не узнал и которых он называл "дорогие столичные товарищи",
прошел с церемониями, напоминающими собой давно прошедшие времена
Мадридского двора, когда испанская армада еще владычествовала на семи морях
и океанах. Раиса носилась пухом по дому и все время закатывала глаза,
складывала губы трубочкой, ахала, томным взором смотрела на гостей и,
вообще, пустила в ход весь арсенал выученных у зеркала дамских чар
— Ах, это правда, что в Москве у женщин высшего света в моде прически
под-мальчика?.. Ах, мне рассказывала одна подруга, что в Москве носят
найлоновые платья?.. Говорят, когда Уланова поет в Большом театре, даже по
блату трудно достать билеты. Эта чародейка Уланова!.. Тра-ля-ля-ля! --
запела Раиса, бросив в наступление последний резерв женского обаяния.
Партизанские набеги Раисы с тыла, фронта и флангов сильно мешали
Столбышеву вести тонкий дипломатический разговор. Он разозлился:
— Веди себя по-культурному, зараза! Не крути хвостом! Может, того
этого, дорогому товарищу на данном этапе даже неприлично на тебя смотреть,
— воскликнул удельный орешниковский князек, на минуту забыв об этикете. --
Извините, так сказать, нас, — сразу вежливо обратился он к гостю — На лоне
провинциальной природы сильно огрубляются чувства. Ну, как поживает товарищ
Молотов? — опять вернулся он к дипломатическому разговору. Голос его
сделался вкрадчивым. Глаза хитро поблескивали.
— Ничего, пока живет, — бесстрастно отвечал Дельцов
— Это очень и очень, так сказать, интересно!.. Живет, значит, пока?..
— Живет.
— Очень стойкий и незыблемый товарищ. Несгибаемый товарищ! Очень
приятная новость. Того этого, мерси вас, как в Москве говорят. Гм!.. Ну, а
как же здравствует товарищ Каганович?
— Пока живет.
— Радостная весть, и приятно, так сказать, слышать такие речи. Товарищ
Каганович — голова и удивительной души человек. Этот не подкачает, старый
соратник, вполне светлая личность и, того этого цивилизованный человек,
полезный для культуры и процветания, я бы так сказал. Ну, а как Маленков?
— Пока живет.
— Интересно, живет, значит, Маленков... Мда!.. Столбышев на минуту
умолк и задумчиво поковырял бок жареного поросенка вилкой.
— От холеры помер? — поинтересовался Дельцов, отрезая от поросячьей
спины ломоть.
— Мы больше на чумку списываем. Мда! Интересные новости... Значит,
ничего нового. А как, того этого... Впрочем, лучше пока выпьем на данном
этапе. Налей-ка, Рая, по стакану!..
— Ах, эта вонючая самогонка... Жуть, жу-у-у-уть!.. — Раиса сложила
губы свирелью и закатила глаза с такой силой, что Гога невольно отшатнулся,
увидев перед собой сплошные бельма — В Москве, я слыхала от подруги,
бенедиктин-ликер в моде у пьющих мужчин...
— Больше водку глушат.
— Неужели?! Ах, как это интересно... А я думала, что московские
мужчины любят сла-ад-кое... хи, хи!.
Столбышев посмотрел на пышущую жаром свою сожительницу и поспешил
произнести тост:
— Так выпьем же и закусим поросенком за тех, кто день и ночь думает,
так сказать, и кует счастливую жизнь для трудового народа и человечества
вообще! Дорогой столичный товарищ! Успехи нашего района, благодаря
неустанной заботе райкома, где я являюсь, так сказать, старшим, достигли
небывалых размеров. Посевы зерновых в колхозах нашего района, по сравнению с
прошлым годом, увеличены на 36 процентов. В области животноводства я
добился, того этого, небывалого бурного роста и... — Столбышев потянул из
кармана большой сверток бумаги со сжатым конспектом тоста. Но подоспевший
во-время Коля Брыскин спас своего патрона от пытки речами.
— Товарищ контрминистр! — по-военному обратился он к Гоге — Караван
в Москву отправлен. Подъемные и суточные уплачены. Экипажи обещали проделать
обратный рейс за пятнадцать дней, вместо одного месяца, и своевременно
доставить товар на базу. За техническое состояние машин и трезвость шоферов
отвечает Филимон Цуркин... Разрешите приобщиться к официальной трапезе?..
— Добро пожаловать! — заюлил Столбышев, усаживая гостя за стол.
Жалко, что в этот момент в избе Раисы не присутствовали маловеры,
относящиеся с насмешками к партийному изречению "Коммунист — это человек
особого склада", ибо Столбышев неопровержимо доказал, что данное изречение
соответствует действительности. Услышав, что перед ним находится
контрминистр, Столбышев не посмел сесть за стол и, находясь между сидящих
напротив Гоги и Коли, с непостижимым искусством смотрел обоим, не отрываясь,
преданным взглядом в лица, притом сразу обоими заплывшими жиром глазами. И
каждый из гостей думал, что Столбышев смотрит только на него и готов для
него разбиться в лепешку. Непроизвольно продемонстрировав главные данные,
необходимые, чтобы стать человеком особого склада, Столбышев каждому в
отдельности, но одновременно, задал один и тот же прощупывающий вопрос и
выяснил, что Брыскин совсем не министр, как он вначале предполагал, а
главный здесь — контрминистр. После этого человек особого склада подвинул
блюдо с поросенком к Дельцову, поставил рядом с блюдом бутылку и
бесцеремонно сел спиной к Брыскину, преданно глядя на контрминистра.
— Будьте отцом-благодетелем, дорогой товарищ контрминистр! Объясните,
того этого, когда же наше дорогое и мудрое правительство вынесло правильное
и своевременное решение о контрминистрах, — почти запел Столбышев, довольно
ловко копируя все нехитрые ужимки Раисы.
Дельцов бросил злой взгляд на своего помощника, но, смирившись с
необходимостью, снисходительно соврал о недавнем введении должности
контрминистра и добавил:
— Это так же, как и во флоте: есть адмирал и контрадмирал. Адмирал
путает все дела, а контрадмирал их распутывает. Моя обязанность --
распутывать дела министра...
— Мудрое, гениальное и историческое, того этого, решение. А не слыхали
ли вы, так сказать, случайно, как дорогой товарищ Кедров? Теперь тоже
контрминистр?..
— Кедров с Малой Бронной No. 6 недавно министерскую квартиру отхватил!
— вставил Коля Брыскин и Столбышев мигом поблагодарил Дельцова:
— Преогромное мерси, как в Москве говорят, за добрые вести. У меня с
дорогим товарищем Кедровым личная связь. Большие государственные дела
вертим, того этого. Дело секретное, — подмигнул Столбышев, — но вы,
конечно, в курсе... В общем, я только намекну... — Столбышев наклонился к
уху Дельцова и прошептал: — воробьепоставки...
Дельцов заулыбался, понимающе закивал, но когда Столбышев хотел ему еще
что-то сообщить по секрету, Дельцов со страхом отстранился от него:
— Пойдем, Брыскин, государственные дела ждут! — нетерпеливо произнес
он и встал.
Отказавшись от любезно предложенной персональной машины Столбышева, они
с панической поспешностью покинули Орешники. Уже за околицей, когда махавший
прощально шапкой Столбышев превратился в карлика, Дельцов вытер надушенным
платком потный лоб:
— Легко отделались!.. Чего доброго, псих и покусать мог...
Как видно, не понял Гога Дельцов, гений всесоюзной спекуляции, значения
слов секретаря райкома. Не понял потому, что, несмотря на свои
организаторские способности, пытливый ум и энергию, он был только простым
беспартийным человеком и не имел опыта в выполнении тысячи самых
разнообразных противоречивых, неожиданных и часто странных приказов и
распоряжений партии и правительства. Впрочем, удивляться непонятливости
Дельцова не следует. В СССР много удивительного. Даже такой крупный
специалист по сельскому хозяйству, как академик Лысенко, признался в одной
из своих статей, что впервые узнал о возможности взращивания кукурузы за
полярным крутом из правительственного постановления.
ГЛАВА IX. ШТАТНАЯ ГЕРОИНЯ ТРУДА
Самым выдающимся атлетом труда в Орешниковском районе была
Сонька-рябая. Она выигрывала все социалистические соревнования. Ставила
массу рекордов. Считалась передовиком и новатором сельского хозяйства. И
неоднократно блеснула невероятнейшими успехами в самых разнообразных
областях колхозного производства.
И вот теперь, на заре отечественного воробьеловства, ей надлежало и на
этом поприще пожать лавры трудовой славы. Так предложил Столбышев на
экстренном заседании бюро райкома и предложение его было с воодушевлением
поддержано остальными членами бюро: "Сонька, она опытная, она не
подведет!.."
Принимая. во внимание бесконечное доверие, оказанное местными
руководителями Соньке-рябой, и уверенность в ее успехе, нельзя обойти эту
героиню труда непочтительным молчанием. Автор пытается быть максимально
приближенным к советской действительности, и раз в Советском Союзе считается
смертельным грехом замалчивание имен и нераскрытие духовных обликов
передовиков труда, то и автор вынужден рассказать все, что он знает о
Соньке-рябой. И приступая к этому делу, автор, следуя традиции советских
писателей и литераторов, кается и признает свои ошибки, что раньше, в
предыдущих главах, недостаточно глубоко раскрыл образ "лучшего человека в
районе" Софии Сучкиной, — так официально именовалась Сонька-рябая.
Софья Сучкина роста маленького, кургузая и самого, что ни на есть, на
редкость безобразного сложения. При выделке ее лица природа приложила меньше
старания и художественного вдохновения, чем при выделке обыкновенного
булыжника. Наверное, устыдившись качества работы, природа ниспослала Соньке
оспу и глубокие рытвины искусственно придавали ее лицу какое-то выражение.
Жениться на ней не находилось смельчаков. И она, повинуясь зову инстинктов,
особенно сильно развитых у уродов, не брезгала ничьими посещениями, о чем
красноречиво свидетельствовали постоянно вымазанные дегтем ворота ее дома.
При всех этих физических и моральных качествах, Сонька-рябая обладала еще
незаурядным даром лени. Работы она боялась хуже смерти и все свое время
посвящала еде, сну, любовным утехам, бесконечному самолюбованию в зеркало и
натиранию для красоты и румянца корявых щек своих свеклой, подаренной на
бедность соседями или украденной у тех же соседей, ибо коммунистический
взгляд на собственность был присущ ей с детства. И вот, благодаря
безграничной лени, Сонька-рябая и стала героинею труда. Подобное чудо в
остальном мире невозможно, но в Советском Союзе это — обыденное явление.
Возвышение Соньки в "лучшие люди" произошло так. В конце двадцатых,
начале тридцатых годов в Орешниках раскулачили около двадцати зажиточных
хозяйств. Хороших, старательных тружеников земли часть расстреляли, часть
отправили с семьями, старыми и малыми, в концлагеря, что тоже, в общем,
равносильно смерти. Террор орешан запугал, но не сломил.
— Кулак, говорят, классовый враг. Мы бедные, нас не тронут... — Так
рассуждали они и никто не хотел идти в колхоз. Тогда в Орешниках были
арестованы сорок бедных хозяев, объявленных "подкулачниками", и "классово
близких" постигла участь "классовых врагов". Поняв, что сопротивляться
бесполезно, орешане, проклиная власть на чем свет стоит, добровольно были
загнаны в колхоз.
Сонька-рябая, предчувствуя, что в колхозе придется работать, пуще всех
плевалась и сквернословила, чем и показала свою политическую отсталость,
которой она потом, уже умудреная колхозным опытом, постоянно и, кажется,
единственно этого в своей жизни стыдилась.
Когда вооруженные наганами двадцатипятитысячники при помощи милиции
первый раз выгоняли колхозников на работу в поле, один из партийных
начальников, как водится, напутствовал мрачную толпу речью:
— Еще товарищ Карл Маркс сказал, землю надо обрабатывать коллективно,
по-колхозному. А раз он сказал, значит, точка и не сопротивляться, а то душа
из вас вон!.. Вы должны идти на работу, как на праздник, с красным флагом и
пением интернационала. А тех недобитых и недодушенных врагов, которые не
покажут энтузиазма, я возьму на карандаш и там увидят!.. Кто понесет красное
знамя?.. Никто?! Хорошо же, несознательный вы элемент!!! Повторяю во-вторых:
кто понесет красное знамя, не будет работать!
— Я! — мигом нашлась Сонька-рябая, подталкиваемая ленью и
бесстыдством.
Целый день колхозники ломали спину в поле, а она стояла, как монумент,
с красным знаменем в руках. Так продолжалось до вечера.
— Сонька, она активистка! — говорили позже партийные руководители. --
Она самая надежная. Она с красным знаменем ходит!..
И правда, с тех пор, как Сонька взяла в руки знамя, она всегда его
таскала с собой: на работу, на собрание, в очередь за солью, и только
вернувшись домой, ставила его в угол у печки рядом с рогачами и кочергами.
Став активисткой, Сонька начала проявлять первые признаки коммунистической
сознательности и если к ней стучался ночью гость, она, не принимая во
внимание старого знакомства, требовала предъявления партийного или
комсомольского билета. Так круг ее сожителей сузился и принял партийный
характер. Ну, а дальше пошло все, как по маслу. Соньку стали выпускать на
собраниях говорить речи "от имени собравшихся". Она по заданию райкома
подписывалась на большую сумму на государственный безвозвратный заем и тем
давала повод требовать, чтобы другие вкладывали последние деньги.
Дальше — больше. Сонька научилась кричать "ура!", бить себя в грудь,
плакать при упоминании имен вождей от восторга, рвать на себе волосы и
кричать "смерть ему!", когда очередного вождя объявляли врагом. Так,
постепенно, она постигла все необходимое, чтобы стать настоящей активисткой.
Потом настала пора трудовых рекордов и к Соньке прикрепили знаменитую
свиноматку "Дусю". Свиноматка опоросилась четырнадцатью поросятами; в
райкоме — приписали, в обкоме — скорректировали, в республике — уточнили
и за 22 поросенка "Дуси" — Сонька получила орден Ленина. Ее выбрали
депутатом райсовета, потом депутатом областного совета, затем, неизвестно за
что, приблудился к ней орден Трудового Красного Знамени. Она стала важной.
Ни с кем не здоровалась. Поступила в партию. И когда двое комсомольцев
как-то в сердцах назвали ее "ленивой тварью" и припомнили историю с
поросятами, она написала на них донос и обоих посадили на десять лет за
клевету на лучшего человека.
Вот, пожалуй, и все, что пока можно сказать о Соньке-рябой.
— Веди, того этого, Сучкину сюда! Мы из нее "Героя Социалистического
Труда" сделаем! — приказал Столбышев Тырину.
И Тырин пошел.
— Товарищ Сучкина! — закричал Тырин, подойдя к сонькиной избе. --
Тебя зовут у райком!..
Из настежь раскрытой двери избы вышла курица, посмотрела на Тырина,
поскребла лапами землю, что-то клюнула и спокойной поступью вернулась в
избу.
— Товарищ Сучкина! — закричал опять Тырин. — Тебя срочно зовут в
райком!..
На этот раз из дверей избы высунула голову белая коза и, потрусив
бородой, изрекла: "Мэ-э-э..."
— А, чтоб тебе!.. — Тырин решительно пошел в избу. Сонька спала на
наваленных овчинах на лавке, а под лавкой, на наплеванной шелухе кедровых
орехов, нежился поросенок. Он лежал на боку, вытянув все четыре ножки и
шевелил розовым пятачком.
— "Богато живет", — подумал Тырин и принялся рассматривать окружающую
обстановку. Пол был весь сплошь, на два пальца, усыпан шелухой кедровых
орехов и, наверное, никогда еще доски пола не были осквернены прикосновением
веника. На грубо отесанном столе валялся ломоть черного хлеба, несколько
свареных в мундирах картошек и везде по столу была рассыпана соль, так что
необходимости иметь солонку у Соньки не было. Печь была, как и в других
избах, огромная и занимала половину всего пространства. Издали печь казалась
разрисованной причудливыми тропическими узорами. Словно пальмы, кустарник,
странной формы линии и зигзаги были нанесены на ней искусной рукой
художника-сюрреалиста. Но при ближайшем рассмотрении Тырин установил, что
это просто следы бесчисленных раздавленных клопов. На печи, как и положено,
была лежанка — убежище от лютых зимних морозов, и там теперь были свалены
ворохом различные тряпки, мешки и еще что-то, чего за общим беспорядком
невозможно было разобрать. В избе была одна табуретка, кадка для воды со
старой консервной банкой вместо кружки, в черной пасти печи стоял
задымленный чугун, а рядом на полу валялись рогач и кочерга. На стенах
любовной рукой Соньки были развешаны портреты всех советских вождей, кои,
видимо, с неменьшей любовью были засижены мухами. А пониже, отдельным
стройным рядом с равнением направо, висели дешевенькие базарные фотографии
солдат в количестве, примерно, взвода, с командиром на правом фланге. Это
были участники маневров 38-го года, державшие оборону в Орешниках. Около них
висели фотографии крупного формата. На одной из них, в трафаретной рамке в
виде сердца с надписью "Люби меня, как я тебя", был сфотографирован небритый
субъект в кепке, чудом державшейся на правом ухе. Во рту или, вернее, на
самом кончике оттопыренной губы его висела папироса, а в руке он держал
стакан и словно чокался с объективом. На второй фотографии были запечатлены
двое в полувоенной форме, какую обыкновенно носили партийцы в тридцатых
годах. Они стояли друг против друга, пожимали левые руки, в правых держали
по нагану и по привычке, не глядя, целились один другому прямо в сердца.
Лица их напряженно смотрели в объектив.
— На боевом посту засняты, — прошептал Тырин, — во время исполнения
партийного задания...
Осмотрев окружающую обстановку, Тырин приблизился к Соньке. Рот ее во
сне был широко открыт, совсем, как это бывало на собраниях. На конопатом
подбородке лежала, корчась в предсмертных муках, муха, а две другие, не
предвидя пагубных последствий, лакомились губной помадой на сонькиных губах
(производство треста ТЭЖЭ. Говорят: "Поцелуй смерти".)
— Вставай, Сучкина!.. Вставай...
Услышав неясные слова, коими ее обыкновенно будили друзья по ночам,
Сонька, всхрапнув, хрюкнула и открыла совершенно бесцветные глаза.
— Чаво?
— Вставай, у райком вызывают.
— И-е-е-е... Вздохнуть не дают. Все работай, да работай... — белые ее
ресницы обиженно замигали, и она еще раз тяжело вздохнув — и-и-е-е — не
поднимаясь, вытащила из-под засаленной подушки кусок зеркала, коробку с
пудрой, губную помаду и флакон очень дорогого одеколона "Красная Москва".
Началось наведение красоты, Сонька пудрила заспанную физиономию; зажав в
кулак помаду, терла по губам; потом смазала грязную шею одеколоном и
самодовольно стала рассматривать себя в зеркало.
— Ты бы лучше умылась по-культурному...
— Умываются те, у кого денег нет, а я, чай, получаю немало...
— Ну, пошли.
Шагала Сонька не быстро, косолапо, по-солдатски взмахивая руками. Сзади
ее, метров на двадцать, тянулся шлейф смеси самых неожиданных запахов.
— Вот, товарищ Сучкина. Большое, того этого, тебе дело партия
поручает! — начал с хода Столбышев, жестом приглашая Соньку садиться. — Ты
должна показать производственные успехи по воробьеловству... Поставить, так
сказать, рекорд.
Сонька-рябая вздохнула. Как не легко ставить трудовые рекорды, но все
же это связано с некоторой затратой труда.
— Чижило мне, я уже на своем веку наработалась...
— Ничего. Дело, так сказать, не пыльное, но денежное. За это Золотую
Звезду получить можешь, в Верховный Совет, того этого, назначит выбрать;
может, в Комитет Мира попадешь за границу поедешь, накупишь барахла разного
по дешевке... — искушал Столбышев, и Сонька согласилась.
Как организовать рекорд каменщика знают все, а рекордсмен-каменщик,
получив кирпичину в руки, шлепает ее как-нибудь и таким образом за день
укладывает 18 тысяч кирпичей. При этом считается, что он работал один и не
принимается в учет, если стена рушится.
Как организовать рекорд забойщика, тоже всем известно: десяток
инженеров месяц ползают по шахте и выискивают удобное место. Двадцать
крепильщиков, вместо двух, работают на знатного забойщика. Ему дается лучший
инструмент и он, знай себе, рубит уголь и кроме этого не делает никаких
других работ, которые должен делать простой забойщик.
Как организовать рекорд токаря, кузнеца, овцевода, доярки, полевода --
все знают и все это уже испытано. Но вот, как организовать рекорд по улову
воробья — это была еще неизведанная область. И к чести Столбышева надо
сказать, что он не задрожал перед трудностями новаторства. Первым долгом он
распорядился разбросать на большой площади за околицей Орешников полтонны
пшеницы. Потом двадцать колхозников на протяжении трех дней гоняли воробьев
длинными шестами отовсюду и только на месте, где была разбросана пшеница, их
оставляли в покое. Одновременно с этим несколько мастеров изготовляли силки
и прочую снасть для ловли. А Сонька-рябая целые дни спала, набираясь сил,
как борец перед матчем. И местный фельдшер, согласно приказу Столбышева,
делал ей массажи. Так, по крайней мере, говорилось в Орешниках: "Соньку,
того этого, натирают..."
На четвертый день Сонька при всех орденах и регалиях появилась на
кишевшем воробьями месте... За ней следовали двенадцать помощников. А за
ними, сохраняя тишину, чтобы не спугнуть воробьев, шло человек двадцать:
партийные работники, председатели колхозов, милиция для охраны порядка,
фельдшер на случай перенапряжения героини труда, представители райисполкома
и возглавлял их всех сам Столбышев, имея около себя редактора Мостового для
ведения летописи трудового подвига.
Но одно дело — поставить рекорд на угле и кирпиче, а другое — на
воробьях. Увидев такую массу народа и, не без основания, приняв Соньку за
огородное пугало, большинство пернатых улетело. Остались только те, которые
пожадничали и, обожравшись пшеницы, доживали последние часы свои. Их ловили
помощники Соньки просто руками и передавали ей улов. Рекорд получился
жиденький. Всего шестнадцать штук. Вернувшись в свой кабинет, Столбышев
приписал к сонькиному балансу восемь воробьев, потом подумав, плюнул и
округлил цифру. Получилось тридцать.
— Все равно подохнут, так какая, того этого, разница: 24 или 30? --
справедливо рассудил он.
На следующий день в "Орешниковской правде" появилась фотография
героини, извещение о её трудовых достижениях и статья за ее подписью,
написанная Мостовым, "Как я поймала тридцать воробьев". А еще через день
Сонька и два инструктора райкома уселись на телегу, в которую были запряжены
две колхозные клячи, и поехали по району делиться опытом успехов в
воробьеловстве. И в тот же день райком разослал...


