Вениамин Семенович Рудов. Последний зов

страница №3

у, держа фуражку в руке и обмахиваясь платком.
Навстречу майору с противоположного конца двора торопились старшие
лейтенанты Голяков с Ивановым.
Застегивая на ходу командирский ремень, сюда же спешил лейтенант
Сартоев, заместитель Иванова по строевой части. Они поочередно представились
майору, соблюдая старшинство - первым Голяков, за ним Иванов и уже последним
Сартоев, а затем все вместе с майором отошли в тень, к колодцу. Голяков,
вытянув руки "по швам", внимательно слушал, что ему говорил Кузнецов, было
заметно - разговор ему в тягость, потому что в нескольких случаях он
подбрасывал руку к козырьку фуражки, видно, спрашивая разрешения ответить,
но не получал его. Кузнецов, насупив брови, рубил рукой, как бы отсекая
фразу от фразы.
Со своего места Ведерников не слышал, о чем говорят командиры, но
видел, как Голяков, наконец получив разрешение, стал что-то говорить,
несколько раз кряду показывая рукой в сторону границы. Из-за реки все
слышнее накатывал рокот моторов от которого, казалось, содрогался
спрессованный знойный воздух. Потом Голяков шагнул в сторону, быстро
обернулся к свежеотрытой траншее, где отделение Новикова завершало
маскировку бруствера, обкладывая его дерном.
Ведерникову очень хотелось, чтобы командиры подошли ближе и можно было
хоть догадаться, о чем они говорят, - он был убежден, что обсуждают поступок
отделенного командира, иначе бы Голяков не оглядывался на Новикова. Желание
было лишено здравого смысла - куда уж там догадаться! Но он прямо с
нетерпением ожидал: авось приблизятся.
Командиры не торопились.
Ведерников перевел взгляд на отделенного. Новиков подравнивал лопаткой
дерн на бруствере, лицо его оставалось спокойным, не было заметно волнения,
покрытое пылью и потом, оно не выражало ничего, кроме усталости. Только
пальцы рук впились в черенок, и ногти были белыми-белыми. Он стоял спиной к
командирам, полусогнувшись, подрезал плитки дерна, и по обожженной на солнце
напряженной спине скатывались капельки пота, выпирали ребра, обтянутые
тощей, как у подростка, незагоревшей на боках кожей, и сам он, тонкий в
кости, сухощавый, выглядел далеко не таким возмужавшим, как это казалось,
когда он надевал воинское обмундирование.
"Парнишка. Совсем еще зеленый парнишка, - думал, глядя на отделенного,
Ведерников, успевший повоевать на финской, понюхать пороху и по-настоящему
возмужать. - А вот, гляди, держится, характер - кремень".
Нетерпение Ведерникова было так велико, что он вытянул шею, затем
сделал шаг к колодцу, но, спохватившись, откачнулся назад. На него не
обратили внимания.
Черненко же, не поняв, что происходит с Ведерниковым, процедил с
привычной подначкой:
- Сачкуем?
- Отвязни, смола.
- А работу за тебя дядя кончит?
- И ты не слабак, копай.
Кузнецов, надев фуражку на бритую голову, что-то коротко и резко сказал
Голякову, тот, откозыряв, повернулся через левое плечо, чтобы уйти, но майор
его задержал почему-то.
Потеряв надежду подслушать разговор командиров, Ведерников опустился на
одно колено, возобновил прерванную работу. Ему осталось разбросать лишнюю
землю перед бруствером стрелковой ячейки, что он и сделал незамедлительно,
несколькими энергичными взмахами лопатки, ни разу больше не подняв головы,
пока не сровнял с землей успевший высохнуть добела холмик песка.
Между тем гул за рекой нарастал, будто приближались на излете отзвуки
дальних громовых раскатов. В небе далеко за монастырем появились три черных
точки, постепенно увеличиваясь в размерах, они с пугающим грохотом
устремились прямо к границе.
Все, кто находился во дворе, задрали головы кверху, следя за тремя
немецкими истребителями, шедшими прямо по курсу на небольшой высоте, не
отворачивая ни вправо, ни влево - как к себе домой.
Похожий на аистенка мальчишка вскочил на голенастые ножки, с его головы
свалилась панамка, но он, не поднимая ее, попятился и нечаянно развалил
песчаный домик, над которым все время молча трудился. Он заплакал от горя, и
крупные слезы потекли по его бледным щекам к острому подбородку. Плач заглох
в гремящем реве пронесшихся над заставой вражеских истребителей. Они
пронеслись так низко, что всем отчетливо были видны летчики в кожаных шлемах
и защитных очках.
Ведерников в два прыжка очутился рядом с ребенком, подхватил его на
руки, но мальчик, вырвавшись, подбежал к Новикову, доверчиво прижался к
нему, спрятал голову у него между колен.
Кузнецов, вместе со всеми наблюдавший перелет истребителей через реку,
отдал какое-то приказание лейтенанту Сартоеву, и тот, придерживая шашку, со
всех ног побежал к заставе. Отсутствовал он недолго и через несколько минут
бегом же возвратился к все еще стоявшему у колодца майору.
- Ну что? - нетерпеливо спросил Кузнецов.
- Позвонил, товарищ майор, - громко ответил Сартоев. - Сейчас наши их
встретят... Полагаю, уже поднялись в воздух.
Майор молча кивнул, следя за удаляющимися истребителями с крестами на
крыльях.
Еще вибрировал над головами людей спрессованный самолетами, горячий,
пропахший ядовитым бензиновым запахом воздух, а машины уже были над Брестом.
Они по-прежнему летели низко, на высоте не больше трех сотен метров, словно
бы находились над своим аэродромом, а не в чужом небе, и солнце высвечивало
их серебристые тела, оставляющие за собой грохот и вой.
Кузнецов заметно нервничал, но об этом его состоянии позволяло
догадываться лишь то, как он носком сапога, не глядя себе под ноги,
безотчетно чертил на влажной земле у колодца короткие неровные линии.
Все наблюдали за кружившими над городом немецкими самолетами, и никому
не пришло в голову обратить взгляд к границе, где по ту сторону реки с
неменьшим интересом наблюдали за полетом десятка полтора фашистских
офицеров.
- Что делают, гады! - вырвалось у прикомандированного из отряда
сапера. - Наши почему молчат?
Ему не ответили.
Ведерников выругался, и никто его не одернул, как было бы в любом
другом случае.
Голяков нетерпеливо переминался с ноги на ногу, покусывал губы и
вопрошающе посматривал на Сартоева - будто молча спрашивал, где же, дескать,
твои "встречающие", за которыми тебя посылали?
Теперь, как вначале, рокот неприятельских истребителей доносился
приглушенным отзвуком дальних раскатов грозы. Были отчетливо видны
уменьшившиеся в размерах машины. Они носились над городом, выписывая круги,
словно издевались над всем живым, что было под ними, зная, что вторжение для
них пройдет безнаказанно, как сходило и раньше. Будто в насмешку, они то
взмывали вверх почти вертикально, то камнем падали вниз и снова чванливо
демонстрировали свое мастерство и силу моторов.
Но вот из-за набежавшего облака наперехват "мессершмиттам" вынырнули
два тупоносых истребителя с красными звездами. Они разделились и медленно, с
трудом набирая высоту, погнались за нарушителями, стремясь их отсечь от
границы и вынудить приземлиться.
Слишком тихоходны в сравнении с немецкими были самолеты. Словно
играючи, "мессершмитты" под прямым углом взмыли в небо.
Ведерников слизнул с сухих губ горько-соленый пот, взглянул на своего
отделенного. Новиков стоял белый как мел, кусал губы. Ребенок все еще
прижимался к нему, держась обеими ручонками за его руку. Все, кто находился
возле траншеи, и командиры у колодца, провожали глазами удаляющиеся к
границе немецкие истребители. Исход был ясен.
От комсоставовского дома к траншее бежала молодая женщина в белом
платье с короткими рукавами, лицо ее выражало испуг. Она еще издали увидела
мальчика и, радостная, устремилась к нему. Ребенок, обрадованно взвизгнув,
бросился к ней, и женщина, ни слова не говоря, лишь кивнув Новикову в знак
благодарности, возвратилась назад.
Ее приход вывел всех из оцепенения.
Кузнецов широким шагом пошел к траншее мимо вытянувшихся перед ним
полуголых бойцов, сопровождаемый тремя командирами, обошел ее из конца в
конец, молча, не делая замечаний. Было видно, как от перенесенного нервного
напряжения у него подергивается щека. За ним и его спутниками неотступно
тащились короткие полуденные тени.
- Вы Новиков? - Кузнецов остановился перед младшим сержантом, стоявшим
по другую сторону траншеи рядом со своими бойцами.
- Так точно. Младший сержант Новиков. Командир третьего отделения.
Ведерников слегка наклонился вперед, но майор в его сторону не
взглянул. Опять была тишина. В горячем песке купались воробьи.
Голяков стоял рядом с майором, хотел что-то сказать, но тот его
остановил жестом руки и, наклонясь над траншеей, заглянул вниз.
- Что ж, подходяще, - сказал он, но чувствовалось, что сию минуту мысли
его занимают безнаказанно ушедшие "мессершмитты". Он, разогнув спину,
непроизвольно, с нескрываемым беспокойством посмотрел в небо, где все еще
плавилось солнце и плыли, незаметно смещаясь на запад, легкие облака. - Ну,
так что вы тут натворили, младший сержант? Доложите-ка мне.
Новиков молчал. На верхней губе его выступили мелкие капельки пота,
лицо, обожженное солнцем, вдруг заострилось.
- Отвечайте, когда вас спрашивают! - строго сказал Голяков. - Доложите
начальнику отряда про свои художества.
Кузнецов отмахнулся от старшего лейтенанта, как отмахиваются от
жужжащей над ухом назойливой мухи.
- Я жду, Новиков, - сказал он довольно миролюбиво. - Хотелось бы
услышать, как вы сами оцениваете свой поступок.
Новиков посмотрел майору прямо в глаза.
- Никак.
- Можно яснее?
- Я выполнял свой воинский долг, товарищ майор.
- Вы в этом убеждены?.. Можете стоять "вольно".
- Убежден.
- Мне нравится, когда человек уверен в своей правоте, - сказал Кузнецов
без иронии и по-хорошему улыбнулся. - Можете стоять "вольно", - повторил
он. - Ну, а как тогда быть с моим приказом, запрещающим в таких случаях
поднимать стрельбу? Я ведь приказ свой не отменял.
Новиков стоял навытяжку, не отводя взгляда от Кузнецова.
Старший лейтенант Иванов порывался что-то сказать. Покраснев от
волнения, он несколько раз вскидывал руку к козырьку зеленой фуражки, прося
разрешения объясниться, но Кузнецов всякий раз отстранял его, не пробуя
выслушать. Единственный раз он, обернувшись к нему, сердито сказал:
- С вами потом разберусь... И вообще, отправляйтесь-ка, Иванов, мне
провожатых не нужно. И вы, лейтенант, занимайтесь своими делами.
Командиры ушли. При Кузнецове остался один Голяков.
- Не знаю, - честно признался Новиков. - Когда в нас выстрелили, я об
этом не думал.
- Плохо. Очень плохо, когда командир поддается эмоциям, - похоже, для
себя тихо сказал Кузнецов. - Вы не подумали, Новиков, что фашисты, возможно,
специально вас вызывали на вооруженную провокацию? Вам такое не пришло в
голову?
- Не пришло.
Близко от лица Кузнецова, жужжа, пролетел майский жук.
- Жаль, вы неплохой младший командир. Кому, как не вам, задумываться
над своими поступками. Что прикажете делать, младший сержант? По закону вас
нужно отдать под суд.
Стало так тихо, что можно было услышать едва слышный шелест листвы в
безветренном воздухе.
Новиков вскинул голову:
- Только я вот что скажу, товарищ майор. Я вот что скажу... Если бы мне
снова пришлось... так ползать на своей земле... так унижаться, лишь бы
немцев не рассердить, то стрелял бы... Стрелял снова. Не одиночным.
Очередью...
Из-под ног майора выметнулась серая ящерица и скрылась в траве за
колодцем. Кузнецов проводил ее взглядом и неизвестно чему размеренно покачал
головой. Может быть, осуждал сказанное младшим сержантом. Или дивился
ловкости ящерицы.
Голяков выходил из себя - сжимал и разжимал кулаки. Старшего лейтенанта
уже давно подмывало что-то сказать, но он не решался помешать разговору
начальника, выжидал, пока тот сам обратит на него внимание.
Кузнецов наконец к нему обернулся:
- Торопитесь?
- Никак нет, товарищ майор. Я полагал, что вы прикажете подать сигнал
вызова немецкого погранпредставителя.
- Зачем? - Кузнецов снял фуражку - ему было жарко.
- По горячим следам, так сказать. Со вчерашнего дня третье нарушение
воздушного пространства. - Произнеся эти слова вполголоса, скороговоркой,
Голяков прищелкнул каблуками сапог. - Прикажете распорядиться?
На чердаке конюшни стонали голуби. Кузнецов поднял голову кверху. На
лбу его блестели горошины пота.
- Три нарушения?
- Так точно. С учетом сегодняшнего. Всего в наше воздушное пространство
вторглось за два дня восемь немецких самолетов.
- Тринадцать, товарищ Голяков. Два залета на восьмой.
- Тем более... - Голяков осекся, видно, спохватившись, что переборщил,
вроде бы поучал начальника погранотряда, как ему поступать.
- Что тем более?
- Надо заявить протест.
Майор надел фуражку.
- Бесполезно, Голяков. У них все согласовано. И нарушения воздушного
пространства, и обстрелы наших нарядов, и все другие провокации. Не будем
протестовать. Мартышкин труд, протесты. Мы слишком доверчивы, Голяков. Вы
меня понимаете?
- Никак нет. - В глазах старшего лейтенанта отражалось недоумение.
Видно, от кого-кого, а от начальника погранотряда он такого не ожидал. - Вы
же сами требовали... - Он снова осекся, не осмелившись закончить мысль, а
еще с минуту смотрел на майора, пряча смятение и еле справляясь с собой.
- Не будем протестовать, - повторил Кузнецов и сощелкнул с рукава
гимнастерки рыжего муравья. - Младший сержант Новиков! - вдруг сказал он
громко, чеканя слова.
- Я!
- За бдительное несение службы по охране государственной границы и
умелые действия в боевом столкновении с нарушителями от лица службы объявляю
вам благодарность! - Не ожидая ответного "Служу Советскому Союзу", упреждая
всякие ненужные слова, Кузнецов козырнул. - Вопросы потом, товарищи бойцы.
Плечи старшего лейтенанта опустились, как у смертельно уставшего
человека, и когда начальник отряда заговорил, непосредственно адресуясь к
нему, он не сразу распрямил спину, непонимающе поднял глаза.
- Слушаю, товарищ майор. - Он привычно щелкнул каблуками сапог, и
упрямое, злое выражение промелькнуло в его серых, глубоко сидящих глазах.
- Личному составу полчаса на обед. Затем собрать всех в Красном уголке.
Вы меня поняли?
Голяков повторил распоряжение слово в слово, откозыряв, ушел не
свойственной ему вихляющей походкой - будто у него ломило ноги. Бутафорски
выглядели перекрещенные по спине желтые портупеи и болтающаяся вдоль тела
шашка со сверкающим на солнце эфесом. Пройдя немного, он, как бы чувствуя на
себе взгляд Кузнецова, выпрямил спину, прихватил шашку рукой и остаток пути
до поворота к комендатуре прошел четким шагом отлично натренированного
строевика.
Кузнецов в самом деле провожал его взглядом, и когда Голяков скрылся за
поворотом, отвернулся и сказал Новикову:
- Приведите себя в порядок, обедайте. И снова за дело. У нас мало
времени. Ничтожно мало.


8



"...Не поднялась рука предать Новикова суду военного
трибунала. В той строгой обстановке, в какой мы жили, не каждый бы
смог держаться, как младший сержант. Ведь его поступок был вызван
чувством оскорбленной гордости. Не своей лично, нет. Я расцениваю
это значительно объемнее... Это одно из проявлений любви к
Отечеству - не на словах, а на деле...
Долго я оставался на 15-й заставе, не знаю почему, но просто
взять и уехать не мог. Было чувство, что покидаю этих людей
навсегда..."

(Свидетельство А.Кузнецова)

В Красном уголке было душно. Со двора в открытые окна волнами вливался
тягучий зной. Новиков глаз не сводил с распаренного лица Кузнецова. Майор
говорил короткими фразами, резко взмахивал кулаком, будто вколачивал в
головы слушателей каждое свое слово.
- Этой ночью возможно резкое изменение обстановки. Изменение к худшему.
Мы к этому должны быть готовы. Все данные говорят за то, что фашисты
спровоцируют вооруженный конфликт... Требую от вас высокой бдительности и
стойкости. Верю: ни один пограничник не дрогнет. Все, как один, станем
заслоном.
Майор еще отдельно поговорил с командирами и все не спешил к своей
дребезжащей полуторке.
Что мог Кузнецов? Молча посетовать на собственное бессилие, когда
Иванов, отважившись, спросил, как быть с семьями, и он, скрепя сердце,
жестко ответил, что на этот счет командование округа указаний не дало. Их и
в округе не имели, указаний об эвакуации семей командиров границы.
Но Кузнецов знал непреложно: личный состав отряда до последнего дыхания
несет ответственность за охраняемый участок границы, и если придется здесь
всем полечь, они - начиная с него и кончая писарями - тут и лягут костьми.
Он оставался, не уезжал, и люди в его присутствии ощущали скованность.
Кузнецов это видел, порывался сказать, чтобы на него не обращали внимания, и
не мог, как не был в состоянии заставить себя сесть в кабину своей полуторки
и умчаться на очередную заставу, где были такие же люди и складывалась такая
же угрожающая обстановка, повлиять на которую он мог разве что еще более
жестким приказом - насмерть стоять, если к тому повернут наступающие
события.
Все, что творилось внутри него, оставалось при нем, он умело скрывал
свое состояние, как всегда спокойно, соответственно положению, решительно
вмешивался в то, что требовало его вмешательства.
- Станковые и ручные пулеметы - на позицию, - приказал Голякову. -
Передайте мое указание на все заставы.
- Передано, - доложил Голяков, удивляясь забывчивости майора,
продублировавшего собственное распоряжение, отданное значительно раньше.
- С наступлением темноты наряды выслать численностью не менее трех
человек при ручном пулемете. На угрожаемых участках наряды возглавлять
командирам.
- Ясно. Но вы...
- После двадцати двух занять оборонительный рубеж. Вам все ясно?
- Так точно. Я хотел...
- Об изменении обстановки немедленно докладывать. Вопросы?
- Вопросов нет. Ваши распоряжения уже переданы всем командирам
подразделений, товарищ майор. Вы раньше...
Голяков не договорил.
Кузнецов, устыдясь, вспомнил, что и эти свои указания без нужды
повторяет, будто бы сомневаясь, усвоены ли они подчиненными.
Давно пришла пора отправляться на другие заставы, там дел было не
меньше и обстановка не легче, но он, словно предчувствуя, что расстается с
этими людьми навсегда, потому что данной ему властью и в силу обстоятельств
оставляет их на верную гибель, - не мог заставить себя просто сесть в кабину
полуторки и уехать. Напускная сухость, с какой он разговаривал с Голяковым,
конечно, была нарочитой, личиной, за которой он прятал душевную боль и
благодарность ко всем этим людям. Не было нужды утверждаться в правильности
решений - все и так видно.
На Голякова он сначала всерьез рассердился за чрезмерное его усердие и
кажущуюся черствость, долго не мог ему простить Новикова, у майора не
укладывалось в голове, как у Голякова поднялась рука написать в отряд
донесение, в котором Новиков выставлялся едва ли ни военным преступником.
Так переживал поначалу майор Кузнецов. Но он привык возвращаться к любому
вопросу по нескольку раз, каждый раз осмысливая суть дела, и, прежде чем
принять окончательное решение, хладнокровно разобраться в случившемся.
Несколько поостыв, успокоившись, Кузнецов без труда обнаружил, что
старший лейтенант поступал точно в соответствии с его, майора Кузнецова,
требованиями, ничего не убавив и не прибавив, доложив, как было на самом
деле.
Задерживаться на заставе начальник отряда больше не мог. Он успел
проверить систему круговой обороны и остался ею доволен, побывал на скрытом
наблюдательном пункте, заглянул на конюшню и удостоверился, что кони стоят
под седлом, уточнил количество боезапаса - словом, проверил готовность
одного из линейных подразделений отряда к действиям в сложных условиях. Но
что бы он ни делал, чем бы ни занимался, оттягивая отъезд, в нем осталось
чувство жестокости, которую он, начальник погранотряда, прямой и
непосредственный начальник снующих по двору маленького пограничного
гарнизона людей, готовящихся к предстоящему бою, проявляет сейчас, в
предгрозье.
Так нужно, убеждал он себя. Иначе какой же ты командир, если терзаешься
чувством жалости к подчиненным!
Даже себе не хотел признаться, что обстоятельства не так однозначно
просты, как он пытается это изобразить, сводя все к собственной жестокости,
утроенной предстоящим расставанием. Не дальше как сегодня утром он сам, не
передоверяя кому-нибудь из своих заместителей, встречался с командирами
частей и соединений, обязанных поддержать пограничников и вместе с ними
отразить первый удар врага.
...Оставалось надеяться на собственные силенки. Что делать, если
соединения и части поддержки не получили указаний на развертывание! Не могут
они без приказа. Значит, с легким стрелковым оружием и с пулеметами "максим"
противостоять, сколько можно, первому тарану.
Сколько можно.
"А сколько их поляжет - ты думал?"
Ему нужно было, не теряя времени, пересечь заставский дворик, подняться
на подножку полуторки, чтобы сесть на продавленное сиденье прокаленной
солнцем кабины. Только и всего - пройти от силы полсотни шагов.
Мотор полуторки тарахтел, блестели на солнце лысые скаты, дребезжали
створки капота. Это была старая, честно послужившая машиненка, раздерганная,
чиненая-перечиненая, не раз утопавшая по оси в жидком месиве пограничных
проселков, и Кузнецов укатил на ней, первой попавшейся ему на глаза, не имея
времени, торопясь разобраться на месте.
Начальник отряда, сдвинув к пропотевшему вороту гимнастерки сползавшие
портупеи, еще раз окинул взглядом строения своей четвертой комендатуры и
пятнадцатой пограничной заставы, людей, занятых важным делом и, казалось,
забывших все на свете, кроме необходимости подготовиться к возможному
нападению. Он невольно загляделся на Новикова, когда тот, стройный,
перетянутый по тонкой юношеской талии нешироким красноармейским ремнем,
прошел к траншее, огибая полуторку и легко неся впереди себя несколько цинок
с патронами. Лицо младшего сержанта излучало спокойствие, которого так не
хватало сейчас ему, Кузнецову. И уже сидя в машине, оставив за пыльным
облаком близких ему людей, майор еще и еще раз вспоминал лицо отделенного
командира, чувствуя в этом известное облегчение. Он достал платок и первый
раз за весь день расстегнул - все до одной - пуговицы своей пропотевшей
габардиновой гимнастерки, вытер влажные шею и грудь. От этих движений,
медлительных и жестких, ему тоже стало спокойнее.
Полуторка, звеня и подпрыгивая на неровностях пограничной дороги, везла
Кузнецова на шестнадцатую заставу, которой временно командовал политрук
Пшеничный. За это подразделение майор испытывал чувство тревоги, во-первых,
потому, что в такую горячую пору оно осталось без командира, во-вторых,
из-за неготовности оборонительных сооружений вокруг заставы - подпочвенные
воды не позволяли возвести прочные укрепления.
Но Кузнецов был уверен в Пшеничном, надеялся на его организаторские
способности и умение увлечь личный состав и даже подумал, что посоветуется
со своим комиссаром и утвердит политрука в занимаемой сейчас должности.
За все эти последние дни, с полной очевидностью обнажившие угрозу
близкой войны, Кузнецову ни разу не пришло в голову подумать о том, что его
собственная семья подвергается такой же опасности, как и семьи командиров
границы, что тот же Западный Буг отделяет советский Брест от захваченной
фашистами территории Польши и те же фашистские войска, угрожающе близко
нависшие над заставами, стоят рядом с Брестом по ту сторону неширокой реки в
ожидании приказа на наступление.
Но вот сейчас, по правомерной ассоциации, вспомнив о Пшеничном, с
которым оставалась жена Маша, отправившая сына погостить к своей матери, он
подумал и о своих, подумал и впервые испугался за них.
Как никогда раньше Кузнецов с ужасающей ясностью представил себе и до
дрожи в теле почувствовал, насколько беззащитны перед лицом надвигающейся
опасности его собственная семья и семьи командиров границы, все эти Маши,
Кати, Светланы и Дуси вместе с их Игорьками, Петьками, Мишками, а
некоторые - с престарелыми родителями: ведь если промедлить, на них первых
падут вражеские снаряды; он это очень отчетливо понимал и подумал, что, не
глядя на субботний день, сегодня же, прямо с заставы позвонит начальнику
пограничных войск округа генералу Богданову и попросит указаний, куда
эвакуировать семьи.
Взволновавшись и уйдя в себя, не сразу увидел скачущего навстречу
всадника. Конь шел наметом, и всадник, пригнувшись к передней луке, будто бы
слился с ним в одно целое, устремленное вперед чудище, окутанное облаком
пыли.
- Остановись! - приказал шоферу.
Спрыгнув на полевую дорогу, Кузнецов всматривался в скачущего
кавалериста. Уже можно было различить в нем военного. Было слышно, как екает
у коня селезенка, а еще через недолгие минуты запыленный до самых бровей
старшина шестнадцатой Трофимов осадил перед майором загнанного коня.
- Что случилось, Трофимов? Куда скачете?
- К вам, товарищ майор. - Старшина был взволнован и бледен. Он с трудом
перевел дыхание. - Приказано передать, чтобы вы немедленно возвращались в
отряд.
- Кто приказал?
- Начальник штаба. Вас из округа вызывают к прямому проводу.
- Что на заставе? - спросил Кузнецов.
- Готовимся. - Старшина вытер мокрое от пота, запыленное лицо. - У
саперов ничего не получается, товарищ майор, - плывет. Мешки с песком
заготовили, где можно, траншеи в полный профиль... А так - порядок.
Разрешите в подразделение?
- Из штабдива не приезжали? - Спросил, заранее зная, что ответит ему
старшина. Но не спросить он не мог - душа изболелась: долго без поддержки не
устоять.
- Никак нет, товарищ майор. Политрук Пшеничный звонили в штаб...
- Поезжай, старшина. Возвращайся, передай Пшеничному, что, как бы туго
ни пришлось, надо стоять. Стоять, понимаешь?
- Так точно, товарищ майор. Мы понимаем.
- Ну, прощай, Трофимов. Скачи назад.
...Полуторка неслась к Бресту. Кузнецов старался не обращать внимания
на вызывающую головную боль нестерпимую жару и толчки по ухабистой полевой
дороге. Мысль сконцентрировалась на предстоящем разговоре с командованием
округа. Да, да, он первым долгом непременно еще раз поднимет вопрос о
немедленной эвакуации семей пограничников, лишь потом доложит о положении
дел на границе. С этой мыслью, несколько успокоенный, въехал в город.
Полуторка катила по нагретой за день брусчатке, слегка подрагивая и дребезжа
незастегивающимися створками капота, из горловины радиатора вырывался пар, в
кабине было нечем дышать, но Кузнецов мыслями был у себя в штабе, у прямого
провода. Еще не все потеряно, еще есть время, успокаивал он себя,
нетерпеливо поглядывая на стрелку спидометра - она чуть сдвинулась вправо,
кверху. Скорость равнялась тридцати километрам.
Кузнецов старался не видеть синеватую стрелку - глядел на залитый
июньским солнцем, утопающий в зелени город, с жадностью всматривался в лица
прохожих - чем ближе к центру, тем многолюднее становилось, - искал следы
озабоченности и вполне понятной, как сдавалось ему, - законной тревоги.
Искал и не находил. Видно, свыклись жители пограничного города с
присутствием немцев в такой близости от себя, не задумывались над тем, что
их ожидает, медленно прогуливались под тенью деревьев, легко одетые,
загоревшие или еще необожженные солнцем, но, по всему видать, пока не
обуянные страхом.
"А ты случайно, не перехлестываешь?" - мысленно спросил он себя,
поддаваясь общему настроению.
Глядя на беззаботных горожан, ему сейчас показалось, что слишком
сгущает краски - не все так мрачно, как кажется, немцы и месяц, и два назад
также нарушали границу и обстреливали наряды, немецкие самолеты, как
сегодня, вторгались в воздушное пространство, и по ним запрещалось стрелять.
Что изменилось в сравнении, допустим, с апрелем этого года или даже
февралем?
Но минутная успокоенность длилась недолго, ровно до тех пор, покуда не
показались зеленые ворота и часовой в зеленой фуражке под зеленым грибком.
Они ему напомнили о том, что лишь сегодня в полдень он собственными глазами
увидел со скрытого наблюдательного пункта заставы - орудия на позициях и
ящики со снарядами, понтоны, готовые к наведению через реку, замаскированные
танки, - все, все, что было нацелено на правый берег реки, на подчиненные
ему, майору Кузнецову, подразделения.
Поднимаясь к себе в кабинет и подведя черту под всем, что передумал,
наблюдал и пережил в течение дня, Кузнецов неожиданно вспомнил о Новикове,
каким увидел его, шагающего через двор к траншее, отягощенного цинками
патронов, спокойного и уверенного в себе.
"Не забыть бы распорядиться о написании приказа на Новикова", -
подумал, входя в примыкавшую к его кабинету дежурную комнату.
- Начальника штаба ко мне, - приказал, выслушав рапорт дежурного по
отряду. - Передайте, чтобы взял с собой карту участка, - добавил, зная
наверняка, что напоминать о карте начальнику штаба, человеку в высшей
степени пунктуальному, совершенно излишне. - Свободны. - Он взялся за ручку
двери своего кабинета.
- Есть, - ответил дежурный. И позволил себе напомнить: - Вас к
аппарату, из округа.
- Хорошо. Знаю.
Он, прикрыв за собою дверь и повесив фуражку на колышек вешалки, сел к
письменному столу, мысленно сводя воедино и оценивая разрозненные данные
рапорта. Ничего нового. Ничего утешительного. Зловещее слово "война",
которое он до времени, до сей поры и до сей минуты опасался произносить,
заменяя его общепринятым "возможная провокация", возникло перед ним во всей
устрашающей наготе.
Война!..
Первым желанием было снять телефонную трубку, сказать жене - пусть
собирается, тянуть дальше некуда, незачем и крайне опасно. Он поднял руку,
но, не донеся ее к аппарату, опустил ладонь на столешницу, где, кроме
нескольких остро отточенных карандашей и тяжелого письменного прибора из
серого мрамора, не было ничего, сдвинул прибор в угол стола, освобождая
место для карты.
Зазвонил телефон. Кузнецов снял трубку и, услышав голос жены,
вздрогнул, хотя только что сам намеревался ей позвонить.
- Ты вернулся? - спросила спокойным голосом.
И он впервые за много лет не поверил ее спокойствию.
- Прости, я занят, - ответил, как отвечал много раз на приглашения к
обеду. - Через полчаса буду. - И поспешно добавил: - Я еще предварительно
позвоню.
И только положил трубку на рычаг аппарата, как снова раздался звонок -
к прямому проводу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Начальник штаба отправился к себе, чтобы продублировать комендантам
приказ о готовности номер один.
Кузнецов, возвратясь в кабинет, остановился перед окном, выходящим на
тихую улочку. Перед глазами продолжали мелькать клавиши аппарата, змеилась
узкая полоска бумаги, и черные буковки складывались в слова, короткие,
по-военному лаконичные. ДСВ - так закончился разговор с округом. До
свидания - означали три прописных буквы.
Округ не получил указаний об эвакуации семей командиров границы.
Кузнецов поднес к глазам узенькую полоску бумажной ленты. В ушах
отдавался тревожащий перестук металлических клавиш: "ГОТОВНОСТЬ НОМЕР ОДИН -
ДСВ".
Война!
До начала оставались считанные часы.


9



"...Теперь уже не болят. Давно зажили, - Ведерников погладил
изуродованной ладонью правой руки культю левой. Двупалой клешней
она торчала из закатанного рукава клетчатой хлопчатобумажной
ковбойки. - Отболело. На погоду ломит. Только я притерпелся.
Поломит и перестанет. Рука - не сердце. Там не заживает. Там не
рубцуется... Много раз собирался побывать на своей заставе.
Случилось, однажды билет купил. А духу не хватило. Третьего
инфаркта не перенесть... А про Алексея, про Новикова, расскажу. И
про ту нашу последнюю мирную субботу. Посейчас та картина перед
глазами..."

(Свидетельство С.Ведерникова)

Всем как-то легче стало, свободнее после отъезда майора: он стеснял.
Едва полуторка выехала за ворота заставы, сняли с себя гимнастерки, за
каких-нибудь двадцать - тридцать минут, если даже не меньше, перетащили
боезапас, установили, где положено, пулеметы, назначили дежурных - словом,
подготовились к тому, что должно было навалиться на них, как они понимали,
возможно, сегодняшней ночью, в крайнем случае - на рассвете.
До ночи было еще далеко. Сейчас перевалило за полдень, вовсю грело
солнце. И даже жаворонки, бог знает куда исчезнувшие пару недель назад,
вновь заливались высоко в небе, в котором плыли и плыли легкие белые облака
и не летали немецкие самолеты.
За рекою утихомирилось.
До обеда наблюдатели докладывали о движущихся к позициям немецкой
артиллерии вереницах подвод, груженных ящиками, похоже, снарядами; то, что
немцы без утайки, не маскируясь, средь бела дня гнали артиллерийский
боезапас, не только не успокаивало, ибо, по логике вещей, когда готовится
внезапное нападение, так открыто не действуют, а, наоборот, утверждало в
предположениях - до рокового начала оставались часы.
После обеда движение прекратилось, ничего подозрительного наблюдатели
больше не отмечали. Разве что в лесах и перелесках, на ближайших хуторах и
за высокой монастырской оградой пульсировала скрытая жизнь, проникнуть в
которую не дано наблюдением в бинокли и другие оптические приборы.
В комендатуре и на заставе никто не обманывался, не убаюкивал себя тем,
что груженные ящиками подводы тащились из тыла к границе и вчера, и
позавчера, и не первый день у реки накапливались вражеские войска и техника,
наполняя окрестности грохотом, лязгом и гулом, застилая небо пыльной
завесой.
Подтверждением близости рокового часа служила, как нельзя убедительней,
наступившая тишина. Со стороны могло показаться, будто она усыпила
обитателей крохотного поселка, где размещался небольшой гарнизон
пограничников, и глухое молчаливое беспокойство, царившее над всеми и всем в
первую половину прокаленного солнцем субботнего июньского дня, безвозвратно
ушло.
Так могло показаться со стороны лишь неопытному глазу, глазу, не
способному схватить главное, скользящему по верхам, по тому, что у всех на
виду.
Чувство близкой опасности, подчиняясь которому, пограничники всю неделю
подряд совершенствовали и укрепляли блокгаузы, траншеи и ходы сообщения
вокруг теснившихся неподалеку от реки нескольких домиков и, не глядя на
светлое время, несли дежурство на огневых точках, не исчезло, благодушие и
беспечность сюда не проникли, уступив место веселью.
Могло показаться, что как раз, когда ничего изменить невозможно, когда
неотвратим роковой час, несоответствие между накаленной обстановкой и
повышенным настроением людей, вдруг появившееся с отъездом майора, не только
неуместно, но и преступно; нелепыми казались несшиеся от командирского дома
слова модной песенки об утомленном солнце, нежно прощавшемся с морем.
С патефонной пластинки томно напевал вкрадчивый тенор - то витал над
красной крышей утопавшего в зелени двухэтажного домика четвертой комендатуры
и пятнадцатой заставы при ней, то затихал, вздыхая, снова набирал силу и
уносился ввысь, за реку, где слышно, кто-то наигрывал на губной гармонике.
До ночи оставалось много часов, солнце еще не устало, и люди не больно
утомились за весь этот хлопотный, нескончаемо долгий день - их хватало и на
работу, и на веселье, и на множество всяких других незаметных дел - должно
быть, и прощавшееся с морем утомленное солнце, и немудрящие частушки
пулеметчика Яши Лабойко, исполняемые хриплым баском под аккомпанемент
балалайки, и шуточки, которые выпаливал Черненко между бритьем и
намыливанием щек, были людям нужнее всего.
Черненко брился у вынесенного во двор рукомойника; приладив зеркальце к
деревянной опоре и не глядясь в него, он ловко скреб безопаской лицо,
расточал хохмочки, сохраняя серьезную мину, не забывая всякий раз намыливать
щеки и косить глазом на слушателей, как всегда толкавшихся поблизости от
него.
- Яша, а Яша, - приставал он к Лабойко.
- Ну, що тоби трэба?
- Собирайся давай.
- Куды?
- В увольнение. Начальник отпустит. Махнем в Домачево. Знаешь, какие
там девки! Ей-бо, пойдем. Бери свою балабайку, грузи пулемет на горб.
- Сказанув... - Лабойко хохотал вместе со всеми. - Ну ты даешь, земляк,
ха-ха-ха. С пулеметом в увольнение! Ха-ха-ха... Тебе старший лейтенант такое
увольнение врежет, що спина взопреет, ха-ха-ха...
- С тобой каши не сваришь. Я думал, ты геройский парень, станкач на
горбу тащишь, как какуюсь песчинку... Э-э, тонкая у тебя кишка, Лабойко,
сдрейфил, девок спугался... - Плеснув в выбритое лицо несколько пригоршней
воды и смыв мыльную пену, Черненко обернулся к Ведерникову, тоже затеявшему
бритье. - Слышь, женатик, айда на станцию. Я там такую дивчину видел,
кассиром работает, такую дивчину - закачаешься. Пойдем?
- Спиной вперед?
- Не, нормально. Строевым шагом.
И даже Ведерников, тот самый, - хмурый, - понюхавший пороху на финской
войне, немногословный Ведерников незаметно для себя втянулся в
легкомысленный треп.
- С тобой на пару? - спросил он с серьезной миной на конопатом лице.
- А то с кем!.. Давай скоблись хутчей. Аллюр три креста, Сергей, а то
ворочаешься, как сибирский медведь - ни тпру ни ну. Девок расхватают. Гляди,
Хасабьян опередить может, два очка вперед даст Аврей Мартиросович.
Чистивший сапоги Хасабьян обернул к Черненко горбоносое, смуглое до
черноты, худое лицо:
- Хасабьян дорогу сам знает. Хасабьян напарник не нужно.
- Ай, молодец! - вскричал Черненко дурашливым голосом. - Так бери меня
с собой, я хороший, я смирный, ей-бо, бери, не пожалеешь.
- Н-нэ. Такой напарник нэ надо.
- Что ж оно получается, братцы, что, спрашивается? Лабойко дал от ворот
поворот, Хасабьян, как последний единоличник, Ведерников не желает...
- Кто сказал? - С высоты своего роста Ведерников, успев намылить лицо
до самых глаз, сверху вниз посмотрел на Черненко. - Я не отказывался.
- Так в чем загвоздка! Поехали.
- Мне мама не разрешает. Я еще маленький.
Тут все и грохнули - от кого-кого, от Ведерникова такого не ожидали.
Еще не заглох хохот, еще утирал выступившие слезы и покатывался со
смеху Новиков, а кто-то из ребят успел притащить гармошку, и тут же,
посредине двора, заглушая Лабойко, полились первые, завлекающие трели
переливчатой "Сербиянки", и Хасабьян, сверкнув черным глазом, топнув до
блеска начищенным сапогом, не пошел - поплыл, почти не касаясь земли, и
плавно же, как крыльями, махая руками, раздвигал и раздвигал воображаемый
круг до тех пор, покуда его в самом деле не обступили со всех сторон и не
раздались первые поощрительные возгласы и хлопки.
- Давай, Хасабьяныч, режь воздух!
- Шибче!
- Сыпь веселее!
- Так ее...
- Во дает Кавказ! Во дает...
Развеселый людской круг охал, постанывал, рукоплескал, и Хасабьян,
разгоряченный собственной пляской, вниманием и самой атмосферой, уже не
плыл, а летел по кругу, притопывая успевшими снова запылиться сапогами, и,
взлетывая, выделывал замысловатые коленца, похлопывал себя по бедрам и
груди, подпрыгивал, успевая на взлете постучать каблуком о каблук, приседал
и что-то гортанно выкрикивал на своем языке, по всей вероятности, зазывая
танцоров.
От начсоставовских квартир многоцветной стайкой бежали вездесущие
ребятишки - без них не обходились ни кино, ни солдатские игры и танцы, ни
даже строевые занятия - и вмиг оказались, нырнув между солдатских ног,
впереди всех в замкнутом кольце, где Хасабьян уже отплясывал не один: рядом,
охая и покрикивая, утрамбовывал пятачок Новиков, и гармонист, сменив
"Сербиянку" на "Барыню", притопывал в такт то правой, то левой ногой и
дергал плечами, голыми, как у обоих танцоров.
Случись в этот знойный полдень хлынуть ливню с безоблачного ясного
неба, ему заставские парни удивились бы меньше, нежели вступившему в пляс
хмурому Новикову. Однако сейчас это событие восприняли просто: всем им - и
Новикову - позарез была необходима хоть какая-нибудь продушина, хоть
небольшая разрядка от сверхчеловеческого нервного напряжения, в каком они
жили вот уже многие месяцы.
Хасабьян носился по кругу, прищелкивая пальцами, запрокинув
черноволосую голову - будто падал навзничь, распрямлялся и снова, не зная
устали, пускался вприсядку, огибая отяжелевшего от усталости Новикова и
оказываясь то впереди, то за спиной у него. На его поджаром, будто сотканном
из жил и тонких упругих мышц смуглом теле не было даже испарины.
Взятый кавказцем темп Новикову уже был не под силу, его движения
становились замедленнее, теряли плавность, ту, чисто русскую яркость, с
какой он вступил в тесный круг, в глазах появился влажный блеск, и весь он
лоснился сейчас от пота, увлажнившего загорелое тело. Правда, пока изо всех
сил сопротивлялся своему поражению, натужно дышал и все же носился по кругу,
как одержимый, под выкрики зрителей.
- Жми, Леша!
- Жарь!
- Покажь ему русскую...
- Земеля, к ногтю его, к ногтю.
- Хасабьяныч, держи фасон.
- Отжимай Кавказ, Вася...
- Ас-са, ас-са!..
- Не сдавайся.
Над кругом плавал горький махорочный дым, перемешанный с пылью,
взметывались хохот и выкрики, по-щенячьи заливались в неописуемом восторге
начсоставовские дети, и долго бы еще длилась искрометная, взорвавшая тишину
развеселая пляска, не появись почтальон на верховой лошади.
Новиков не выбежал - вылетел вприсядку из круга почтальону навстречу,
выделывая ногами коленца и плавно взмахивая руками, дважды прошелся перед
ним, приглашая, и лишь тогда отвалил в сторону, под жидкую тень старой
яблони.
Важный, медлительный, как сам бог Саваофу почтальон въехал на
заставский двор с туго набитой сумкой через плечо, окинул взором веселое
общество, выжидая наступления должной тишины и внимания. Ждать ему пришлось
считанные секунды. Круг переместился и замкнулся вокруг него и гнедого
меринка, отмахивавшегося хвостом от назойливых оводов. С тою же томительной
медлительностью кавалерист переместил сумку на переднюю луку, извлек пачку
писем и, будто священнодействуя, стал перебирать каждое, не замечая жадного
блеска в глазах своих сотоварищей, не видя изменившихся лиц.
- Луковченко, - позвал он, не повышая голоса.
- Я.
- Иван Ефимович?
- Ну, я.
- Танцуй.
Под снисходительно-нетерпеливые улыбки друзей парень, разок пройдясь с
раскинутыми для пляса руками, на ходу выхватил конверт из протянутой руки
почтальона, просияв лицом, отбежал в сторону, в момент отключившись от
всего, что мешало ему остаться один на один с весточкой из дому, в
счастливом ожидании чего-то необыкновенного, дорогого ему.
А "бог Саваоф" продолжал витийствовать, восседая на гнедом облаке,
остервенело махавшем обрубком хвоста:
- Быкалюк?
- Я!
- Патюлин?
- Я - Патюлин.
- Ведерников?
- Тута.
- Надо говорить: "Здесь". Получай.
- Учи ученого.
- Рудяк?
- На границе.
- Сергеев?
- Который?
- Тебе пишут. Александр где?
- В наряде.
Счастливчики, едва услышав фамилию, притопывали ногами, имитируя
пляску, выхватывали письма.
Круг постепенно редел.
"Бог Саваоф" на глазах у всех терял былое величие, опустился с гнедого
облака на грешную землю, не оглядываясь на заскучавших ребят, повел меринка
в поводу, на конюшню, небрежно забросив через плечо опустевшую сумку, где
оставалось несколько нерозданных писем и пачка газет трехдневной давности.
Гнедой, дрожа потной шкурой, дергая мордой, отмахивался от осатаневших
слепней, и разжалованный бог Саваоф то и дело сердито оборачивался к нему,
грозя кулаком:
- Но ты, балуй тут у меня, чертова орясина!..
День медленно убывал, затопленный солнцем, пропахший запахами хлебного
поля и соснового леса, напитанный шедшим от конюшни ароматом свежего сена;
из открытого окна командирского домика неугомонный патефон слал в
пространство, в, казалось, беспредельный покой обманчиво замершего Прибужья
сентиментальный романс о терзаниях покинутой женщины.
Еще длился получасовый перерыв - оставалось несколько свободных минут,
и Новиков, сидя под тенью полуусохшей, отцветшей без завязи яблони,
прислушивался к мелодии, не вникая в слова; он еще не остыл, в нем
продолжала бродить разгоряченная пляской кровь, еще шумело в голове и гудели
ноги, а в глубинах сознания возникал, нарастая, протест против нелепого
веселья и романса.
Ведерников, прочтя и спрятав в карман гимнастерки письмо, подошел с
непогасшей блаженной улыбкой на конопатом лице.
- Сашка-то, свиненок, ходить начал. На своих двоих. Подумать только!
Ходит, а!
- Какой Сашка?
- Сынок, мой Сашка, ты что - забыл? Катерина не обманет, она у меня
баба серьезная, хохлушка у меня Катерина. - Ведерников ликующе посмотрел на
своего отделенного, и было непонятно, чему он рад - первым самостоятельным
шагам Сашки или жене. Он прямо светился от счастья.
- Хорошо, - сказал Новиков.
По тому, как он обронил это слово, по невидящему взгляду,
сопроводившему сказанное, Ведерников без труда догадался об обуревающих
Новикова тревожных мыслях - отделенный давно не получал писем из дому.
- Молчат? - спросил он.
- Ничего не понимаю. В чем причина? Что там могло случиться?
- Так уж и "случиться"! Ты им карточку когда выслал?
- Давно. Вместе с письмом. Где-то в половине мая.
- Точно. Семнадцатого. Мы вместе ходили на почту.
- Больше месяца.
- Бывает. Почта, она, брат, когда как. Катерина вот тож обижалась. А
опосля получила, и вот, гляди, порядок. - Он похлопал себя по оттопыренному
письмом карману гимнастерки. - Погодь волноваться, не сегодня-завтра
получишь. Старики, чай, не одни, братаны при них, сестры.
- Давно каникулы начались, - думая о своем, сказал Новиков и направился
к умывальнику. - Лето у нас, ты представить не можешь, Ведерников, какое у
нас лето на Урале!
Он долго плескался под умывальником, брызгая на себя пригоршнями теплую
воду и шумно отфыркиваясь.
Ведерников стоял чуть поодаль, ждал, ощущая к Новикову непонятное
чувство близости и жалея его. При всем том он жил письмом Катерины и
порывался извлечь его из кармана, чтобы снова перечитать женины строчки,
пробовал и не мог представить топающим на неуверенных ножках первенца Сашку,
хоть ты что делай - не мог, захотел мысленно представить свою Катерину, но и
это ему не давалось. Ладно, успеется, думал он, не понимая, почему на душе
становится грустно.
- Какие приказания будут? - спросил, выждав, пока отделенный умоется и
натянет на обожженные плечи рабочую гимнастерку.
- По распорядку дня, - поступил резкий ответ.
Но Ведерников не обиделся, понимал: с отделенным происходит неладное.
- Ты что, Лешк, растревожился? Ну, не поступило сегодня, так завтра,
через три дня придет письмо. В первый раз, что ли? Почта, она, знаешь,
как...
- При чем тут письмо? - ответил нехотя Новиков. - В нем ли дело? Ладно,
пошел я, скоро к старшему лейтенанту являться.
- Кино будет? - не зная, что сказать, спросил Ведерников.
Уже на ходу Новиков к нему обернулся.
- Сказано: по распорядку.


10



"...Смуток у меня на душе. Сижу одна в хате. Не дождалась
вечера. Пойду, думаю, на заставу, думаю: кино посмотрю. По
субботам завсегда. Аккурат тогда, помню, "Богдана Хмельницкого"
крутили. Пришла засветло, тое-сее поделала в прачечной, потом на
кухню зашла, а в столовой хлопцы ужинают с Ивановым, с
начальником, значится. Холостяковал он - жонка с сыном до своих
поехали погостить... Ну, смотрю, ужин у них невеселый...
А кино вспоминать неохота... Сижу, как на горячей пательне,
бо то кино рвется и рвется. И свет гаснет... И собаки брешут, как
на луну в морозную ночь... А дальше, слышу, помаленьку уходят
хлопцы. И я себе пошла додому. Какое там кино!.."

(Свидетельство А.Пиконюк)

Задолго до начала сеанса старший лейтенант Иванов собрал младших
командиров на инструктаж. Предзакатное солнце било в окна канцелярии,
отраженный от стены медный свет падал на лицо сидевшего за столом Иванова, и
потому оно казалось особенно неспокойным. Начальник заставы старался
говорить ровным голосом, еще раз напоминая младшим командирам об обстановке
и тыча указкой в висевшую на стене схему участка. Иногда указка
проскальзывала мимо, к отворенному окну, уводя взоры сидящих в красноватую
даль за рекой, к горящему золотом монастырскому куполу.
- ...Что еще можно добавить к тому, что вы сами знаете, что слышали от
начальника отряда сегодня? Счет пошел на часы. Я хочу, чтобы вы, мои главные
помощники, уяснили это и довели до сведения личного состава. Смотрите, чтобы
нас не застали врасплох. Службу нести как положено. Быть готовыми к
отражению противника. - И словно бы ему не хватало воздуха, старший
лейтенант высунулся в окно, перегнув под прямым углом недлинное свое
туловище, перетянутое в плечах и по поясу новым желтым ремнем с портупеями,
шумно вздохнул и возвратился в прежнее положение. - Если вопросов нет, -
заключил он, разгладив морщины на л

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися