Александр Круглов. Сосунок

страница №2

трой долиной — в
mhgnbnl туманном пару, над словно кровью залитой рекой, что змеино петляла
по ней. Выше по горизонту огненно-жгучая метнулась вдоль лента. А от нее к
зениту, на полнеба разгулялась уже вовсю яростным жаром заря — отражаясь в
реке, озаряя сады, до сих пор еще не скошенные хлеба и луга, перемятые,
перерытые, кое-где погоревшие и угольно-черные. И впервые при виде рассвета
вот так — не сладостно и восхищенно, а горько и беспокойно заныло у Вани в
душе. И не было у него и минуты, и мига, даже махонькой точечки не было
свободной в его перевороченном сердце, в напуганном и возбужденном мозгу,
чтобы этим всем насладиться. Хотя бы чуть-чуть, а не то чтобы во все
изумленные по-детски глаза, клеточкой каждой, всем потрясенным до самых
основ существом — так, как вбирал, как открывал для себя чудо каждого
расцветавшего дня до войны. Тогда он нередко ездил с отцом в приазовскую
степь, на Сиваш, в южнобережный лес на крутые склоны Роман-Коша, Четыр-Дага
или Ай-Петри. И не только на памятники старины посмотреть, так сказать, с
историей встретиться, но и по грибы, по ягоды, порыбачить, куликов,
перепелок, куропаток, диких голубей в охотничий сезон из ружья пострелять.
Да и просто так побродить — на рассвет, на закат, на бескрайнее море с
вершин поглядеть, на весь бесконечный и солнечный свет. Но тогда было
счастливое беззаботное детство, мир был — не война, душа свободная — не
ведала горечи, боли и страха. И мысли даже не появлялось тогда о таких
черных днях, как теперь, о крови, о хрупкости и краткости жизни, о смерти
внезапной, ненужной, о такой неизбывной, без конца и без края всеобщей беде.
"Неужели,-- мелькнуло,-- это мой последний рассвет? Никогда уже больше не
будет... Ни брата с сестрой, ни папы, ни мамы... Никогда больше их не увижу?
И города, и дома родного никогда не увижу?.. Ничего, ничего!"
И, словно подтверждая возможность такого исхода, там, в долине, внизу
(не на западе, нет, как на всем — от Ледовитого до Черного моря --
сражавшемся фронте, а здесь, на Кавказе, напротив, на востоке) что-то завыло
вдруг, как неведомый чудовищный зверь, протяжно, прерывисто, застонало
истошно, будто с кровью и болью выворачивая наизнанку себя, словно подавая
пример остальным, похоже, сигнал. Потому как за этим завыл еще один такой
же. Еще и еще... И сразу вслед вдруг жутко неудержимо засверкало,
загрохотало, заухало за рекой — так, что Ване, новичку, не видавшему и не
слыхавшему ничего подобного, показалось, что это обрушилась на мир сразу
тысяча гроз. И тут же, почти мгновенно там, где стояла Ванина пушка, куда он
спешил по всей нашей, еще, должно, дремавшей, не воспрявшей с ночи, со сна
передовой, сколько захватывал глаз, сколько могло поймать оглушенное ухо,
все взметнулось, поднялось на дыбы, затряслось — в грохоте, пламени и дыму.
И Ваня побежал. Туда, туда побежал — на этот грохот и смерч, на грань своей
только еще начавшейся жизни фронтового солдата, почти на верную погибель
свою, на верную смерть.
Немного уже оставалось Ване до этого ада. Да потом еще помнил, как
велел старшина, вдоль окопов бежать — под бушевавшим огнем. И так одиноко
стало вдруг Ване, так отчаянно и безнадежно, так не хотелось ему помирать,
что он остановился невольно, замер, не решаясь двигаться дальше. Присел. А
потом, как приказывал старшина, и упал, прижался к земле в какой-то
неглубокой воронке, возле траншеи с основательно насыпанным бруствером.
В ней и дальше повсюду были солдаты — тоже живые, такие же, как он, и
тоже не хотевшие помирать И, глядя туда же, куда смотрел неотрывно Ваня, они
все остервенелее работали малыми саперными лопатами, зарываясь глубже в
матушку-землю. Кто, еще пуще пригнувшись, поворачиваясь еще проворнее, какие-
то ящики и банки в траншею тащил; иные по опыту, должно, ожидая сразу после
артиллерийского обстрела новой фашистской атаки, уже выставляли на бруствер
винтовки, гранаты рядком укладывали; а кто, напротив, и поглубже нырял на
окопное дно. И все, все при этом, невольно оберегаясь, сжимаясь и прячась,
продолжали вслушиваться, бросая короткие, полные тревоги и ожидания взгляды
туда, вперед, перед собой, где гудела и содрогалась земля. И гадали,
обмерев: докатится ли этот уничтожающий шквал до них или нет.
Ваня, запомнив из слов старшины лишь те, что сильнее задели его
воображение, что посулом кары, позора показались ему страшней и грозней, чем
}rnr грохочущий ад, чем любое другое военное лихо, вдруг снова сорвался с
места и побежал. До предела кланяясь, вбирая голову в плечи, надеясь, думая,
веря, что его-то смерть и не тронет как раз. Не может тронуть его, должна
обойти стороной, оберечь. Ну как, как можно его убивать? Зачем? За что? Для
чего? Ведь ему так нужно... Еще и маму, и папу, и сестру с братом нужно
увидеть. Надо еще в университет поступить. Что-то полезное... Всем, всем...
Большое, нужное сделать... Да и просто — так хочется жить!
"Не надо... Не надо меня убивать! Ради бога... Не надо! — собралось все
вдруг в нем в эту одну-единственную раскаленную, жаркую, жадную точку, в
одно-единственное заклинание и мольбу.-- Не надо!" И так, с этим он и бежал.
Но тут кто-то схватил его за ногу.
— Ты что,-- взревело снизу, из-под земли,-- с... что ли, сорвался?-- и
потянуло Ваню к себе.
Ваня успел бросить на бруствер бидончик с компотом и банку с хлебом и
сахаром и скатился в окоп. Полный термос на ремнях на спине потянул его
вниз. Но карабин лег поперек, уперся прикладом и дулом в противоположные
стенки траншеи. Ваня завис. Грудь, шею сдавило ремнем. Он вскрикнул. Солдат
рванулся к нему. Помог развернуть карабин. И только тогда Ваня свалился на
дно.
От недоумения, от неожиданности Ваня даже не взглянул на солдата, не
рассмотрел его. А и взглянул бы, все равно не увидел бы: в глазах смятение,
оторопь, страх стояли, сухой палящий туман. Лишь через минуту-другую, оперев
оставшийся на спине полный термос о заднюю стенку окопа и передав ей всю его
тяжесть слегка покачиваясь, бормоча себе что-то под нос, он встал во весь
рост. Оглядываясь растерянно, завертел головой. Ощупал себя. Вроде бы цел. И
только тогда потянулся к краю траншеи, взглянул за него.
И тут как раз ударили и наши орудия и минометы. Долго собирались. Но
все же собрались. Не так дружно и густо ударили, как били немецкие. Но все
же ударили. И теперь уже рвались снаряды и мины там — в долине, внизу, у
Моздока, в траншеях у немцев.
Ваня дальше и выше кинул свой взгляд — на пылавшее все ярче и жарче
небесное полымя, на долину, на речку, все еще в молочном туманном пару, но
уже в искусственном — пороховом и толовом ядовитом дыму.
И как все-таки здорово, прекрасно как, лучше, спокойнее, когда не
немцы, не только немцы, но и наши палят. Дают жару и наши: лупит вовсю и
наша, русская артиллерия — тяжелая, дальнобойная. А с нею заодно и вся
мелкота — полковая, батальонная, ротная. Все, все, все!
"Возможно, и наша пушка стреляет?-- с надеждой с завистью даже
взметнулось вдруг у Вани в душе.-- Но нет,-- сообразил он тут же — не может:
снарядов-то чуть, один только ящик. И прицел... Без прицела-то... Вот он,
здесь, у меня". И сердце у Вани снова виновато и беспокойно заколотилось.
И только подумал, вздохнул вот так — с облегчением, с радостью
поначалу, что и наши стреляют, и мы немцев бьем, но тут же и с сожалением, с
горечью за вину, оплошность свою, как вдруг... Но не у немцев... Нет, нет...
А у нас. Да, да, у нас теперь! Где-то сзади, в горах. Тоже необычно,
истошно, чудовищно взвыло. Но не так... Нет, нет, не так, как давеча у
немчуры, внизу, за рекой, а иначе, совсем по-другому, по-своему: словно
несметное число паровозов, набрав в избытке пары, вдруг начали, облегчаясь,
стравливать их — с ликованием, упоенно, восторженно!
Ваня в момент прижался к стенке окопа, уперся подбородком в откос,
вытаращил пораженно глаза И солдат — рыжий оказался, в веснушках, с красной,
как медь, гривой волос,-- завертел, завертел настороженно головой. Встав на
что-то, стал выше, выше высовываться из-под земли.
— "Катю-у-ши"! — вскричал неожиданно радостно он. Вскинул рукой. С
мгновение послушал еще.-- Ванюши... У немцев... Те не так! Те, фашистские,
воют, за самые кишки берут! А наши...-- Еще выше полез он из окопа.-- Слушай,
слушай, как наши! "Катюши"! Ну, давай-ка, родные, давай!-- И, казалось,
совсем ничего не боясь теперь, будто отныне он в безопасности, заговоренный
от осколков и пуль, вылез наружу до самого пояса.-- Ну гляди, гляди теперь!--
крикнул он Ване.-- Начнется сейчас!
И только Ваня успел высунуться из окопа, распялить пошире глаза,
уставясь ими туда же, куда тыкал рукой хозяин окопа, как и впрямь... Это уж
точно — началось так началось! Вот это чудо, вот это!.. Ну прямо как в
сказке: ни словом сказать, ни пером описать!
На всем, в желтых и черных дымах, еще в клочьях тумана и алых красках
зари, огромном зеленеющем поле, что охватила излукой река, там, у немцев --
по немцам!-- пошел гулять, разрастаясь, сметая все на пути, огненный шквал.
Десятки, сотни разрывов, один за другим и не как-нибудь, не вразброд, а
словно надвигаясь по колоссальным невидимым шахматным клеточкам,
перепахивали позиции немцев и вдоль и поперек, вглубь и вширь, сливаясь,
казалось, в один сплошной бушующий смерч. Вот и густое, черное что-то, будто
живое шевельнулось там, где он бушевал. Всплеснулось вдруг ввысь. И пошло,
пошло растекаться. Туча уже... Огромное облако — аспидное, черное, жуткое.
Глыбы огня! Сплошная стена!
— Так, так их! Термитными лупят, термитными! — вскочил на бруствер
солдат.-- Так, так, родимые! Катеньки! Опять им атаку сорвут! Опять! Ай да
"катюши"! Ура-а!
Повысовывались и из соседних окопов — головы повсюду торчат из земли.
Кто вылез по грудь. Ничего, сейчас можно: не до них теперь фрицу, самому бы
как-нибудь уцелеть. Да и можно ли выдержать, осторожничать? Нет, не
выдержать, не удержаться никак! И во все глаза, всем ликующим сердцем
глядят, не насмотрятся наши солдаты на работу "катюш".
Вот это другое дело. Ну совсем, совсем другой коленкор! Когда наши по
фашистам палят. Да еще вот так яростно, щедро, от всей души шпарят по ним.
Ну просто любо смотреть!

И вдруг рыжий взвизгнул как-то по-поросячьи; ужаленно, задрал голову
вверх.
— "Рама", "рама"! — вскричал возмущенно, встревоженно.-- Мать!.. И
другие криком:
— "Рама"! "Рама"!
Иные задрали винтовки и давай в небо пулять.
И Ваня задрал туда же, вверх голову. А стрелять... Впервые в жизни, по-
настоящему, из боевого оружия... По врагу... При одном-единственном подсумке
патронов, из чужого окопа, да без приказа еще, самовольно... Нет, побоялся,
не решился Ваня стрелять. Только смотрел на то, что увидел там, в небе...
А там летел самолет. Необычный: не фюзеляж, а две тощие параллельные
жердочки и широкие крыло и хвост поперек. Высоко летел. То таясь в облачках,
то выныривая из них на короткое время. Винтовками его вряд ли было достать.
А впрочем... Кто его знает? Вот, и палили — погорячей, понесдержанней кто и
у кого имелся излишек патронов.
К нам, на нашу сторону летела стрекоза иностранная. Туда, где еще
стонали и ухали батареи "катюш".
— Засечь, засечь, сука, хочет!-- определил, должно быть, опытный,
знающий Дело рыжий солдат.-- Да и огонь своих батарей все время, сука,
должно, корректирует. Неужели позволят, дадут?
Но нет... И наши, и мы тоже не лыком ведь шиты. Застукало что-то, глухо
и часто, в холмах, пулеметы тут! и там заработали. Вокруг "рамы", особенно
впереди, перед ней, аккуратными крохотными кулачками замелькали
дымки снарядных разрывов — и большие, и маленькие. Маленьких было в
несколько раз больше. Поставили "раме" заслон. Испугалась, должно быть,
сука крылатая и повернула назад.
После "катюшиных" залпов батареи немцев реже стали палить, смерч над
передними траншеями нашими не так уже бушевал. Поубавился. И стало
повеселей. Ваня сразу вспомнил, что ему надо туда, где его ждут. Прицел
ждут. А теперь и завтрак еще: ему доставить завтрак приказано. Другого уже
не пошлют. Там впереди его ждут пушка, расчет, отделенный.
"Один нога тут,-- как резануло Ваню опять по ушам,-- другой
чтобы там". И понял: все, засиделся, надо бежать. Но что-то держало, так и
приковывало Ваню к окопу, к земле. Впереди, хотя уже и послабже, потише, но
bqe еще клокотало. А надо, надо рвать себя из земли и туда, на переднюю
опасность и смерть. Выползай и беги. Вдруг снова резко, ярко — увидел того,
что яму сам себе рыл,-- коченевшего, обвисшего, словно мешок, еще до команды
"огонь!", как мертвого, неживого уже, что на марше за попытку дезертирства
приговорили к расстрелу. Снова Яшку Огурцова увидел. И Пацан тогда вышел из
строя труса стрелять. А Ваня, напротив, в ужасе потеснился назад. Весь
трепеща, едва держась на ногах, не веря глазам своим, смотрел сквозь палящий
влажный туман, как, устремясь весь вперед, прижмурясь, сквозь прорезь
прицела впился в отступника своим правым глазом Пацан. И лихо, бездумно
нажал на курок. И белобрысого, иссохшего, словно безумного, из-за фашистской
листовки которого тоже приговорили к расстрелу, что с воплями в голую степь
побежал... И этого отчетливо, ярко увидел. И Ваня вскочил. Как ошпаренный
вырвался он из окопа. На бруствере на бидончик, на банку наткнулся.
Машинально их подхватил. И — вперед. Скорее, скорее... Чтобы, не дай бог, не
расстреляли бы свои и его.
— Куда! — взревел удивленно, вовсю глотку сосед по случайному чужому
окопу.-- Жить надоело? Назад!
Но Ваня бежал. И ничто... Ничто! Только пуля, осколок, взрывная волна
могли бы сейчас остановить его бег.
"Так вот зачем,-- как и тогда, в степи, опять, даже еще отчетливей,
ясней снова открылось вдруг Ване.-- Вот зачем стреляют своих. Свои же своих!
Чтобы не прятались, чтоб не сидели... Да, да, не прятались, а бежали... Куда
надо бежали. Даже на верную смерть".
И Ваня бежал. Спотыкаясь, падая и подымаясь опять. Цепко, намертво,
неосмысленно сжимая руками прицел, банку, бидон, расплескивая через края из
него уже остывший давно и так уже расплескавшийся наполовину компот. Минуя
какие-то проволочные колючие кольца, заборы и "козлы", насыпи, ямы, траншеи,
мимо кричавших и махавших ему откуда-то снизу, из-под земли незнакомых
солдат. И удивился, когда заметил вдруг, осознал, что впереди-то уже не
гремит и не рвется. И в долине у немцев тоже затихло.
"Неужели,-- мелькнуло,-- перестали стрелять? И фрицы, и наши... С обеих
сторон перестали стрелять.
Даже и не приметил, когда..." Так, очертя голову, он работал ногами,
несся куда-то вперед. Странная тишина. И вообще странно как-то кругом:
теперь уже нигде ни проволоки, ни траншей, ни людей. Никого, ничего.
Растерялся на миг. Невольно замедлил шаги. Изумился. Необычно, по-новому как-
то вокруг. Что-то не так. И, подчиняясь какому-то безотчетному, неясному чув
ству, мокрый, задыхаясь, без сил уже, еще отчаянней рванулся вперед. И
вырвался на бугорок.
Оглядеться как следует не успел, только кинул туда-сюда потерянный
взгляд, хотел отдышаться... Как засвистело вокруг, задзыкало что-то — слева,
справа, над головой. Дзы, дзы, дзы... Фьюить... Фьюить... Пронеслось куда-то
рядом стремительно, запело вдруг тонко, протяжно и гадко вокруг. А вот и...
Клокх, клокх... Пули! Да это же пули! А эти, что "клокхотят"... Да это же,
наверное, и есть разрывные-- "дум-дум". Рвутся, натолкнувшись даже на стебли
травы. А угодят в человека, такую, говорят, вырывают дыру, что влезет кулак.
И понял Ваня: стреляли, вели огонь по нему. И сразу же, взрывом
догадка: "Боже! Неужели за переднюю линию выскочил? На нейтральной уже
полосе? Неужели! И мишень, мишень я теперь — живая и добровольная, подвижная
— на удивление, на потеху и радость врагам". Они, немцы, как слышал Ваня,
засиделись здесь, на этом участке, наскучило им, должно быть, без дела в
окопах сидеть. Недаром все пытаются оборону здесь нашу прорвать. А к тому же
сейчас еще, наверное, не успели размяться с утра, глаза свои после ночи, со
сна продрать. И артиллерия наша, "катюши" наши перестали палить. Неопасно
немцам сейчас, никто им теперь не мешает. А тут еще такой подарочек им:
живая мишень, русский солдат, Иван, как на ладони, как на арене, как на
учебном плацу. Ну и решили, видать: устроим сейчас, мол, потеху себе,
погоняем его, как лошадку по кругу. Ох, сейчас он у нас потанцует, поскачет!
И давай из чего попало вокруг Ивана пулять.
И когда смекнул, дошло наконец до Вани, что с ним стряслось, невольно
bglnkhkq: "Боже! Не может этого быть! Не верю! Нет, нет!"
Но пули свистели. Он их не выдумал. Взаправду все было — не сон. И
словно чтобы рассеять сомнения, до него сквозь ужас, сквозь охватившее его
оцепенение вдруг донеслось:
— Нихт тод! Нихт тод!* — орал на весь "передок" человеческий, но не
живой, а какой-то мертвый, без красок, металлический голос. По-немецки, по-
фашистски орал. И догадался Ваня: да это же репродуктор.-- Шпилен, шпилен мит
руссиш золдатен! Нихт тод!**
* Не убивать! Не убивать!
** Поиграть, поиграть с русским солдатом! Сразу не убивать!

И вслед за этими призывными чужими словами на чистейшем, на русском
репродуктор запел — под нашу, такую знакомую и дорогую мелодию:
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой.
Выходила на берег Катюша,
На высокий берег, на крутой...
И взвилась, загуляла над фронтом, сразу взбудоражив русским солдатам
сердца, заставив их примолкнуть, вспомнить о прошлом, забыть на миг о войне,
любимая "Катюша".
А немцам... Что им наша "Катюша"? Ну, мелодия... Веселая, бойкая,
чуточку грустная... Ну, звучит приятно... Да и только. Что она может сказать
им, что им напомнить? Плевать им, гитлеровцам, на нее. Поиграть только бы
им. Вот что им надо. Мол, ваши "катюши" термитными нас, а нам нипочем — мы
даже исполним вам вашу любимую песню о ней, о Катюше. Вот, пожалуйста,
слушайте. Повеселимся и мы заодно.
И еще азартнее взялись сыпать вокруг солдатика русского пулями. Похоже,
подключился и снайпер, потому как пуля точно, сбоку, вдоль спины и с хлюпом
шмякнулась в термос — у самого дна. Еще одна следом за нею — туда же. Еще и
еще... И хлынул на Ваню горячими струями суп — за пояс, на чресла, побежал
ручьями по прикрытым штанами ногам. Ваня взвизгнул, ошпарен но взвыл:
— О-о-о! — Запрыгал, заметался как заяц. Бешено заплясал.
Немцы аж взревели от такого спектакля. Их восторгу не было, похоже,
предела, конца. Он, этот фашистский восторг, долетел даже до Вани, до наших
передних траншей. Пули хлынули — ну прямо целыми роями, потоками,
разрываясь, стеная, свистя. Но не трогая, не убивая Ваню пока, а лишь
подстегивая, завораживая и ошеломляя его. Репродуктор заливался — ну прямо
лопнет вот-вот. Визг, хохот, свист... И не только у немцев. Похоже, уже кое-
где и у нас. Обидно, горько, конечно... Разве не жаль? Жаль своего. Но и
смешно. Как тут сдержаться. Вот и ржали с фрицами заодно, смеялись и наши.
Но пытались уже и помочь.
— Ложись!-- орали. Кто-то, видать, из ближайших окопов, взывал:-- Бросай!
Все бросай, дурачок! Сюда!
Но до Вани все это доносилось будто сквозь вату в ушах, сквозь знойный
мутный туман в голове, словно сквозь сон. Ничего не ухватывал, не соображал.
Слышал только, как улюлюкали на все голоса — весело, лихо, взахлеб, палили
вовсю из всех видов личного оружия. И оттого, а пуще всего от обжигающего
его горячего супа, животно, безмозгло орал и подпрыгивал, словно
взбесившийся козлик.
Только ленивый у немцев, должно, не стрелял, так или иначе не принял
участия в этом спектакле. Втягивалось в него все больше, больше и наших. Вся
передовая на этом участке была им уже, похоже, захвачена, до предела
возбуждена.
И тут, видимо, наши не выдержали. Паренька своего, что ли, стало им
жаль, может, гордость заела: что вытворяют-то, фашисты проклятые! Что с
нашим-то делают! Разве можно дальше терпеть, позволять им такое? Ну ладно,
держитесь сейчас, мать вашу!.. Мы вам, гады, покажем!
Застрочили сперва автоматчики — рядом совсем, с того бугорка, что Ваня
с перепугу давеча проскочил. Должно, из нашего ночного дозора (не успели,
поди, до рассвета уйти). Потом "Дегтярев" чуть дальше, глубже ударил. За ним
qkednl другой. А там и "максим"-- застучал, застучал, глухо и тупо откуда-то
из укрытия, видно, из "дзота". И пошло, и пошло... И у нас теперь началось.
Теперь все наши включились в стрельбу. Кто из чего, кто чем только мог --
винтовками, автоматами, пистолетами. Пару раз, слева, сбоку ухнул даже и
"пэтээр". Но тотчас умолк. Должно, чтобы не выдать себя окончательно до
того, как полезут немецкие танки, или ценных бронебойных патронов стало
жаль. Но зато заступились за Ваню, запукали и минометы. Правда, ротные
только пока, пятидесятидвухмиллиметровые. И то хорошо. Эх, не хватало только
"катюш", да чтобы снова, как и с рассветом, включилась в дело и артиллерия --
дивизионная, корпусная, армейская. И фрицев, и наша. Чтобы по новой опять.
Может, еще и дойдет. Все может
быть. Если спектакль и дальше затянется. Все, все может случиться! Но и
так вполне хорошо. Не скупясь, щедро палят — и фрицы, и наши. Такое, такое
пошло!.. Но наши... Ох и разгулялись же наши! Уже пуще немцев палят: лихо,
бойко, словно вразнос. От сердца всего, от души — яростно, зло, ненавистно.
И куда там немцам до наших теперь! Наши куда удалей и разбойней!
И как почувствовал Ваня... Каждым нервом, порой каждой, ошпаренной
пылающей кожей всей, казалось, всем нутром и плотью своей ощутил, что
настал, вот он... Постарались свои для него. Вот он — момент! Другого не
будет! И как рванет назад, во все лопатки, из сил всех своих, на последнем
дыхании. И, хотя и не помня, не соображая хотя ничего-ничего, все-таки
пальцев он не расслабил, не выпустил из них ни прицела, ни бидона, ни банки,
не скинул и термоса с плеч — пустого уже, без навара, с макаронами только и
с лобио на дне. Но не скинул с плеч и его. Да он просто обо всем позабыл.
Кисти рук вслепую инстинктивно сжимались, пылала, не соображала ничего
голова, бешено работали ноги. И в этом, наверное, и заключалось его
спасение. Летел стрелой, пригнувшись, через бурьян, камни и ямы, ничего не
разбирая, не в состоянии ничего различить. И пуль (хотя и меньше, но все же
еще свистели над ним вокруг) не чуял, даже и пуль. К тем, к своим, к нашим
рванулся, что были поближе и все время призывно кричали ему.
И как очутился в окопе, как с ходу грохнулся вниз головой со всем, что
держал мертвой хваткой в руках, как его подхватили, нет, не запомнил. И
потом не мог припомнить никак.
Уже через десять минут ходами сообщения — каменистыми, неглубокими,
узкими (шли пригибаясь, гуськом) какие-то солдаты доставили Ваню к политруку
ближайшей тут роты. Он, оказывается, все сам в бинокль наблюдал и даже
вместе со всеми по развеселившимся фашистам стрелял. С минуту удивленно
разглядывал самодеятельного фронтового "артиста", качал головой.
— Это же надо,-- никак, видать, не мог успокоиться он,-- такой концерт
закатил. И как же тебя угораздило?
Потребовал красноармейскую книжку. Внимательно проверил ее. Заглянул и
в карман.
Ване вдруг отчетливо, под удары будто упавшего сердца, увиделся совсем
еще молоденький, белобрысенький, изгложенный собственной виной и страхом,
уже потерявший как будто рассудок солдатик. И зачем, зачем тогда он,
дурак?.. Ну зачем подобрал и спрятал в красноармейской книжке фашистскую
пропуск-листовку? Их, эти листовки, вместе с бомбами и пулеметными очередями
накидали во время марша на полковую колонну налетевшие неожиданно "юнкерсы"
и "мессершмитты". Зачем утаил ядовитый лживый листок белобрысенький, кто его
знает? Неужели чтобы к немцам бежать, к нашим лютым врагам? Да как он об
этом даже хотя бы подумать посмел? Как? Он — русский, советский!.. Но это
было. И до "смершевцев", до "особистов" дошло. И началось... Дали ход делу --
завертелась машина. Приказ как раз вышел: за хранение фашистской листовки
без суда и без следствия тут же, на месте, расстрел. И вывели солдата перед
целым полком. Чтобы видели все, чтобы другим неповадно. Добровольцев на этот
раз не нашлось. Пришлось приказом выставить отделение. Командир вскинул
кулак, чтобы крикнуть: "Огонь!" Но приговоренный не выдержал. Оцепенение
вдруг спало с него, сорвался с места и побежал, с дикими воплями, с
мольбами, руками размахивая, петляя как заяц — в открытую голую степь. Ко
мандир выхватил у ближайшего из стрелков карабин. Бах, бах по бегущему. Всю
nanils спалил, а тот все бежит. Тогда разъяренный командир вскочил на поднож
ку "полуторки" и вдогонку за ним, наперерез. И разве сравниться не только
обмякшим, дрожавшим от ужаса, но и самым крепким быстрым ногам с мощью
бездушного стального мотора? В два счета догнал беглеца. Заехал вперед.
Развернулся навстречу. И прямо с ходу, с подножки машины из пистолета — в
лицо ему, в лоб. Отступник враз и упал. И Ваня весь затрясся тогда, за
дрожал. Да и теперь как вспомнит, так всего и трясет, пот холодный
проступает на лбу, стекленеют, воспаляются иссушающим жаром глаза.
И он, Ваня, тогда подобрал такой же листок. Прочел его с любопытством.
И не только по-русски, но и то, что было в нем по-немецки. И это смог
прочитать. Учили неплохо их в школе немецкому. Даже Гете, Гейне, Шиллера
переводил. До сих пор помнит... Лореляй, например, или сосну... "О
таненбаум, о таненбаум, ви грюн зинд дайнен блетер!.." Порадовался даже
тогда, что не забыл, что знает немецкий. Но, прочитав пропуск-листовку,
сразу же выбросил. А хотелось... Очень хотел
сохранить. Кроме издевок над нашим самым-самым и призыва — штык в
землю!-- были в ней и озорные цветные картинки. Едва устоял перед искушением
сунуть в карман: на память, дома своим потом, после победы показать.
Легкомысленный, легковерный, глупый мальчишка, а хватило все-таки
осторожности, благоразумия выбросить. Зато и вздохнул сейчас с облегчением:
не было, к счастью, листовки у него. А если б нашли? Что могли бы подумать:
к немцам бежал! Зачем с собою пропуск-листовка?
Так как же это все-таки ты?-- возвращая красноармейскую книжку, не мог
уняться политрук.
Но Ваня и сам не знал. Пытаясь понять сам, другим объяснить, как между
своими и немцами оказался, только заикался, мычал.
— Ты чей?-- спросил наконец политрук.
Когда он все-таки понял, что солдат только нынче ночью впервые пришел
на передовую, что он наводчик орудия, весело подмигнул всем своим, стоявшим
в траншее возле землянки.
— Истребитель танков, значит? — незло, шутливо съехидничал он.-- Дай,
конечно, бог нашему теляти да волка съесть. Но сдается мне, пока ты танк
истребишь... Если и дальше так будешь,-- кивнул он с улыбкой туда, откуда
Ваню сейчас привели,-- то скорее тебя истребят. Первый же зачуханный немец.
Это счастье твое, что остался живой.-- Осмотрел с ухмылкой солдатика снова --
от огромных ботинок до такой же огромной пилотки на грязной стриженой голове
и позвал: — Митрохин!
Подбежал боец — лицо от наливавшей его крови тугое, багровое, в рыжей
щетине, крепкий, приземистый. Ване даже показалось: а не тот ли это, что
сдернул его за ногу в окоп, а потом не хотел отпускать?
— Митрохин прибыл,-- бросил боец к помятой каске ладонь.
— Отведешь, Митрохин, этого истребителя танков к своим,-- снова с
незлой, веселой усмешкой взглянул на нежданного гостя веселый молодой
политрук.-- К Йолову отведешь. Спросишь, где тут новенькие. Орудие где. Где-
то за взводом, возле него. А ты,-- обратился он к наводчику,-- в гости к
немцам больше не бегай. Их бить, бить надо, а ты им концерт. Вот если танки
на роту пойдут, попробуй,-- пригрозил он кулаком,-- попробуй не подбей хотя
одного!
Пока Ваня шел за Митрохиным, петляя по траншейным переходам, немцы
почему-то опять всполошились, открыли из "шмайссеров" и пулеметов огонь. И
сегодня сорванный "катюшами", видимо, в самом зародыше штурм наших позиций,
бродил, должно, еще в них, искал себе, не состоявшийся, выхода, или,
возможно, недавний спектакль еще их ворошил, не давал им до конца
успокоиться.
Остановившись, вскинув в ту сторону ухо, Митрохин уверенно, спокойно
определил.
— Станковый... Вон, слева. Не ручной, не "эмга". Ишь, ишь, как
дыдыкает,-- объяснил молодому солдатику он,-- не коротко, звонко, чуешь, а
протяжно и тупо... Дык-дык-дык... Как дубьем по дубью. Будто вгрызается во
что-то, долбит. Учись, учись отличать, пригодится.-- И снова пошел. А Ваня за
mhl.-- Уж раза три за неделю пытался нас вышибить немец. Все щупает, щупает,
сволочь, где у нас послабей. Вот и ждем... В любую минуту может, сволочь,
снова начать.-- Ругнулся, сплюнул Митрохин, видимо, вспомнив, как было, когда
фриц на них нажимал. Ничего, видно, хорошего, потому как снова ругнулся и
смачно сплюнул себе под ноги, на утоптанное траншейное дно, очень похоже,
как плевался и Голоколосский, инженер, только еще горячее и злобнее.
Ваня слышал, конечно, как объяснял ему что-то немолодой уже, рыжий,
налитый кровью, здоровьем солдат. Слышал, но не улавливал, не воспринимал:
все еще не пришел в себя после "концерта", все еще пребывал в каком-то
странном, нелепом состоянии отупения, замордованности и забытья.
"Что же это было?-- пытался осмыслить происшедшее Ваня — почерневший,
измученный, весь мокрый от пота и супа, с зудевшей ниже спины и до самых
ступней ошпаренной кожей. Не верилось даже, что все это было с ним, вот
только сейчас, минут пятнадцать — двадцать назад: призывы немецкие из
репродуктора, смех, улюлюканье, смертельный посвист пуль над головой. Не ве
рилось, что это не сон.-- Так все-таки,-- сверлило, жгло Ванины душу и мозг,--
что же это было такое со мной? Проверка? Предупреждение? Короткий загляд на
тот свет? Или не было? Может быть, все-таки это лишь сон? Да нет, все это
было. Только сейчас. Это смерть была. Обыкновенная натуральная смерть. Рядом
совсем. На волосок. В первый же день, в первый же час. И сделать ничего не
успел. Немца ни одного еще убить не успел. Ни одного! А вот меня уже чуть не
убило".
Ванин расчет слышал, конечно, пальбу, призывы немцев по радио, их
улюлюканье, свист, смех. Но участия в спектакле не принял. Во-первых,
происходило все это немного правее и не видели ничего, только слышали. Да и
все были заняты срочным оборудованием огневой. Да и не освоились на
передовой еще — в первый свой час на Ней, в первый свой день. К тому же
каждый патрон и снаряд на счету. И прицела не было. И не догадывались даже,
что весь-то сыр-бор этот — музыка, крики, пальба — загорелся из-за их же
наводчика, из-за Вани Изюмова. И ждать уже перестали его. Думали, под
обстрелом погиб. Нургалиев ждал взводного или комбата, ломал голову: как бы
прицел ему новый достать. А тут он, наводчик его, возьми и явись. С прицелом
явился. Не поверилось даже сперва — целый, живой.
А Ваня все еще был не в себе — будто тень во плоти, поглощенный
случившимся, безмолвный, измученный. Он даже, как положено, о прибытии своем
не доложил командиру: не нашелся, забыл, не было сил.
Казбек Нургалиев сам из рук его вырвал прицел, сам насадил на
кронштейн. Опять пригрозил своему незадачливому подчиненному, вскинул рукой,
рыкнул что-то сквозь зубы — непонятно, по-узбекски, по-своему.
Но Ваня и его почти не видел, не слышал. Послушно отдал кому-то банку,
бидон, снял термос с плеч. Безразлично отнесся к тому, как солдаты, побросав
сразу кирки, ломы и лопаты, на всякий случай продолжая прятаться за
орудийным щитом, присев на станины орудия, делили вместо хлеба кукурузное
крошево в сахаре с землей и камнями, руками доставали из бидончика урюк, а
ложками выгребали из термоса лобио и макароны. И кто куда их: за отвороты
пилоток, в какие-то листья росшего рядом бурьяна, прямо в ладони. Котелки не
у всех, а касок, чтобы их заменить, и вовсе ни у кого.
Один Ваня — кто завтрак принес — ничего не желал: ни есть, ни пить, а
только снова и снова пытался понять, как-то примирить с собой, со своей
совестью, с разумом человеческим все то, что с ним недавно стряслось. Это же
надо... Такое... Как же это он так? Любая бы пуля... Мгновение... Какой-
нибудь сантиметр, и все... И не сидел бы сейчас со своими, его б уже не
было.
— Не ожидал, Изюмов, не ожидал от тебя, — оборвал напряженную тишину
фронтовой, вдруг случившейся трапезы Голоколосский, стал жадно выхватывать
губами из своей скрюченной жилистой горсти и, не жуя, заглатывать коричневое
склизкое застывшее варево.-- Самое вкусное съел по дороге, а мы давись тут
остатками. — Облизал языком, обтер рукавом губы, нос, усы. — За ужином мне
придется идти.
— А ху-ху не хо-хо? Ты бы и этого не принес! — защитил Ваню Пацан.--
Jsd` тебе? Есть помоложе. Я сбегаю. С Ваней. Он уже знает куда.
— Я тебе сбегаю, сбегаю,-- взвился оскорбленный Игорь Герасимович.-- Мы
как-нибудь сами, без пацанов.
Кто-то все же хихикнул, будто поддержал инженера. Но остальные молчали,
поглощены были важным, необходимым, давно терзавшим уж всех: попыткой
заморить как-нибудь червячка. Да и сам Ваня пропустил обидную подначку мимо
ушей. Все еще был занят пережитым, своим.
Не принимал участия в трапезе и отделенный. Прислонившись к орудийному
замку, взирал на все это с отвращением, даже с презрением. Есть хотелось, ко
нечно. Вертелся все время, облокотясь на замок, слюни глотал. А от хлеба и
сахара, от ягод с землей, говенного цвета клея из лобио и макарон отказался.
Он их и видеть не мог. Чтобы он, командир, и остатки у всех на виду
подъедал?! Да ни за что, никогда, лучше подохнет!
Но солдатам своим все же банки и термос подчистить, вылизать дал.
— Все! Огневая копаит! Глубже, глубже!.. Снова копаит! — блеснул он
голодно, сухо щелками глаз, когда вылизывать уже было нечего.-- Быстро,
быстро копаит!
Все подхватили снова лопаты, кирки, ломы и, обтирая с лиц сладко-
соленую слизь, высасывая крошки между зубов, принялись дальше долбить
огневую.
— Изюмов!-- видно, все еще выделяя, особо держа его в упрямой
злопамятной азиатской своей голове, резко, гортанно позвал Нургалиев.
Ваня выпрямился, уперся в лом, повернулся на голос.
— Твоя давай маскирует! Вся пушка давай, вся огневой! Жива, жива давай!
Обжигая о колючки ладони, пригибаясь как можно ниже к земле, почти что
ползком, Ваня рвал бурьян, ломал цепкие ветки каких-то редких низкорослых
кустов и потом втыкал их стеблями во все щели и дыры на колесах, на щите и
станинах "сорокапятки". Потом стал обкладывать бруствер дерном и в него
ветки втыкать.
Но напрасно все оказалось, впустую.
Появился комвзвода — курсант, не успевший закончить училища. Немцы
подперли, и пришлось всех из классов на фронт. На петлицах вместо "кубарька"
по три треугольничка — на один даже меньше, чем у таежника, у старшины.
Чернявый, с чубатой прической, худой, рост — так, средненький. Не крикливый,
спокойный, простой. Но головастенький, смекалистый и живой. Из студентов, из
Подмосковья. И вуз не дали закончить. Сорвала с первого курса война. — Где
он, Илья Воскобойников, пропадал все это время, в расчете не ведали. А тут
появился — и сразу приказ: орудие на прямую наводку. Что, где, почему?.. По
няли только, что надо уничтожить вражеский пулемет. Может быть, даже тот
самый, подумалось Ване, который, навострив ухо, коротко слушал Митрохин, а
потом преподал Ване урок, как от ручного его отличить.
Пулемет этот утвердился как раз напротив огневой, у подножия горы и не
давал нашей пехоте в самых передних траншеях никакого житья: ни подойти к
роднику, что бил из-под старого, обкромсанного пулями и осколками ореха, ни
в окопы ничего не поднести, ни просто перебежать из взвода во взвод, из
траншеи в траншею. Чуть заметил, гад, и палит. Сколько наших уже уложил,
отправил в госпиталь, в медсанбат. Вот и попросила пехота, чтобы уничтожить
его. Благо появилась наконец по соседству и пушка.
По команде взводного весь расчет дружно вцепился в орудие. И отделенный
навалился, и сам взводный.
— Раз-два, взяли!-- командовал в курсантской форме недоучившийся
командир.-- Ну, дружненько! — взмахнул он рукой.-- Еще, еще разик!
— Эй, дубинушка, ухнем!-- выдохнул саркастически инженер. Пацан весело
подхватил, подналег своим мальчишеским хрупким плечом в гребень щита.
Подхватили и остальные:
— Эх, зеленая, сама пойдет, сама пойдет!.. Эй, ухнем!
Пушка сдвинулась и помаленьку, помаленьку сперва, потом поуверенней,
попроворней покатилась, пошла.
Кругом огневой земля перепахана вся, еще чадили, воняли перегоревшим
толом воронки. В одной из них, полузарывшись в ее искромсанное, истлевшее
dmn, торчал располосованный в железные ленточки закопченный "ванюшин"
снаряд. "Головка" взорвалась, а "юбка" осталась — торчит.
— Во, глядите,-- показал солдатам, передыхая, "курсант",-- такой же, как
и у нашей "катюши". Но у нее снарядов побольше — шестнадцать, а у этого
шесть. И помощнее они у нее,-- похвастал с гордостью он.-- А этот...
"Ванюша"... Зараза. Он послабей. У-у, чуть в нашу пушку, черт, не попал!--
ткнул он с облегчением пальцем в остатки разорвавшейся "чушки".
Ваня заинтересовался "ванюшиным" снарядом: все-таки его именем
окрестили наши иваны вражеский миномет, который стреляет такими же
реактивными минами, как и наша "катюша". Разглядывая, на миг даже отвлекся
от своих, так и не отпускавших, все еще державших его в своей власти
взбаламученных дум. Уткнулся любопытным взглядом в воронку.
Но "курсант", сам же и привлекший внимание к ней, тут же стал снова
всех подгонять:
— Ну, разом! Дружненько! Взяли!-- И сам первый снова налег плечом на
гребень щита.
Да, расчету тоже досталось тут во время утреннего артиллерийского
обстрела, мало не показалось — пока Ваня бегал за прицелом в обоз,
"спектакль" фашистам давал. Расчет, правда, успел укрыться в окопах — и у
соседней пехоты, уже давно закрепившейся здесь, и в своих, к той поре
недорытых, правда, еще, неглубоких и тесных. Но, прижавшись к самому дну,
собравшись в комочки, в калачики, отсиделись все же и в них. Все остались
целы. Но пушку задело: на правом колесе разворотило осколком гусматику,
погнуло слегка гребень щита. А в остальном, слава богу, на первый раз обо
шлось.
Но тащить на себе на прямую наводку орудие — с изуродованной шиной на
колесе, по глубоким воронкам, что зияли вокруг, по камням — ой нелегко!
Метров пятьдесят — шестьдесят протащили, не больше, а с непривычки все
упарились вовсе: дышали надрывно, прерывисто, обтирали рукавами взмокшие
лбы. Сердца, души отводили проклятьями, руганью. Под конец тянули пушку
пригибаясь, таясь за щитом от вражеских пуль, что нет-нет да и начинали уже
посвистывать над головами. Упирались ступнями, коленями и руками в рытвины,
в камни, цеплялись за сухую траву. Маскировка — бурьян, ветки, что Ваня
неумело, наскоро понатыкал всюду на пушке, пообсыпалась вся.
Номера, расчет весь хотя и новички на передовой, народ все зеленый,
вовсе неопытный, а все равно чуяли: ох, не окончится это добром. Как фуганет
немец сейчас по ним из чего-нибудь — мокрое место останется. Он тоже ведь не
дурак, немец-то. Что, не видит их, что ли? Да как на ладони они теперь со
своей покалеченной пушкой — на открытом пространстве.
— Орудие к бою!-- когда все же ее втащили на бугорок, гаркнул тревожно
"курсант". Сам с отделенным нырнул по соседству в воронку, чтобы оттуда
огнем управлять.-- Гранатой!
И тут... И почему вдруг?.. Эх, не хватало Ване еще и этой напасти. Тут
как раз от немцев неожиданно музыка вновь полилась. Что-то очень, очень
знакомое. Томительно-сладкая, зазывная, плавная, она, в этом таком
ненормальном, изуродованном, перевернутом мире, так и вонзилась в Ванину
душу и плоть, так вмиг и заполнила их, в каждой клеточке, поре его
разлилась. И так это было неожиданно, странно, неправдоподобно, что враз
всколыхнула и подняла со дна его придавленной и зачумленной этим уродливым
миром души все его такое далекое и прекрасное, такое, казалось, невозврати
мое прошлое: книги, театры, кино, концерты, которые игравшая на пианино
больная сестра устраивала по вечерам, школьные вечера, городскую клубную
самодеятельность. Боже, все, все это, утраченное, казалось, уже навсегда,
никогда не достижимое больше, так в нем разом вдруг и всплыло. Рита вдруг
вспомнилась — возникла вдруг из всех его мучений, потрясений и страхов
последней недели, последнего, но первого здесь на фронте, на передовой, еще
только начавшегося короткого дня. Риточка Калнин — из девятого,
параллельного. Плотненькая, сдержанно-строгая, с коротенькой светленькой
челочкой. Однажды в трамвае его тесно прижало вдруг к ней. Так и держало. Он
весь замер, кровь ударила в голову, от страха, стыда не знал куда себя деть.
Bq~ ночь Ваня не спал — видел только ее, томился по ней. Через неделю в
парке, на огороженном железными прутьями асфальте она сама пригласила его
танцевать.
Да, да, именно это тогда и играли:
Вдыхая розы аромат.
Тенистый вспоминаю сад
И слово нежное — люблю,
Что вы сказали мне тогда...
Динамик заливался вовсю. Немцы крутили нашу, на русском, пластинку --
сперли где-то уже. И власть ее — того, что скрывалось для Вани за ней, о чем
она ему — только ему!-- с такой теперь тоской, болью и завистью говорила,
вдруг скрутила его, завладела им целиком, на миг оказалась даже сильнее
приказа, страха смерти, войны.
— Орудий боим!-- опережая комвзвода, взвизгнул, замахнулся из воронки на
обалдевшего наводчика смуглым стремительным своим кулачком Казбек
Нургалиев.-- Твоя что, глухая! Прицела, прицела давай!
Ваня повернул свою горевшую воспаленную голову в сторону отделенного.
Хотел понять, что тот кричит. Но все и вокруг, и в нем — все, вдруг поднятое
музыкой, мешало ему.
Ну чего, чего!.. Что им вздумалось, этим фашистам проклятым, на всю
нейтралку, до наших передних траншей и за них, дальше, в тыл пластинки
крутить? Ну зачем, зачем это им, не мог понять никак Ваня. Да разве мог он,
мальчишка, впервые лицом к лицу с коварным циничным врагом это понять?
Понять, что они, бездушные, жестокие звери, самоуверенные, высокомерные,
вооруженные до самых зубов и тем не менее не способные сломить хозяев
захваченной ими земли, вынуждены были хотя бы так себя утверждать, пыль в
глаза им, русским Иванам, пускать: вот, мол, смотрите, завидуйте нам! Мы и
на фронте с комфортом, как люди живем. Не то что вы, русские бескультурные
грязные свиньи. Поучитесь у нас. Да, да, пожалуйста, если хотите, послушайте
с нами. Мы не жадные — нам не жаль. Вы скомороха нам, балаган... Хороший,
ничего не скажешь, дали нам сегодня утром концерт. А мы вот музыку вам. Баш
на баш! Будем и дальше делиться. Яволь?
За танго вдруг сам Карузо запел — арию Каварадосси из последнего акта.
По-итальянски, конечно. А Ване вспомнилось по-русски, по-нашему:
Мой час настал,
И вот я умираю...
И вот я умираю!
Ах, никогда я так не жаждал жизни!
Не жаждал жизни!..
Ваня ушам не верил своим.
— Да давай же, давай! За прицел!-- рискуя под пули подставить себя, не
сдержался, привскочил из воронки, вскричал сдержанный, спокойный обычно "кур
сант".-- К прицелу, болван!
И Ваня опомнился. И как в этот момент себя ощущал — с нестерпимой
тоской, с острой томительной болью в груди, со всем своим внезапно
воскресшим в душе его ослепительным прошлым метнулся, потянулся, приник
удивленно расширенным глазом к окуляру прицела, в штурвалы руками вцепился,
как учили его, пусть урывками, кое-как, на ходу, но все же учили на марше...
И впервые не вхолостую уже, нет, — а взаправду, по-настоящему начал
выцеливать и не своих коней, не передок, как на своих липовых и коротких уче
ниях, а фашистов, живых настоящих фашистов и настоящим боевым снарядом.
— Грана-а-атой!-- пользуясь властью комвзвода, сам, не доверяя командиру
орудия, крикнул из воровки "курсант". Для верности повторил:-- Гранатой!-- Как
будто у них и другие — бронебойные были; их обещали лишь подвезти; пока у
них были только эти — ящик фугасных. Но уставная форма приказа этого
требовала, и Воскобойников крикнул: — "Гранатой!"-- За этим, как и следовало
ожидать, Ваня услышал: — Ориентир! — Приник плотнее глазами к прицелу.--
Табачный сарай! — кричал дальше "курсант".-- Левый срез! Левее — семь!
Комвзвода смотрел из воронки через старый артиллерийский бинокль. Рядом
с ним в сдержанном, настороженном нетерпении вскинул свою черную голову и
Mspc`kheb. Фуражку, чтоб не демаскировала, снял. (А Воскобойников нет — она
торчала на нем, над краем воронки.)
Нургалиеву, конечно, хотелось командовать своим расчетом самому. Он это
любил — командовать. Но взводный есть взводный. И узбек, как и наводчик
Изюмов, лишь слушал, что тот приказывал.
— По пулемету!-- отрезал коротко взводный своим чистым резким фальцетом.
В напряжении, в спешке забыл указать высоту.-- Высота — три деления!-- доба
вил, поправился он. Увидел, как неуверенно ведет ствол орудия, пытается
разглядеть что-то помимо прицела, прямо через оконце в щите неопытный юный
наводчик. И, отступив вдруг от установленной боевым уставом формулы, помогая
ему поскорей найти далекую, удачно замаскированную цель, крикнул просто,
житейски, по-бытовому:-- Вон, за кучей камней! Да вон, вон!.. С правого края!
Булыжник большой! Видишь? Кусочек ствола! И каска, каска!.. Фу, спрятались!
Во, во, появилась опять!
Воскобойников смотрел в восьмикратный артиллерийский бинокль, а Ваня,
приникнув опять к окуляру, снова в прицел. Он вдвое меньше увеличивал, чем
бинокль. Но увеличивал тоже. И взводный знал, что и наводчик, пусть хуже, но
должен увидеть то же, что видел он. И точно: Ваня увидел. За огромным,
заросшим травой и обложенным другими, поменьше камнями, булыжником чуть
шевелилась немецкая каска и что-то черное, вороненое, как резкий короткий
мазок, прочерчивалось на сером фоне камней.
"Ствол,-- ударило Ваню догадкой,-- ствол пулемета! Немецкого пулемета!--
Внезапная радость... Да, радость, но вместе и страх, как молния прострелили
его. И тут же забота, тревога:-- Скорее, скорее!.. Ох, сумею ли я, попаду?.."
Заработал, заработал штурвалами, стал подымать "крест" прицела под цель.
Но не успел. Пулемет начал раньше. Задыдыкал вдруг, замолотил.
Эх, и там, в груде камней, гады, тоже увидели. Пушку нашу увидели. И им
видно в бинокль. Как раз, скорее всего, против них и выкатили русские пушку
на бугорок. Ствол-то вон... Вон, так и глядит прямо на них. И как вжарили
длинной очередью по орудию русскому. Задзыкали пули вокруг, запели слева и
справа, над головой, в землю рядом вонзались, тяжелыми молотками
забарабанили по стальному щиту. И, как и там, на нейтралке, с утра, когда
все, кому было не лень из фашистов, сыпали пулями вокруг него, снова будто
морозным скребком продрало Ванину спину, шилом сквозь череп пронзило,
поджались невольно, как ватные, ноги. И Ваню потянуло к земле.
Но взводный не дал.
— Огонь, огонь!-- орал.
Голоколосский вогнал уже в камору снаряд. Инженера тоже тянуло к земле,
скукожился весь, вжал голову в плечи. На колени упал между станин, сзади
замка. Не положено. На ногах, в крайнем случае на корточках нужно. Чтобы
вертеться быстрей, если что. Но он пренебрег, иначе не мог: так само к земле
и тянуло.
— Огонь!-- возмущенно взревел опять взводный, тоже уже — под пулеметными
очередями — прижимаясь к земле, к краю воронки.-- Скорей!
И Ваня в последний момент, как и давеча, будто снова с посвистом пуль
слыша и человеческий свист, смех, издевки, одолевая все это в себе, выполняя
приказ, нажал на рычаг.
Первый настоящий боевой собственный выстрел прямо-таки потряс его,
оглушил. Ваня и не думал, что их такая старенькая и небольшая пушчонка лупит
так звонко, резко и хлестко. Ничего себе "хлопушка". В уши словно вонзили
стальные клинки, топором по вискам. Разворотило все там. Он даже вскинул
руки к ушам, к голове, стал сжимать их, потряхивать легонечко ею, будто
освобождаясь от того, что проникло и в уши, и в мозг. Об опасности даже,
подстерегавшей его, позабыл, выставился неосторожно руками, плечом из-за
щита.
Где разорвался его первый настоящий снаряд и разорвался ли вообще, из-
за всего этого Ваня не увидел. А когда спохватился, уже поздно было. И
горько, очень горько стало ему: замешкался, растерялся, малость труса
попраздновал и вот результат — промазал свой первый снаряд.
Однако не увидели разрыва и следившие за целью командиры. Лежа рядом, в
bnpnmje, Воскобойников и Нургалиев ругнулись в сторону мазилы-наводчика,
переглянулись с досадой: стрелок, мать его... Куда же подевался снаряд?
Впрочем, это лишь узбека смутило. И Ваню, и всех номерных. А "курсант"...
Хотя боевого опыта и он не имел, чистым "теоретиком" был, пусть и
незаконченным, недоучившимся, но по учебникам и из лекций, что успел
прочитать и прослушать в училище, кое-что все-таки знал. Да и успел все же и
на полигоне выпустить с десяток снарядов — и прямой, и закрытой наводкой. И
смекнул сразу: первый выстрел по пулемету они сильно завысили. Настолько,
что черт-те куда снаряд унесло. Неправильно расстояние до пулемета
определил.
— На два деления ниже!-- глянув снова в бинокль, моментально внес он
поправку.-- Гранатой!-- Но не успел еще вскинуть и руку, чтобы ею потом
рубануть по команде "огонь", как впереди что-то крякнуло — дребезжаще,
развалисто, грузно, желтый дым взметнулся столбом, завизжали целым роем
осколки.
А Ваня, выполняя последний приказ, вращая уже снова штурвалы, ниже,
ниже тянул теперь "крест" и не видел впереди, очень близко

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися