Владимир Миронович Понизовский. Заговор генералов
страница №2
...легальные брошюрки. В пятом году, в числе других двухсот, подписалколлективный протест против ареста депутации, во главе с Максимом Горьким
посетившей министра внутренних дел накануне Кровавого воскресенья. В конце
того же смутного пятого года он был арестован и обвинен в принадлежности к
боевой группе эсеров: при обыске у него нашли револьвер, воззвания
преступного содержания и сомнительную переписку. Он клялся, что ни к какой
боевой группе отношения не имеет. Действительно, даже в мыслях подобного не
было. Но тогда, в декабре, в разгар расправ в Москве на Пресне, могли
отправить в Трубецкой бастион или на Лисий Нос, под "столыпинский галстук"
- как пить дать. "Поверьте, господа, я не только не боевик, а и вообще не
эсер. Что до револьвера, так кто нынче не вооружен - всюду жулье, бандиты.
А воззвания - так ими в дни свобод были облеплены все стены!.."
Однако ж одиночки в "Крестах" отведать довелось. Вот когда его душу
оледенил страх. Ночами в каменной бессонной тиши, рассекаемой лязгом замков
и обрывающимися криками, сердце его схватывало от ужаса. Через неполных
четыре месяца, вконец измученный, он вышел из тюрьмы: вина его не была
доказана. Но надсадный, затаившийся в темных глубинах подсознания страх
остался. И все же снова, наперекор страху, его подмывало - на канат над
пропастью, в крест прожекторов, под гул голосов снизу.
Он не мог бы с определенностью сказать, каковы его убеждения. Вполне
был согласен с думским коллегой Маклаковым, в прошлом тоже присяжным
поверенным, что у людей их профессии нет убеждений, а есть только
аргументы. Да, представляя интересы частных лиц, адвокаты нередко сегодня
нападают на то, что с жаром защищали вчера. Выигрышные аргументы и умение
ими оперировать - вот главное.
Его не прельщала доходная практика по уголовным делам: виделся
бесконечный, растянутый на годы, ряд унылых процессов. Иное - дела,
окруженные вниманием общественности. Первый же его крупный процесс
националистической партии "Дашнакцутюн" отозвался шепотом по салонам,
именем в газетных отчетах: "Слышали? Читали?.. Не откажите познакомить!..
Ах, вы такой молодой, а так блестяще вели защиту!.." Потом Россию
всколыхнуло дело Бейлиса. Непосредственно приобщиться к нему не было
возможности: оно стряпалось в Киеве под эгидой местных губернских властей.
Но Александр Федорович предложил в коллегии столичных адвокатов выступить с
резолюцией протеста. Объехал конторы, собрал подписи. В высших сферах был
поднят вопрос о привлечении его к ответственности. Шум необыкновенный. Имя
- уже заглавными литерами на газетных полосах. Максимально мог грозить
месяц тюрьмы. Да и то лишь в случае лишения депутатской неприкосновенности
- к тому времени он был уже в Думе. Последним предвоенным громким его делом
было депутатское расследование расстрела рабочих на Ленских золотых
приисках. Речь в Таврическом. Брошюра "Правда о Лене", конфискованная
властями... Депутаты-трудовики выбрали его своим лидером.
"Человек - это стиль", - говорят англичане. Его стиль - возбуждение
общественного напряжения, пусть лишь ради скандала...
Сейчас, вскинув голову, опустив глаза, глядя себе под ноги, бледный -
бритое пудреное лицо, напряженные губы, - он взбежал на трибуну. Легкий
поклон в сторону кресла Родзянки. Взмах белой руки - будто в зал брошена
перчатка:
- Господа! Примирение со старой властью невозможно. В моменты
исторических испытаний Дума будет с народом! Все слова, которыми можно
заклеймить власть, преступную перед государством, сказаны. Не нужно
выставлять на первый план жалкую фигуру Протопопова. Дело не в Протопопове
- дело в системе!..
Александр Федорович рассчитал точно. Недавно назначенный Николаем II
министр внутренних дел Протопопов при вступлении в должность в раболепном
восторге не нашел ничего лучшего, как изречь: "Я признаю себя слепым
исполнителем воли государя". Даже монархисты обрушились на этакого болвана:
"Подобные утверждения недопустимы: слуги царя - не слепые, а сознательные
исполнители царской воли. Царю нужны слуги, а не холопы". Либералы же
воспользовались одиозной фигурой, чтобы отыграться: Протопопов был
ставленником Распутина. Имя тобольского проходимца было запрещено упоминать
публично и в печати, зато можно было отвести душу на его клевретах.
Керенский продолжал:
- Я напомню вам случай: на Марсовом поле один городовой изнасиловал
швейку. К нему на помощь прибежал другой представитель власти и совершил то
же самое.
В зале поднимается шум. Еще не разобрать - сочувствие, негодование или
смех.
- Прошу вас таких примеров не приводить, - наклоняется сверху над
кафедрой Родзянко, брезгливо оттопыривая губу.
Керенский не обращает внимания:
- Какова была бы роль гражданина, который в этот момент, вместо того
чтобы оторвать невинную жертву от насилователя, сказал бы, что завтра по
закону он донесет об этом в соответствующее учреждение?
Александр Федорович делает паузу и сам же отвечает:
- Если власть пользуется аппаратом закона и аппаратом государственного
правления только для того, чтобы насиловать страну, чтобы вести ее к
гибели, обязанность граждан...
Это уж слишком! Родзянко во всю громадность своего роста поднимается
над председательским столом:
- Член Государственной думы Керенский! Ввиду того что вы позволяете
себе призывать к неподчинению законам, я лишаю вас слова!
- Я хочу!.. - настаивает оратор.
- Я лишил вас слова, - лицо Михаила Владимировича начинает багроветь.
- Я хотел только...
- Лишаю вас слова, потрудитесь оставить кафедру, пли я вынужден буду
принять меры!
- Я протестую против того, что не дают возможности... Родзянко
выбирается из-за стола и направляется к вы-
ходу за кулисы. Эта акция означает, что заседание прервано.
В зале бушуют страсти. Правое крыло возмущено: почему председатель не
исключил наглеца на десяток заседаний? Из центра зала доносятся свист и
топот.
Председатель знает, что делает: по возобновлении заседания он объявит
прения исчерпанными. В портфеле у него лежит подписанный Николаем II
высочайший указ, коим деятельность четвертой Думы прерывается на месяц, до
шестнадцатого января нового, семнадцатого года.
3
Серго натянул вожжи, придерживая лошадей на крутом спуске, а когда
кибитка съехала на лед, отпустил, взмахнул кнутовищем:
- Ачу, ачу, цхено, цхено!..[Скачи, скачи, мой конь!.. (Из народной
песни.) (груз.)]
Брызнули, зазвенели бубенцы, запели полозья, огненный ветер резанул по
глазам. От рывка Серго опрокинулся на спинку сиденья:
- Ачу, ачу!
Зимний почтовый тракт пролегал по закованному в белую броню, продутому
ветрами руслу Лены - широкая дорога, плавно огибающая нагромождения
торосов. С обеих сторон над нею нависали заснеженные обрывистые берега, а
поверху, к самой их кромке, подступали вековые пихты и лиственницы - словно
дозорные таежного войска.
Впереди, низко, будто выкатилось на реку да так и остановилось,
запнувшись о льдину, светило солнце - дымный красно-сизый шар, обросший
морозным мхом.
Серго, когда выезжал, посмотрел на градусник: пятьдесят. Обычно.
Привычно. Мороз лишь обжигал переносье и глаза: в надвинутом на самые брови
лисьем малахае, дохе и оленьих, шерстью внутрь и наружу этербасах никакой
мороз не проберет.
Выносливые косматые лошаденки бежали споро. Вызванивали бубенцы.
Забившись в угол кибитки, тонко, на одной протяжной ноте пел якут. Если бы
не этот тоскливый звук, Серго подумал бы, что его спутник спит: смежены
веки, сомкнуты губы, обтянуты блестящей коричневой кожей широкие скулы. О
чем его песня?..
Нижний край солнца, будто растопив реку, начал погружаться в нее.
Успеть бы засветло подняться с тракта на правый берег, на тропу, ведущую к
наслегу - якутской деревушке, затерянной в тайге...
Якут добрался до Покровского на лыжах. Широкие и короткие, с нашитым
на полозы мехом, сейчас они лежали в ногах поперек кибитки.
Коллега Серго фельдшер Слепцов перевел:
- У него жена никак не может родить, шибко мучается. Говорит, не
беспокоил бы нас, да их шаман ушел камлать в другой наслег, к самому
тойону.
Серго взял всегда готовый саквояж с медикаментами и инструментами,
запряг своих выездных. Деревни русских поселенцев и якутские наслеги вверх
по Лене и по обоим ее берегам были его вотчиной, его владениями. На
пол-Европы. Ну, это, пожалуй, хватил. Но с пол-Франции - не меньше. Богач!
Хоть и не собирает ясак соболями да горностаями и не ломится его стол от
яств, а подвластны ему жизнь и смерть разноплеменного люда на всей шири
этих пространств. А что до стола, так через три дня вернется он в
Покровское - и в дом к Павлуцким: "Принимайте нахлебника!" И Зинаида
Гавриловна поставит перед ним на стол полную тарелку наваристых щей и,
прижав буханку к груди, отрежет от каравая полуфунтовый ломоть с хрустящей
корочкой. В их доме самый вкусный хлеб, который он когда-либо едал. На
какие яства он согласится обменять такое?..
- Ачу, ачу!..
Звенят копыта, поют полозья, заливаются бубенцы. Тя-"ет свою
нескончаемую тревожную песню якут. Не спросил Слепцова: первенца ждет? Вряд
ли. У них к тридцати годам уже с десяток ребятишек. Мал мала меньше.
Кожушок до пят на голом тельце...
Да... И ему уже два месяца, как перевалило за тридцать, а ни детей, ни
кола ни двора...
Скалистый берег навис над трактом. Снег еще слепил, но уже по дальнему
краю подернулся пепельно-розовой дымкой, и солнце опустилось в реку
наполовину. Короток световой день. Четыре часа. Успеть бы дотемна...
Солнце, как огненная арка, стояло прямо посреди дороги. Прищурил глаза
- сквозь ресницы, покрывшиеся от дыхания инеем, полыхает узор, как на
ширазском ковре. Затейливый орнамент, вытканный прихотливой мастерицей. И
сиреневые тени на розовом снегу - как узор. Нет предела фантазии мастерицы,
но есть свой ритм, никем но разгаданная тайна творчества. Ткет на века,
хоть стели под копыта коней. Пронесутся табуны, а лишь плотней станет ворс,
четче узор... Так и его жизнь. Проносятся по ней табуны невзгод. А ему все
нипочем, будто и вправду предопределено ему жить тысячу лет. Родные горы
Имеретин - и хмурое Приангарье, деревенька с тягостным названием Потоскуй;
выжженные солончаки Апшерона - it каменистые долины Персии; городок Лонжюмо
под Парижем - и угрюмый остров на Ладоге с двухсаженными стенами -
российская Бастилия... А вот теперь - ледяной тракт по одной из величайших
рек мира, берущей начало в сибирском варнацком море... Мастерица судьба
смогла бы придумать узор причудливей?..
Если бы вот так катить тысячи верст все вверх и вверх, добрался бы он
до самого Байкала, а там уже рукой подать и до "железки". И кати до
Питера...
Покорный судьбе умирает рабом. Л он - свободен, хоть и оковывали его
по рукам и ногам железом и, может быть, снова окуют. И он любит жизнь. Он
любит палящее солнце и ослепляющую моряну. Любит мороз, от которого железо
становится хрупким, как стекло.
- Ачу, ачу!..
Садится солнце. Крепчает мороз. Звонче и резче - бубенцы. Уже нет
узора теней на снегу. Только сиреневое свечение неба, скал, ледяных
торосов. Удивительная в этих краях зима: не шелохнется ветвь, не
поколеблется столб дыма над жильем. Словно заколдованные, стынут в
безмолвии деревья и камни, одетые в панцири доспехов, в шлемы и латы. Его
замершие до назначенного часа Ав-тандилы...
Выносливы косматые лошаденки. Пар из ноздрей - будто раскуривают
трубки. На гривах и боках осел иней.
Он еще не решил окончательно для себя... Но все эти последние дни он
живет предчувствием счастья. А что больше этого может придать силы? Эх-ха!
Он - брат этой реки и ровня ее неприступным обрывистым берегам. Его душа
открыта. А у него на родине говорят: открой свою дверь - у других открытой
найдешь.
- Ачу, ачу, цхено!..
Вот и последний поворот. За излучиной реки должна быть тропа,
поднимающаяся на крутой берег Лены, а от берега, через тайгу - к наслегу,
где мучается в родах ц ждет его помощи женщина.
4
В протопленном кабинете окно было распахнуто во всю ширь - царь любил
морозный, огуречного запаха воздух. Любил, когда ежились и вбирали головы в
жесткие воротники камзолов удостоенные аудиенции сановники, - тем короче их
надоедливые просьбы, тем быстрее выветривало их из кабинета.
В окно видны макушки лип губернаторского парка и заднепровская даль.
Старинный парк обрывался у реки. Здесь, в Могилеве, Николаю многое
напоминало любезное Царское Село.
Жаль лишь, что и в декабре мало снега в аллеях. Но зато в куще ветвей
много гнезд и можно не отказать себе в удовольствии прихватить в часы
прогулок "манлихер", давний подарок бельгийского короля, и пострелять
черных птиц.
Мысль о воронах, скользнувшая на ружье, а от ружья - на бедного
короля, навела на горестные размышления: владения его нынче под Вильгельмом
и Польша под Вильгельмом, а Румыния - под Францем-Иосифом. И Дарданеллы -
как локоть: не укусишь...
Чтобы успокоиться, Николай снял со стойки ружье, начал высматривать из
окна осторожную птицу. Но досадная мысль не отвязывалась. "Мы, царь
Польский, князь Болгарский, наследник Норвежский..." Вряд ли кто в империи
знал все государевы титулы. Николай еще цесаревичем зазубрил их и в любую
минуту мог отчеканить наизусть, как "Отче наш". Выглядывая хриплоголосую
птицу, затаившуюся меж ветвей, он повторял сейчас про себя, как заклинание:
"Божиею поспешествующею милостию, Мы, Николай вторый, .император и
самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский;
царь Казанский, царь Астраханский, царь Польский, царь Сибирский, царь
Херсониса Таврического, царь Грузинский; государь Псковский и великий князь
Смоленский, Литовский, Волынский и Финляндский, князь Эстляндский,
Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Само-гитский, Белостокский,
Карельский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных;
государь и великий князь Новгорода низовския земли, Черниговский;
Рязанский, Полотский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский,
Обдорский, Кондийский, Витебский, Мстиславский и всея северные страны
повелитель; и госупредела фантазии мастерицы, но есть свой ритм, никем но
разгаданная тайна творчества. Ткет на века, хоть стели под копыта коней.
Пронесутся табуны, а лишь плотней станет ворс, четче узор... Так и его
жизнь. Проносятся по ней табуны невзгод. А ему все нипочем, будто и вправду
предопределено ему жить тысячу лет. Родные горы Име-ретии - и хмурое
Прнангарье, деревенька с тягостным названием Потоскуй; выжженные солончаки
Апшерона - и каменистые долины Персии; городок Лонжюмо под Парижем - и
угрюмый остров на Ладоге с двухсаженными стенами - российская Бастилия... А
вот теперь - ледяной тракт по одной из величайших рек мира, берущей начало
в сибирском варнацком море... Мастерица судьба смогла бы придумать узор
причудливей?..
Если бы вот так катить тысячи верст все вверх и вверх, добрался бы он
до самого Байкала, а там уже рукой подать и до "железки". И кати до
Питера...
Покорный судьбе умирает рабом. А он - свободен, хоть и оковывали его
по рукам и ногам железом и, может быть, снова окуют. И он любит жизнь. Он
любит палящее солнце и ослепляющую моряну. Любит мороз, от которого железо
становится хрупким, как стекло.
- Ачу, ачу!..
Садится солнце. Крепчает мороз. Звонче и резче - бубенцы. Уже нет
узора теней на снегу. Только сиреневое свечение неба, скал, ледяных
торосов. Удивительная в этих краях зима: не шелохнется ветвь, не
поколеблется столб дыма над жильем. Словно заколдованные, стынут в
безмолвии деревья и камни, одетые в панцирп доспехов, в шлемы и латы. Его
замершие до назначенного часа Автандилы...
Выносливы косматые лошаденки. Пар из ноздрей - будто раскуривают
трубки. На гривах и боках осел иней.
Он еще не решил окончательно для себя... Но все эти последние дни он
живет предчувствием счастья. А что больше этого может придать силы? Эх-ха!
Он - брат этой реки и ровня ее неприступным обрывистым берегам. Его душа
открыта. А у него на родине говорят: открой свою дверь - у других открытой
найдешь.
- Ачу, ачу, цхено!..
Вот и последний поворот. За излучиной реки должна быть тропа,
поднимающаяся на крутой берег Лены, а от берега, через тайгу - к наслегу,
где мучается в родах и ждет его помощи женщина.
4
В протопленном кабинете окно было распахнуто во всю ширь - царь любил
морозный, огуречного запаха воздух. Любил, когда ежились и вбирали головы в
жесткие воротники камзолов удостоенные аудиенции сановники, - тем короче их
надоедливые просьбы, тем быстрее выветривало их из кабинета.
В окно видны макушки лип губернаторского парка и заднепровская даль.
Старинный парк обрывался у реки. Здесь, в Могилеве, Николаю многое
напоминало любезное Царское Село.
Жаль лишь, что и в декабре мало снега в аллеях. Но зато в куще ветвей
много гнезд и можно не отказать себе в удовольствии прихватить в часы
прогулок "манлихер", давний подарок бельгийского короля, и пострелять
черных птиц.
Мысль о воронах, скользнувшая на ружье, а от ружья - на бедного
короля, навела на горестные размышления: владения его нынче под Вильгельмом
и Польша под Вильгельмом, а Румыния - под Францем-Иосифом. И Дарданеллы -
как локоть: не укусишь...
Чтобы успокоиться, Николай снял со стойки ружье, начал высматривать из
окна осторожную птицу. Но досадная мысль не отвязывалась. "Мы, царь
Польский, князь Болгарский, наследник Норвежский..." Вряд ли кто в империи
знал все государевы титулы. Николай еще цесаревичем зазубрил их и в любую
минуту мог отчеканить наизусть, как "Отче наш". Выглядывая хриплоголосую
птицу, затаившуюся меж ветвей, он повторял сейчас про себя, как заклинание:
"Божиею поспешествующею милостию, Мы, Николай вторый, .император и
самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский;
царь Казанский, царь Астраханский, царь Польский, царь Сибирский, царь
Херсониса Таврического, царь Грузинский; государь Псковский и великий князь
Смоленский, Литовский, Волынский и Финляндский, князь Эстлянд-ский,
Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Само-гитский, Белостокский,
Карельский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных;
государь и великий князь Новгорода низовския земли, Черниговский;
Рязанский, Полотский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский,
Обдорский, Кондийский, Витебский, Мстиславский и всея северные страны
повелитель; и государь Иверския, Карталинския и Кабардинския земли и
области Арменския..."
Слова выкатывались из сот памяти, звуча, как пластинки ксилофона, -
хотя за каждым словом были народы, тысячи и миллионы мужчин и женщин, были
равнины и горы, обычаи и надежды, были общие для всех, но так по-разному
понимаемые мечты о счастье.
"...Черкасских и Горских князей и иных наследный государь и
обладатель; государь Туркестанский, наследник Норвежский, герцог
Шлезвиг-Голстинский, Стормарнский, Дитмерсенский и Ольденбургский".
На "герцоге Ольденбургском" ворона не выдержала, прянула с ветви.
Николай выстрелил. Удовлетворенно опустил ружье. Вот так бы наповал - всех
врагов, внешних и внутренних...
- Разрешите, ваше величество? - прервал ход его размышлений дворцовый
комендант Воейков, входя в кабинет. За ним в проеме двери виднелась фигура
дежурного адъютанта с рулоном карт в руках. Царь понял, что наступило время
утреннего доклада. Молча кивнул.
Адъютант с помощью казака-конвойца укрепил на стене листы
карты-десятиверстки всего театра мировой войны - от Восточного фронта до
Западного, от Атлантики до Палестины и Африки. Затем комендант и остальные
вышли, а в кабинете появился генерал Алексеев, начальник штаба верховного
главнокомандующего.
Ясно и четко, читая по листкам, он начал доклад. Полированная указка
заскользила с самого верха, с Северного фронта, от Рижского залива и Двины,
вниз, к Карпатам, затем перескочила на Кавказ.
Сюда, в тихий местечковый Могилев, в Ставку война докатывалась лишь
шелестом сводок, постукиванием аппаратов Юза и вкрадчивыми голосами
немногих высокопоставленных лиц, допускаемых в кабинет царя. То, что в
армиях, в засыпанных снегом окопах в сию минуту находилась половина всего
трудоспособного мужского населения державы, Николай знал по отвлеченной
цифре - четырнадцать с половиной миллионов. Будь эта цифра иной - скажем,
десять или двадцать миллионов, - он бы не удивился, не огорчился и не
обрадовался: ему было все равно. Недавно Алексеев составил сводку потерь
русской армии с начала войны по декабрь нынешнего, шестнадцатого года.
Убитых, раненых, контуженных, пострадавших от газов и пропавших без вести
оказалось почти семь миллионов. По сведениям противоборствующей стороны,
потери неприятеля составили четыре миллиона. Выходило: без малого по двое
русских на каждого немца или австрийца. Ну и что? Россия куда обширней
территориями и богаче населением.
- Как много мужчин призывного возраста у нас еще не под ружьем? -
прервал докладчика царь.
- Пятнадцать миллионов, ваше величество, - неожиданный вопрос не
застал начальника штаба врасплох. - Однако из них два миллиона - в занятых
противником областях, пять миллионов подлежат освобождению по физической
неспособности и три миллиона освобождены для нужд промышленности,
транспорта и прочих государственных надобностей.
- Два... пять... три... Десять. Значит, еще пять миллионов подлежат
мобилизации? Недурно, недурно! Шапками можем закидать!..
Генерал промолчал. Маленький, сухонький, с лысой, похожей на
шаббазскую дыню головой - такие присылал к государеву столу эмир Бухары, -
Михаил Васильевич Алексеев был начальником штаба, любезным верховному
главнокомандующему. Он ни в чем и никогда не перечил. Весьма усердный, с
зари до зари копошился в бумагах и никогда ни о чем не просил. В свою
очередь и Николай ни в какие дела штаба не вмешивался, оставив на свое
усмотрение лишь одно - назначения личного состава. Ему казалось, что война
не ведомыми никому из земных существ путями катится и катится, а к чему
прикатится - одному богу ведомо. На него и должно уповать. И ежедневные
доклады были лишь проформой, докучливой обязанностью. Так уж положено:
начальник штаба говорит - верховный главнокомандующий слушает.
На протяжении всех трех столетий существования династий среди
Романовых не было ни одного штатского. Цесаревичи - наследники престола - и
великие князья надевали гвардейские мундиры едва ли не в колыбели, и посему
каждый верил в себя как в прирожденного военачальника и полководца. Николай
же, перебирая в уме предшествовавших ему от тринадцатого колена императоров
всероссийских, набирал себе заслуг более, чем остальным: сызмальства не
было у него иных привязанностей, кроме армии, и отдохновение от
обременительных государственных забот находил он только на плацах и
биваках.
Правда, то были плацы парадов и смотров да биваки маневров с
"чаепитиями" в шатрах с гербом.
К первой своей войне, русско-японской, он относился просто как к
досадной оплошности - благо велась она далеко. В памяти его осталась не
столько она, сколько порожденные ею страшные годы смуты. В последнее время
до царя доходит: приближенных снова пугает призрак пятого года, ропот по
губерниям, забастовки по заводам. Не может того быть!
Он даже притопнул от досады. У него пятнадцать миллионов солдат! Какие
смутьяны устоят перед преданным ему войском?..
Алексеев закончил доклад, отложил указку:
- Разрешите, ваше величество, огласить всеподданнейшую просьбу
генерал-адъютанта Иванова?
- Что там еще? - царь недовольно вскинул голову: он не любил, когда к
нему обращались с просьбами.
Начальник штаба подрес к близоруким глазам плотный лист:
- "В ознаменование посещения Вашим Императорским Величеством и Их
Императорским Высочеством вечером 12 декабря раненых в районе дальнего огня
неприятельской артиллерии, а также пребывания 13 декабря в районе
расположения корпусных резервов IX и XI армий, что вдохновило войска на
новые геройские подвиги и дало им великую силу духа, а с Вашей стороны
явило пример истинной воинской доблести и самоотвержения, ибо Вы явно
подвергали опасности Свою Драгоценную Жизнь, - на основании вышеизложенного
георгиевская дума Юго-Западного фронта единогласно постановляет..."
Сердце Николая дрогнуло от предвкушения давно желанной радости.
- "...Повергнуть через старейшего георгиевского кавалера,
генерал-адъютанта Иванова к стопам Государя Императора всеподданнейшую
просьбу: "Оказать обожающим державного вождя войскам великую милость и
радость, соизволив возложить на Себя орден Святого великомученика и
победоносца Георгия 4-й степени, а на Наследника - Цесаревича - серебряную
медаль 4-й степени на георгиевской ленте..."
- Благодарю! - не сдержавшись, с горячностью пожал он руку Алексееву.
- Тронут до глубины души!
Он давно мечтал о "Георгии". С часа рождения Николай был увенчан
высшими, начиная с Андрея Первозванного, орденами Российской империи, а
затем и высшими знаками отличия европейских и азиатских государств; но всю
жизнь мечтал о скромном кресте на желто-черной ленте, кресте, который по
статуту добывается лишь на поле брани. Недавно он выезжал на позиции. В
бинокли они с цесаревичем Алексеем наблюдали за облачками далеких разрывов.
Вот как оценили в войсках! А и вправду, если бы залетел на вышку вражий
снаряд?..
- Благодарю, - повторил он. - Соизвольте передать, Михаил Васильевич,
что просьбу георгиевской думы и генерала Иванова принимаю с
признательностью.
После Алексеева был назначен доклад начальника главного
артиллерийского управления Маниковского. Царь недолюбливал этого генерала.
Он раздражал не только своей огромностью, громким голосом и буйной
шевелюрой, а еще и тем, что всегда сообщал о каких-нибудь неприятностях: то
не хватает снарядов, которые необдуманно расстреляли в зимнем походе; то
недостает винтовок, остав-ленных с убитыми и ранеными при поспешных
отступлениях.
Но сегодня Маниковский повел речь о другом:
- Ваше величество, промышленники непомерно взвинчивают цены на изделия
для армии. На казенных заводах заготовительная цена одной шрапнели -
пятнадцать рублей, а у Гужона - тридцать пять. Предприниматель Терещенко,
сахарозаводчик, предлагает построить завод для изготовления пулеметов
системы "максим". Но желает получить двойную цену - по тысяче рублей дохода
с каждого пулемета. Да еще требует постройки завода за счет казны и
поставки казенных стволов. Явный грабеж, государь!
- А что предлагаете вы?
- Предел грабежу могли бы положить только мощные казенные заводы,
ежели их будет достаточно. Прикажите, по примеру Путиловского, подчинить
артиллерийскому управлению Гужона и других заводчиков, у коих даже в такую
пору нет ни чувства стыда, ни совести!
- Нет, ни в коем случае, - решительно отверг Николай. - И так на вас,
генерал, поступают жалобы от промышленников: вы стесняете самодеятельность
общественности при снабжении армии.
- Я стесняю! - взревел артиллерист, - Ваше величество, они и без того
наживают на поставках по триста процентов, а некоторые получают барыша
сам-десять!
Все это Николаю было известно. Прохоров, к примеру, на своей
мануфактуре в Москве только за год покрыл банковских обязательств на шесть
миллионов да еще столько же припрятал. Но куда? Остается-то ведь все в
России. И снова идет в оборот.
- Пусть наживают, лишь бы не воровали.
- Ваше величество, это хуже воровства - это открытый разбой!
- Все-таки не нужно раздражать общественность, - царь пребывал в
добром настроении, и даже непозволительная настойчивость артиллериста не
могла вывести его из себя. - Сколько пулеметов готов выпускать Терещенко?
- Десять тысяч в год.
- Повелеваю ходатайство его удовлетворить. "Максимы" куда как нам
нужны, вы же сами утверждали в прошлом докладе. Держава наша богата и
обильна. Нам ли высчитывать каждый грош?
Что до своих личных денег, он помнил сумму до копейки. Всего на
декабрь шестнадцатого года у него и детей в процентных бумагах, на текущих
счетах, в ценностях, золотой и серебряной монете было 93 453 224 рубля 65
копеек. В том числе в облигациях Прусского консолидацион-ного займа, в
банкирском доме Мендельсона и К0 в Берлине, в бумагах Германского
имперского займа. Война войной, а деньги деньгами. Пусть его золото в
немецких хранилищах служит укреплению Вильгельма: проценты - и немалые! -
набегают на личные счета и его, Николая, и императрицы, и их августейших
детей.
Но хотя казна России была как бы его собственной казной, грабеж,
который учиняли ей промышленники, мало заботил Николая - по сути дела, это
лишь перекладывание денег из кармана в карман одного сюртука.
Так и ушел генерал ни с чем.
Это утро было загружено у царя сверх меры - за Ма-никовским он принял
нового министра иностранных дел, Покровского. Министр никакого доклада не
делал - он сам жаждал получить указания, каким курсом должен плыть
державный корабль в бурном море международной политики.
Корабль болтало. Все сильней давало себя чувствовать глубинное
течение, поворачивавшее его к тайному сепаратному миру с Германией за счет
нынешних союзников по
Антанте. С этой войной вышел какой-то просчет. Во всем виноваты
кузены, английский Георг и германский Вильгельм. В четырнадцатом они так
запутали Николая, что он не знал, на чьей же стороне выступить. С одной
стороны - Великобритания, давний соперник на всемирных дорогах. С другой -
Германия, покусившаяся на Балканы и Польшу. А чего хочет он сам? Царьграда
и черноморских проливов!..
Теперь, по третьему году войны, титул "царь Польский" звучал как
насмешка. Пятьдесят губерний - под Германией. Но на днях Великобритания и
Франция подтвердили: Константинополь, Босфор и Дарданеллы отойдут России.
Как будет звучать: "владыка Царь-града"?..
Хоть и не сулит эта война всех желанных побед, но на будущей
конференции, подобной Венскому конгрессу, он проявит неуступчивость и,
может быть, вернет под сень двуглавого орла и царство Польское, приобщит и
королевство Румынское.
С кем выгодней прийти на конференцию?.. Предложение о сепаратном мире
сделал недавно Вилли. Может быть, подходящий момент помириться с кузеном -
германским императором? Николаю не нравится, что в последнее время
англичане и французы беспрестанно требуют от России активных действий
против немцев, а сами топчутся на Сомме и под Верденом. Хитрецы! Хотят весь
груз войны переложить на его плечи!.. Минувшей весной и летом, чтобы
выручить итальянцев, он бросил корпуса в наступление под Луцком. Потерял
десятки тысяч солдат без всякой пользы для своего фронта. А в августе,
когда повис на волоске французский Верден, кто снова отвлек германские
армии? Да и вступление в войну Румынии, на чем тоже настояли союзники,
привело лишь к растяжке фронта и переброске дополнительно русских дивизий
на юг. Он уже раскусил: как только у них возникают трудности, они тотчас
втравливают его, совсем не считаясь с тем, хочет он или не хочет, выгодно
это ему или не выгодно. Как будто Николай - не император великой державы, а
пешка в их собственной игре. Вот возьмет и покажет им!.. Тогда попляшут!..
Гнев и решимость уже кипели в нем, но Николай не дал им вылиться в
повеление - вспомнил: сегодня удостоился долгожданного "Георгия". На поле
брани. Нет, торопиться не следует. Союзники по Антанте вытянули у него
обещание начать весной будущего, семнадцатого года новое наступление. А
этот шумный генерал: "Нет пушек, нет винтовок, нет патронов, нет
снарядов!.. Нет, нет, нет!.." Пусть расстарается да не скупится. Коль он,
император, обещал, весеннее наступление будет!..
- Можете выступить в печати с заявлением, что курс русской политики
останется прежним, - резюмировал Николай вслух свои размышления, обращаясь
к ловящему ого слова новому министру. - Никаких изменений. Союз с Францией
и Англией, расширенный присоединением к нему Италии, останется краеугольным
камнем нашей политики и после войны. Доказательством крепости уз,
связывающих нас, явится соглашение о будущей судьбе Константинополя и
проливов.
"Вот так-то, голубчики: вы мне - Константинополь, я вам - искреннюю
дружбу".
После докладов Николаю на сегодня оставалось еще просмотреть почту.
Дворцовый комендант, зная нелюбовь государя к бумагам, оберегал его от
всяческих посланий. На синем сукне стола лежало одно-единственное письмо.
От Алике.
Он надрезал конверт.
"Возлюбленный мой! На всякий случай, если тебе придется сменить
Поливанова, помни про его помощника Беляева, которого все хвалят как
умного, дельного работника и настоящего джентльмена, вполне преданного
тебе..."
Чего это Алике ополчилась на военного министра?.. Странно. Недавно
Поливанов был еще ей угоден. Впрочем, фамилию Беляева он слышит уже не
впервой в связи с министерской должностью. Но подходит ли? Полный генерал,
однако ни разу не казал носа на фронт, все чины и награды выслужил в
Петербурге. От кого же он слышал? Ах да, от Распутина и Ани Вырубовой.
Тогда все понятно...
С самого начала войны, а в последнее время все более часто и
настойчиво императрица вмешивалась в дела управления государством и в
верховное командование армией. И каждый раз, прежде чем написать Николаю,
советовалась с Распутиным: где наступать, где отступать, кого из генералов
сместить, кого, выдвинуть. Николай давно уже ни в чем не перечил супруге,
сие совершенно бесполезно - все равно Алике настоит на своем. И хотя в
глубине души недолюбливал и побаивался Старца, свою позицию определил
четко: "Лучше один Распутин, чем десять истерик в день".
По совести говоря, будь его воля, он бы давно выгнал мужика взашей.
Осточертели тошнотворные: "Папочка и мамочка, сладенькие мои, дорогие,
золотые!" Ишь нашел себе родителей. Тем более что враги Распутина доносили:
за стенами дворца он называет царицу "мамашкой", а его самого - "папашкой",
к тому же однажды осмелился сказать: "Папашка несчастный человек, у него
внутри недостает". Алике убеждала - все это клевета на Друга. Но шло со
всех сторон. Помнится, товарищ министра внутренних дел генерал Джунковский
представил доклад о происшествии в "Яре", о тлетворном влиянии Распутина на
общественность - с предположением, что темный мужик сей является орудием
какого-то сообщества, влекущего Россию к гибели. Жандармский генерал
испросил разрешения на продолжение своих наблюдений. "Я вам не только
разрешаю, - ответил Николай, - но я вас даже прошу сделать это, но,
пожалуйста, чтобы эти доклады знали я и вы - это будет между нами". Однако
Алике откуда-то узнала - может, он и сам проговорился. Вышел конфуз.
Пришлось отчислить генерала со службы. Теперь, когда докладывали Николаю об
очередных проделках Распутина, он хмурил брови, кивал, даже говорил:
"Хорошо, я подумаю". Но думать охоты не было. Да и зачем? Ей там, в Зимнем
или Царском, виднее, чем ему здесь, в Ставке.
Он рад, что вырэался снова на свободу. Надоели ее вечные попреки в
нерешительности, ее восклицания: "Ах, если бы я была мужчиной!.." Ну и
пожалуйста. Хотите Беляева вместо Поливанова? Надо сказать Воейкову, чтобы
заготовил указ.
Кажется, все дела... Царь посмотрел в окно, на деревья и синюю даль за
Днепром. День только еще начинался, а заполнить его было нечем. Ох-хо-хо,
скука...
Он подошел к стойке, взял "манлихер", направился к двери.
По дворцу зазвучали отрывистые команды, вытягивались в струнку штабные
офицеры и генералы, замирала охрана - чины дворцовой полиции, солдаты
гвардейского сводного полка, полевые жандармы, секретные агенты: государь
идет!..
5
Окно под потолком не только забрано в кованую решетку, но и охвачено
жестяным "воротником". Даже если бы он надумал взобраться на стол,
привинченный к стене, ничего бы не увидел - только осколок серого неба. А
надзиратель, подсмотрев в глазок, донес бы тюремному начальству - и тогда
неминуем карцер в подвальных лабиринтах Пугачевской башни.
Он давно уже отказался от взрывов протеста, когда накопившееся нервное
напряжение требует разрядки - пусть хоть такой, внешне бессмысленной. Он
сумел заковать свою волю в броню и контролировать каждый поступок
целесообразностью. Однако до тех пределов, пока не унижено достоинство, не
усечены мизерные права каторжника. А уж эти "права" он отштудировал
назубок.
Но сегодня - особенный день в череде его последних пяти каторжных лет.
Сегодня с него должны снять ножные кандалы. Не потому, что истек
определенный двумя приговорами срок; не потому, что нагноились на
щиколотках, рассеченных ржавым железом, раны, - нет, просто сегодня после
утренней поверки ему предстоит начать работу на ножной швейной машине в
военнообмундировочной мастерской, устроенной при "Бутырках". А в
десятифунтовых оковах много не накрутишь.
С возрастающим нетерпением ожидал он этого события, долженствующего
нарушить привычный режим дня. Ожидал встречи с другими арестантами,
возможности обменяться словами, пусть и под окриком тюремщиков. Главное -
он получит возможность работать с людьми: приглядываться к ним, отбирать и
передавать тем, кого выбрал, свои знания, свои убеждения, готовить будущих
союзников в борьбе.
Любой свой поступок он оценивал однозначно: необходим ли для
достижения цели, для будущего, которое должно в конце концов наступить.
Вся его жизнь была наполнена тревогами. И радостями. Если радости
оценивать не их количеством, а полнотой. Да, молодость прошла. Много борозд
- и не только на лбу - вспахала жизнь. Жизнь богатая и глубокая, без
уныния. Он спокоен. Мысль все время рисует образы будущего, и эти образы
оптимистичны. Хоть и выпали на его долю тяжкие испытания, он ни о чем не
жалеет, ибо эту свою жизнь - ив целом, и в частностях, и этот сегодняшний
день, занимающийся за серым квадратом зарешеченного окна, - предопределил
он сам.
Как о безмерно полном и счастливом, вспоминает он о том дне, когда
стоял с Зосей на вершине Заврата, а внизу лежала долина Пяти Озер и еще
предстоял их путь по лес-иой тропинке к Морскому Оку. Там, в заброшенном
шалаше пастуха, на полпути к озеру, настигнет их августовская ночь - и
Зося, верная помощница в стольких делах, станет его женой...
Через два месяца после женитьбы он сам настоял, чтобы руководство
партии послало Зосю на подпольную работу из Кракова, где жили они в
эмиграции, в русскую Польшу, в Варшаву. Главное правление партии могло
направить кого-нибудь другого. Но он знал, что Зося справится с заданием
лучше других. Через два месяца ее арестовали. И только в тюрьме, при
свидании с родителями, она призналась, что ждет ребенка... Если бы он знал
об этом, когда провожал ев в Варшаву!.. Но зачем мучить себя?.. Eсли бы да
кабы.
В тюремной камере и родился их сын. С младенцем на руках Зося
выслушала в суде приговор: вечное поселение в Сибири. Место заточения -
село Орлинга в излучине Лены, в Иркутской губернии.
Летом двенадцатого года он написал Зосе в Орлингу, что любовь зовет к
действию, к борьбе; попросил внимательно прочесть книгу "Сила", которую
послал ей ранее. Подчеркнул, что именно эта книга должна придать Зосе
настоящую силу. Жена догадалась. Вскрыла переплет и обнаружила заделанный в
картон паспорт. С этим паспортом она и бежала из Сибири, благополучно
добралась до Кракова. Однако им не суждено было встретиться. В это время он
сам уже находился на нелегальной работе в России и за несколько дней до
возвращения Зоей снова, в шестой раз, попал в лапы охранки.
Когда началась война, политических заключенных перевели из Варшавской
цитадели в глубь России. Сначала он попал в Мценск, потом - в Орел. В ту
самую тюрьму, о которой Григорий Иванович Петровский, депутат IV Думы,
большевик, сказал с трибуны Таврического дворца: в Орловской каторжной
тюрьме бьют за все. Бьют за то, что ты здоров; бьют за то, что больной.
Бьют за то, что ты русский; бьют за то, что ты еврей. Бьют за то, что
имеешь крест на шее, и бьют за то, что не имеешь его.
Но он не позволял себя тронуть и пальцем. Что уж там уловили тюремщики
в выражении его лица, в его взгляде, - однако даже поднимать голос на него
не смели.
Из Орловского централа перевели в Москву.
Москвы он не знал. Лишь дважды, когда бежал из сибирских ссылок,
проскакивал по круговерти ее улочек с Рязанского вокзала на
Александровский. На сей раз обстоятельное знакомство началось с губернской
тюрьмы на Таганке. Несколько месяцев одиночки, а потом, ярким майским днем,
пешим строем в окружении казаков, - из "Таганки" в Кремль, в Московскую
судебную палату, где должно было слушаться очередное его дело.
В то утро почему-то благовестили колокола. В разноголосье церковной
меди врывался лязг их цепей и гул тяжелых шагов. В неторопливом шествии он
с любопытством разглядывал город. Двух-трехэтажные деревянные, с резными
наличниками дома. Глухие заборы. Собаки. Деревья по тротуарам уже с первой
блестящей листвой. И вдруг с холма - распахнувшееся ложе реки и за нею
оранжево-красные зубчатые стены Кремля, а над ними - ослепительные купола.
На кремлевских башнях - флюгера и когтистые двуглавые орлы...
В пятнадцатом году истекли три года каторги за побег из Верхоленска.
Теперь предъявили обвинения за собственно революционную работу. Перечень
его противогосударственных преступлений был обширен и внушителен: один из
руководителей Главного правления социал-демократии Польши и Литвы, редактор
нелегального "Черво-него штандара", организатор подполья на землях русской
Польши... Набралось еще на шесть лет каторжных работ. Он не тешил себя
надеждами на мягкосердечие самодержавной Фемиды. Выслушав приговор, не
испытал ни душевного волнения, ни чувства безысходности. Напротив, он был
готов и к худшему. Еще в двенадцатом году, организовав побег Зоей и уезжая
в Варшаву, он написал в Главное правление: к сожалению, более чем уверен,
что из этой поездки не вернется, арест неминуем. Надо было только
продержаться на свободе хотя бы несколько месяцев, чтобы успеть сделать для
партии как можно больше. Эту задачу он выполнил.
Вскоре после суда, летом нынешнего, шестнадцатого года, его перевели
из Лефортовской тюрьмы в знаменитые "Бутырки". Перед тем, в лазарете, когда
от кандальных ран едва не началось у него заражение кровп, врачи попытались
исходатайствовать освобождение от оков. Но в тюремной анкете значилось:
требует особо бдительного надзора. А коль особого - значит, в кандалах.
Он привык. Хотя моментами лязг оков обручами сдавливал мозг.
Спокойствие! Взять себя в руки! Отрешиться от внешних воздействий!
Заставить себя переключиться на мысли о деле, о сыне, о Зосе!..
Оглушающую тишину саженных стен камеры, невозможность сегодня работать
надо использовать для углубления в самого себя. В капле отражается целый
мир. И этот мир можно познать, изучая даже и каплю. Бессмысленность
прозябания может свести слабого человека с ума. Но если принимать нынешнее
положение как неизбежность и необходимость, как плату за будущее, которое
неотвратимо приближается, то даже здесь человек может жить в согласии с
самим собой и с повелениями своей души, своей совести - пусть плата за это
согласие - страдания. Что ж, сами эти страдания становятся источником веры
в жизнь. Годы одиночества постепенно накладывали на него свой отпечаток. Он
стал угрюмым. Черты лица огрубели, ссутулились плечи. Начинают выпадать
волосы... Сомкнуты, будто спаялись, губы. Он размыкает их лишь для кратких:
"Отказываюсь отвечать" - на допросах. Со стороны может показаться:
одеревенел, окаменел... Но это - взгляд со стороны. А в душе он любит жизнь
даже такой. Именно такой, ибо она - реальность в вечном своем движении, в
своей гармонии и ужасных противоречиях. Глаза его еще видят, уши слышат, и
сердце не очерствело. И жива, жива память о тех, кого он любит!.. Эта
память оживляет минувшее, делает его едва ли не зримым и осязаемым. И он
верит в дело, которому служит, готов на все - хоть землю копать, любую
черную работу исполнять во имя идеи. Он жаждет вернуться в строй - и
вернется, несмотря ни на что. Товарищи должны знать: свой долг он выполнит
до конца.
И все же моментами, в тишине, когда слышно даже, как жук точит доску
нар, из глубин подсознания, как изжога, подступает отчаяние...
Нарушить тишину! Встать! Одеться! Поднять койку! Марш!..
Он начинает вышагивать по камере из угла и угол. Часами. До предела
физической усталости. Тренировка для мышц. Тренировка воли. И мысли, будто
подчиняясь движению тела, входят в привычный ритм.
Хорошо, что сегодня будет наконец нарушено одиночество. Это он сам
потребовал, чтобы поставили на какую-нибудь работу, еще в "Таганке" начал
учиться портняжному ремеслу и шить на швейной машине. Работа, чтение, сон
заполняли вереницу суток, ускоряли бег времени.
Из угла в угол. Из угла в угол. Камера узкая. Пенал. В длину - шесть
шагов, в ширину - три. По диагонали - восемь. Из угла в угол...
Квадрат окна, рассеченный на девять осколков, стал еще светлей. Может
быть, сквозь грязное стекло пробьется сегодня отблеск солнца? Или чересчур
многого хочет он от одного дня: и снятия кандалов, и встречи с людьми, и
солнца?..
Лязгает засов. Скрежещет, отворяясь, дверь:
- Двести восемнадцатый, Дзержинский Феликс Эдмундов, - в кузню!..
Глава вторая
17 декабря
1
Прапорщик Костырев-Ка-рачинский шуршал газетами, которые, как обычно,
принесла поутру Наденька. Он неизменно искал раздел "Война", награждения и
светскую хронику.
- В Шампани мы легко отбили неприятельские атаки на наши траншеи, - с
торжеством возглашал он.
- Кто это "мы"? - в голосе Шалого звучала подготовленная насмешка.
- Наши французские союзники. А вот наши английские союзники:
"Британские войска минувшей ночью произвели успешное внезапное нападение на
неприятельские траншеи к югу от Ипра... Днем на фронте у Соммы происходила
довольно оживленная артиллерийская перестрелка". Бельгийское сообщение:
"Батареи с успехом обстреливали неприятельские позиции..."
Итальянское сообщение. Сербское сообщение. Балканский фронт, Румынский
фронт... В этих официальных ин-формациях с театра войны, выхолощенных и
поднятых на ходули выспренними словами, кровавая бойня выглядела как
безантрактное красочное представление на театральных подмостках. Для Антона
же за этими строчками слышался грохот взрывающихся капсюлей в магазинах
артиллерийских стволов; выбрасывались под ноги раскаленные снарядные
гильзы; першил в горле запах пороха; истошно кричали изувеченные люди;
хрипели от натуги кони- И виделись глаза - глаза, налитые кровью,
вылезающие из орбит, плачущие, остекленевшие. Как глаза фейер-веркера Егора
Кастрюлина. И меж другими названиями Ипр был для него как клеймо: от
первого упоминания этой речки пошел слух о страшном оружии, примененном
германцами, - о газах. Стоило ему услышать: "Ипр", как снова вспыхивали и
лопались огненно-оранжевые взрывы.
- А что пишут с нашего фронта? - спросил он.
- Вот, пожалуйста, Антон Владимирович, - с готовностью отозвался Катя.
- "Рижский фронт. Выпал глубокий снег при десяти градусах мороза. На всех
участках германскиа разведчики и передовые посты одеты в белые саваны.
Перестрелка значительно оживилась. В районе Л. на Двине наш участок был
подвергнут ураганному огню, но последовавшая за обстрелом попытка
наступления была пресечена на месте. На всем остальном фронте день прошел
спокойно".
Что написали в газетах о той газовой атаке? Тоже, наверное, "день
прошел спокойно"... Отбили тогда атаку или отошли на версту - какое
значение могла иметь та стычка для судьбы всей огромной битвы?..
Прапорщик, быстро покончив с официальной "Войной", перешел к
заветному:
- "Утверждаются пожалования за отличия в делах против неприятеля.
Государь император всемилостивейше соизволил..." - его голос звенел. -
"...В монаршьем внимании к примерно-ревностной службе... К
отлично-усердной... Ордена святого великомученика и победоносца Георгия...
Святого Станислава с мечами... Святого равно-престольного князя Владимира с
мечами и бантами"!..
Наверно, в воображении его картинно лязгали эти золоченые мечи,
переливались муаровые ленты и царь на виду всего войска и Катиных знакомых,
рдеющих гимназисток, собственноручно возлагал на грудь героя кресты и
звезды. Катя был воинственным юношей. Пропитан мечтами о славе, воодушевлен
пафосом войны, которую называл не иначе как "битва народов", "величайшее
поле брани всех времен". И на тебе - случайный осколок в ягодицу, и изволь
недели продавливать животом лазаретный матрац. В то самое время, когда
можно совершать неисчислимые геройства. Бедный Катя! А может быть, в
неведении юности - счастливый? Они, фронтовик...


