страница №1

Борис Пильняк. Мать сыра-земля





Из библиотеки Олега Колесникова



Посв. А. С. Яковлеву

Крестьянин сельца Кадом Степан Климков пошел в лес у
Йвового Ключа воровать корье, залез на дуб и — сорвался с
дерева, повис на сучьях, головою вниз, зацепился за сук
оборками от лаптей; у него от прилива крови к голове лопнули
оба глаза. Ночью полесчик Егор доставил лесокрада в
лесничество, доложил Некульеву, что привел "гражданина
самовольного порубщика." Лесничий Некульев приказал отпустить
Степана Климкова. Климков стоял в темноте, руки по швам, босой
(оборки перерезал Егор, когда стаскивал Климкова с дуба, и
лапти свалились по дороге). Климков покойно сказал:
— Мне бы провожатого, господин товарищ, глаза те вытекли
у меня, без остачи.
Некульев наклонился к мужику, увидал дремучую бороду, --
то место, где были глаза, уже стянулось в две мертвые щелочки,
и из ушей и из носа текла кровь.
Климков, остался ночевать в лесничестве; спать легли в
сторожке у Кузи. Кузя, лесник и сказочник, рассказывал сказку
про трех попов, про обедни, про умного мужика Илью Иваныча: про
его жену Аннушку и пьяницу Ванюшу. Ночь была июньская и лунная.
Волга под горой безмолствовала. Ночью приходил старец Игнат из
пещеры, за которым бегал пастух Минька, — старец определил,
что глаз Степану Климкову не вернуть — ни молитвой, ни
заговором, — но надо прикладывать подорожник, "чтобы не
вытекли мозги." — --
— - ...Главный герой этого рассказа о лесе и мужиках
(кроме лесничего Антона Ивановича Некульева, кроме кожевенницы
Арины-Ирины — Сергеевны Арсеньевой, кроме лета, оврагов,
свистов и посвистов) — главный герой — волченок, маленький
волченок Никита, как назвала его Ирина Сергеевна Арсеньева, эта
прекрасная женщина, так нелепо погибшая и мерившая — этим
волченком — погибшим за шкуру — столь многое. Он, этот
волченок, был куплен за несколько копеек в Тетюшах --
подлинных, а не в тетюшиных, с маленькой буквы, на Волге, в
Казанской губернии, весной. На пароходной конторке его продавал
мальчишка, его никто не покупал, он лежал в корзинке. И его
купила Ирина Сергеевна.
Он только-только научился открывать глаза, его шкурка
цветом походила на черный листовой табак, от него разило
псиной, — она взяла его к себе за пазуху, пригрела у своей
груди. Это ей пришло на мысль сравнить цвет его шерсти с
табаком, — он маленький, меньше чем котенок, дурманил ее, как
табак, прекрасной таинственностью. Мальчишка, продавший
волченка, рассказал, что его нашли в лесу на поляне, --
мальчишки пошли в лес за птичьими яйцами и набрели на волчий
выводок (волчата были еще слепыми), пять волченковых братишек
умерли от голода, он один остался жив. — Волченок не мог
лакать. Ирина Сергеевна отстала от парохода, достала в Тетюшах
— по мандату — соску, такую, какими кормят грудных детей, --
и кормила волченка из этой соски, — она шептала волченку,
когда кормила его:
— Ешь, глупыш мой, — соси, Никита, — рости!
Она научилась часами — матерински — говорить с
волченком. Волченок был дик, он пугался Ирины Сергеевны, он
залезал в темные углы, поджимал под себя пушистый свой
хвостишко, — и черные его сторожкие глаза сосредоточенным
блеском всегда стерегли оттуда, из темноты, каждое движение рук
и глаз Ирины Сергеевны, — и когда глаза их встречались, --
глаза волченка, не мигающие, становились особенно чужими --
смотрели с этой трехугольной головы двумя умными блестящими
пуговицами, — но весь треугольник головы, состоящий из острой
пасти и черных тоже острых ушей, — был глуп, никак не
страшный. И от волченка страшно пахло псиной, все прокисало его
духом. — --
— - Есть в волжской природе — Саратовских, Самарских
плесов — какая то пожухлость. Волга — древний русский водный
путь — текла простором, одиночеством, дикостями. Июлем на
горах пожухла трава пахнет полынью, блестит под луной кремень,
пылятся, натруживаются ноги, — и листья на дубах и на кленах
тверды, как жестяные, сосну не рассадишь силой, спокойствует
лишь татарский неклен, нет цветов, и костры на горах — не
смешаешь их со сполохами — видны с Волги на десятки верст,
сквозь пыль Астраханской мги. И тогда известно, что пыль
рождена — кузнечиками, июньским кузнечиковым стрекотом. Справа
— горы в лесах, за горами — степи, слева — займища, за
займищами степи. Вдали во мге за Волгой видны не русские
колокольни: это немецкие "колонки".
Когда то, кажется император Павел, дал князю Кадомскому
дарственную грамоту, где императорской рукой было написано:

— ....... "Приедешь, Ваше Сиятельство, на Волгу в гор.
В., там в тридцати верстах есть гора Медынская, взойдешь, Ваше
Сиятельство, на эту гору и все, что глаз Вашего Сиятельства
увидит — твое — -" — - на Волге, в степных уже местах, на
горах и по островам, на семьдесят верст по берегу, возникли
Медынские леса, возрос строевой — сосновый — лес, дубы,
клены, вязы, — заросли, пущи, раменье, саженцы — двадцать
семь тысяч десятин. У Медынской горы в лощине стал княжий дом,
оторопел девятьсот семнадцатым годом. Ничего, кроме лесных
сторожек, да кордонов, в лесах не было, деревни и села
отодвинулись от лесов, посторонились лесам и князю. — Лесничий
Некульев так писал друзьям в губком о дороге к нему: — "...
пароходом надо добраться до села Вязовы; в Вязовах надо найти
— или полесчика Кузьму Егорова Цыпина, и он протрясет
шестнадцать верст на телеге, по лесам, по горам и буеракам, --
или рыбака Василия Иванова Старкова (надо спрашивать
Васятку-Рыбака), и он отвезет — на себе — вверх по Волге
двенадцать верст. Это врут, что только в Китае ездят на людях:
в наших местах это тоже практикуется, — Старков впряжется в
ляму, сын его сядет к рулю, ты в лодку, — и бичевой, как
триста лет назад, на себе, по очереди, они дотянут тебя до
лесничества. Он же, Старков, если его спросить: — "сколько у
вас в Вязовах коммунистов?" — ответит: — "коммунистов у нас
мало, у нас все больше народ, коммунистов токмо два двора." --
А если добиваться дальше, кто же собственно этот народ? — он
скажет: — "народ — знамо: народ. — Народ в роде, как бы,
большевики." — --
Леса стояли безмолвны, пожухли, в ночи. — Но если-б было
такое большое ухо, которое слыхало бы на десятки верст, — в
лесном шорохе и шелесте в ночи, оно услыхало бы многие трески
падающих деревьев, спиленных воровски, дзеньканье пил,
разговоры в лощинах, на горах, в пещерах и шалашах самогонщиков
и дезертиров, шаги и окрики, и пальба в небо полесчиков и
лесников, посвисты и пересвисты, и совиный крик, и людской
крик, и стоны битых, и топоты копыт. Ночами далеко видны лесные
костры, и если эти костры люди зажгли в лощине, — далеко по
росе стелется дым, — страшны ночные костры, и страшные были
рассказываются около ночных российских костров. Волки далеко
обходят костры. — Дни в лесах — в июле — всегда просторны, и
пахнут леса татарским некленом. — Лесные люди — лесничие,
полесчики, объезчики, лесники — убежденнейше убеждены, что
весь человеческий мир разделен на них, лесничих, полесчиков и
лесников и на — "граждан самовольных порубщиков." — --
— - Был бодрый солнечный день, когда лесничий Антон
Некульев, бодрый и веселый человек, разыскал в Вязовах
полесчика Кузьму Цыпина, рассказал ему, что он новый лесничий,
что он коммунист, что на пароходе была теснотища чертова, что
ему надо в сельский совет, что ночью ему надо в Медынь, что
Ленин, чорт подери, — башка! Он не говорил о том, что за ним
едет еще шестнадцатеро мастеровых, чтобы не дать разграбить
леса, ибо эти леса играли решающую роль в пароходном движении
по Волге, — что дан ему и его шестнадцатерым мандат
расправляться вплоть до расстрелов. — В сельском совете, в
тишине и покойствии, сидели председатель и секретарь, пили
самогон и закусывали соминой, — председатель велел секретарю
подать третий стакан Некульеву. — Цыпин слушал и смотрел все
обстоятельно; утром еще, как только приехал Некульев, по
кордонам послал в Медынь эстафету, чтобы выехал Кузя за новым
лесничим, — слова "эстафета" и "кордон" застряли в лесном
лексиконе от княжеских времен. Цыпин слушал Некульева
обстоятельно, но, будучи страстным охотником, в ответ
рассказывал о тетеревах, о лисицах, о двустволках, --
рассказал, впрочем, как убили мужики предшественника лесничего:
убили в доме, выпороли ему кишки, кишками связали по рукам и по
ногам, — все стремились всунуть в рояль, но не всунули, и
вместе с роялем сбросили с обрыва к Волге, — рояль и до сих
пор висит на обрыве, застрял в тальнике; — а охота в тех
местах царская, — ежели, например, покорыститься травить лису
в январе, когда она голодает, можно в зиму набрать шкур штук
сто, — только, конечно, не дело это для ружейного охотника, --
наоборот, позор. — Кузя приехал на шарабане, где передние
колеса были заменены тележными, а задние остались на резине.
Кузя выстроился во фрунт, руки по швам, зарапортовал — честь
имею явиться... — Некульев подал ему руку, хлопнул по плечу.
Кузя сказал:
— Честь имею доложить, так что, лучше нам заночевать
здесь, а то — глянь — пришибут еще ночью, которые порубщики.
Честь имею, так что народ стал прямо сволочь, одно безобразие.
Цыпин оказался иного мнения о положении вещей. Рассуждал:
— Это чтобы товарища Антона Ивановича Некульева тронуть?
— Да он сам коммунист, большевик. Теперь леса наши. Это --
чтобы тронуть? — Да я вас до Ивова ключа провожу, по степу
поедем, в объезд. У Антона Ивановича — наган, у тебя --
винтовка, у меня — винтовка, сыну велю итти вперед,
двухстволку дам. Да мы их всех перестреляем! Это чтобы
большевиков трогать, — на то он и приехал, что леса наши.
Теперь бери сколько хошь, без воровства, по закону.
Степи в июле удушливы, томит стрекот кузнечиков и пахнет
полынью. Все время мигали зарницы. Спустились с горы, проехали
овраг, проехали мимо ветрянок, и кругом полегла степь,
испоконная как века. Поехали в объезд. Цыпин скоро заснул, Кузя
мурлыкал себе под нос. Было очень темно и тихо, только трещали
кузнечики. Снова спустились в балку и слышно стало, как пищат,
посвистывают неподалеку сурки, — Кузя слез с шарабана, повел
лошадь под уздцы, сказал, что сурки своими норами всю дорогу
изрыли, чего доброго лошадь ногу сломает. Выехали на гору и
увидали, как далеко в степи, на горах, над Волгой в безмолвии
разорвалось небо молнией, — грома не докатилось. — "Гроза
будет," — сонно сказал Цыпин. — И опять распахнулось небо,
также безмолвно, только теперь слева, над степями подлинными.
Лошадь побежала рысью, сухой чернозем разносил топот копыт и
тарахтение колес гулко, — показалось, что кузнечики стихли, --
и огромная половина неба, от востока до запада порвалась
беззвучно, открыла свои бесконечности, рядом с дорогой склонили
подсолнечники тяжелые свои головы, — и тогда по степи
прокатились далекие огромные дроги грома, стало очень душно.
Молнии вспыхивали уже бессчетно, все небо рвалось молниями в
лоскутья и все небо стало кегельбаном, чтобы веселым стихиям
катать кегли грома. Цыпин проснулся, сказал: "Надо-ть, Кузя, к
пастухам ехать, в землянке дождь пересидим, мокнуть никак не
охота." --
Гроза, просторы, громы, молнии — показались Некульеву
необычайной радостью, на все дни бытия его в лесах запомнилась
ему эта ночь, — этак хорошо иной раз в молодости перекричать
грозу, покричать вместе с громами! — До пастушьей землянки не
успели доехать: заметался по степи ветер во все стороны, молнии
метались и громы гремели со всех сторон, — дождь окатил шагах
в ста от землянки и вымочил сразу, до нитки. Чернозем на тропке
к землянке расползся в миг, ручей потек в землянку. Крикнул
кто-то испуганно: — "Какой черт еще тут ходит?" — Лошадь у
плетня стала покорно. Некульев в ярком молнийном свете
нацелился, как шагнуть к землянке, — и в кромешном дождевом
мраке покатился в лужу. В громах услыхал рядом разговор: — "Ты
Потап? Это я, Цыпин." "Спички у нас вымокли. Тебя, что на охоту
понесло, что ли?" "Не, барина везу, коммуниста, нового
лесничего." — Опять разорвалось молнией небо, мимо пробежал
мальченка в землянку, — сказал, проваливаясь вместе с
землянкой во мрак: — "Тятянь, опять волки пришли, стая. Тама
лошадь чужая стоит, чужая, возле ней!" — Кузя остался сидеть у
лошади под шарабаном, — Цыпин и Некульев с ружьями, старик
пастух с палкой, пошли к лошади. Лошадь нашли влезшую на
плетень, она храпела, а Кузя стоял стряхивая с себя грязь,
часто-часто и плаксиво подматершинивая. — "Сел под шарабан,
как светанет молонька, — каак маханет сивый на плетень, — как
только затылок цел остался?!" — "Дурак, это волки!" — "Нну?"
— Стащили с плетня лошадь, заменили лопнувшую чересседелку
веревкой. Решили ехать дальше. Поехали. Дорогу сразу развезло,
текли ручьи. Спустились в овражек. Сказал Цыпин: — "Ты, Кузя,
мостом не ездий, лошадь ногу сломат. Тута у моста, — пояснил
он Некульеву, — барина-князя мужики убили." По овражку мчал
ручей, дождь прошел, гроза уходила, молнии и громы стали реже.
Стали подниматься из овражка, ноги у лошади поползли по грязи,
расползлись, — слезли. Стали подталкивать шарабан, — влезли
на пол-горы и вновь поползли вниз, все вместе, и лошадь, и
шарабан, и люди; лошадь упала, пришлось выпрягать. Полыхнула
молния и увидели — наверху на краю овражка, шагах в десяти
рядком, сидела стая волков. Сказал Цыпин: — "Надо-ть тащить
телегу, ночевать здесь нельзя, волки замают." — Вывели сначала
наверх лошадь, потом вытащили шарабан. — Некульеву все время
было очень весело. --
Дождь прошел. Въехали во мрак, и шелесты, и запахи, и в
брызги с ветвей — в лес. Цыпин слез, отстал, пошел в сторожку
к приятелю. Некульев недоумевал, как это в этом сыром и пахучем
мраке, где ничего не видно, хоть глаз выткни, разбирается Кузя
и не путает дорогу. Кузя был молчалив. --
— Когда князя-барина мужики порешили убить, — этот самый
Цыпин пришел ко князю Кадомскому и говорит: — "Так и так,
уехать вам надо, громить вас будут, порешили мужики убить." --
Князь лакею. — "Приказать заложить тройку!" — А Цыпин ему: --
"Лошадей, ваше сиятельство, дать вам нельзя, мы не позволим."
— Князь заметался, вроде прасола нарядился, сапоги у купца
взял, картуз и на шею красный платок, — жена шаль надела.
Вышли они ночью, потихоньку, — а у мосточка им навстречу
Цыпин: — "Так и так, ваше сиятельство, на чаек с вашей
милости, что упредил." — Дал ему князь монету, рубль серебром,
— и кто убил князя — неизвестно. --
Кузя замолчал. Некульев тоже молчал. Ехали шагом в
кромешном мраке. Изредка горели на земле ивановские червячки.
— А то вот еще, кстати сказать, жил в одном селе мужик,
очень умный, хозяйственный мужик, звали, скажем, Илья Иванович,
— начал не спеша и напевно Кузя. — А у него была жена
красавица, молодуха, и жена мужу верная, звать — Аннушка. А
село было большое и в ем, заметьте, три церкви разным богам...
И вот пошла Аннушка к обедне, а кстати сказать, в каждой церкви
обедни начинались в разное время. Идет Аннушка, а навстречу ей
поп: — "Так и так, здравствуй, Аннушка", — а потом в
сторонку: — "Так и так, Аннушка, как бы нам встретиться
вечерком, на зорьке?" — "Чтой-то вы, батюшка?" — ему Аннушка,
да шасть от него, прямо в другую церкву. А навстречу ей другой
поп: — "Так и так, здравствуй, Аннушка!" — и опять в сторону:
— "Так и так Аннушка, не антиресуешся ли ты со мной
переночевать?"
— Ты это про что говоришь-то? — спросил недоуменно
Некульев.
— А это я сказку рассказываю, — очень все любят, как я
рассказываю. — --
— - И еще был бодрый солнечный день, — день, который
благостным солнцем вышел из сырого мрака степной грозовой ночи,
когда до одури пахло — и лесною, и земною, — благодатью.
Легкие бухнули, как рубка от воды, — хорошо пахнет, когда
неклены топятся солнцем. Оторопелый белый дом ящерками и
осколками стекол грелся на солнце, и с виноградника на террасе,
едва лишь коснуться его, зрелые падали капли дождя. Волга над
обрывом плавила солнце, нельзя было смотреть. Если вставить
рамы, привинтить дверные ручки, вмазать отдушники и дверцы к
печам, застлать растащенный паркет новым полом, — дом будет
попрежнему исправен, все пустяки! — И из дальних комнат, глухо
отчеканивая потолочным эхо шаги, в комнату, где на наружной
двери была вывеска — "контора", — вышел бодрый человек в
синей косоворотке, в охотничьих сапогах, — красавец,
кольцекудрый, молодой. Пенснэ перед глазами сидели как влитые,
— совсем не так, как непокорствовали волосы. В конторе,
скучной как вся бухгалтерия земного шара, на чертежном столе
лежали планы и карты, и на другом — зеленое сукно было залито
чернилами и стеарипом многих ночей и писак, — и солнце в окна
несло бодрость всего земного шара. Навстречу Некульеву шагнул
Кузя. Руки по швам, — и был Кузя босоног, в синих суконных
жандармских штанах и бесцветной от времени рубахе, не
подпоясанный и с растегнутым воротом, — и были у Кузи огромные
бурые — страшные — усы, делавшие доброе его круглое лицо
никак не страшным, а глуповатым. Кузя сказал:
— Честь имею доложить, там объездчики пришли, мужики, --
лесокрадов объездчики доставили. А еще спрашивает вас женщина.
— Допустить? --
— Пускай всех.
— Честь имею доложить, старый лесничий со всеми вот в это
окошко говорили, специально на этот случай велено в стене дыру
сделать.
— Пускай всех.
На несколько минут в конторе был митинг, ввалили мужики;
— кто из них был пойман на порубке, кто пришел ходоком --
разобрать возможности не было; объездчики выстроились
по-солдатски, в ряд, с винтовками. Загалдели мужики миролюбиво,
но сторожко: — "Леса теперь наши, сами хозява!" — "Как ты
товарищ сам коммунист, — желам пилить в Мокром буераке, как он
Кадомский!" — "Немцы из-за Волги, — ежели на нашу сторону в
леса поедут, все ноги переломаем!.." — "Татары вот тоже либо
мордва." — "Ты, товарищ-барин, рассуди толком, — мы пилили и
желаем продать в Саратов по сходной цене!" — Сказал Некульев
весело: — "Дурака, товарищи, ломать нечего и нечего дураками
прикидываться. Что я коммунист, — это верно, а грабить лесов я
не дам. И сами вы знаете, что это не дело, а орать я тоже умею,
глотка здоровая." — Рядом с Некульевым стал мужик, босиком, в
армяке, в руках держал меховую шапку, — Некульев сказал: --
"Ну что ты шапку ломаешь, как не стыдно, надень!" — Мужик
смутился, шмыгнул глазами, поспешил надеть, сдернул, злобно
ответил: — "Чай здесь изба, образа висят!.." — Попарно, не
спеша и покойно вошли в комнату шестеро, немцы, все в жилетах,
но оборванцы, как и русские. — "Konnen Sie deutsch sprechen?"
— спросил немец. — Мужики загалдели о немцах, — вон, наши
леса! — Некульев сел на стол, вытянул вперед ноги, покачался
на столе, заговорил деловито: — "Товарищи, вы садитесь на
окнах, что ли, — давайте говорить толком. Тут вот арестованные
есть, так я их отпущу, и пилы и топоры верну — не в этом дело.
А лесов без толку пилить нельзя, посудите сами" — - и
заговорил о вещах, ясных ему, как выеденные яйца. — Мужики и
немцы ушли молча, многие к концу разговора шапки, все же,
понадевали, — последним сказал Некульев дружески: — "Делать
я, товарищи, буду, как необходимо, и сделаю, что надо, — а вы
как хотите!.." Некульев любил быть "без дураков". — --
Кузя выстроился во фронт, сказал:
— Честь имею доложить, — яишек вы не хотите ли, либо
молока? У самих у нас нету, — Маряша в колонку к немцам
сплават. — --
— Мне вообще надо с твоей женой поговорить, чтобы кормила
меня, — давайте есть вместе. Яиц купите. — --
И было солнечное утро, и был бодр и красив молодостью и
бодростью Некульев, и стоял босой, руки по швам глупорожий
Кузя, — когда вошла в контору прекраснейшая женщина, Арина
Арсеньева, кожевенница. Конторское зеленое сукно было закапано
многими стеаринами и чернилами. --
— "Мне надо получить у вас ордер на корье. Драть корье мы
будем своими силами. Вот мандат, — корье мне нужно для
шихановских кожевенных заводов" — и на мандате вправо вверху
"пролетарии всех стран, соединяйтесь!", — и на документах, на
членской книжке — прекрасные обоим слова — Российская
Коммунистическая Партия. — "Ваш предшественник убит? — князь
убит?" — "Мужики кругом в настоящей в крестьянской войне с
лесами." — Разговор их был длинен, странен и — бодр, бодр как
бодрость всего солнца. — У одного — там где-то, лесной
институт в Германии, Российские заводы и заводские поселки,
быть революционером — это профессия, в заводских казармах, в
корридорах тусклые огни, и так сладок сон в тот час, когда
стучит по комарам будило ("вставайте, вставайте, — на смену,
— гудок прогудел!") — а мир прекрасен, мир солнечен, потому
что — через лесной институт, через окопы на Нароче — от
детства на Урале, от книг в картонных переплетах (долины под
горою, — а за горою, в дебрях, где кажется и не был человек,
медведи и монах в землянке) — твердая воля и твердая вера в
прекрасность мира — "без дураков": — это у Некульева, — и
все шахматно верно и здесь, в Медынах, и там в Москве, и в
Галле, и в Париже, и в Лондоне, и на Уральских заводах. — И у
нее: — Волга, Поволжские степи, Заволжье, забор на краю села,
— по ту сторону забора разбойные степи и путины, по эту --
чаны с дубящейся кожей и трупный запах кож и дубья — и этот
запах даже в доме, даже от воскресных пирогов, пухлых, как
перина, и от перин, как в праздник пироги, и ладан матери (мать
умерла, когда было тринадцать лет и надо было мать заменить по
хозяйству и научиться кожевенному делу) и, отец, как бычья
дубленая кожа из чана, и часы с кукушкой, и домовой за печкой,
и черти, — и тринадцати лет в третьем классе гимназии — уже
оформилась под коричневым платьицем грудь, — и обильно
возросла к семнадцати заволжская красавица девушка-женщина;
Петербург и курсы встретили туманной прямолинейностью, но
туманы были низки как потолки дома, и на Шестнадцатой Линии в
студенческой комнате надо было изводить клопов, — но все же
потолки после них — дома, когда умер отец — показались еще
ниже, душными, закопченными, домового за печкой уже не было, а
запах кож напомнил таинственное детство; — она вошла в дом --
как луна в ночь, старший приказчик — бульдогом — принес
просаленные бухгалтерские книги, а жандармы прикатили крысами,
шарили, шуршали, — ни с домом, ни с бухгалтерией, ни с крысами
примириться нельзя, никогда, кричать громко право дала красота,
и тюремные корридоры стали Петербургскою прямолинейностью, где
луну никогда и никак не потушишь: — это у Арины Арсеньевой, --
и тоже все шахматно верно и кожевенные заводы (ими пахнет
детство) нужны для Красной армии, их необходимо пустить. Годы у
женщин сменяют солнечность лунностью: семнадцати-летняя
обильность к тридцати годам — тяжелое вино, когда все время
было не до вин. — "И эти места, и леса, все Поволжье я знаю
доподлинно." — --
На солнце от зелени виноградников свет зеленоват,
расправляется воздух, — Некульев заметил: О зеленом свете
такие стали синие венки на белках Арины, а зрачки уходят в
пропасть — и показалось, что из глаз запахло дубленой кожей.
— В контору вошли трое: мужик, баба, паренек-подросток. Мужик
неуверенно сказал:
— Честь имею явиться, второй после Кузи лесничий, с
одиннадцатого кордону. Егор Нефедов. А это моя жена, Катя. А
это сын, Васятка.
Лесника перебила жена, заговорила обиженно: — "Ты, барин,
Кузе сказал, что с Маряшей исть хочешь. Как хотишь, твоя
барская воля, а то можно и у нас, не хуже чай Маряшки. Мы избу
строим, муж мой маломощный, грызь у него, мы из Кадом. — Как
хотишь, твоя барская воля. У Маряшки ведь трое малолеток,
мал-мала меньше, а нас всего трое." — Катя подобрала губы,
руки уперла в боки, воинственно выжидая. — Некульев молча по
очереди пожал всем руку, сказал: "Ступайте с богом, буду
знать." — И Арина Арсеньева заметила в солнце: синяя бритая
кожа скул и подбородка Некульева — тверда, крепка. Арина
сказала тихо, с горечью:
— Вы знаете, когда "влазины" бывают, — влазины, это так
называется новоселье, — ведь до сих пор крестьяне у нас вперед
себя пускают в избу петуха и кошку, а потом уже идут люди и
надо — по поверью — входить ночью в полнолуние. Ночью же и
скотину перегоняют. И до рассвета в ту ночь хозяйка-баба голая
дом обегает три раза. Это все для домового делается. — --


Глава первая — Ночи, дни.



Спросить о лесе Маряшу, Катяшу, Кузю, Егора — расскажут.
— В лесах по суземам и раменьям живет леший — ляд. Стоят
леса темные от земли до неба, — и не оберешься всевозможных
Марьяшиных фактов. — Неоделимой стеной стоят синеющие леса.
Человек по раменьям с трудом пробирается, в чаще все замирает и
глохнет. Здесь, рядом с молодой порослью, стоят засохшие дубы и
ели, чтобы свалиться на землю, приглушить и покрыться гробяною
парчею мхов. И в июльский полдень здесь сумрачно и сыро. Здесь
даже птица редко прокричит, — если же со степей найдет ветер,
тогда старцы — дубы трутся друг о друга, скрипят, сыпят
гнилыми ветвями, трухой. — Кузе, Маряше, Катяше, Егору --
здесь страшно, ничтожно, одиноко, бессильно, мурашки бегут по
спинам. На раменьях издревле поселился тот чорт, который
называется лядом, и Кузя рассказывал даже про видимость черта:
красивый кушак, левая пола кафтана запахнута на правую, а не на
левую; левый лапоть надет на правую ногу, а правый на левую;
глаза горят как угли, а сам весь состоит из мхов и еловых
шишек; видеть же ляда можно, если посмотреть через правое
лошадиное ухо.
Белый дом в лощине у Медынской горы днями стоял тихо, в
зелени, прохладный, как пруд. Ночами дом шалел: напряженным
Некульевским глазам — на глаза попадалась — битая мебель,
корки порванных книг, всякая ерунда. На террасе в мусорном
хламе Некульев нашел песочные часы, — песок из одной
стеклянной колбы перетекал в другую каждые пять минут, лунными
ночами поблескивало зеленовато стекло колб; днями Некульев
забывал об этих песочных часах, но ночами многие пяти-минутки
он тратил на них; Некульев любил быть без дураков, он не
замечал, что у него — помимо сознанья и воли — каждый шорох в
доме, каждый глупый мышиный пробег — покрывает гусиной кожей
спину, и появилась привычка не спать ночами, бодрость никогда
не покидала, но все казался кто-то — не то третий, не то
седьмой какой-то, и каждая ночь была как все. Была луна и под
горой на воде ломались сотни лун, дом немотствовал, деревья у
дома стояли серебрянными, расположилась тишина, в которой
слышны лишь совы. Лунный свет бороздил паркет в зале. Окна
Некульев тщательно закрыл, но в окнах не было стекол. Три двери
в зале Некульев задвинул мебельной рухлядью и подпер дрекольем.
У одной из дверей стоял диван, и Некульев лежал на нем. На
стуле рядом висел наган в расстегнутой кобуре, к дивану в ногах
была прислонена винтовка. На диване лежало большое здоровое
красивое тело, вот то, что глупо покрывается от каждого шороха
гусиной кожей. Некульев покойно знал, что у Ивового ключа
стерегут лес Кандин и Коньков, двое мастеровых, и они твердые
ребята, мазу не дадут. А горами пешком не пройдешь, не то чтобы
приехать на телеге, если же проберутся сюда, то секретной
дверью, оставшейся от помещика-князя и случайно найденной, он
пройдет в подвал, а оттуда под землей в овраг, а там — ищи,
свищи!.. — Лампенка горела, чтобы отвести глаза, в правом
крыле дома, где окна были тщательно завешаны. — Луна
заглядывала в окна, в дом, где все было разбито. Некульев
поднялся с дивана, взял револьвер, отодвинул кол от двери и
пошел темными комнатами, еще неуверенно, ибо плохо привык к
дому, — на кухне он попил у ведра воды и вернулся обратно; в
дверях прислушался к дому, не заметив, что тело покрылось
гусиной кожей, — подпер дверь колом; — и опять отпер
поспешно: когда брал ведро, положил на подоконник револьвер,
забыл его, поспешно пошел назад. На окне в зале в пыльном
лунном свете лежали песочные часы, — Некульев стал пересыпать
песок, — склонил кудрявую голову к мутно стеклянным колбам.
И тогда — нежданно застучали в окно там, где была лампа,
— неуверенный голос окликнул: — "Эй, кто тама, выходите.
Милиционер требует!" — Некульев ловкой кошкой взял винтовку,
бесшумно выглянул в разбитое окно: стоял на луне у дома с
багром в руках паренек, осматривался кругом, в тишину. Некульев
покойно сказал: — "Ты кто такой?" — Паренек обрадованно
заговорил: — "Иди, тебя требует милиционер!" — "Ты почему с
багром?" — "А это я от собак. Собак-от нетути? — Милиционер
на берегу, в лодке!"
Парнишка, Кузя и Некульев (эти двое с винтовками) по
обрыву спустились к Волге. У берега стояли три дощаника. По
берегу ходил милиционер с наганом и саблей в руках и с
винтовкой за плечами. Милиционер закричал:
— Вы что-же, черти, спите, когда лес воруют?! — Я ездил
ловить самогонщиков, два дощаника поймал, три дня ловлю, не
спал, еду сейчас мимо Мокрой горы, а с горы с самой верхушки,
смотрю, летят вниз бревна, — лесокрады работают, а вы спите! Я
сам бы поймал лесокрадов, да вишь у меня только два понятых, а
остальные самогонщики с поличным, — уйду — разбегутся. Сорок
ведер самогонки везу, три дня не спал... Так прямо с верхушки и
сигают, и на воде два пустых дощаника!..
Милиционер влез в лодку, скомандовал самогонщикам, --
мужики впряглись в ляму, потащили бичевой дащаный караван,
безмолвно. Милиционер покрикивал и поводил дулом револьвера.
Луна светила безмолвно и сотни лун кололись на воде. Горы и
Волга немотствовали. Дощаники скрылись за косой. — Кузя привел
двух лошадей, одна под седлом, другая с мешком сена на спине.
— Кузя, Некульев лесными тропками, горами, молча, с винтовками
на перевес, помчали к Мокрой горе. Лошадей оставили в Мокрой
Балке, — вышли к Волге; Волга, горы, тишина, — прокричал сыч,
посыпался под ногами гравий, пахнуло полынью откуда-то, --
тишина, — и на горе затрещало дерево, сорвалось с вершины,
покатилось вниз под обрыв, потащило за собой камни. Кузя и
Некульев пошли под обрывом, — в тальнике увязли два дощаника,
один уже наваленный бревнами, еще сорвалось с вершины бревно,
— и сейчас же рядом в десяти шагах негромко свистнул человек,
а другой свистнул на горе, и третий свистнул, — и мир замер. И
тогда одиноко на горе раскололся винтовочный выстрел. Кузя
присел за камень, — Некульев толкнул его — вперед — коленом,
перезамкнул замок винтовки и — твердо пошел к дощаникам, --
толкнул на воду пустой и навалился, чтобы столкнуть
нагруженный, — сверху выстрелили из винтовки, — пуля
шлепнулась в воду. — "Кузьма! иди, толкай!" — на отвесе,
наверху красный вспыхнул огонек, лопнул выстрел, шлепнулась
пуля. По огоньку — сейчас же — выстрелил Некульев, и с горы
закричали: "Ой, что ты делаешь, лешай! — Не трожь дощаники!"
Некульев сказал:
— Кузя, чаль, толкай веслом, иди на руль, гони от берега,
а то подстрелят!
Луна потекла с весла. С берега кричали: "Барин, касатик,
прости христа ради, отдай дощаники!
Некульев сказал:
— Эй, черт, лошадей как бы не украли!
Кузя ответил:
— Пошто, — мы сейчас их возьмем. Бояться теперь нечего.
Мужик охолонул, мужика теперь страх взял.
Подплыли к Мокрой Балке, к дощанику — трое подошли
мужики, — вязовские, в слезах, один из них с винтовкой, --
замолили о дощаниках. Некульев молчал, смотрел в сторону. Кузя
— тоже молча пошел в балку, привел лошадей, впрег их в ляму,
— тогда строго заявил: "Лес воровать, сволоча!? Садись в
дощаник, под арест! Там разберут, как леса воровать!.."
Мужики повалились на колени. Некульев недовольно шепнул:
— На что их брать? Куда мы их денем? — Ничего,
постращать не вредно!
Лошади шли берегом по щебню медленно. Горы и Волга замерли
в тишине, но луны уже не было: за Волгой в широчайших просторах
назревало красным — пред днем — небо, похолодело в рассвете,
села на рубашке роса.
— Сказочку вам не рассказать ли? — спросил Кузя.
Дощаники с лесом завели за косу под Медынской горой,
привязали крепко. — (Через два дня — ночью — эти дощаники
исчезли, их кто-то украл.)

И опять в ночи задубасили в окна, — "Антон Иванович, --
товарищ лесничий, — Некульев, — скорей вставай!" — и дом
зашумел боцами, шорохами, шопотами, свечи и зажигалки закачали
потолки, — "у Красного Лога — потому как ты коммунист, мужики
из Кадом — всем сходом с попом поехали пилить дрова — по всем
кордонам эстафеты даны — полесчика Илюхина мужики связали,
отправили на съезжую!" — У конного двора, против людской избы
стоят взмыленные лошади, так крепко пахнет конским потом
(Некульеву от детства сладостен этот запах), — яркая звезда
зацепилась за вершину горы (какая это звезда?) и рядом под
деревом горит Иванов червячек. Кузя вывел лошадей, — но ему
лошади не досталось и он побежал пешком.
— Ягор, ты винтовку-то пока повези, чего тащить-то? — На
лошадей и карьером в горы, в лес, — "эх черт! все просеки
заросли! глаз еще выхлестнешь!"
Лес стоит черен, безмолвен, на вершинах гор воздух сух,
пылен, пахнет жухлой травой, — в лощинах сыро, холодновато,
ползет туман, в лощинах кричат незнакомые какие-то птицы --
("эх, прекрасны волжские ночи!"). Конским потом пахнет крепко,
лошади дорогу знают.
— Эх, и сволочь же мужичишки. Ведь не столько
попользуются сколько повалят и намнут! — Сознательности в
мужике нет никакой! — Илюхина мужики связали, как разбойника,
увезли в село, а жену с ребятами заперли в сторожке, приставили
караул, — сын Ванятка подлез в подпол, там собака нору
прорыла, норой — на двор, да к Конькову. А то бы не дознались.
И так кажинную ночь стерегись!
Верховых догнал Кузя, бежал рысью, сказал Егору:
— Ягорушка, теперь ты побежишь, а я поеду, отдохну
малость.
Егор слез с лошади, побежал за верховыми. Кузя поудобнее
размял мешок на лошади, уселся, отдышался, сказал весело:
— Вот бы теперь хоровую грянуть, как разбойники! — И
свистнул в темноту леса длинным разбойничьим посвистом,
захлопала крыльями рядом во мраке большая какая-то птица.
...На опушке Красного Лога редкою цепью залегли полесчики
еще с вечера. В зеленую стену леса, в квадраты лесных просек, в
лощину меж гор уходила дорога. Было все очень просто. Солнце
село за степь, — отбыла та минута, когда — на минуту — и
деревья, и травы, и земля, и небо, и птицы — затихают в
безмолвии, синие пошли полосы по земле — из леса на опушку
вылетела сова, пролетела безмолвно, и тогда прокричала в лесу
первая ночная птица. И тогда далеко в степи, на перевале,
увиделся в пыли мужичий обоз. Но его прикрыла ночь, и только
через час докатились до опушки несложные тарахтенья и скрипы
деревянных российских обозов. Потом пыль уперлась в лес, скрипы
колес, тарахтенья ободьев, конские храпы, человечьи шопоты,
плач грудного ребенка, — стали рядом, уперлись в лес. — Два
древних дуба у проселка на просеке — у самого корня подпилены,
— только-только толкнуть — упадут, завалят, запрудят дорогу.
Тогда из мрака строгий объездчичий окрик:
— Э-эй! Кадомские! мужики! Не дело, верти назад!
И тогда от обоза — сразу — сотнеголосый ор и хохот, слов
не понять и непонятно — люди-ли кричат иль лошади и люди
заржали в перекрик друг другу, — и обоз ползет все дальше.
Тогда — два смельчака, мастеровые, коммунисты, Кандин и
Коньков — последнее усилие, храбрость, ловкость — валят на
дорогу колоды древних двух дубов, и судорожно бабахнули два
выстрела по небу. От мужичьего стана — бессмысленно, по лесу
— полетели наганные, винтовочные, дробовые перестрелы. Пол
обоза стало, лошади полезли на задки телег. — "Сворачивай!" --
"верти назад!" — "Пали!" — "Касатики, вы бабу задавили!" --
"Попа, попа держи!" — Лес темен, непонятен, — на просеке
лошадь не своротишь, лошади шарахаются от деревьев, от
выстрелов, оглобли упираются в стволы, трещат на пнях колеса.
— "Да лошадь, лошадь не замайте! хомут порвешь, ты, сволочь!"
— Непонятно, кто стреляет и зачем?
К рассвету прискакал Некульев. У опушки горел костер. У
костра сидели полесчики, пели двое из них тягучую песню.
Валялась у костра куча винтовок. На полянке стояли понуро
телеги и лошади. Стояли в сторонке под стражей мужики, бабы,
подростки и поп. Рассвет разгорался над лесом. Невеселое было
зрелище тихого становища. — Некульеву пошел навстречу Кандин,
вместе с ним приехавший оберегать леса, отвел в сторону,
расстроенно и шепотом заговорил:
— Получилась ерунда. Вы понимаете, мы преградили дорогу,
свалили два дуба, думали телег штук пять арестовать, отделили
их дубами. Для острастки я выстрелил. Больше мы не выпустили ни
одного патрона. Стреляли сами мужики, убили мальчика и лошадь,
одну лошадь раздавили. Когда началась ерунда, я думал удалиться
по добру по здорову, чтобы мужики разобрались сами собой, чтобы
наши концы в воду, — но тут уже не было возможности сдержать
наших ребят, начали ловить, арестовывать, отбирать оружие...
У Некульева в руке был наган, он сказал растерянно:
— Фу ты, чорт, какая ерунда!
Мужики повалили к Некульеву, повалились в ноги, замолили:
— Барин, кормилец, касатик! — Отпусти Христа ради. --
Больше никогда не будем, научены горьким опытом!
Некульев заорал, — должно быть злобно:
— Встать сию же минуту! Чорт бы вас побрал, товарищи!
Ведь русским языком сказано — лесов грабить не дам, ни за что!
— и недоуменно, должно быть, — а вы тут вот человека убили,
эх!.. где мальченка?!. — Все село телеги перепортило, эх!
— Отпусти Христа ради! — Больше никогда не будем!..
— Да ступайте пожалуйста — человека от этого не вернешь,
— поймите вы Христа ради, что хочу я быть с вами
по-товарищески! — и злобно, — а если кто из вас меня еще хоть
раз назовет барином или шапку при мне с головы стащит, --
расстреляю! — Идите пожалуйста куда хотите.
Коньков, тоже приехавший с Некульевым, спросил — со
злобой к Некульеву:
— А попа?!
— Что попа?
— Попа никак нельзя отпускать! Его негодяя, надо в
губернскую чеку отослать!
Некульев сказал безразлично:
— Ну что же, шлите!
— Чтобы его мерзавца там расстреляли!
Солнце поднялось над деревьями, благостное было утро, и
невеселое было зрелище дикого становища.

И опять была ночь. Безмолствовал дом. Некульев подошел к
окну, стоял, смотрел во мрак. И тогда рядом в кустах --
Некульев увидел — вспыхнул винтовочный огонек, раскатился
выстрел и четко чекнулась в потолок пуля, посыпалась известка.
— Стреляли по Некульеву.

И было бодрое солнечное утро, был воскресный день.
Некульев был в конторе. Приводили двух самогонщиков, Егор тащил
на загорбке самогонный чан. — Приехал из Вязовов Цыпин,
передал бумагу из сельского Совета, — "в виду постановки
вопроса об улегулировке леса, немедленно явиться для доклада
тов. Некульеву." — Цыпин был избран председателем сельского
совета. — Некульев поехал, ехали степью, слушали сусликов;
Цыпин рассказывал про охоту, был покоен, медлителен, деловит.
— И потом, когда Некульев вспоминал этот день, он знал, что
это был самый страшный день в его жизни, и от самой страшной --
самосудной — смерти, когда его разорвали-б на куски, когда
оторвали-б руки, голову, ноги, — его спасла только глупая
случайность — человеческая глупость. — В степи удушьем пищали
суслики. В селе на площади перед церковью и пред Советом
толпились парни и девки, и яро наяривал в присядку паренек --
босой, но в шпорах; Некульева шпоры эти поразили, — он слез с
телеги, чтобы внимательно рассмотреть: — да, именно шпоры на
босых пятках, и лицо у парня неглупое. — А в Совете ждали
Некульева мужики. Мужики были пьяны. В Совете нечем было
дышать. В Совете стала тишина. Некульев не слыхал даже мух. К
столу вместе с ним прошел Цыпин, — и Некульев увидел, что лицо
Цыпина, бывшее всю дорогу медлительным и миролюбивым, стало
хитрым и злобным. Заговорил Цыпин:
— Чего там, мужики! Собрание открыто! Вот он, — приехал!
А еще коммунист! Пущай, говорит, что знает...
Некульев ощупал в кармане револьвер, вспомнились шпоры,
шпоры спутали мысль. Некульев заговорил:
— В чем дело, товарищи? Вы меня вытребовали, чтобы я
сделал доклад. — --
— Ляса таперь наши, жалам их по закону разделить по
душам...
Перебили:
— По дворам!
Заорали:
— Нет, по душам!
— Нет, по дворам!
— Нет, говорю, по душам!
— Да что с им говорить, ребята! Бей лесничего своем
судом!
Некульев кричал:
— Товарищи! Вы меня вытребовали, чтобы я сделал доклад...
Страна наша степная, лесов у нас мало. У нас, товарищи,
гражданская война, вы что — помещиков желаете?! Если леса все
вырубить, их в сорок лет не поправишь. Леса валить надо с
толком, по плану. У нас, товарищи, гражданская война, уголь от
нас отрезан. Эти леса держат весь юго-восток России. Вы --
помещиков желаете?! Лесов воровать я не дам. — --
— Мужики! Теперь все наше! Пущай даст ответ, почему
Кадомские могут воровать, а мы нет?! Откуда он взялся на нашу
голову?!
— Жалам своего лесничего избрать!
— Бей его, робята, своем судом!
Некульев запомнил навсегда эти дикие, пьяные глаза,
полезшие ненавистно на него. Он понял тогда, как пахнет толпа
кровью, хотя крови и не было. — - Некульев кричал почти
весело:
— Товарищи, к чорту, тронуть себя я не дам, — вот наган,
сначала лягут шестеро, а потом я сам себя уложу! — Некульев
придвинул к себе стол, стал в углу за столом с наганом в руке.
Толпа подперла к столу.
Завопил Цыпин:
— Минька, беги за берданкой, — посмотрим, кто кого
подстрельнет!
— Стрели его, Цыпин, своим судом.
Некульев закричал:
— Товарищи, черти, дайте говорить!
Толпа подтвердила:
— Пущай говорит!
— Что же вы — враги сами себе? Я вот вам расскажу.
Давайте толком обсудим, меня вы убьете, что толку?.. Вы вот
садитесь на места, я сяду, поговорим... — - Некульев в тот
день говорил обо всем, — о лесах, о древонасаждениях, о
коммунистах, о Москве, о Брюсселе, о том, как строятся
паровозы, о Ленине, — он говорил обо всем, потому что, когда
он говорил, мужики утихали, но как только он замолкал, начинали
орать мужики о том, что — что, мол, говорить, бей его своим
судом! — И у Некульева начинала кружиться от запаха крови
голова. Цыпин давно уже стоял в дверях с берданкой. День
сменился стрижеными сумерками. Мужики уходили, приходили вновь,
толпа пьянела. Некульев знал, что уйти ему некуда, что его
убьют, и много раз, когда пересыхало в горле, надо было делать
страшные усилия, чтобы побороть гордость, не крикнуть, не
послать всех к черту, не пойти под кулаки и продолжать --
говорить, говорить обо всем, что влезет в голову. — Некульева
спасла случайность. В дом ввалилась компания "союза
фронтовиков", молодежь, пьяным пьяна, с гармонией, их коновод
— должно быть председатель — влез на стол около Некульева, он
был бос, но со шпорами, — он осмотрел презрительно толпу и
заговорил авторитетно:
— Старики! Вам судить лесничего, товарища Некульева,
нельзя! Его судить должны мы, фронтовики. Вон — Рыбин орет
боле всех, а отсиживал он у лесничего в холодной или нет!? Нет!
Судить могут только те, которые попадались на порубках, а
которые не попадались — катись отсели на легком катере. А то
голыми руками хотят лес забрать! Как мы попадались на порубках
ему в холодную, — леса нам и в первую очередь и нам его
судить. А Цыпина судить вместе с им, как он ему первый помощник
и сам леший!
Стрижиный вечер сменился уже кузнечиковой ночью. — Парень
был пьян, около него стояли, тоже пьяные, его друзья. Тогда
пошел ор, гвалт: — "Вре!" — "Правильно!" — "Бей их!" --
"Цыпина лови, старого чорта!" — И тогда началась свальная
драка, полетели на стороны бороды, скулы, синяки, запыхтел
тяжелый кулачный ор. — Некульева забыли. Некульев, очень
медленно, совсем точно он недвижим, полушаг в полушаг,
подобрался к окну и — стремительною кошкой бросился в окно. --
Никогда так быстро, так стремительно — бессмысленно — не
бегал Некульев: он вспомнил, осознал себя только на заре, в
степи, в удушливом сусличном писке. — --
(В сельском совете, за дракой, не заметили, как исчезнул
Некульев, — и в тот вечер баба Груня, жена рыбака Старкова, а
на утро уже много баб говорили, что видели самим глазами — вот
провалиться на этом месте, если врут — как потемнел Некульев,
натужился, налились глаза кровью, пошла изо рта пена, выросли
во рту клыки, стал Некульев черен в роде чернозема, --
натужился — и провалился сквозь землю, колдун.)

И такой был случай с Некульевым. Опять, как десяток раз,
примчал объездчик, сообщил, что немцы из-за Волги на дощаниках
поплыли на Зеленый Остров пилить дрова. Некульев со своими
молодцами на своем дощанике поплыл спасать леса. Зеленый Остров
был велик, причалили и высадились лесные люди незаметно, — был
бодрый день, — пошли к немцам, чтобы уговорить, — но немцы
встретили лесных людей правильнейшей военной атакой. Некульев
дал приказ стрелять, — от немцев та-та-такнул пулемет, и немцы
двинулись навстречу организованнейшей цепью, немцы наступали по
всем военным правилам. И Некульев и его отряд остались вскоре
без патрон и стали пред дилеммой — или сдаться или убегать на
дощанике, — но дощаник был очень хорошей мишенью для пулемета,
— лесники заверили, что, если немец разозлится, он ничего не
пожалеет. — Их немцы взяли в плен. Немцы отпустили пленников,
но забрали с собой за Волгу, кроме лесов, дощаник и Некульева.
— Некульев пробыл у немцев в плену пять дней. Его — по
непонятным для него причинам — выкупил Вязовский сельский
Совет во главе с Цыпиным (Цыпин и приезжал за Волгу в качестве
парламентера.) — Пассажирский пароход на всю эту округу
останавливался только в Вязовах, — вязовские мужики заявили
немцам, что, — ежели не отпустят они Некульева, — не будут
пускать они немцев на свою сторону, как попадется немец --
убьют; необходимо было немцам справлять на пароход масло, мясо,
яйца, — немцы Некульева отпустили. — --


Глава вторая. — Ночи, письма и постановления.



Вечером пришел Кандин, привел порубщика; порубщик залез на
дерево, драл лыко, оборвался, зацепился оборками от лаптей за
сучья, повис, у него вытекли глаза. Некульев приказал отпустить
порубщика. Мужик стоял в темноте, руки по швам, босой, покойно
сказал: — "Мне бы провожатого, господин-товарищ, — глаза-те у
меня вытекли." Некульев наклонился к мужику, увидел дремучую
бороду, пустые глазницы уже затянулись; шапку мужик держал в
руках, — и Некульеву стало тошно, повернулся, пошел в дом. --
Дом был чужд, враждебен: в этом доме убили князя, в этом доме
убили его, Некульева, предшественника, — дом был враждебен
этим лесам и степи; Некульеву надо было жить здесь. Опять была
луна, и кололись под горой на воде сотни лун. Некульев стал у
окна, пересыпал песочные часы, — отбросил часы от себя — и
они разбились, рассыпался песок... — Когда бывали досуги,
Некульев забирался в одиночестве на вершину Медынской горы, на
лысый утес, разжигал там костер, и думал, сидя у костра; оттуда
широко было видно Волгу и заволжье, и там горько пахло полынью.
Некульев вышел из дому, прошел усадьбой — у людской избы на
пороге сидели Маряша и Катяша, на земле около них Егор и Кузя,
и сидел на стуле широкоплечий мужичище, не по летнему в кафтане
и в лаптях с белыми обмотками. — Некульев вернулся с горы
поздно.
У людской избы было мирно. Луна поблескивала в навозе
перед избой. За избой вверх к лесам шла гора, заросшая
орешником и некленом, — Маряша все время прислушивалась к
колокольчику в орешнике, чтобы не зашла далеко корова. Дверь в
избу была открыта и там стонал ослепший мужик. Кузя встал с
полена, лег на навоз перед порогом, стал продолжать сказку.
— ... ну вот, шасть Аннушка — да прямо в третью церкву,
а ей навстречу третий поп: — "Так и так, здравствуй, Аннушка",
— а потом в сторону: — "Не желаешь ли ты со мной провести
время те-на-те?" — Так Аннушке и не пришлось побывать у
обедни, пришла домой и плачет, кстати сказать, от стыда.
Неминуемо — заметьте — рассказала мужу. А муж Илья Иваныч,
человек рассудительный, говорит: — "Иди в церкву, жди как поп
от обедни пойдет и сейчас ему говори, чтобы, значит, приходил
половина десятого. А второму попу, чтобы к десяти, а третьему
— и так и далее. А сама помалкивай." — Пошла Аннушка, поп
идет из церкви: — "Ну, как же, Аннушка, насчет зорьки?" --
"Приходите, батюшка, вечерком в половине десятого, — муж к
куму уйдет, пьяный напьется." — И второй поп навстречу: --
"Ну, как же, Аннушка, насчет переночевать?" — Ну, она, как
муж, и так и далее... Пришел вечер, а была, кстати сказать,
зима лютая, крещенские морозы. Пришел поп, бороду расправил,
перекрестился на красный угол, вынает — заметьте — из-за
пазухи бутылку, белая головка. — "Ну, говорит, самоварчик
давай поскорее, селедочку, да спать." — А она ему: — "Чтой-то
вы, батюшка, ночь-то длинная, наспимся, попитайтесь чайком", --
ну, кстати сказать, то да се, семеро на одном колесе. Только
что поп разомлел, рядком усе

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися