Юрий Щекочихин. Рабы ГБ

страница №3

рый сверкнул на слабо
освещенной остановке как падающая звезда, я, конечно, ничего не понял, но
фамилию схватил, так как у меня в классе был очень трудный ученик с такой же
фамилией. Почему-то решил, что этот товарищ из милиции, и тут же сказал, что
не хочу иметь отношений с милицией в личном плане. Шли мы домой, как я
обычно хожу, очень быстро, расстались на углу проспекта, но новую встречу он
успел мне назначить: пединститут, первый этаж, кабинет секретаря
парторганизации".
Одессита А. Келькеже, который в 1954 году должен был везти группу
молодежи в Казахстан, на целину, перед отъездом вызвали в райком комсомола,
где секретарь райкома сказал:
"С тобой хочет поговорить один солидный человек". "Солидный" оказался
сотрудником одесского КГБ. Он предложил сотрудничество, которое заключалось
в том, чтобы Келькеже выявлял тех, кто антисоветски настроен и у кого есть
родственники с "антисоветским уклоном".
На лестнице, на улице, в проходном дворе, в красном уголке ЖЭКа и очень
часто - в кабинетах комсомольских и партийных секретарей, где хозяева,
предварительно выйдя, оставляли человека один на один с НИМИ, - вот так
тихо, тайно, без лишних глаз и ушей становились сексотами, агентами,
стукачами миллионы моих соотечественников.
Итак, недолгая эпоха парадных подъездов Лубянок закончилась в начале
тридцатых, но неправильно было бы думать, что с того дня только через
полутемные подъезды или вечерние улицы и другие, не парадные, а черные входы
шла дорога в этот другой, параллельный ГУЛАГ, раскинувшийся на всей
территории страны, на пространстве жизней и судеб всех наших поколений, - и
тех, кто родился в начале века, и тех, кто уже был зрелым в его середине, и
тех, кто еще молод к его концу.
Остался, остался и официальный вход туда, в этот ГУЛАГ.
В любом учреждении - от банно-прачечного комбината до Совета Министров,
на любом заводе, в любой конторе - везде была, чаще всего незаметная, дверь
с табличкой: "Отдел кадров".
"После второго курса, в разгар переводных экзаменов, ничего не
подозревающего, меня вызывают в отдел кадров. По миллион раз тиражированному
сценарию, инспектор представила мне миловидного человека в штатском, перед
которым лежало мое личное дело, и тихо испарилась. Охваченный внезапным
страхом, я не расслышал его фамилии, только понял, ОТКУДА он. Сославшись на
неудобство беседы в этом помещении, он пригласил меня в стоявшую у подъезда
черную "эмку".
Вот в какую дверь, чтобы потом пересесть на сиденье казенного
автомобиля под присмотром миловидного в штатском, вошел однажды сегодняшний
кинорежиссер из Свердловска Вл. Новоселов и, как я убедился, большинство
тех, чьи исповеди я прочитал или услышал.
О, эти кадры, которые, по знаменитым сталинским словам, действительно
"решали все". Не те кадры, которые вкалывали за копейки, которых загоняли в
колхозы, которые были счастливы, выстояв в километровой очереди кусок
полусъедобной колбасы, а именно эти, истинные "кадры", серые мышки Системы -
они говорили свое решающее слово. Скорее даже и не говорили, а чаще всего
лишь озвучивали слова, которые им озвучивать приказывали.
Помню, как с нежным смехом одна пустая московская девица, молодая жена
гэбешника, рассказывала в застольной компании, в которой я случайно
оказался, как муж отомстил ее начальнику, с которым она что-то не поделила:
"Он позвонил в отдел кадров и просто спросил, а у вас такой-то работает? Как
он? И через два дня этому козлу отменили командировку во Францию".
И я убежден, что и это - правда.
Сколько себя помню - столько помню эти редакционные комнаты, в которых
никогда не был слышен стук пишущих машинок, куда не забегали дерганные
дежурные по номеру, откуда не был слышен обычный для редакционных кабинетов
смех или шум уже полутрезвой компании. Сюда заглядывали обычно мельком -
взять какую-нибудь справку в ЖЭК или в военкомат - и, натыкаясь на
пристальный взгляд кадровика (в редакциях это обычно женщины), быстро
торопились закрыть за собой дверь.
Хотя с "пристальным" взглядом я, наверное, загнул...
Обыкновенные женщины (из тех, которых я помню), обыкновенно смотрели,
да и комнаты мало чем отличались от тех, в которых мы и сами работали и
работаем. Ну и что - что стоял огромный сейф или даже два? И в наших
комнатах - по крайней мере в некоторых, тоже стояли эти железные ящики, и
те, у кого они были, по молодости лет, естественно, этим гордились, убеждая
сами себя в том, что там хранятся какие-нибудь редакционные тайны.
Но в сейфах кадровиков никаких редакционных тайн не было - там
хранились наши личные дела.
За свою жизнь я работал в четырех редакциях. Значит, в моей жизни было
три личных дела (в "Новой газете" в девяностые все уже как-то проще). Я
никогда не знал, что там находится - какие мои грехи перечислены (а, может,
и не перечислены), какие справки о моей личной жизни подшиты, какие даты
проставлены в графах между "жил и умер". Но, скорее всего, ничего там такого
и не было, и нет - обычная канцелярская ерунда.
Но только знаю, что именно в отделы кадров заходили незнакомые для
редакционного народа люди, и если кто из газетчиков нечаянно врывался туда
за какой-нибудь очередной справкой, то разговор там мгновенно смолкал и не
вовремя ворвавшийся репортер натыкался на взгляд завкадрами: не
добродушно-равнодушный, как обычно бывало, а на чужой, жесткий, холодный.
Этим отличался любой другой редакционный кабинет от того самого в
момент посещения куратора из КГБ. А кураторы тогда были приставлены к каждой
редакции.
В "Комсомолке" я о них не знал, только догадывался, точно так же, как и
о тех, кто являлся агентами КГБ: это была, кстати, особенно в семидесятых,
постоянная тема для разговоров. Но встретился с ними в "Литгазете", да и то
уже после горбачевской перестройки, когда эти сменяющие друг друга "Сергеи",
"Жени", "Игори", приходя в редакцию, не особенно скрывали свою
принадлежность к органам. Переговорив с нашими кадровиками, они шатались
потом по редакционным коридорам и даже жаловались на бардак в своей системе
(это был конец 90-го - начало 91-го). Помню, один из них, по-моему, его
звали Игорем, когда мы столкнулись рядом с нашим отделом кадров, вдруг
сказал: "Знаешь, зачем я приходил? За оперативными данными на Юрия
Бондарева!" - "Чего?" - растерянно спросил я. - "Да у него юбилей... Наши
должны приветственный адрес писать..." Хотя этот Игорь, естественно,
скромничал. Позже я узнал, что в здании редакции прослушивались десять
кабинетов, и именно кураторы из КГБ еженедельно знакомились со всеми этими
записями, уж не говорю о том, что они спрашивали и что им рассказывали в
нашем отделе кадров.
Да, отделы кадров были теми форпостами, откуда потом загоняли людей в
стукачи. Хотя, как и в любой бюрократической системе, там творилось черт
знает что и были в них и кадровики с человеческим лицом.
Процитирую письмо, полученное мною из Киева от Дмитрия Игнатьевича
Фурманова, работавшего начальником отдела кадров.
"Отдел кадров - это банк демографических данных на всех, и потому
кадровик - находка для КГБ. От вербовщиков в звании до капитана я отбивался
собственной грудью с орденскими планками, а принципиальным майорам и выше
заводил волынку на манер Швейка. Альянс не состоялся, хотя в нужные бумаги
они нос совали. И не только нос, но и своих людей.
В "Укргипропроме", где я начинал кадровиком, в спецчасти сидели
подполковники КГБ запаса Дьяченко и Усатюк. Когда гданьские корабелы затеяли
забастовку, получаю приказ: учредить круглосуточное дежурство ответственных
работников и... (цитирую приказ) "через каждые два часа докладывать
дежурному по ДСК-1 о настроениях рабочих и ИТР".
Звоню своему начальнику:
- Ты умный человек, как же ты мог сочинить такой идиотский приказ? Где
взять столько "ответственных", когда неизвестно, сколько дней продлится там
у них забастовка? И потом эти доклады через каждые два часа?!
С дежурными выкручивайся сам, а регулярная информация - требование
секретаря парткома. Звоню секретарю:
- Ты же знаешь, что наши участки разбросаны по окраинам Киева. Какой же
инспектор будет бегать вокруг города за "настроениями и высказываниями"?
Он мне:
- Приказ свыше...
Плюнул я в трубку, а через час звонок:
- Ладно, докладывай раз в сутки после работы. В сердцах выдал забытый
фронтовой жаргон, а через день пригласили меня в Печорский райком партии, и
безусый партбосс долго-долго меня воспитывал, пока я не взмолился:
- Господи, как же можно бояться своего народа, чтобы из-за
братьев-поляков поднять такой тарарам?! И вообще, где Польша, а где Киев?!
Товарищ не понял. И долго я выкручивался с дежурствами и информацией.
За двадцать лет работы кадровиком и парторгом хорошо рассмотрел, какой
густой липкой паутиной преуспевающих сексотов опутано наше многострадальное
отечество и как вольготно кормятся с их помощью легионы номенклатурных
боссов и охраняющие их органы".
Господи, в каком бреду мы жили! Но как этот бред ломал и уродовал
людей! Какой горький осадок - надолго-надолго, до конца жизни - оставался от
первой встречи с НИМИ.
В марте 1943 года Т., тогда еще юноша, почти подросток, получил
повестку явиться в поселковый совет. Когда он показал повестку, председатель
указала ему на другую дверь. Он вошел. За столом сидел полковник в
общевойсковой форме, то есть петлицы были красного цвета и соответствующее
количество ромбов - в этих тонкостях пацаны военного времени разбирались
очень хорошо.
Далее Т. (так и было подписано это письмо ко мне - Т., Луганск) пишет:
"Только я поздоровался и представился, на меня обрушился град обвинений
- почти на крике, суть которых сводилась к следующему: я враг народа и меня
надо немедленно расстрелять. Конечно, мне стало тут же жутко: в чем дело?
почему? в чем я виноват? Не успел я сам себе придумать обвинения, как
полковник вдруг резко сменил тон и спокойно сказал, что он "проводил
эксперимент", чтобы меня "испытать". А дальше начался длинный часовой
разговор. Вернее, это был не разговор. Он говорил, а я сидел и слушал. Я
услышал, что "про меня все известно" и что я "им подхожу". Потом сказал о
льготах, которыми буду осыпан. В числе первых - не пойду на фронт. Далее
пошла деловая часть: явки, контакты, характер поведения. Много кой-чего. И,
наконец, первое отвратительное задание. Он говорил, а я, повторяю, слушал.
Самое главное, он ни разу не поинтересовался моим согласием..."
О, господи...
"Нас водила молодость в сабельный поход, нас кидала молодость на
кронштадтский лед..."
Вводила их молодость в полутемные комнатки, и потом долго-долго, на
протяжении всей жизни, до самого ее краешка все вспыхивали, не погасая, эти
воспоминания. Как ломали, как ломались...
Бедные ребята тех поколений! Уже выраставшие в том (а другого и не
знали), что так - НАДО, что так - МОЖНО, что так - НУЖНО. Для Родины, для
блага которой ты уже с детства был обречен на предательство, как на
доблесть.
"В те далекие годы миллионы советских школьников подражали Павлику
Морозову. Различные были тогда формы тиражирования образа юного героя, но
самой многочисленной и доступной оказался театр. Лет пять я играл роль
пионера-доносчика на школьной сцене. На сцене я каждый раз предавал своего
отца за украденные им полмешка зерна и каждый раз отца забирали в тюрьму, а
меня перед всей школой награждали тряпичной красной звездой. Перестал я
играть эту роль только тогда, когда нашу соседку посадили на 10 лет за
килограмм зерна. Она из лагеря так и не вернулась, а ее осиротевшую
семнадцатилетнюю дочь взял в жены сорокалетний - на вид страшнее Бармалея -
коммунист, председатель колхоза, который по чьему-то доносу обшаривал
карманы колхозников, когда они возвращались с поля домой. Трудно
представить, как можно целоваться и рожать детей от убийцы своей матери! А
ведь у них были дети, и они потом узнали, что их родной отец сгноил в тюрьме
родную бабушку. Каков может быть генофонд у этих людей?.."
Эти строки я нашел в письме Лукмана Закирова из Казани.
Как по минному полю шел человек. Мог шагнуть, наступить, взорваться.
Могло и пронести.
Случалось, что судьбу человека предопределяли случайности. Он мог бы
жить тихо-мирно, не сталкиваясь сам лично с НИМИ. Ведь при всем том, что
потребность в сексотах, стукачах, секретных агентах была огромной, ОНИ
понимали, что не от каждого может быть польза для ИХ дела). Но неожиданно,
вдруг органы начинал интересовать человек, который живет рядом.
Так случилось с Зоей Федоровной Суржиной. Шел 1951 год... В Россию
начали возвращаться из Китая, больше всего - из Харбина - русские, волею
судеб оказавшиеся за границей. Об этом довольно много написано в современной
литературе: и о том, как рвались люди домой, - в Россию, и что потом с ними
происходило, и какой горькой оказалась встреча с Родиной, и как желанная
Родина представала для многих из них в виде лагерных бараков, колючей
проволоки и часовых на вышках.
В Свердловске, где жила тогда Зоя Федоровна, таких (как сейчас бы
сказали) "новых русских" оказалось много. Думаю, как и в других уральских и
сибирских городах, главное - подальше от центра.
"Мы с мамой (а я тогда работала в техникуме преподавателем русского
языка и литературы), - вспоминает она, - жили в маленьком деревянном домике:
холодном, худом, проветривавшемся всеми ветрами. Было холодно, голодно, и мы
решили маленькую, отгороженную деревянной перегородкой комнату сдать
приехавшим из Китая и ищущим угол "шанхайцам" - так их называли тогда.
Комнату в 8 метров, в которой едва помещалась железная кровать, шатающийся
стол и табурет, снял "шанхаец" лет 60 или даже постарше - высокий, худощавый
со впалыми щеками. Я помню и его имя: Леонид Абрамович Фукс. Дома он бывал
мало, и только иногда к нему приходили гости, приехавшие с ним из Харбина
два молодых человека. Поскольку перегородка была деревянной, то я слышала их
разговоры, но они всегда говорили по-английски...
У Леонида Абрамовича не было никаких вещей, кроме большого сундука.
Человек он был больной и по утрам долго и надсадно кашлял, отплевываясь в
баночку, - у него была астма. Потом пил чай и куда-то уходил. Он не работал.
Сказал, что в Харбине у него была коммерция.
Все они были одинокими людьми..."
Однажды во время урока секретарша директора вызвала Зою Федоровну с
урока и сказала, что ее спрашивает какой-то молодой человек. Она вышла и
попросила его подождать, пока закончится урок. "Вы мне нужны срочно и на
одну минуту", - сказал он тоном, не допускающим возражений. Потом, показав
ей красную книжечку, добавил: "Вы должны сегодня в 15. 30 быть в комнате -
назвал номер - на Ленина, 17".
Для свердловчан Ленина, 17 означало то же самое, что для москвичей -
Лубянка.
Когда она увидела красную книжечку в руках молодого человека, у нее
подкосились ноги:
"Он повернулся, ушел, а я не помню, как закончила этот урок. Думала
только об одном: если это арест, то они должны были приехать за мной на
машине..."
Сейчас трудно представить, что она пережила, когда шла до этого
страшного здания, выписывала пропуск, входила в подъезд, находила нужную
комнату, не понимая, что ее сейчас ждет, кому она могла понадобиться, зачем?
Но все объяснилось просто.
"У вас проживает "шанхаец" Фукс? - спросили ее. - Так вот, отныне вы
должны слушать все, о чем он говорит и о чем говорят те, кто к нему
приходит. Нам важно знать, куда он ходит, где бывает..." - "Но они говорят
по-английски", - пролепетала она. - "А какие языки вы знаете?" -
"Французский и немецкий..." - "Жаль, жаль... Но все равно вы будете
приходить к нам еженедельно и докладывать о нем".
Как же поступила Зоя Федоровна?
"Когда я пришла домой и рассказала обо всем матери - она была
потрясена: дом 17 по улице Ленина наводил на нее ужас.
В тот же день, сославшись на то, что к нам якобы приезжает родня,
отказала от дома нашему "шанхайцу"... Безжалостно? Бесчеловечно?
Но только вот так Зоя Федоровна сумела избежать горькой судьбы стукача
в то безжалостное и не очень человечное, время.
А вот другая история, ближе к нам по времени. Уже начало семидесятых.
Время иное. Нравы - не те. Да и люди, люди тоже изменились. Но ситуации -
схожие. И если Зоей Федоровной Суржиной ОНИ заинтересовались из-за соседа,
то Любовью Тихоновой - из-за однокурсников.
Она тогда училась на отделении журналистики филфака Дальневосточного
университета. Однажды на третьем курсе ее вызвали прямо с лекции в деканат.
Замдекана, кивнув при ее появлении красивому мужчине средних лет, вышла,
деликатно притворив дверь.
"Красавчик, выдержав паузу и внимательно меня рассмотрев, подошел к
двери и повернул ключ в замке. Все эти манипуляции меня жутко заинтриговали.
Я и предположить не могла, откуда и по какому поводу явился этот смазливый
дядечка. И вдруг он бухнул как обухом по голове, что он из КГБ. Была бы я
помоложе, то подумала, что у меня "крыша поехала". Представьте себе девочку
- тихую, вполне заурядную. Из тех, кто в школе привычно пишут сочинения,
иногда шлют заметки в местные газетки и воображают, что это и есть верный
путь в большую журналистику. Знаний почти никаких, политика, экономика,
философия за семью замками и вообще-то не особенно влекут. И вот такого
куреныша - в сотрудники органов.
Дяденьку звали Геннадием Ивановичем. Он меня буквально обезоружил
знанием мельчайших подробностей из моей весьма немудрящей биографии: кто мой
жених, с кем я дружу, куда и когда хожу... Даже мнение свое высказал: мол,
неудачную я себе партию подобрала, с таким парнем счастья не видать. После
этого я немного пришла в себя и сообщила, что пока еще в состоянии сама себе
выбирать парней. И поинтересовалась, зачем, собственно, приглашена..."
Зачем же понадобился ИМ этот, по ее собственным словам, "куреныш"?
Оказалось, из-за ее однокурсников, одного из которых в своем письме она
обозначила инициалами "В. Ш."
Кагэбешник начал допытываться, как часто она бывает у этого В. Ш. дома,
что она там делает, о чем говорят... Попросил рассказать, что за фотомонтажи
В. Ш. стряпает и не позировала ли она ему в обнаженном виде.
"Я просто обалдела ото всех этих вопросов. Тот, кем они в тот раз
интересовались, был очень талантливым парнем. От многих из нас отличался
классической начитанностью, общей культурой, играл на пианино, на гитаре,
пел песни собственного сочинения. Очень неплохо писал сатирические стихи.
Написал он к тому времени поэму "Перо и серп", в которой его бывшие
однокурсники совмещают интеллектуальный труд с физическим, крестьянским.
Было в ней об идиотизме советской деревенской жизни, бесперспективности
колхозного хозяйства, моральном разложении тех, кто пробрался в начальники.
И все это хорошим слогом, с юмором. Мы просто падали от смеха, читая этот
шедевр в перерывах между лекциями. А фотомонтажи он приносил такие: первая
красавица курса на прекрасной лужайке обнимается с Брежневым и Фиделем
Кастро. Или сам В. Ш. пьет на брудершафт с тем же Леонидом Ильичом. Качество
было на высшем уровне. Как и все, что делал этот немного безалаберный, но,
безусловно, очень одаренный мальчик.
Меня, как общежитскую, вечно голодную и тоскующую по маме, он иногда
приглашал на домашние обеды. Французский коньяк (впрочем, давали самую
маленькую рюмку), маринованные грибки, красные икра и рыба, жаркое,
салаты... Готовила и угощала его аристократическая бабуля, бывшая
преподавательница языков и музыки. Потом мы уходили в комнату В. Ш., он
играл и пел, я ковырялась в его книгах, альбомах. Он мастерски делал женские
портреты, вся стена над тахтой была увешана нашими университетскими
красотками. Между прочим, никакой пошлятины! И вот Геннадий Иванович
выуживал у меня компромат на этого мальчика, делал грязные намеки - и не
напрямую, а как-то бочком, бочком давал понять, что у меня возможны
неприятности, если я откажусь от сотрудничества. Я решила, что раз он и сам
говорит о "художествах" В. Ш., то я это вполне могу подтвердить. Но только
устно, никаких бумаг и подписей. Г. И. попросил запомнить его телефон и
предупредил, что еще меня вызовет. А пока никому - ни-ни!.."
После этого разговора Л. Тихонова, по ее словам, места себе не
находила. И в первую очередь вот почему (еще раз напомню, шли уже
семидесятые):
"Я размышляла, почему выбрали именно меня, за какие провинности или
"заслуги". Очень была оскорблена. Видимо, думала, морда была у меня
подходящая, значит, я похожа на сексотку! В общем, измаялась вся и решила
все рассказать жениху Он был на пять лет старше меня, работал в газете,
отличался независимыми взглядами, был уже сложившейся личностью. Реакция его
была определенной:
- Ну, ты даешь! Ты хоть понимаешь, что заложила парня! Нужно все ему
рассказать, и пусть уж сам крутится дальше..."
Вместе с женихом она в тот же вечер разыскала В. Ш. и рассказала об
этом странном визите.
Геннадий Иванович объявился снова спустя неделю. Вызвал с лекции в
коридор и назначил встречу по определенному адресу. Она пришла в какую-то
квартиру с детским трехколесным велосипедом в прихожей. Тем не менее вид у
дома был нежилой. Ожидала расспросов о В. Ш., но их не последовало. На сей
раз, темой их беседы явилась жизнь и образ другого ее однокурсника - Ю. Ш.
"Надо сказать, что этот парень был посложнее всех нас, вчерашних
школьников. Отслужил армию, интересовался философией, экономикой. Тоже писал
хорошие стихи. На лекциях задавал серьезные вопросы, доводил порой
преподавателей до белого каления. Словом, кандидат в диссиденты. В группе
его не любили, но интеллект и эрудицию признавали. И вот мне предлагалось
осведомлять Г.И. обо всем, что говорят и делают ребята из моей группы,
особенно В. Ш. и Ю. Ш. Я уточнила:
- Доносить, что ли?
- Не доносить, а осведомлять. Это большая разница, и, вообще, Люба, у
вас искаженные представления о дружбе и товариществе..."
Геннадий Иванович пообещал ей, что "если с ним дело пойдет", то ее ждут
определенные льготы: лучшее распределение, возможность продолжить учебу в
аспирантуре МГУ, хорошая квартира. Это потом. А пока, возможно, будет
выплачиваться что-то вроде стипендии от органов.
"Ночью долго ворочалась. Девчонки не выдержали:
- Что ты вздыхаешь, как больная корова? Ходишь последнее время, будто
стипендию потеряла. Рассказывай!
Не спали до утра. Однокурсницы мои были просто потрясены. И все не
могли понять, почему зацепили именно меня, а не кого-то из них. Пообещали в
беде не бросать, успокаивали как могли..."
С Геннадием Ивановичем Любовь Тихонова встречалась еще три раза, он
вызывал ее с лекций, уговаривал, увещевал, говорил, что она уже все равно у
них на заметке пожизненно. Где бы она ни оказалась, чем бы ни занималась -
каждый ее шаг будет ИМ известен.
И чем же закончилась эта история?
"Однажды, гуляя с подругой по Океанскому проспекту, я попросила
позвонить ее по "секретному" телефону. Мы вошли в телефонную будку, подруга
набрала номер, удостоверилась, что подошел тот, кто нужен, и произнесла
интеллигентным голосом:
- Геннадий Иванович, вы меня, пожалуйста, извините, но вы - дурак.
И положила трубку.
Что есть духу мы помчались по проспекту. Было до ужаса смешно. В
общежитии выкурили по сигарете, ждали, что за нами придут. Причем подружка с
хохотом уверяла, что она-то ни при чем - придут-то, мол, за тобой, ты же
"дружишь" с органами. Честно говоря, в этот день я немного попереживала. Но
напрасно, как оказалось. Больше никто меня не вызывал, и Г. И. я больше
никогда не видела.
В группе мы после этого старались лишний раз не высказываться, немного
сдерживали языки. Шутили, что "ЧК не дремлет", вычислили одного сексота,
устроили ему хронический бойкот. Между прочим, был серющим студентом, но
впоследствии остался на кафедре, закончил аспирантуру, получил обещанные
блага. "Товарищи" держат слово.
Мне, наверное, просто повезло. Были друзья, порядочное окружение. Всем
этим я очень дорожила. Мы мало чего боялись, над многим иронизировали, мало
задумывались о серьезных вещах и мало чего хотели. Не были заражены ни
особым цинизмом, ни ура-патриотизмом, ни стремлением во что бы то ни стало
сделать карьеру. Всей группой бойкотировали субботники и воскресники,
бастовали против баланды в студенческой столовой, в знак протеста сидели под
дверью никудышной читалки. У нас был девиз: "Всех не перевешаешь" - так мы
шутили. Видимо, и к нам подходили несерьезно. На комсомольских собраниях
нашу группу называли "зловонным букетом", наших отличников лишали повышенной
стипендии. Тем не менее все мы благополучно получили дипломы, разъехались по
белу свету. Уцелели вроде бы все..."
А я вот думаю, слово-то какое: "уцелели". Не на войне ведь. Идет, идет
человек по этому минному полю... Мина - сосед, мина - однокурсник, мина -
друг. Можно уцелеть, можно подорваться...
Но, как я убедился, читая исповеди, которые пришли ко мне, чаще для НИХ
представлял интерес не конкретный человек, под которого ОНИ и готовили
стукача, а тайное познание всей жизни, окружающего воздуха, просто людей,
настроений, сказанных или запрятанных слов.
Помните, какое задание дали на Лубянке И. Штейн в 1933 году: "Вы должны
прислушиваться ко всем разговорам в вашем коллективе и вообще везде. О всех
высказываниях, порочащих партию, правительство и партийцев, вы должны
сообщать нам при очередной явке на Лубянку"? А вот история уже почти что
совсем наших дней. Одна из исповедей, полученных мною, была от молодого
писателя из Белоруссии Славомира Адамовича, который даже название города, в
котором он живет, подписал не привычным "Минск", а своим, белорусским
национальным: "Менск". Потому-то я долго думал, откуда же на самом деле этот
парень, пока не понял: да господи, именно так пишут название своей столицы
те, кого еще совсем недавно называли "белорусскими националистами". Тогда,
давно, когда еще мы все жили одной страной, а ребята (или как по-белорусски
это слово?) хотели жить отдельно от нас. То ли от России, а скорее всего -
от СССР.
Но - дело не в этом.
Славомир - из СССР, как бы он ни обозначал название своей столицы,
ставшей столицей уже независимого государства (как, допустим, Швейцария или
Ирландия). Но все равно - мы вместе с ним из одной эпохи, которую я помню
так же отчетливо, как и он сам.
Тогда, когда Славомир" столкнулся с НИМИ впервые, он работал
сверловщиком на станкостроительном заводе им. Кирова. И оставайся он
сверловщиком, то, возможно, ничего и не произошло бы. Но он начал писать, и
притом на родном белорусском языке... В журнале "Маладосце" готовилась
первая подборка его стихов.
Он шагал в литературу, кое-что уже в жизни испытав.
"У меня был достаточный жизненный опыт. 8 классов школы, ПТУ, где я
получил первые уроки "дедовщины", работа в Казахстане, служба на флоте (и
там же - месяц гауптвахты в одиночной камере), затем опять работа и - суд,
приговор к двум годам условно с обязательной отработкой на так называемых
"стройках народного хозяйства". Этой "стройкой" и был станкозавод.
Как видите, с системой подавления и изоляции личности я был знаком. Но
даже мой немалый жизненный опыт не подготовил меня к встрече с
интеллектуальными подонками..."
Хотя, как мне кажется, его первая встреча с представителем КГБ была
никакой, и не думаю, что некоего Ивана Ивановича, первого человека ОТТУДА,
кого он встретил в жизни, можно обозвать "интеллектуальным подонком".
Хотя и встретился он с ним в достаточно интеллектуальном месте - на
творческом семинаре молодых литераторов в Доме творчества:
"Вместе со мной был поэт и переводчик Н., который и показал мне
таинственного Ивана Ивановича, сказав, что этого человека надо сторониться.
Мы жили с Иван Ивановичем в одном и том же флигельке, в комнате 13. По
вечерам мой знакомый поэт Н. в присутствии "товарища" травил анекдоты, не
давая нам, неискушенным в правилах поведения при гэбешниках, пускаться в
лиро-политические откровения. К сожалению, тогда предостережения нашего
более осведомленного друга были восприняты не вполне серьезно. Да и Иван
Иванович активно не высказывался. Странными только казались его лицо и
фигура: словно выращивали человека в парнике или накачивали гормональными
препаратами, отчего он имел щечки младенца, приличный животик и глаза, не
выражающие никакого чувства.
Уехал он спустя три дня утром, так и не представив на наш суд ни
стихов, ни прозы, ни какой-нибудь пьесы абсурда. Впрочем, теперь я уверен,
что увез Иван Иванович прекрасные психологические портреты новой смены
белорусских литераторов..."
Может быть, принадлежность этого "Ивана Ивановича" к тайному ордену -
всего лишь плод воображения Славомира, мимолетное воспоминание, которое
вдруг всплыло, когда ЭТО уже накатило всерьез? Ведь я сам, припоминая сейчас
разные молодежные литературные совещания и семинары, в которых участвовал,
сколько раз удивлялся присутствию на них людей, непонятно зачем на них
попавших. Но знал: один оказался потому, что его приятель - руководитель
семинара, другой захотел повертеться в писательском кругу, третий - просто
на халяву, используя свое знакомство или родственные связи с директором Дома
творчества, где эти семинары обычно и проводились. И помню, как мы
по-юношески зло высмеивали их.
Но знаю и о другом (и потому-то думаю, что скорее всего Славомир прав в
своих подозрениях): о повышенном интересе КГБ к тем, кто пишет, снимает или
рисует. Недаром же у каждой газеты, у каждого театра, у каждого издательства
был свой куратор из КГБ. Не говорю уж о Союзе писателей, в котором
практически открыто существовал в должности оргсекретаря человек в погонах:
некоторые старые члены СП СССР даже с гордостью вспоминают, что занимавший
когда-то пост оргсекретаря СП Ильин был генералом КГБ.
Потому-то для них было естественным посылать своих людей на подобные
семинары и совещания: не анекдоты записывать (и здесь Славомир прав: сами
чекисты - люди довольно циничные и потому не обращали внимания на то, кто и
какие рассказывает анекдоты, по крайней мере, уже в наше время). Но целью
было - понять, кто есть кто из молодых писателей; от кого может исходить
потенциальная опасность для строя, который они охраняли; кто окажется
слабее, чтобы не отвергнуть впоследствии предложенное сотрудничество.
Возможно, тогда этот "Иван Иванович" и приметил Славомира...
Хотя вторая встреча с НИМИ была совершенно случайной, к дальнейшей его
судьбе отношения не имела.
"Поскольку мой авантюрный опыт иногда вторгал меня в довольно
интересные ситуации, то вскоре такая случилась, - продолжает свою исповедь
Славомир. - Однажды я ехал в трамвае без билета, рядом тут же оказались
контролеры. И как нарочно им по дороге подвернулся пункт по охране
общественного порядка, куда меня без лишних слов и привели. Там прошмонали
мой "дипломат" и нашли книгу Гете с готическим шрифтом да мои стихи на
родном белорусском. Сии предметы взволновали капитана милиции и дружинниц
куда больше, чем мое нежелание платить штраф в два рубля. Меня направили в
камеру, где я рассказывал какие-то сказки задержанным прощелыгам и курил их
"чинарики". Через два часа наша милая беседа была прервана и меня из камеры
направили прямиком к следователю... КГБ. Даже приятно было очутиться после
вонючей камеры в тихом, мягком кабинете с портретом Железного Феликса. Там
тоже удивились, узнав, каким образом я попал к ним. Но обещали познакомиться
с Гете на немецком языке и моими стихами. Через несколько дней я получил
обратно свои вещи и ушел на все четыре стороны, так и не заплатив два рубля
штрафа..."
Кстати, книги, да и просто тексты на иностранных языках всегда вводили
в шок всякий народ, стоящий на страже порядка. Даже самые безобидные из них
становились предметом серьезных разбирательств, шума, гама, паники.
Вспоминаю рассказ парня, как в армии (а он попал в ВДВ) его таскали на ковер
за то, что ему мама прислала Диккенса на английском языке. Особист испуганно
вертел в руках книгу, словно это была граната, из которой уже выдернута
чека, и долго допытывался, зачем ему "эта зараза" в армии, будто нет
нормальных книг в библиотеке части. И уж совсем анекдот произошел, когда,
еще в семидесятых, я сам служил в армии. В соседнем с нами полку прямо на
плацу нашли какой-то листок, исчерченный иероглифами (тут же решили, что его
подбросили китайцы, так как именно в это время они стали нашим потенциальным
противником). Но так как не только в части, но и во всем городе, в котором я
служил, не нашлось ни одного переводчика с китайского, то с перепугу
доложили по команде в Москву, и оттуда прилетел целый самолет с чекистами,
контрразведчиками и переводчиками. Правда, в конце концов выяснилось, что
иероглифы были не китайскими, а японскими и изображали они безобидную
рекламу какой-то ерунды. Но шум вышел знатный...
Все время у меня в чужие исповеди врываются собственные воспоминания,
но, наверное, так и будет на протяжении этой книги: все мы проживали одну
жизнь, одну эпоху и были детьми одной Системы - просто в разной степени
зависимости от нее: кого прижимало сильнее, кого - слабее, кто был более
чувствителен к ее прикосновениям, а у кого кожа задубела настолько, что даже
град камней воспринимался как порыв легкого ветерка. А, может, дело просто в
обыкновенном везении - одному больше, другому меньше. Как на войне.
Так вот, что касается личных воспоминаний...
События, которые стали поворотными в судьбе Славомира Адамовича и
сделавшие его секретным агентом КГБ, сексотом, стукачом, по случайности и
мне были хорошо знакомы.
Шел 1986-й... Второй год горбачевской перестройки...
Как-то я услышал от Вадима Бакатина, одной из значительных фигур того
времени:
- Ты знаешь, когда я понял, что все, что Система умерла? Когда Горбачев
впервые произнес заморское слово "плюрализм". Все, решил я тогда, если
вместо одной "гениальной" теории будет несколько - строй рухнет...
Может быть, первыми ощутили возможность этих перемен на "национальных
окраинах", те, кого так усиленно убеждали, что появилась новая нация -
"советский народ" и что адрес в паспорте - "не дом и не улица, наш адрес -
Советский Союз".
Да нет, хотелось и собственного дома, и собственной улицы, и языка
своего, и истории, и традиций - всего того, чего не отнимешь у человека.
Разве что силой, насилием. Но и то - не навсегда, как и оказалось
впоследствии.
Прибалтика, Средняя Азия, Закавказье, Украина...
И вдруг до Москвы докатилась весть, что что-то происходит в тихой и
вечно преданной Белоруссии.
Сначала в газетах появились сообщения, что в день рождения Гитлера
минские нацисты вышли в центр города, но их разогнали мужественные
"афганцы". Особенно это никого и не удивило: молодежные нацистские бригады
то и дело пугали прохожих (уж не говорю о властях) своими намалеванными
свастиками. И хотя их было мало и в основном они состояли из подростков
(сейчас фашистов, кстати, куда больше, и это, увы, уже не подростки с их
стремлением просто попугать своим видом родителей), но каждое очередное их
выступление вызывало в обществе шум и ярость (кстати, несравнимые с
сегодняшними, когда одного придурка из Питера никак не могут осудить за
распространение гитлеровских откровений).
Все начали дружно осуждать минских нацистов, но вдруг до нас, то есть
до "Литгазеты", начала доходить информация, что на самом-то деле никаких
нацистов не было.
Я поехал в Минск и вместе с кинорежиссером Валерием Рыбаревым, с
которым мы тогда только начали работать над фильмом "Меня зовут Арлекино",
увиделись с ребятами, которых называли нацистами. Помню, что тогда меня
поразило. В Минске - в принципе русскоязычном городе, они отказывались со
мной говорить по-русски. Больше того! Когда я им задавал вопросы, они делали
вид, что меня не понимают, и Валерий (сам, по-моему, смеясь над собой, над
ребятами и надо мной) выступал в качестве переводчика.
И постепенно я понял, почему не хотели эти ребята говорить со мной
по-русски и почему с такой злобой смотрели они на меня, русского, в городе,
в котором, повторяю, и не услышишь белорусскую речь.
Дело-то все было в том, что не день рождения Гитлера они, ученики
минского художественного училища, праздновали в тот день, а свой
национальный праздник, который по-белорусски называется "Гуканье Весны". Но
кто-то (потом-то я выяснил, что это был минский КГБ) сообщил ветеранам
Афганистана, что в центре города на Траецком предместье должны были
собраться нацисты. И - началось побоище, когда разъяренные "афганцы" срывали
не свастики с курток ребят, а белорусскую национальную символику.
И самое интересное! Одним из этих ребят вполне мог бы быть Славомир,
так как именно в это время он вошел в организацию "Талака", стремившуюся
возродить в Белоруссии белорусское.
И именно тогда-то его уже ОНИ прихватили серьезно.
"Я готовился к поступлению в университет, - вновь цитирую его исповедь.
- В июньском номере "Маладосци" напечатали мои стихи. Я находился на седьмом
небе от счастья.
Я занимался на подготовительных курсах, и вот за несколько дней до
вступительных экзаменов меня вызвали с занятий, сказав, что "к вам пришли".
Это были ОНИ.
Мы встретились в скверике у главного корпуса университета (а ИХ было
двое - молодой и пожилой), они поинтересовались моими успехами и даже
принесли с собой номер журнала с моими стихами. Затем дали понять, что знают
о моей семье, о том, что я вхож в организацию "Талака", что, наконец, им
известно, где и когда я говорил о нацизме с одобрением и давал читать
"фашистские" журналы. Все эти елейным голосом сказанные слова, признаюсь,
хорошенько меня взбодрили. То есть мне стало страшно.
Впрочем, о журналах (а имелись в виду журналы, издаваемые в Белоруссии
в период фашистской оккупации) они быстренько позабыли. Им показалось куда
более выгодным склонить меня к стукачеству. Началась усиленная обработка, в
которой главный козырь - шантаж: не будешь с нами работать - посадим за
пропаганду нацизма.
От меня не отставали. Не поленились даже сгонять белую "волгу" в
деревушку Ольховка, где жила моя мать. Навели шухер в сельсовете, испугали
своими расспросами пенсионера-однофамильца. И поползли там слухи...
И опять упорное склонение к стукачеству. Понимаю почему. В это время
началось брожение масс. Люди стали проявлять себя не по сценарию КПСС - КГБ,
а значит, требовалось все больше и больше стукачей..."
Но его не только пугали, естественно. Обещали и помочь с деньгами,
посодействовать в сдаче экзаменов в университет, и даже, узнав, что он
переписывается с польским ровесником, поездку в Польшу.
И Славомир сдался. На явочной квартире под магазином "Алеся" (оттуда,
по его мнению, и наблюдали чекисты, как избивали "афганцы" ребят из
художественного училища) он подписал подписку о неразглашении и стал
"Петром": такой псевдоним дали ему в КГБ.
Как и многие другие люди, попавшие в подобную передрягу, он до сих пор
не забыл номера телефонов, которые ему дали для связи: 59-65-78 и 29-93-07,
помнит, что "Жигули" его куратора были белого цвета, и встречались они чаще
всего у проходной завода имени Кирова.
Чем же было предложено ему заниматься? В первую очередь глубже
внедряться в "Талаку", узнавать о настроениях, лидерах, планах. Чуть позже,
а это уже шел 1987 год, когда появилась общественно-политическая организация
"Тутэйшныя" ("Здешние"), ему предложили создать псевдолитературную
организацию, которая, действуя под контролем КГБ, сумела бы нейтрализовать
ее.
То есть все шло по вечному ИХ сценарию. "Да, я пошел на известный
компромисс, - признается Славомир. - Да, было во мне подленькое рабье
чувство - страх. Да, из-за страха, из желания хотя бы на самую малость
проникнуть в их деятельность я и стал балансировать у опасной черты, за
которой было предательство. Я вел с ними свою игру, сочиняя легенды о
несуществующем в реальной жизни, делая вид, что прислушиваюсь к их советам.
Однако я понимал, что из такой игры нужно выйти при первой возможности..."
Его "вел" Вячеслав Андреевич Шевчук, тридцатипятилетний сотрудник
минского КГБ, подтянутый, короткостриженный, с жесткими черными усиками.
По словам Славомира, "это был ангел, сама кротость, находка для любой
женщины". И этого "ангела" он возненавидел так, как только можно ненавидеть
человека.
"Он говорил мне: "Славомир, я докажу тебе, что человеческий материал
довольно хрупок и твой страх утонет в твоем собственном дерьме".
Мы много говорили о жизни. Он все пытался натравить меня как недавнего
пролетария на интеллигенцию, моих знакомых по "Талаке". Мол, видишь, как ты
жил, как тяжело работал, всего достигаешь сам, а они там, националисты в
"Талаке", выросли на всем готовеньком, и прочее, и прочее. В такие минуты я
был готов вцепиться в его выступающий кадык. Тогда же я укрепился во мнении,
что антисемитизм - негласная политика коммунистического государства, ибо при
каждой нашей встрече им подкидывалась идейка, что во всем виноваты евреи.
Даже так называемую "Белую книгу сионистов" приносил он мне и настойчиво
советовал прочесть..."
Все то же, все так же... Несмотря на то, что уже кончались
восьмидесятые.
"В течение всей моей игры с КГБ я оставался один, никто мне ничего не
мог посоветовать. Мой знакомый поэт дал мне понять, что у него тоже сидят на
хвосте.
Никогда никто из моих знакомых откровенного разговора о КГБ не вел,
существовал только черный юмор и нескрываемая ненависть к этой организации и
сознание того, что все мы ходим под КГБ. Как наши деды говорили, что все
"ходим под Богом".
Потом я порвал с ними отношения и вышел из игры. Случилось это в тот
день, когда куратор привел на встречу со мной молодого парня, очевидно, для
натаскивания и практики. Но смены караула не состоялось", - так закончил
свою исповедь молодой белорусский писатель Славомир Адамович.
Стоит лишь добавить, что разрыв с КГБ стоил ему в то время исключения
из университета.
Сколько же людей прошло через ЭТО? Да и подсчитывается ли количество ИХ
секретных агентов?
Не так давно, когда уже КГБ перестало существовать, один бывший ИХ
опер, работавший в восьмидесятые, сказал мне, что, как и везде, и там у них
существовало свое планирование. "Лично я каждый год должен был вербовать
семь новых агентов, - признался он мне, и с гордостью добавил: - У меня
получалось..."
Если каждый опер ежегодно превращал семь нормальных людей в стукачей.
Если помножить это на количество лет, а потом перемножить на количество
оперов и еще сделать допуск на восьмидесятые годы (раньше, в семидесятые,
думаю, план был больше, не говорю уже о пятидесятых, сороковых или, тем
более, тридцатых) - да, если все это подсчитать, то получится...
Нет, не осилю я эту арифметику Скорее готов согласиться с Лукманом
Закировым из Казани (помните, он играл в школьном театре Павлика Морозова?),
который написал мне:
"Их были миллионы - доносчиков, специально сплоченных партией для
тайной слежки за населением страны. Стукачей у нас очень много, и точного
количества никто пока не знает. Говорят, их десятки миллионов. Ходят слухи,
будто каждый десятый взрослый - стукач разного калибра. Есть стукачи крупные
и есть мелкие, партия калибровала их так же, как и номенклатуру".
Да, все наше государство было усеяно этими минами на протяжении семи
десятилетий, и практически каждый человек мог стать ИХ жертвой. Хотя,
конечно, были и зоны повышенной опасности.
Во-первых, это, естественно, армия.
"Я служил в 1970-1972 годах, - пишет Леонид Ефремов из Якутии. - В
казарме нас было чуть больше сотни человек. Из моего призыва офицер особого
отдела вызвал троих (в том числе и меня), побеседовал, рассказал о борьбе со
шпионами, попросил нас помочь, т. е. сообщать ему о таких случаях. Больше я
с ним не встречался - не было шпионов. Про двух других не знаю. Догадываюсь,
что из других призывов тоже вызывали. Значит, умножим на 4 призыва, которые
служат одновременно, и получим, что из ста человек десять, по меньшей мере,
являются СЕКСОТАМИ. И из них хотя бы один может оказаться добросовестным".
Особым вниманием, конечно, пользовались и те, кому по роду службы
приходилось выезжать за рубеж в составе различных делегаций на семинары и
симпозиумы.
Сабир Мамедов, старший научный сотрудник Шемахинской обсерватории,
рассказал о своем, как он пишет, "очень заурядном и краткосрочном"
сотрудничестве с КГБ.
"В 1979 году я ездил на съезд астрономов в Канаду в качестве научного
сотрудника сроком на две недели. Перед выездом в Москву мне позвонили из
отдела КГБ Шемахинского района Азербайджана и поручили позвонить по
такому-то телефону, как только приеду в Москву. Как и было поручено
-позвонил. Назначили мне встречу. Молодой, лет 30, человек откровенно сказал
мне, что он - сотрудник КГБ. Он меня очень вежливо попросил присмотреть за
известным ученым-астрофизиком Шкловским, а потом сообщить ему о всех
подозрительных действиях того. Этот сотрудник тоже под видом астронома ехал
в Канаду. Я согласился. Почему? Испугался, что если не соглашусь - то не
видать мне Канады. Но! Про себя я твердо решил, что не буду следить за
Шкловским и ничего не буду передавать. Так и поступил. Но уже там, в Канаде,
я заметил, что и за мной тоже приставили следить одного астронома. И он-то,
подлец, за мной следил.
Я считаю, что (и об этом много говорили) в загранпоездке тогда по
поручению КГБ все следили за всеми..."
Ну и, в-третьих, зоной повышенного риска являлись те, кто так или иначе
общался с иностранцами, так как любой иностранец являлся потенциальным
врагом хотя бы потому, что он - иностранец.
И думаю, что охота за иностранцами началась с первых дней образования
ЧК.
В Калифорнии, в том же архиве Гуверского института, я нашел несколько
листков машинописного текста, написанных скорее всего одним из сотрудников
МГБ, перебежавшим на Запад (авторство, к сожалению, так и не сумел
установить). И текст очень любопытен, особенно, когда автор описывает
систему "наружного наблюдения", "НН", выражаясь их профессиональным языком,
или проще - "наружки", за иностранцами. Цитирую:
"Наружному наблюдению подлежат все иностранцы.
Простому смертному трудно, а может быть, и совсем невозможно
представить себе, что такое "НН", например, в масштабе города Москвы. Это
значит, водить день и ночь под секретным надзором многие сотни "фигурантов"
различных разработок, причем за каждым ставится бригада в три человека, а
иногда и больше. Кроме того, ежедневно ставится наружное наблюдение за
несколькими десятками, а иногда и сотнями приезжающих в Москву по разным
делам крупных "фигурантов", разрабатываемых областными управлениями и
республиканскими наркоматами МГБ, которые часто оповещают второй спецотдел о
такой необходимости только в день приезда "фигуранта" в Москву.
Но этим дело не ограничивается: согласно специальной инструкции
наркома, надо водить под постоянным "НН" каждого сотрудника иностранных
миссий, посольств, консульств, всех чиновников иностранных военных
атташатов, всех приезжающих из-за границы иностранцев и особенно
корреспондентов иностранных газет и телеграфных агентств. Меньше всего забот
и неприятностей органам "НН" причиняют иностранные туристы, поскольку они
всегда едут по определенным маршрутам и имеют неизменно при себе гидов и
переводчиков от "Интуриста". Последние всегда являются агентами или штатными
сотрудниками органов государственной безопасности. Во всяком случае за
поведение иностранных туристов и за их встречи и беседы с советскими
гражданами на улицах, в общественных местах отвечает не "НН", а спецчасть
"Интуриста".
Но другие иностранцы доставляют второму спецотделу достаточно хлопот.
Так, например, перед войной секретарь японского военного атташе в Москве
Кембо Саоаки имел обыкновение ежедневно совершать вечерние прогулки от
атташата по Охотному ряду и далее по ул. Горького до памятника Пушкину на
Бульварном кольце. При этом он держал во рту незажженную сигарету и у
каждого встречного просил огня, опрашивая таким образом за вечер по 30-40
человек. Кроме того, он подходил к различным киоскам, цветочницам и так
далее. И везде заводил короткие разговоры. Сколько нужно было агентов, чтобы
составить "установку" на каждого вступившего с ним в разговор?! Сводка о
наружном наблюдении только за одним Саоаки имела каждый вечер до 50-60
"установок" и с проверкой по спецучету. В центре было прекрасно известно,
что Саоаки таким путем откровенно издевался над МГБ, но "НН" за ним не
прекращалось и не сокращалось.
Немцы и представители соседних с СССР стран Восточной Европы вели себя
обыкновенно довольно спокойно, но американцы сперва являлись настоящим
бедствием для "НН". Не имея обычно никакого понятия о действительном
положении вещей в Советском Союзе и пользуясь полной свободой у себя на
родине, американцы старались сохранить свои привычки и в Москве. Настойчиво
пытались изучать жизнь Советского Союза теми же методами, которые обычно
применяются для изучения всех других стран, т. е. они посещали все
общественные места, спешили заводить частные знакомства с советскими
гражданами и засыпали Министерство иностранных дел просьбами о разрешении им
поездок по всей территории Советского Союза. Помимо всех прочих причин, эта
неприятная для КГБ особенность американцев объяснялась

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися