Вальтер Скотт. О сверхъестественном в литературе и, в частности, о сочинениях Эрнста Теодора Вильгельма Гофмана
страница №2
...о о битве, в которой онпринимал участие, скорей прибегнет к сухому и отвлеченному языку газетных
реляций, чем станет изукрашивать свой рассказ живописными и яркими
подробностями, которые так ценятся обычными слушателями. Это и понятно, ибо
ему кажется, что, отойди он от бесстрастной и подчеркнуто профессиональной
манеры изложения, его тотчас же заподозрят в стремлении преувеличить
опасность, которой он подвергался, а такое подозрение больше всего на свете
страшит подлинного смельчака; да к тому же нынешние военные и вообще считают
подобные рассказы проявлением дурного вкуса. Вот почему так досадно, когда
человек, не связанный с военным ремеслом и вместе с тем способный
запечатлеть все его жуткие подробности, случайно сделавшись очевидцем столь
примечательных событий, как дрезденские бои в памятном 1813 году, не оставил
подробного описания того, что, несомненно, вызвало бы у нас живейший
интерес. Описание последовавшей затем битвы при Лейпциге, сделанное ее
очевидцем М. Шоберлем (если мы верно запомнили это имя), - вот, примерно,
то, на что мы могли бы рассчитывать, если бы человек с талантом Гофмана
сообщил нам свои личные впечатления о грозных событиях, при которых ему
довелось присутствовать. Мы охотно пожертвовали бы некоторыми из его
произведений в духе гротескной diablerie {Чертовщины (франц.).} ради верной
картины наступления на Дрезден и последующего отхода союзных армий в августе
1813 года. Это была последняя значительная победа Наполеона, и так как почти
сразу за ней последовало поражение Вандама и потеря corps d'armee, {Основной
части армии (франц.).} ее можно рассматривать как бесспорную дату начала
падения императора. Гофман к тому же пылкий патриот, истинный, чистокровный
немец, всей душой желавший освобождения своей родины. Он бы с огромным
воодушевлением описал победу Германии над ее угнетателем. Но ему не было
суждено создать о ней даже небольшой исторический очерк. Вскоре за тем
французская армия отступила, и Гофман вернулся к обычным своим занятиям - к
литературным трудам и дружеским попойкам.
Тем не менее весьма возможно, что его лихорадочное воображение получило
новый толчок от зрелища тягот и опасностей, свидетелем которых столь недавно
был наш писатель. Другое, на этот раз семейное, несчастье также
способствовало болезненному повышению чувствительности Гофмана. Во время
переезда в другой город случайно опрокинулась почтовая карета, и его жена
была опасно ранена в голову, от чего страдала затем длительное время.
Все эти обстоятельства в сочетании с нервическим от природы
темпераментом навязали Гофману такой строй мыслей, который, быть может,
весьма благоприятствовал успешной работе над его необычными произведениями,
но далеко не способствовал тому спокойному и уравновешенному типу
человеческого бытия, с которым философы склонны связывать достижение высшей
ступени счастья. Болезненная острота восприятия, при которой человек
нисколько не считается с доводами рассудка и действует вопреки его
повелениям, создает душевную неустойчивость, столь порицаемую в превосходной
"Оде равнодушию";
То сердце мира не найдет,
Что, словно стрелка, рыщет.
Оно к веселью, к скорби льнет,
Замрет и снова ищет.
Страдание, которое иногда связано с чрезмерной чувствительностью тела,
в других случаях коренится в собственном нашем возбужденном воображении;
поэтому нелегко установить, что страшней - обостренная ли восприимчивость
или преувеличенная живость фантазии. У Гофмана, в частности, нервы были в
состоянии самом болезненном. Жестокий приступ нервной горячки в начале 1807
года еще более обострил роковую возбудимость, от которой он и без того
страдал: то, что вначале поразило его тело, вскоре распространилось и на
разум. Он составил для собственного пользования особого рода шкалу душевных
состояний, которая, подобно шкале термометра, определяла, насколько
взвинчены его нервы, вплоть до такого предела, за которым, вероятно, уже
начиналось подлинное безумие. Не легко подыскать английские слова,
соответствующие тем терминам, которыми Гофман определял свои ощущения;
заметим только, что один день был в его дневнике отмечен настроенностью
романтической и религиозной, на другой день он, по его словам, пребывал в
состоянии экзальтированном и возбужденно-шутливом, на третий - становился
язвительно насмешливым, на четвертый - бывал во власти бурных и причудливых
музыкальных звучаний, на пятый- им овладевала романтическая тяга ко всему
отталкивающему и ужасному, на шестой день он опять саркастичен и жаждет
чего-то капризно-необычного и экзотического, на седьмой - впадает в
квиетизм, его душа раскрыта прекрасным, чистым, привлекательным и
образно-поэтическим впечатлениям, а на восьмой день он уже снова возбужден,
но на этот раз его влекут к себе лишь самые отвратительные, самые ужасные и
самые дикие мысли, которые к тому же еще и особенно мучительны. Порой
чувства, отмечаемые в дневнике этим злосчастным гением, совершенно
противоположны тому, что, по его мнению, свидетельствует о нервном
возбуждении. Напротив, они говорят об упадке духа, о равнодушии к тем
ощущениям, которые прежде он воспринимал с особой живостью, причем
безразличие это сопровождалось у Гофмана меланхолией и полным бессилием,
столь характерными для человека, припоминающего былые наслаждения, когда они
уже не доставляют ему радости. Этот своеобразный духовный паралич
представляется нам особого рода болезненным состоянием, которое в той или
иной степени свойственно каждому, начиная от бедного механика, внезапно
обнаружившего, что ему, как он выражается, "рука отказала" и что он не может
выполнить обычную работу с присущей ему некогда ловкостью, и кончая поэтом,
чья муза покидает его в тот момент, когда он, быть может, особенно в ней
нуждается. В таких случаях разумный человек прибегает к усиленным
упражнениям или к смене занятий; невежда же и человек безрассудный пытаются
справиться с этим пароксизмом более вульгарными средствами. Но то, что у
обычных людей оказывается хоть и неприятным, но преходящим состоянием,
превращается в подлинный недуг для такой натуры, как Гофман, болезненно
ощущающей любые крайности, но особенно часто и длительно подверженной всему,
что сулит страдание. Таково уж действие чрезмерно богатого воображения.
Именно подобной душевной настроенности обязан Бертон своей концепцией
меланхолии, когда в душе чередуются радости и муки, рожденные воображением.
Его стихи столь удачно воспроизводят этот изменчивый, ипохондрический склад,
что всего лучше просто привести их:
Когда я с радостным лицом
Склоняюсь молча над ручьем
Иль, зеленью лесной храним,
Брожу, неслышен и незрим,
И тысячи немых услад
Мне радость чистую дарят,
Не отыщу прекрасней доли я,
Чем сладостная меланхолия.
Когда гуляю иль сижу,
Вздыхаю, о былом тужу
Под мрачным куполом ветвей
Иль в бедной хижине моей,
Когда тоски иль горя гнет
Меня коверкает и гнет.
Ах, лучше б кончил жизнь в неволе я,
Чем в лапах злобной меланхолии.
Я слышу, музыка звенит,
Она блаженство мне сулит,
И мир у ног моих тогда -
Селенья, замки, города,
И блеск, и чары красоты,
И женщин нежные черты,
И не найду прекрасней доли я,
Чем сладостная меланхолия.
Я слышу скорби жуткий вскрик,
О грозный звук, о страшный миг!
Кошмаром близится тогда
Уродов злобных череда,
Зверей, безглавых обезьян,
Вампиров, демонов, цыган.
Уж лучше б кончил жизнь в неволе я,
Чем в лапах черной меланхолии.
В состоянии безотчетного возбуждения, описанного в этих стихах,
мучительное и мрачное расположение духа, вообще говоря, куда более обычно,
нежели веселое, приятное и восторженное. Всякий, кто попытается проследить
за собой, легко установит правдивость этого утверждения, ибо оно неизбежно
вытекает из несовершенства человеческой природы, которая при мыслях о
будущем куда охотнее рисует нашему взору картины неприятные, чем сладостные;
иными словами, страх в наших мыслях занимает куда более обширную сферу,
нежели противостоящая ему надежда. В том-то и вся беда, что Гофман был так
сильно подвержен первому из этих душевных состояний и любое приятное
ощущение неминуемо сочеталось у него со страхом перед его вредными и
опасными последствиями. Его биографы приводят немало примеров такого
тягостного предрасположения, когда он не только преувеличивал возможность
беды при действительной опасности, но капризно и некстати связывал свои
роковые предчувствия с самыми безобидными и невинными происшествиями.
"Дьявол, - обычно говорил он, - всюду всунет свое копыто, как бы гладко ни
шло все сначала". Мелкий, но удивительно характерный пример наглядно
продемонстрирует читателю эту злополучную склонность всегда ожидать худшего.
Гофману, внимательному наблюдателю окружающего мира, довелось однажды
увидеть, как к прилавку рыночной торговки подошла маленькая девочка, чтобы
купить приглянувшиеся ей фрукты. Осторожная торговка пожелала сперва
выяснить, хватит ли у девочки денег на покупку; и когда крошка, прелестное
создание, весело и гордо показала совсем мелкую монету, женщина дала ей
понять, что нет у нее на прилавке товара, который соответствовал бы
содержимому кошелька покупательницы. Оскорбленная и пристыженная девочка
разочарованно отошла со слезами на глазах, но Гофман подозвал ее и, уладив
дело с торговкой, высыпал бедняжке в передник самые лучшие фрукты. Однако
недолго тешился он тем, что выражение ее детского личика переменилось, что
вместо обиды на нем теперь сияли счастье и полный восторг; внезапно им
овладело опасение, не причинил ли он ребенку смертельный вред, не объестся
ли девочка фруктами, которые он ей накупил, и не станут ли эти фрукты
источником какой-нибудь опасной болезни. Эта мысль, все время терзавшая его,
пока он шел к своему приятелю, была сродни многим другим, которые
преследовали его всю жизнь, никогда не давая насладиться плодами доброго или
благожелательного поступка и отравляя неясным предчувствием воображаемого
зла все, что приносило наслаждение в настоящем или сулило счастье в будущем.
И как тут не противопоставить Гофману Вордсворта, также обладающего
живым воображением и чувствительностью, Вордсворта, в чьих стихах отражаются
порою столь же несложные события, как и вышеприведенный случай, с тем,
однако, существенным различием, что ясное, мужественное и разумно
направленное сознание поэта обычно подсказывает ему приятные, нежные и
утешительные мысли в тех же обстоятельствах, в которых Гофман предчувствует
совсем иные последствия. Подобные незначительные эпизоды проходят бесследно
для людей с заурядным складом мышления. Наблюдатели же с богатым поэтическим
воображением, подобные Вордсворту и Гофману, - это химики, способные извлечь
из них либо успокаивающее лекарство, либо отраву.
Мы не станем утверждать, что воображение Гофмана было порочным или
извращенным, мы только подчеркиваем его необузданность и чрезмерное
пристрастие ко всему нездоровому и страшному. Так, например, его постоянно,
особенно в часы одиночества и напряженной работы, преследовало ощущение
загадочной опасности, которая якобы нависла над ним; а заполнившее его книги
племя чудовищ, призраков, фантасмагорических видений и всякого рода нечисти,
хоть и было сотворено его собственным воображением, приводило его в такой
трепет, как если бы все эти существа жили в реальном мире и в самом деле
могли накинуться на своего создателя. Эти порожденные им самим видения порой
настолько оживали в его глазах, что он уже не в силах был их выносить, и
ночью - обычное время его работы - Гофман часто будил жену, чтобы она сидела
у стола, пока он пишет, и своим присутствием защищала его от фантомов его же
собственного больного воображения.
Таков был этот зачинатель фантастического направления в литературе,
или, во всяком случае, первый значительный художник, который использовал в
своем творчестве фантастику и сверхъестественный гротеск, столь близко
подойдя к грани подлинного безумия, что он и сам пугался детищ своей
фантазии. Неудивительно, что в сознании, настолько подвластном воображению и
так мало сообразующемся со здравым смыслом, возникла целая вереница образов,
в которых главную роль играет фантазия и вовсе не участвует рассудок. В
самом деле, гротеск в его произведениях похож на живописную арабеску, на
которой можно различить диковинных, причудливых, замысловатых чудищ,
напоминающих кентавров, грифов, сфинксов, химер, птицу Рок и всякие иные
романтические видения, на сложный орнамент, который ослепляет зрителя
казалось бы необычайной плодовитостью вымысла и поражает его богатейшими
контрастами всех возможных форм и оттенков, тогда как на деле во всем этом
не сыскать ничего, что бы обогащало рассудок или давало пищу для суждения.
Всю свою жизнь, а она у него была нелегкая, Гофман истратил на полотна,
изображающие такого рода дикие и фантастические образы, которые принесли ему
куда меньше успеха у публики, чем если бы его талант был руководим более
требовательным вкусом и более основательным суждением. Есть немало оснований
полагать, что и жизнь его оборвалась столь рано не только из-за психического
недуга, который мешал правильному пищеварению и нормальной работе желудка,
но и вследствие невоздержанности, которая шла от желания преодолеть
меланхолию, столь властно подчинившую себе его дух. И это тем прискорбней,
что Гофман, при всех причудах перенапряженного воображения, так странно
исказившего его художественный вкус, был, видимо, человеком недюжинного
таланта, вдумчивым наблюдателем окружающего, и, если бы болезненный и
путаный ход мыслей не заставил его свести чудесное к абсурдному, он
прославился бы как тончайший живописец души человеческой, которую он умел
воспринимать во всей ее реальности и которой не уставал восхищаться.
Гофман особенно удачно воспроизводил характеры, часто встречающиеся у
него на родине, в Германии. Среди множества немецких литераторов не сыскать
другого, который бы сумел лучше и вернее обрисовать искреннюю прямоту и
суровую честность, какие встречаются во всех сословиях этой страны, ведущей
свое происхождение от древних тевтонских племен. В частности, в повести "Das
Majorat" - "Майорат" - изображен подобный характер, видимо специфически
немецкий и разительно непохожий на людей той же профессии, как их принято
описывать в романах или какими они, вероятно, встречаются в реальной жизни в
других странах. Юстициарий Ф. выполняет почти те же обязанности в семье
барона Родериха фон Р., дворянина, владеющего обширными поместьями в
Курляндии, какие всем хорошо известный приказчик Мак-Уибл выполнял на землях
барона Брэдуордина. Юстициарий, к примеру, представляет особу сеньора в его
феодальном суде, следит за правильным поступлением доходов, учитывает и
проверяет траты на ведение его дома и благодаря длительному знакомству с
делами этого семейства получает право участвовать в обсуждении и давать
советы во всех случаях, когда этого требуем необходимость. Разрабатывая
подобный же характер, шотландский автор позволил себе приписать ему
склонность к мошенничеству, которую считают обычно присущей судейским
низшего разбора, что, видимо, не противоречит истине. Приказчик, жалкий,
низменный трус и крючкотвор, вызывал бы у нас лишь презрение и отвращение,
если бы этот образ не спасали некоторые забавные черты, сочетающиеся с
профессиональной ловкостью Мак-Уибла и той почти животной привязанностью к
своему патрону и его семейству, которая, видимо, перевешивает даже природный
эгоизм этого человека. Юстициарий баронов Р. совершенно противоположен ему
по складу характера. Он чудаковат, ему присущи и старческие капризы и
связанная с ними насмешливая брюзгливость, но по моральным своим качествам
он как будто вышел из-под пера де Ламотт-Фуке, этот рыцарственный герой в
халате и домашних туфлях современного старика правоведа. Врожденное
достоинство, независимый нрав, отвага и решимость юстициария, казалось,
скорее возросли, чем уменьшились под влиянием его образования и профессии,
которые обычно помогают лучшему постижению человеческой природы и, при
отсутствии чести и совести, способствуют самым подлым и опасным проделкам,
которые только может учинить человек по отношению к своим ближним. Быть
может, несколько строчек из Крабба помогут обрисовать склад ума юстициария,
хоть он и отмечен, как мы покажем, более привлекательными качествами, чем
те, которые английский поэт приписывал достойному стряпчему своего местечка.
В местечке, прямодушен и суров,
Он вел дела прижимистых дельцов,
Но как истец, так и плательщик иска
Им одинаково ценились низко.
Он дружелюбен, но угрюм и горд,
Он сердцем чист, но бдителен и тверд,
Он видел столько грязи и паденья,
Что, друг людей, он полон к ним презренья,
С печалью в сердце зрел порою он,
Как с легкостью был добрый совращен,
Как друга не щадил и лучший друг,
Как разрывался уз священный круг
И тут же сочетались безобразно
Порок голодный с мерзостью соблазна.
Юстициарий, изображенный Гофманом, обладает, однако, еще более
возвышенным характером, чем персонаж поэмы Крабба. Он был поверенным двух
поколений баронов и постепенно сделался хранителем семейных тайн этого дома,
тайн, порою загадочных и ужасных. Положение доверенного лица, а в еще
большей степени личная энергия и благородство старика заставляли считаться с
ним даже его патрона, хотя барон был полон важности и держался временами
весьма гордо и заносчиво. Изложение фабулы повести слишком увело бы нас в
сторону, хотя "Майорат" является, на наш взгляд, лучшим из всего, что
когда-либо создал его автор. Тем не менее кое-что нам придется рассказать,
чтобы стали понятны те краткие выдержки, которые мы собираемся привести, в
основном для характеристики юстициария.
Основную часть состояния барона составлял его родовой замок Р...зиттен
- неделимое имение, или майорат, который дал название всей повести. В
соответствии со статутом этого вида собственности, барону приходилось каждый
год проводить там некоторое время, хотя ни местоположение Р...зиттена, ни
его обитатели не таили в себе ничего привлекательного. Это было огромное
старинное здание на берегу Балтийского моря, безмолвное, мрачное, почти,
можно сказать, необитаемое и окруженное не садами и парками, а густым лесом,
черные сосны и ели которого подступали к замковым стенам. Все развлечения
барона и его гостей сводились днем к травле волков и медведей, облюбовавших
этот лес, а вечером - к шумным пиршествам, где прилагались такие усилия,
чтобы изобразить бурное веселье и радость, которые свидетельствовали о том,
что по крайней мере сам барон вовсе не испытывал этих чувств. Часть здания
была разрушена. Башня, возведенная одним из прежних владельцев, основателем
пресловутого майората, для занятий астрологией, обвалилась, и теперь на ее
месте от дозорной вышки до самого подземелья замка чернел зияющий провал.
Падение башни было роковым для ее владельца, злосчастного астролога, а
глубокий провал оказался не менее роковым для его старшего сына. Судьба
последнего оставалась загадочной, и все обстоятельства его гибели, известные
или предполагаемые, сводились к следующему.
Барону запомнились оброненные как-то стариком дворецким слова о том,
что сокровища покойного астролога погребены на дне пропасти, в развалинах
башни. В эту пугающую бездну можно было заглянуть из рыцарской залы замка:
там сохранилась дверь, которая раньше вела на лестницу башни, а теперь
открывалась прямо в глубокую дыру с грудой обломков внизу. На дне этого
провала и был найден разбившийся насмерть сын астролога, второй барон из
рода, о котором ведется рассказ, причем его рука продолжала сжимать восковую
свечу. Полагали, что он отправился за книгой в библиотеку, куда также
попадали через залу, но ошибся дверью и нашел свой конец, свалившись в
разверзшуюся пустоту. Полной уверенности в этом, однако, не было.
Это двойное несчастье и какая-то природная унылость этих мест, видимо,
и были причиной того, что нынешний барон Родерих редко посещал замок; но
условия майоратного владения обязывали его проводить в нем хотя бы несколько
недель в году. Примерно в то же время, когда он туда наведывался, приезжал в
замок обычно и юстициарий, который вершил суд от лица барона и выполнял
прочие официальные обязанности. К началу этой повести он как раз прибыл в
Р...зиттен в сопровождении своего внучатного племянника, от лица которого
ведется повествование, - молодого человека, совсем еще неискушенного в
светской жизни, воспитанного несколько в духе Вертера - романтичного,
восторженного, слегка тщеславного, музыканта, поэта и щеголя; при всем том
достойнейшего малого, полного уважения к своему двоюродному деду,
юстициарию, который, со своей стороны, относился к юноше с большой добротой,
но при этом любил посмеяться над ним. Старик взял его с собой отчасти как
помощника в судейских делах, но больше - чтобы закалить его здоровье на
холодном, свистящем северном ветре да в трудах и опасностях волчьей охоты.
Они добрались до старого замка, когда кругом бушевала метель. Вся
округа выглядела особенно мрачной, дороги были занесены снегом, и форейтор
напрасно стучал в ворота... Но здесь мы предоставим вести рассказ самому
Гофману.
Тут старик грозно закричал во всю мочь:
- Франц! Франц! Куда ты запропастился? Пошевеливайся, черт подери! Мы
замерзаем у ворот! Снег до крови нахлестал лицо, пошевеливайся, черт дери!
Завизжала дворовая собака, в нижнем этаже замелькал свет, загремели
ключи, и скоро со скрипом растворились тяжелые створки ворот.
- А, добро пожаловать, добро пожаловать, господин стряпчий, угораздило
вас в такую несносную погоду!
Так вскричал старый Франц, подняв высоко фонарь; свет ударял ему прямо
в лицо, морщинистое и странно скривившееся в приветливой улыбке. Повозка
въехала во двор; мы выбрались из нее, и тут только я разглядел необычайную
фигуру старого слуги, облаченного в старомодную егерскую ливрею, затейливо
расшитую множеством всяких снурков. Над широким белым лбом лежало всего
несколько седых прядей, нижняя часть лица обветрела и загрубела, как и
полагается охотнику, и хотя напряженные мускулы почти превращали его в
причудливую маску, однако глуповатое добродушие, светящееся в глазах
старика, играющее на его устах, вновь примиряло с ним.
- Ну, старина Франц, - заговорил в передней мой дед, стряхивая снег с
шубы, - ну, старина Франи, все ли готово, выбита ли пыль из ковровых обоев в
моих комнатушках, принесены ли постели, ладно ли истопили там вчера и
сегодня?
- Нет, - невозмутимо ответил Франц, - нет, высокочтимый господин
стряпчий, ничего этого не сделано.
- Боже милостивый, - изумился дед, - да я, кажись, написал
заблаговременно: я ведь приезжаю всегда в указанный срок; вот бестолковщина;
стало быть, придется поселиться в промерзлых комнатах!
- Да, высокочтимый господин стряпчий, - продолжал Франц, заботливо
перекусив щипцами курящийся нагар свечи и затоптав его ногами, - да, видите
ли, все это не много бы помогло, особливо топка, ибо ветер и снег гуляют там
без всякого препятствия, окна разбиты, и там...
- Что, - перебил его мой дед, распахнув шубу и подбоченившись, - что,
окна разбиты, а ты, замковый кастелян, не распорядился вставить стекла?
- Я распорядился бы, высокочтимый господин стряпчий, - спокойно и
невозмутимо продолжал старик, - да только туда и не подступишься - уж очень
много навалилось щебня и кирпича в ваших покоях.
- Тьфу ты, провал возьми, откуда взялись в моих комнатах щебень и
кирпич? - вскричал дед.
- Желаю вам беспрестанно пребывать в добром здравии, молодой господин,
- проговорил Франц, учтиво мне кланяясь, ибо я только что чихнул, и тотчас
прибавил: - Это известка и камень от средней стены, той, что обвалилась.
- Что же случилось у вас - землетрясение? - сердито выпалил мой дед.
- Никак нет, высокочтимый господин стряпчий, - ответил Франц, улыбаясь
во весь рот, - но три дня назад в судейской зале с грохотом обрушился
тяжелый штучный потолок.
- Ах, чтоб... - Дед по своему вспыльчивому и горячему нраву хотел было
чертыхнуться, но, подняв правую руку вверх, а левой сдвинув на затылок лисью
шапку, удержался, оборотнлся ко мне и, громко засмеявшись, сказал: - По
правде, тезка, надобно нам попридержать язык и не спрашивать более ни о чем,
а не то узнаем о еще горшей беде, или весь замок обрушктся на наши головы.
Однако ж, - продолжал он, повернуватись к старику, - однако ж, Франц, неужто
не хватило у тебя смекалки распорядиться очистить и натопить для меня другую
комнату? Не мог разве ты приготовить другую залу для суда?
- Да все уже приготовлено, - промолвил тот приветливо, указав на
лестницу, и тотчас стал по ней подниматься.
- Ну, поглядите-ка на этого удивительного чудака! - воскликнул дед,
когда мы пошли следом за кастеляном.
Мы проходили по длинным сводчатым коридорам; зыбкий пламень свечи,
которую нес Франц, отбрасывал причудливый свет в густую темноту. Колонны,
капители и пестрые арки словно висели в воздухе; рядом с ними шагали наши
исполинские тени, а диковинные изображения на стенах, по которым они
скользили, казалось вздрагивали и трепетали, и к гулкому эху наших шагов
примешивался их шепот: "Не будите нас, не будите нас! Мы - безрассудный
волшебный народ, спящий здесь в древних камнях". Наконец, когда мы прошли
длинный ряд холодных мрачных покоев, Франц отворил дверь в залу, где ярко
пылающий камин радушно приветствовал нас веселым треском. Едва я вошел туда,
у меня сразу стало легко на душе; однако ж дед стал посреди залы, посмотрел
вокруг и весьма серьезным, почти торжественным тоном сказал:
- Итак, здесь в этой зале, должен быть суд?
Франц, подняв высоко свечу, так что на широкой темной стене открылось
взору светлое пятно с дверь величиной, ответил глухо и горестно:
- Здесь ведь однажды уже был свершен суд!
- Что это тебе взошло на ум, старик? - вскричал дед, торопливо сбросив
шубу и подойдя к огню.
- Так, просто у меня вырвалось! - ответил Франц, зажег свечи и отворил
дверь в боковой покой, который был уютно прибран для нас.
Скоро перед камином появился накрытый стол; старик подал отлично
приготовленные блюда, за сим последовала добрая чаша пунша, как только умеют
варить на севере, что пришлось весьма по душе нам обоим, мне и моему
двоюродному деду. Утомившись дорогою, мой дед, отужинав, тотчас отправился
почивать; новизна, необычайность места да и пунш так возбудили мой дух, что
о сне нечего было и помышлять. Франц собрал со стола, помешал в камине дрова
и вышел с приветливым поклоном.
И вот я остался один в высокой просторной рыцарской зале. Метель
улеглась: ветер перестал завывать, небо прояснилось, и сквозь широкие
арковые окна сияла полная луна, озаряя магическим светом все темные уголки
этого старинного здания, куда не достигал ни тусклый свет моей свечи, ни
отблеск огня в камине. Стены и потолки залы, как это и посейчас еще можно
встретить в старых замках, были покрыты диковинными старинными украшениями,
одни - тяжелыми панелями, другие - фантастической росписью и пестро
раскрашенной золоченой резьбой. На больших картинах, чаще всего
представлявших дикую схватку кровавой медвежьей и волчьей охоты, выдавались
вырезанные из дерева звериные и человеческие головы, приставленные к
написанным красками туловищам, так что, особенно при зыбком, мерцающем свете
луны и огня, все оживало ужасающе правдиво. Из портретов, помещенных между
этими картинами, выступали во весь рост рыцари в охотничьих нарядах,
вероятно предки нынешних владельцев, любившие охоту. Все - живопись и резьба
- было темного цвета давно минувшего времени; тем резче выделялось светлое
голое пятно на той стене, где были пробиты две двери в соседние покои; скоро
я уразумел, что там, должно быть, также была дверь, которую потом заложили,
и что как раз эта новая кладка не была, подобно другим стенам, расписана или
украшена резьбой. Кому же не ведомо, как непривычная, причудливая обстановка
с таинственной силой воздействует на наш дух, так что самое ленивое
воображение пробуждается и начинает предчувствовать небывалое - например, в
долине, окруженной диковинными скалами, или в темных стенах церквей и проч.
Ежели я прибавлю, что мне было двадцать лет и я выпил несколько стаканов
крепкого пуншу, то мне поверят, что в рыцарской зале мне было неспокойней
чем где-либо. Представьте себе тишину ночи, когда глухой рокот моря и
странный свист ветра раздаются подобно звукам огромного органа, приведенного
в действие духами; светлые мерцающие облака, проносясь по небу, часто
заглядывают в скрипучие сводчатые окна, уподобляясь странствующим великанам,
- поистине, в тайном трепете, пронизывавшем меня, я должен был
почувствовать, что неведомый мир может зримо и явственно открыться передо
мной. Но это чувство было подобно той дрожи, которую охотно испытываешь,
читая живо представленную повесть о привидениях. Тут мне пришло на ум, что
не может быть лучшего расположения духа для чтения книги, которую я, как
всякий, кто в то время хоть сколько-нибудь был предай романтизму, носил в
кармане. Это был Шиллеров "Духовидец". Я читал и читал, и воображение мое
распалялось все более и более. Я дошел до захватывающего своей жуткой силой
рассказа о свадебном празднестве у графа фон Ф. И вот, как раз когда
появляется кровавый призрак Джеронимо, со странным грохотом растворилась
дверь, которая вела в залу. В ужасе я вскакиваю, книга валится у меня из
рук, но в тот же миг все стихло, и я устыдился своего ребяческого испуга!
Быть может, двери распахнулись от сквозного ветра или по другой какой
причине. "Тут нет ничего - только мое разгоряченное воображение превращает
всякое естественное явление в призрак". Успокоив себя, я подымаю книгу с
полу и снова бросаюсь в кресла, но вдруг кто-то тихо и медленно, мерными
шагами проходит через залу, и вздыхает, и стонет, и в этом вздохе, в этом
стоне заключено глубочайшее человеческое страдание, безутешная скорбь. Ага!
Это, верно, какой-нибудь больной зверь, запертый в нижнем этаже. Ведь хорошо
известны ночные акустические обманы, когда все звуки, раздающиеся в дали,
кажутся такими близкими. Чего же тут бояться! Так успокоил я себя, но вдруг
кто-то стал царапать в новую стену, и громче прежнего послышались тяжкие
вздохи, словно исторгнутые в ужасающей тоске предсмертного часа. "Да, это
несчастный запертый зверь; вот сейчас я громко крикну, хорошенько притопну
ногой - и тотчас все смолкнет или зверь там, внизу, явственнее отзовется
своим неестественным голосом". Так я раздумываю, а кровь стынет у меня в
жилах, холодный пот выступает на лбу; оцепенев, сижу я в креслах, не в силах
подняться и еще менее того вскрикнуть. Мерзкое царапакие наконец
прекратилось, снова послышались шаги, - и жизнь и способность к движению
вновь пробудились во мне; я вскакиваю и ступаю два шага вперед; но тут
ледяной порыв ветра проносится по зале, и в тот же миг месяц роняет бледный
свет на портрет весьма сурового, почти страшного человека, и будто сквозь
пронзительный свист ночного ветра и оглушительный ропот моря отчетливо слышу
я, как шелестит его предостерегающий голос: "Остановись! Остановись, не то
ты подпадешь всем ужасам призрачного мира!" И вот дверь захлопывается с
таким же грохотом, как перед тем; я явственно слышу шаги в зале; кто-то
сходит по лестнице, - с лязгом растворяется и захлопывается главная дверь
замка. Затем будто кто-то выводит лошадь и по прошествии некоторого времени
ставит ее обратно в конюшню. Потом все стихло! В ту же минуту услышал я, что
мой дед в соседней комнате тревожно вздыхает и стонет. Я разом пришел в
себя, схватил свечу и поспешил к нему. Старик метался, по-видимому в дурном
и тяжелом сне.
- Пробудитесь, пробудитесь! - закричал я, взяв его нежно за руку и
подняв свечу так, что яркий свет ударил ему в лицо.
Старик вздрогнул, испустил неясный крик, потом открыл глаза, ласково
поглядел на меня и сказал:
- Ты хорошо сделал, тезка, что разбудил меня. Ах, мне привиделся дурной
сон, и тому виной только эта комната и зал, ибо я вспомнил минувшее и много
диковинного, что здесь случилось. Но все же постараемся выспаться
хорошенько! {Здесь и в дальнейшем повесть "Майорат" цитируется по изданию:
Э. Т. А. Гофман. Избранные произведения в трех томах, т. 1. Гослитиздат, М,,
1962 (перевод А. Морозова).}
На другой день с утра юстициарий с племянником приступили к делам.
Сократим, однако, подробный рассказ молодого стряпчего о том, что с ним
произошло, и отметим лишь, что мистический ужас предшествующего вечера
оставил такой глубокий след в его воображении, что он уже склонен был видеть
черты сверхъестественного всюду, куда падал его взгляд; даже две почтенные
старые дамы, тетки барона Родериха фон Р., старомодные обитательницы этого
старомодного замка в их французских чепцах и штофных платьях с пестрыми
оборками, казались его предубежденному взору чем-то призрачным и
фантастическим. Юстициарий был обеспокоен странным поведением своего
помощника и, как только они оказались наедине, попросил у него по этому
поводу объяснений:
- Однако ж, тезка, скажи, бога ради, что с тобой сталось? Ты не
смеешься, не говоришь, не ешь, не пьешь. Уж не болен ли ты, или с тобой
что-нибудь стряслось?
Не запираясь, я обстоятельно рассказал ему все, что приключилось
прошедшей ночью. Я ни о чем не умолчал, особенно подчеркнув, что выпил много
пуншу и читал Шиллерова "Духовидца".
- Надобно в этом признаться, - добавил я, - и тогда станет вероятным,
что моя разгоряченная фантазия создала все эти призраки, на самом деле
бродившие лишь в моем собственном мозгу.
Я полагал, что дед жестоко напустится на меня и осыплет колкими
насмешками мое общение с призраками, но вместо того он помрачнел, уставился
в пол, потом быстро поднял голову и, устремив на меня сверкающий взор,
сказал:
- Я не знаю, тезка, твоей книги. Однако ж не ей и не парам пунша обязан
ты этим видением. Знай же: мне привиделось то же самое, что приключилось с
тобой. Мне представилось, что я, так же как и ты, сижу в креслах подле
камина, на то, что открылось тебе только в звуках, я отчетливо узрел
внутренним взором. Да, я видел, как вошел страшный призрак, как бессильно
толкался он в замурованную дверь, как в безутешном отчаянии царапал стену
так, что кровь выступила из-под сломанных ногтей, как потом сошел вниз,
вывел из конюшни лошадь и опять поставил ее туда. Слышал ли ты, как далеко в
деревне пропел петух?.. И тут ты разбудил меня; я скоро поборол злое
наваждение этого чудовищного человека, который все еще смущает ужасами
веселие жизни.
Старик умолк, а я не хотел его расспрашивать, полагая, что он все
объяснит сам, когда найдет нужным. Пробыв некоторое время в глубоком
раздумье, дед продолжал:
- Тезка, теперь, когда ты знаешь, как обстоят дела, достанет ли у тебя
мужества еще раз испытать это наваждение? Со мной вместе?
Разумеется, я сказал, что чувствую довольно сил для этого.
- Ну, тогда, - продолжал старик, - будущую ночь мы с тобой не сомкнем
глаз. Внутренний голос убеждает меня, что это злое наваждение поборет не
столько моя духовная сила, сколько мужество, основанное на твердом уповании,
что это не дерзостное предприятие, а благое дело, и я не пощажу живота
своего, чтобы заклясть злой призрак, который выживает потомков из родового
замка их предков. Однако ж ни о каком опасном дерзновении тут и речи нет,
ибо при таком твердом, честном умысле, при таком смиренном уповании, какие
живут во мне, нельзя не быть и не остаться победителем. Но все же, если
будет на то воля божия и меня сокрушит нечистая сила, ты, тезка, должен
будешь объявить, что я пал в честной христианской битве с адским духом,
который тревожит своим смутительным существованием обитателей замка! Но ты,
ты держись в стороне! Тогда тебе ничего не будет!
День прошел в различных рассеивающих занятиях. После ужина Франц, как и
накануне, собрал со стола и принес пунш; полная луна ярко светила сквозь
мерцающие облака, морские волны кипели, и ночной ветер завывал и стучал в
дребезжащие стекла сводчатых окон. Внутренне взволнованные, мы понуждали
себя к равнодушной беседе. Мой дед положил часы с репетицией на стол. Они
пробили двенадцать. И вот с ужасающим треском распахнулась дверь, и, как
вчера, послышались тихие и медленные шаги, наискось пересекающие залу,
донеслись вздохи и стоны. Дед побледнел, однако глаза его сверкали огнем не-
обыкновенным. Он встал с кресел и, выпрямившись во весь рост, подперся левой
рукой, а правую простер вперед, в середину залы, и был похож на
повелевающего героя. Но все сильнее и явственнее становились стенания и
вздохи, и вот кто-то стал царапаться в стену еще более мерзко, чем накануне.
Тогда старик выступил вперед и пошел прямо к замурованной двери такими твер-
дыми шагами, что затрещал пол. Став подле того места, где все бешеней и
бешеней становилось царапанье, он сказал громким и торжественным голосом,
какого я еще от него никогда не слыхал:
- Даниель, Даниель, что делаешь ты здесь в этот час?
И вот кто-то пронзительно закричал, наводя оторопь и ужас, и послышался
глухой удар, словно на пол рухнула какая-то тяжесть.
- Ищи милости и отпущения у престола всевышнего! Там твое место. Изыди
из мира сего, коему ты никогда больше не сможешь принадлежать! - Так
воскликнул старик еще громче, чем прежде, и вот словно жалобный стон
пронесся и замер в реве поднимающейся бури.
Тут старик подошел к двери и захлопнул ее так крепко, что в пустой зале
прошел громкий гул. В голосе моего деда, в его движениях было что-то
нечеловеческое, что повергло меня в трепет неизъяснимый. Когда он опустился
в кресло, его взор как будто просветлел, он сложил руки, молясь в душе. Так,
должно быть, прошло несколько минут, и вот мягким, глубоким, западающим в
душу голосом, которым дед так хорошо владел, он спросил меня:
- Ну что, тезка?
Полон страха, ужаса, трепета, священного благоговения и любви, я упал
на колени и оросил протянутую мне руку горячими слезами. Старик заключил
меня в объятия и, прижимая к сердцу, сказал необычно ласково:
- Ну, а теперь будем спать спокойно, любезный тезка.
Привидение больше не появлялось. Это был, как, вероятно, догадался уже
читатель, призрак вероломного слуги, чьей рукой прежний владелец замка был
низвергнут в провал, зиявший за столь часто упоминавшейся дверью, недавно
заложенной камнем.
Прочие события в замке Р...зиттен окрашены по-иному, но и они,
бесспорно, свидетельствуют о высоком искусстве Гофмана в изображении
человеческих характеров. Барон Родерих и его жена прибывают в замок в
сопровождении целой свиты гостей. Баронесса молода, хороша собой и
отличается болезненной впечатлительностью - она любит нежную музыку,
патетические стихи, прогулки при лунном свете; дикая орава почитателей
охоты, окружающих барона, их шумные дневные забавы и не менее шумные
вечерние развлечения претят баронессе Серафине, и она пытается найти
утешение в обществе племянника юстициария, который умеет написать сонет,
исправить клавикорды, спеть партию в итальянском дуэте или принять участие в
чувствительной беседе. Короче говоря, двое молодых людей, решительно не
думая о чем-либо предосудительном, стояли на верном пути к греху и
несчастью, если бы только их не выручили из западни, расставленной их
собственной страстью, мудрая осмотрительность, здравый смысл и колкая ирония
нашего друга юстициария.
Вот почему об этом герое можно сказать, что он обладает тем правдивым и
честным характером, который, по нашему разумению, помогает смертному столь
же успешно справиться со злыми чарами загробного мира, как сдержать и
предотвратить нравственное зло в нашем реальном мире; самые возвышенные
чувства движут Гофманом, когда он приписывает незапятнанной мужской чести и
прямодушию ту же неуязвимость по отношению к силам зла, какие поэт связывает
с женской непорочностью:
И сказано: ни дух, бродящий ночью
В огне, в тумане иль в болоте мглистом,
Ни ведьма тощая, ни злой вампир,
Из гроба выходящий в час урочный,
Ни домовой, ни злобный черный кобольд
Над девичьей не властны чистотой.
Поэтому в приведенных выше отрывках мы восхищаемся не просто волшебной
или страшной фабулой повести, хотя события здесь изложены превосходно, но
тем, в каком выгодном свете подан человеческий характер, способный,
вооружась могучим чувством долга, без излишней самонадеянности, но твердо
противостоять силе, могущество которой трудно вообразить, в намерениях
которой он имеет все основания усомниться и сопротивление которой кажется
столь безнадежным, что самая мысль о нем наполняет ужасом все наше естество.
Прежде чем расстаться с повестью "Майорат", следует еще отметить ее
заключение, которое отлично написано и большинству читателей, переступивших
черту юности, напомнит те чувства, которые они и сами порой испытывали.
Много-много лет спустя после того, как угас род баронов Р., случай привел
юного племянника, ныне уже пожилого человека, на берега Балтийского моря.
Была ночь, и его внимание привлек сильный свет, льющийся над горизонтом.
- Эй, куманек, что это там за огонь впереди? - спросил я форейтора.
- Эва, - отьечал тот, - да ведь это не огонь, это будет Р...зиттенскрй
маяк!
Р...зиттен!.. Едва форейтор вымолвил эго имя, как память моя с
ослепительной живостью представила мне те роковые осенние дни, что я провел
там. Я видел барона, видел Серафину, и старых диковинных тетушек, и самого
себя с пышущим здоровьем лицом, искусно причесанного и напудренного, в
нежном небесно-голубом камзоле, - да, себя самого, влюбленного, что поет
скорбную песнь об очах любимой и вздыхает, словно печь. В глубокой тоске,
объявшей меня, точно разноцветные огоньки вспыхивали соленые шутки старого
стряпчего, которые теперь забавляли меня больше, чем тогда. Я был исполнен
печали и вместе с тем удивительного блаженства, когда рано утром вышел в
Р...зиттене из коляски, остановившейся подле почтового двора. Я узнал дом
управителя, спросил про него.
- С вашего дозволения, - ответил мне почтовый писарь, вынимая изо рта
трубку и поправляя ночной колпак, - с вашего дозволения, здесь нет никакого
управителя. Это королевское присутственное место, и господин чиновник еще
изволит починать.
Из дальнейших расспросов я узнал, что прошло уже шестнадцать лет, как
барон Родерих фон Р., последний владелец майората, умер, не оставив после
себя наследников, и майорат, согласно уставу, по которому он был учрежден,
поступил в казну.
Я поднялся к замку; он лежал в развалинах. Часть камней л/потребили на
постройку маяка - так по крайней мере сказал мне вышедший из лесу старик
крестьянин, с которым я завел разговор. Он еще хранил в памяти рассказ о
привидении, бродящем в замке, и уверял, что еще и поныне, особенно в
полнолуние, в развалинах слышатся ужасающие стенания.
Если читателю приходилось в преклонные годы заново посещать места, где
он бывал в юности, и слышать от незнакомых людей рассказы о переменах,
которые там произошли, он не останется равнодушным к простоте этого
заключения.
Отрывки, которые мы привели, свидетельствуют не только о безудержности
гофмановской фантазии, но и о его умении ее смягчить и ослабить. К
сожалению, вкус и темперамент слишком настойчиво влекли Гофмана к
гротескному и фантастическому, унося его чересчур далеко, extra moenia
flammantia mundi, {За пределы пылающих стен мира (лат.).} за пределы не
только вероятного, но даже и мыслимого; вот почему он так редко творил в
более умеренном стиле, которым ему столь просто было бы овладеть.
Распространенный ныне роман, бесспорно, знает множество путей развития,
да мы и не склонны вовсе спускать псов критики на тех, кто ставит себе целью
всего лишь развлечь читателя и помочь ему скоротать время. Мы искренне
полагаем, что в этой области литературы "tout genre est permis hors les
genres ennuyeux", {Разрешены все жанры, кроме скучных (франц.).} и,
несомненно, дурной вкус нельзя критиковать и преследовать столь же
ожесточенно, как порочный моральный принцип, ложную научную гипотезу, а тем
более религиозную ересь. Гений, как известно, капризен, надо дать ему
возможность идти своим путем, пусть даже эксцентричным, хотя бы ради опыта.
Порой бывает к тому же весьма занятно рассматривать причудливые арабески,
выполненные человеком с незаурядной фантазией. Но все-таки нам не хотелось
бы видеть, как гении расточает - или, верней, истощает - себя в творениях,
никак не согласуемых с хорошим вкусом, и самое большее, с чем мы можем
примириться, когда речь идет о фантастике, - это такая ее форма, которая
возбуждает в нас мысли приятные и привлекательные.
Мы не в силах, однако, столь же терпимо отнестись к тем каприччио,
которые не только поражают нас своим сумасбродством, но чей скрытый смысл
вызывает в нас отвращение. В жизни писателя существуют и не могут не
существовать моменты приятного волнения, так же как и моменты волнения
мучительного, и шампанское, играющее в его бокале, утратило бы свою
благотворную силу, если бы оно не пробуждало его фантазии к ощущениям
радостным в такой же мере, как и к причудливым. Но если все его
перенапряженные чувствования то и дело устремляются к чему-то мучительному,
если пароксизмы безумия и приступы весьма близкого к нему чрезмерного
возбуждения носят болезненный характер куда чаще, чем характер приятный, то
не приходится сомневаться, что мы имеем дело с талантом, скорей способным
повергнуть нас в трепет, меланхолию и ужас, чем навеять мысли о чем-то
веселом и радостном. Гротеск к тому же естественно сочетается с ужасным, ибо
все, что противно природе, трудно примирить с красотой. Ничто, к примеру,
так не коробит взор, как тот дворец свихнувшегося итальянского государя,
который был украшен самыми чудовищными изваяниями, какие только может
подсказать скульптору извращенное воображение. Творения Калло, хоть и
свидетельствуют о неслыханной плодовитости его таланта, также способны
вызвать скорее удивление, чем удовольствие. Если сравнить Калло и Хогарта,
то по своей плодовитости они близки друг другу, но когда речь заходит о
наслаждении, даруемом пристальным изучением картин, английский мастер
оказывается в бесспорном выигрыше. Всякая новая черта, открывающаяся зрителю
в могучем изобилии образов Хогарта, обогащает историю если не человеческих
чувств, то хотя бы человеческих нравов, тогда как при самом внимательном
разглядывании чертовщины Калло мы лишь сетуем всякий раз заново о попусту
растраченной изобретательности и о фантазии, заблудившейся в мире абсурда.
Творения одного художника - это заботливо возделанный сад, где на каждом
клочке земли растет нечто приятное или полезное, в то время как картины
другого подобны саду лентяя, где столь же плодородная почва приносит лишь
дикие и уродливые сорняки. Когда Гофман назвал свой сборник "Ночные повести
в _манере Калло_", он в какой-то мере отождествлял себя с изобретательным
художником, которого мы только что подвергли критике; и действительно, для
того чтобы написать, например, такую повесть, как "Песочный человек", надо
было глубоко проникнуть в секреты этого причудливого мастера, на духовное
родство с которым наш автор по праву претендовал. Мы привели ранее в пример
повесть, в которой чудесное вводится, на наш взгляд, весьма удачно, ибо оно
сочетается и соотносится с человеческими интересами и чувствами, а также с
необычайной силой показывает, до каких вершин могут обстоятельства возвести
мощь и достоинство человеческого разума. "Песочный человек" принадлежит к
совершенно иному роду произведений - к такому,
Где слит кошмар с причудой своенравной
В бесовский шабаш, мрачный и забавный,
Натанаэль, герой повести, рассказывает о своей жизни в письме к Лотару,
брату Клары; первый - его друг, вторая - девушка, с которой он обручен.
Автор письма, молодой человек мечтательного и ипохондрического склада,
настроенный весьма поэтически и метафизично, пребывает в том нервном
состоянии, которое особенно подвержено воздействию воображения. Он знакомит
друга и возлюбленную с событиями своего детства. Отец его, честный
ремесленник, часовой мастер, имел обыкновен...


