Григорий Свирский. Запрещенный роман
страница №3
...хотелось уйти от нахлынувших чувств, которыевызвала эта строфа.Хватаясь за осклизлые ветви осинника, Леля боком опустилась к ручью, в
который наперегонки шлепались, разбрызгивая черную воду, лягушки.
"Если бы не Яша, — подумала она, — Яша, который не отвечает даже на
ее письма, если бы не желание во всем идти в ногу с ним, решилась бы она
написать посвящение Сергею Викентьевичу? Хватило бы силы?"
Ей, казалось, насмешливо ответил ручей:
— Клен-клен-клен...
Леля различила свою палатку лишь тогда, когда ткнулась носом в
пахнувший резиной и сыростью полог.
Лежали на боку, впритык. Поворот по команде. Галя вдруг сказала Леле в
затылок:
— Чувствуешь себя, как на рожновском семинаре...
Кто-то фыркнул:
— Брехунец, тебя еще не вышибли из университета?
Одинокий комар прорвался в палатку. Д-з-з... Все слушают, кажется, это
у тебя под ухом. Сейчас вопьется.
Леля так и не сомкнула глаз. Часа в четыре бочком, чтоб не разбудить
Галю, она выбралась из палатки.
Туман становился все реже. Уже был виден ближайший пригорок, за
которым, будто наперегонки, надсаживались петухи.
Леля обошла обвисшую сырую палатку. Оказывается, впотьмах они
расположились на муравьиной дорожке.
Колыхавшийся от ветра овес вблизи был светло-зеленым. Чуть дальше и по
сторонам темнее. Казалось ей, это теплый дымок стелется над полем, подымаясь
из оврага.
Долговязый Владлен, хирург, асисстент отца, которого взяла с собой, в
поход, спал на земле, завернувшись в одеяло. Над ним блестел воткнутый в
осину топор. Леля испугалась, что топор может сорваться. Подергала за ручку,
но не смогла даже шевеьнуть ее. Постояла возле Владлена, думая о Яше. Ему бы
внимательность Владлена, заботливость его...
Чувство не подчинялось арифметическим правилам. О Владлене она начала
думать, перечисляя его достоинства, — "со сложения". О Яше Леля стала
думать "с вычитания": "Упрям, самолюбив".
Нагнувшись, Леля сорвала листок мать-и-мачехи, приложила его к щеке
мягкой шелковистой стороной. Если б в жизни все было так ясно. С одной
стороны — мать, с другой — мачеха.
Облака запылали желтовато-белым огнем. Леля побежала навстречу этому
огню. На молодой, наливавшейся земными соками росистой траве стелился ее
ярко-зеленый след.
IV
Вернувшись в университет, Леля прочитала на доске приказов: "Светлову
Е.П., как не соответствующую должности младшего преподавателя перевести на
должность лаборанта кафедры с окладом 70 р.".
Каждый новый документ, требующий восстановления Светловой в должности
преподавателя, Рожнов встречал иронической усмешкой: "На кафедре шумят.
Придется им, чудакам, платок на роток!" "Профсоюз бунтует. Как-никак
общественность! Ничего, урезоним!"
Рожнов приоткрыл дверь кабинета.
— Вызвать ко мне аспирантов, — он перечислил несколько фамилий. — И
студентку, как ее? Петрищеву.
Шли последние дожди. По черным тротуарам шуршала вода. Шуршали желтые
шины, обдавая с ног до головы холодной грязью.
Во всех шорохах города Леле слышалось леденящее сердце шуршание
исходящих и входящих на канцелярских столах.
Места лаборанта не оказалось. Штатную единицу "отдали" канцеляристам.
В университет Леля не ходила. Только в библиотеку.
Каждое утро, набросив халатик, она бежала к почтовому ящику, вынимала
газеты, трясла их, не затерялся ли между ними конверт из Министерства.
Звонила, писала и — как в могилу...
Как-то она задержалась в библиотеке и пришла домой заполночь. У
подъезда, то и дело поглядывая на часы, ее ждала Галя Петрищева.
Та увидела Лелю издали. Широкие поля Лелиной зеленоватой шляпки, всегда
загнутые вверх, теперь были измяты и обвисли.
— Леля! — с болью вырвалось у нее.
Леля с надеждой подняла к ней свое худое, почерневшее лицо. Губы ее
обветрились и шелушились.
Нет, Галя не принесла долгожданной вести.
Леля уткнулась лбом в парадную дверь. Когда она плакала, края ее
маленьких губ по-детски оттопыривались. Лицо становилось беспомощным. Галя
обняла ее за плечи и, прижав к себе, рассказала, что Юрочка повесил в
комсомольском бюро плакатик: "Несправедливость к одному является
несправедливостью ко всем". В эту минуту Галя забыла не только о своей
неприязни к Леле. Она забыла даже о том, что завтра Рожнов опять будет
топать на нее ногами, требуя, чтоб она узнала, какие ответные шаги
предпринимают Светловы. (Рожнов побаивался отца Лели: "Медики вхожи всюду!")
— Вообще, Лелечка, ты не падай духом, — бодрым голосом сказала Галя
и, поцеловав Лелю, побежала через дорогу в пустынный скверик, где можно было
реветь, не сдерживаясь, в голос.
V
Галю Петрищеву вызывали в кабинет Рожнова уж несчетное число раз. От
старичка лаборанта, который приплелся за ней, шаркая обрезанными по
щиколотку валенками, она спряталась под стол. Преподавательнице Варваре
Прохоровне плела что-то тем лживо-почтительным тоном, которым ее мать,
маникюрша, разговаривала с "титулованными" клиентками. Когда взбешенный
Рожнов сцапал ее у выхода за локоток, она закатила глаза и, прислонясь к
стене, заохала:
— Воды-ы!
Удрав от Рожнова, Галя до полуночи искала "своего" Юрастика. Она
заглянула в сизую от дыма кухню студенческого общежития, где под треск и
шипенье подгоравшей картошки первокурсники продолжали извечный спор о том,
кто же в конце концов Сергей Викентьевич. Обеими руками подергала заложенную
изнутри палкой дверь клуба.
— Есть тут кто?
В нетопленом фойе уединился Юра в плащике, наброшенном на плечи.
Отщипывая от ломтя черного хлеба и бросая крошки в рот, он писал какое-то
письмо.
Оставив дверь приоткрытой, Галя на цыпочках приблизилась к Юре.
— Извини, что я к тебе со своим маленьким делом.
До утомительности обстоятельно, утопая в мелочах, Галя рассказала Юре о
том, как Рожнов пытается ее "ущучить".
— Пристал, как банный лист. Именно ко мне пристал. Надо же! Почему
именно ко мне?
Ей казалось, она знала почему. Это и заставляло ее страдать.
Галя приехала в город, чтобы стать врачом. Когда ей в медицинском
институте возвратили аттестат ("за неимением мест"), она успела взглянуть в
свою анкету. Фраза "отец исключен из партии и демобилизован" была
подчеркнута. Только эта фраза.
"Надо же! Он пил, а я расхлебывай". — Галя полдня проревела на
гранитных ступенях института. Поступая в университет, она в первый раз в
жизни соврала в анкете.
Сначала ее мучило, что она так начала свой путь в науку. Потом вралось
легче...
"Кому это надо, чтобы я выросла врушей? — Галя всхлипнула, глядя на
нахмуренного Юру. — Вот кому! Рожнову! Он все учитывает. Мол, Петрищева --
нуль без палочки. Ничто. В перспективе — клушка. Ей голову задурить — раз
плюнуть... Столько раз брехала, что ей стоит еще разок!" — Галя вытерла
мокрую щеку, затем без всякого перехода спросила, не хочет ли Юрастик
сходить в кино. У нее есть два билета на шведский фильм.
Если бы она смогла выразить то, что сейчас чувствовала, это была бы
страстная исповедь отверженной, но благодарной любви. Гале казалось, что
именно эта любовь выжигает из ее сердца все дурное. Если бы не Юра, она,
наверное, стала бы клеветницей, наушницей Рожнова, вообще дрянью.
"Как мне сейчас поступить, чтобы не опротиветь самой себе, — сказала
бы она Юре, — чтобы все-все поверили — Галя, честная душа, она не побоится
сказать правду даже самому Рожнову!"
Но Галя не пыталась разобраться в чувствах, а если бы и попыталась, то
все равно не смогла бы их выразить. С каждой фразой она расстраивалась все
больше и больше!
— Почему он решил ущучить именно меня? Именно меня натравить на Лелю?
Юра молчал, поглядывая на Галю.
Брови у нее подбриты. От этого плоские надбровные дуги кажутся
ссадинами. Под выпуклыми, как у галчонка, глазами пыльца от накрашенных
ресниц.
У Юры вдруг мелькнула необычная для него мысль: сколько времени и
энергии потрачено на то, чтобы обезобразить Галку. "Дуреха ты наша"...
Он застыдился своего недоброго чувства. "Не могу помочь человеку, вот и
сволочусь..."
Но за этим возникло чувство еще более стыдное. У него лицо обдало
жаром, когда он вспомнил, как готовилась в университете "научная сессия" в
честь десятилетия сталинской конституции.
На расширенное заседание парткома пригласили комсомольский актив, учить
уму-разуму. Он, Юра, попал на столь высокое действо впервые.
Татарцев произнес вступительное слово в защиту партийности и
народности, хотя никто против этого и не возражал... Это и насторожило.
Юра был тогда второкурсником, но уже знал: коль начали о партийности и
народности, тотчас станут изобличать кого-либо в беспартийности помыслов и
безродности. Все пять лет затем повторялся на его глазах этот жертвенный
обряд, напоминавший Юре строку из крыловской басни: "Как смеешь ты, наглец,
нечистым рылом здесь чистое мутить питье мое..."
После памятной всем юбилейной сессии кривая истерии круто взмыла вверх.
В газетах, что ни месяц, стали выскакивать, точно фурункулы на теле
человека, страдающего неправильным обменом веществ, статьи и "сообщения"
аспирантов Татарцева о Сергее Викентьевиче Родионове, Преображенском, а
недавно появился и похожий на удар кистенем по голове фельетон о пособнике
космополитов, низкопоклоннике академике Родионове. Студенты, не
сговариваясь, дружно окрестили его "фельетонным бандитизмом".
Юра взглянул на брови-ссадины Гали, вздохнул:
— Хоть у тебя, Галя, и дай Бог голосина, но кто его расслышит в этом
поросячьем визге... — Он умолк, ощутив вдруг остро, как никогда ранее, что
этот газетный визг и есть взявшие "новые высоты" татарцевскиея партийность и
народность, которые не оставят места в жизни ни для Сергея Викентьевича, ни
для Лели, да и для него, Юры Лебедева, если он не двинется за Татарцевым и
Рожновым следом в след...
— А что, если дать им бой, а? Твой голос да мой голос. В горах от
этого случается камнепад... Они на танках, а мы на санках... Боишься, Галка?
— Невезучая я, — Галя развела руками. — Голос мужской, а судьба
бабья... Юрастик, ну что же мне такое сделать, чтобы Рожнов про меня...
забыл, а?
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Сергею Рожнову в юности ударом сорванной мачты искривило шейные
позвонки; голова его подалась вперед, что придавало ему, особенно когда он
работал за письменным столом, сходство с гончей.
В передней неистовствовал звонок. Всполошить квартиру в такой поздний
час не позволил бы себе даже ополоумевший от зубной боли пациент матери.
"Крестный" прикатил!
Рожнов скинул с широченных плеч Федора Филипповича Татарцева плащ из
тонкого габардина и настежь распахнул дверь своего кабинета.
— У тебя и ночью как днем! — Татарцев нацепил на нос обрезанное
турецким полумесяцем пенсне и одобрительно осмотрел кабинет, обитый
коричневым линкрустом и освещенный плафонами дневного света. Этот жидкий
голубоватый свет вовсе не был похож на дневной.
Покачиваясь в кожаном кресле (Рожнов сам сконструировал этот гибрид
зубоврачебного кресла и качалки), Татарцев углубился в чтение документов,
заранее приготовленных для него.
— М-м-м... — проборматывал Татарцев вступительную часть, — Рожнов
Сергей Христофорович... членом-корреспондентом... м-м... Институт
языкознания Академии наук, ученый совет филологического... м-м... Почему не
указан пединститут?.. Прокатили на вороных?! Так-так, Горелик жаждет, чтобы
ему загнули салазки.
Он щелкнул переключателем, чтоб стало светлее, но плафоны совсем
погасли. Зато зажглись зеленые глаза у фарфоровой совы, стоявшей на книжном
шкафу.
— Страсти какие! Как в лесу.
Филологическое образование изощряло способность Сергея прикрывать свой
срам — от самого себя — перышками философических сентенций: для вполне
развитого мышления, прочитал он у Гегеля, прекрасного нет. Есть только
истинное.
Истинным был лишь страх: те, кто быстро выдвигают, умеют и задвинуть с
такой же быстротой...
В заочную аспирантуру поступил еще до войны: на всякий случай,
подстелить соломки. "Защититься"...
Диссертация увлекла его: он попал в руки Сергея Викентьевича Родионова.
Подумать только, десятки тысяч людей, живущих у снеговых пиков Центрального
Кавказа, не могут выразить письменно своих чувств на родном языке. У целой
народности нет ни письменности, ни литературы. Рассказать о прошлом могут
только утварь и хитроумные зарубки на деревянных плашках. Он, Рожнов, даст
этим людям родной язык, создаст им грамматику!
Рожнов писал кандидатскую пять лет. В горных аулах его встречали
торжественно, как Бога, подносили вино в отделанных серебром рогах. Порой он
чувствовал себя Прометеем, который должен принести огонь в эти горы. Сергей
Викентьевич был убежден, что Рожнов станет его преемником, славой
университета, да и сам Сергей начал уже привыкать к этой мысли. Он был
счастлив; отец гордился им, говорил, воздев трясущиеся руки:
— П-перво-наперво, ты будешь независим от Глашки (между собой они
звали мать Глашкой). Ты будешь свободен в своих поступках, как Саваоф!..
Рожнов оглядывался на свою жизнь с тоской. Как он мог мириться с
чиновничье-комсомольской лямкой? Убивать в себе человека? Какое счастье, что
на его пути встретился Сергей Викентьевич!
...Торжественную сессию в честь очередного юбилея сталинской
конституции открывал, вместо "скандалиста" Сергея Викентьевича, замминистра
Федор Филиппович Татарцев. Рожнов столкнулся со своим старым знакомым нос к
носу. Тот не подал ему руки.
— Ты, оказывается, упорствуешь в своих старых ошибках! — сухо сказал
Татарцев. — До войны стоял на порочных позициях, и сейчас?.. Думаешь,
общественность будет смотреть сквозь пальцы на твою многолетнюю объективно
диверсионную деятельность против советской науки?
Татарцев ушел, Сергею захотелось вжаться в землю, как во время
артиллерийского налета.
Юбилейная сессия, на которую съехалась "вся Москва", продолжалась два
дня, Федор Филиппович конфиденциально сообщил ему вечером, что Викентьича...
— Он провел ребром ладони по шее.
— Тебе, водяной капитан, предоставляется последний шанс. С нами ты или
нет? Или — или...
Рожнов закрыл лицо руками. "А Леля?"
Выйдя на улицу, Рожнов долго смотрел на старинное здание университета,
словно прощаясь с ним.
"Все! Мать права: нельзя тут с открытым лицом, отравленными копьями
бьют, как при дворе Тиберия. Тут медная маска нужна, непробиваемая!"
До полуночи он бродил по занесенным снегом улицам, не замечая, что щеки
его мокры от слез. Он расставался с Сергеем Викентьевичем, с Лелей, со всем,
чем жил...
На другой день, на юбилейной сессии, он сказал то, что от него хотели.
"Время выколачивает свою дань", — утешал он себя словами Сергея
Викентьевича, которого уличил "без ненужного пафоса" (это он специально
выторговал у Татарцева), уличил в том, что академик низкопоклонничает перед
заграницей ("в кабинете стоят бюсты всех идеалистов эпохи — от Эйнштейна до
Менделя") и покровительствует безродным космополитам...
Слова эти были газетным стереотипом времени, и Рожнов считал, что никто
всерьез к ним не отнесется. Ничего нового он не открыл, даже про бюсты
Москва наслышана.
"Попросили, я и выступил", — оправдывался он перед самим собой,
обнаружив в профессорской, что для одних он более не существовал, другие
заглядывают ему в глаза.
Все удавалось теперь без труда...
Окажись диссертация в сто раз хуже, все равно прошла бы "на ура".
На банкете Федор Филиппович с пьяных глаз проговорился: "Была бы
погромная ситуация — будет и диссертация!"
Сергей запомнил эти слова: Татарцев был искренен не тогда, когда
говорил, а когда проговаривался.
Вершина была взята. Татарцев объявил диссертацию Рожнова "явлением,
горением, борением"... Отныне Рожнову портило кровь лишь то, что возле него
существовали еще люди, вовсе на него не похожие. Какие-то довоенные чистюли.
Вроде Оксаны Вознюк, которая отказалась заклеймить Викентьича на юбилейной
сессии, или Юрочки Лебедева. "А Леля? Неужели не простит?.." Впрочем,
реакцию Лели он предвидел: "Строит из себя невинность". Все они такие же,
как Рожнов. Все! Или будут такими!.. Чисты только дураки. Повсюду, в любом
деле, одно и то же: молоко дают коровы, а ордена получают доярки...
Татарцев опять щелкнул выключателем. Совиные глаза погасли, и снова
зажегся жидкий голубоватый свет.
— М-м... "По 1943 г. на ответственной комсомольской работе. С 1944 г.
адъютант командующего. В 1946 г. демобилизовался. С 1946 по 1947 г. снова на
комсомольской работе. В 1947 г. поступил в аспирантуру".
Кончив чтение, Федор Филиппович произнес почти с завистью:
— Неудивительно, что ты шагаешь семимильными шагами, Сергей
Христофорович. С такой анкетой...
Их позвали к столу. Ополовинив графинчик водки, закусив золотистыми
ломтиками семги, они продолжали беседу.
— Трудно вам, Сергей Христофорович. Счастье биологам! У них... --
Татарцев поднял руку, сжав ее в кулак. — У них Трофим Денисович Лысенко. А
у нас, — он махнул рукой, как тряпкой. — Едва доходит до дела, ты да я, да
мы с тобой. — Он вынул из кармана несколько страничек, сколотых скрепкой.
— Студенчество рехнулось. Петиция в ЦК. Слышал? Нет?! Сергея Викентьевича
наотмашь. Требуют убрать... На, прочти!
Сергей Христофорович читал "студенческий протест", плотно поджав губы,
не выдавая, что сам писал его. Подписи позднее выколачивали...
— Из отдела науки переслали министру. Мы, Сергей Христофорович, м-м,
должны расследовать... Председателем комиссии назначен я. Но, увы, завтра
вылетаю в Ленинград. Дело ляжет, м-м, на твои плечи. Бери письмо и
разбирайся. Если Сергей Викентьевич в самом деле таков...
— Федор Филиппович! — перебила его дородная багроволицая Гликерия
Ивановна, мать Сергея, снимая с подноса серебряный судок с жареным гусем. --
А почему Сергея Викентьевича обозвали космополитом? Он ведь из русских
русский, дворянской крови...
Рожнов в ярости дернул ее за широкую поплиновую юбку.
"Кретинка! Случись какой-нибудь поворот, Татарцев сразу припомнит..."
Что делать? Жен бросают — и то горят. А — уйти от матери?! Кому интересны
причины... Скажут, питекантроп. Нет уж! У каждого свой крест. Рожнов
торопливо наполнил рюмки. Снова, в который раз, он завел разговор о "камне
преткновения" (так он называл Оксану Вознюк, которая, по его убеждению,
помешала изгнать Родионова...)
Татарцев заметил, что Оксана Сидоровна имеет заслуги в области военной
техники, и перевел разговор на другую тему.
Рожнов ни минуты не сомневался, что дело тут вовсе не в научных
заслугах Оксаны Вознюк. У Татарцева были какие-то свои соображения.
Рожнов хорошо изучил своего шефа. Татарцев и в самом деле давно
выработал четкую программу: если есть в каком-либо вузе рвущийся из рамок
"остроголовый", допустим, Сергей Викентьевич, должен существовать там и его
могильщик, скажем, Вознюк из парткома. На этот раз ей не ускользнуть!.. Если
есть Гильберг, должен существовать и Рожнов. А нет Рожнова, надо создать
его...
Принцип: "Разделяй и властвуй!" Татарцев застенчиво называл
"сохранением равновесия..."
В каждом вузе должно быть сохранено "равновесие". Какая чаша ни
перетяни, все благо. В случае чего, он, Татарцев, тут как тут. Арбитр.
Верховный судья...
Кроме того, Татарцев делил ученых на две основные категории: на тех,
кто "вхож" к большим руководителям, и на тех, кто "не вхож". Первые
относились для него к касте неприкасаемых.
Оксана Сидоровна Вознюк была, по его убеждению, "вхожа". Героя соцтруда
дали по закрытой линии. В кабинете "вертушка" на столе. К тому же баба.
Вторично замужем. На этот раз за академиком-атомщиком... Такая пролезет и
там, где вода не просочится.
Татарцев поглядел на Рожнова с удовлетворением, как на дело рук своих,
не подозревая, какой лютой ненавистью полон к нему Рожнов. Впрочем, может
быть он и подозревал?.. Но для него не имело никакого значения, как к нему
относятся те, кто стоит ниже него.
"Я отстаиваю правду дня, — говаривал он самому себе. — Меня не
интересует историческая правда. Возможно, через двадцать лет выяснится, что
я был не прав... Ну и что? Значит, я ошибался вместе с веком... А с века,
как говорится, и взятки гладки..."
В прихожей, доставая из кармана пальто перчатки, Татарцев вытянул
вместе с ними какой-то конверт.
— Да! Чуть не забыл. Еще одно письмо. Прочти, на досуге черкнешь
объяснение.
Едва Татарцев уехал, Сергей вернулся в кабинет, вынул знакомый до
последней буквы "гнев студентов", в досаде смял и швырнул в угол.
С помощью Татарцева он хотел разом опрокинуть в кювет скрипевшую
"стариковскую телегу Викентьича-Преображенского". Татарцев — хитрая бестия!
Не хотите холеные пальчики обжигать? Хотите, чтоб я за всех вас таскал
каштаны из огня? И раз, и другой. И устно, и печатно... А потом сделаете из
меня мальчика для битья?!
Впервые в жизни Рожнов не сумел ни за кого спрятаться. Он опустился на
корточки возле выдвинутого ящика стола, где лежал черновик "студенческого"
письма.
Пытаясь обрести "твердость руки", он взвинчивал себя: "Бить Викентьича,
лежачего, добрейщего, беззащитного. Прошу прощения, бейте сами! Сами! Я вам
не наемная шпага".
Он долго вытягивал из конверта непослушными пальцами второе письмо. Оно
называлось: "Как был сфабрикован протест молодежи".
Рожнов скользнул глазами по тексту. Не веря самому себе, трезвея,
поднес бумагу к самым глазам.
"Е.П. Светлова, лаборант кафедры общего языкознания".
Грохнув что есть силы по стеклу, Рожнов погрозил в окно окровавленным
кулаком.
— Ну, подожди!..
II
Ждать пришлось недолго. Спустя неделю мать Рожнова внесла кипу газет и
журналов, от "Нового мира" до "Молодого колхозника", от "Советского спорта"
до "Литературной газеты". Он выписывал все — главным образом, чтобы
досадить мамочке. Это была его давняя месть. Швырнув почту на стол, мамочка
простонала, как всегда: "Столько денег — на что?!"
Рожнов взял первую попавшуюся газету, пробежал глазами заголовки,
задержал взгляд на последней странице: "Хроника. Арест группы
врачей-вредителей..."
Это его заинтересовало.
"группа презренных выродков из "людей науки"... Товарищ Сталин
неоднократно предупреждал... наши успехи ведут не к затуханию, а к
обострению борьбы..." — Рожнов вскочил с постели. — "Выродки из "людей
науки"? Это — правда?! Такого в истории еще не бывало... Впрочем, были же у
немцев врачи, которые убивали в лагерях... А!.. Правда, не правда — разве в
этом дело?!" — Что-то в голове у него стало проясняться. Но что именно?
Никак не мог понять... Машинальным жестом взял сатирический журнал. Бросился
в глаза фельетон "Яша из Бердичева".
"Какой Яша?! Не тот, конечно, — Рожнов присвистнул. Он был поражен,
более того, испуган... --
Лупят без декорума! Зачем? Если уж фельетон о Родионове студенты
окрестили "фельетонным бандитизмом", то что они скажут об этом?!
Э! Пойти под всеми парусами? Чтоб ни один шквалик не пропал, ни один
порыв ветра... И... и... без декорума?..
Он ошеломленно пожал плечами: "Это же на уровне мамочки". Испокон века
она отзывалась о народах, как о соседях по квартире: "эти торгаши, эти
нечисты на руку, у этих зимой снегу не выпросишь..." "На уровне мамочки!"
Это было противно и как-то даже стыдно...
Но как бы ни было ему противно, в какую бы ироническую гримасу ни
складывались его губы, он никогда не забывал, что поднялся к проректорскому
креслу именно на этих волнах, из грязи в князи.
И все-таки он снова поежился. Первым он бы такое не начал. Как бы не
вернулось бумерангом!
Наскоро позавтракав, Рожнов поехал в университет.
Направляясь в свой кабинет, скрипел зубами. "Ну, господа хорошие,
теперь меня голыми руками не возьмешь!"
— Петрищеву ко мне! — бросил он через плечо секретарше. — На лекции?
Вызвать с лекции!
Галю он встретил стоя, не подал ей руки:
— Ты была в доме Гильбергов?
— Бывала, а что?
Рожнов изобразил на лице сострадание.
— Вечно ты забредешь, куда не надо. Сядь и напиши фамилии всех, кто
посещал это осиное гнездо. — Он прошел к двери и запер ее на ключ.
— Есть сведения... установлено...-- скосил глаза на газету "Правда",
лежавшую на столе. — "Международный сионизм... шпионские сведения...
ЦРУ..." — Рожнов говорил напряженным многозначительным шепотом. Галя то
брала перо, то откладывала его.
— Вот так, — жестко заключил Рожнов. — А Светлова там днюет и
ночует.
— Светлова?!
— Леля попала, как кур в ощип. Дед Яши, этот ребе... Вот кого забыли в
детстве придушить. Ты вела с ним какие-нибудь разговоры? О чем? Напиши. Дай
политическую оценку. Хуже, если это сделают другие. Тебя может спасти только
откровенность.
— Но при чем тут Леля?
— Ты не о Леле думай! — раздраженно сказал Рожнов. — О себе! — Губы
Рожнова скривились в презрительной усмешке.
Эта усмешка запомнилась Гале с давних времен. Некогда Рожнов спросил,
правда ли, что она ругала пьесы, не прочитав их. "Так и сказала: "Есть
постановление?! — и усмехнулся презрительно...
Вот когда задумал ее ущучить.
Галя отстранила лист бумаги, который пододвинул к ней Рожнов.
— Деду Яши восемьдесят с гаком! Чушь какая!
— Чушь?! Ты газеты читаешь?.. Сколько рядом с нами напроверенных
людей? Ты поручишься, что мы не сломаем шею, к примеру, из-за профессора
Горелика, фольклориста... Такие, как Горелик... они!.. Они!.. Они!!!
В конце концов Галя оставила заявление, начинавшееся словами: "Могу
показать, что Л. Светлова к космополитам Гильбергам никакого отношения не
имеет". Избавившись от Рожнова, она бросилась к телефону-автомату. Прикрыв
трубку ладонью, позвонила Леле. Лели дома не было, уехала к деду Яши.
"Что бы мне ни грозило, я вырву отсюда Лелю. Что бы мне ни грозило!"
Неслышными шагами Галя вошла в коммунальную квартиру, которая никогда
не запиралась. Потопталась перед дверью комнаты, взялась за дверную ручку.
Вдруг дверь приоткрылась как бы сама собой. Собирая тряпкой разлитую на полу
воду, Леля пятилась в коридор.
— Леля, — едва слышно позвала Галя.
Леля нисколко не удивилась ее приходу.
— Здравствуй, — сказала она, выкручивая тряпку над ведром. — Сегодня
ну просто дверь не закрывается. Только что был Юрастик. До него три
девчонки, которые учились с нами на одном курсе. Спрашивают, что пишет Яша.
Ты тоже пришла узнать? Да?
Галя торопливо кивнула.
Леля побежала на кухню, вымыла руки и предложила Гале сходить вместе с
ней на почту. Дед ушел получать деньги от Яши и что-то долго не
возвращается.
Едва Галя открыла стеклянную дверь почты, до нее донеслись голоса:
— Гражданин, вам же объяснили... Хватит, старик, не задерживай!
Дедушка, к начальнику идите! К на-чаль-нику!..
Возле круглого окошка с белой надписью на стекле: "Выдача почтовых и
телеграфных переводов" толпились люди, но по тому как ерзали его локти, Леля
поняла — он призывал на голову почтовых работников все кары небесные. Она
подошла к окошку. Девушка с желтыми полосками на петлицах терпеливо
объясняла деду, что перевод не может быть выдан, так как прислан не ему.
— Тоесть, как не ему?! — возмутилась Леля.
— Издеваетесь над старым человеком? — сразу завелась Галя. — Тише,
граждане! Дайте жалобную книгу!
Медленно, с паузами, как детишкам, почтовая девушка объяснила Леле и
Гале:
— Телеграф принял: "Роману Соломоновичу Гильбергу". Понятно? А что у
него в паспорте? Посмотрите.
Леля взглягула на паспорт и зажала рот рукой.
Несколько дней назад она прибежала к деду (после летних каникул она
зачастила к нему). Лицо у него было пепельное. Краше в гроб кладут. Глаза
погасли. Оказывается, от Яши нет ни письма, ни перевода. Каждое первое число
приходил перевод. А сегодня пятое...
Леля в тот же день телеграфом отправила в Уфу тетке немного денег с
просьбой немедленно переслать их по такому-то адресу...
И вот пришли... Но разве дед Яши не Роман Соломонович?
— Что у него в паспорте? — повторила девушка.
— Рах... — Галя начала было читать вслух, но споткнулась на первом же
слоге. Взяв паспорт, она едва осилила по складам: — Рахмиель-Хаим-Алтер
Шоломович Гильберг.
Она присвистнула.
— Да, не поскупились родители. Пошли к начальнику!..
Возле самого дома Галя невесело усмехнулась и шепнула Леле на ухо:
— Как в уголовной хронике. Он же Рахмиель, он же Хаим, он же Алтер, он
же Шоломович, оказавшийся при проверке Гильбергом...
Дед, который семенил впереди, обернулся, но промолчал.
Позже, когда Леля ушла в гастроном, дед уселся возле стола, положил
руки на клеенку и спросил:
— Кажется, вас заинтересовало мое имя?
Галя пристроилась рядом с ним и, скрывая смущение, весело сказала:
— Похоже, имена вам давали за выслугу лет. Как ордена. Прожили десять
лет. Нате-ка еще одно имя! Ухитрились протянуть еще десять...
— Правильно! — воскликнул дед, перебивая Галю. — Именно за выслугу
лет! Хотите знать, как меня награждали? Я вам расскажу.
Он почему-то долго молчал, наконец, сказал монотонным угасающим в конце
фраз голосом:
— Мой отец был сапожник. В Голопятовке. Есть такое местечко на
Виленщине. Когда мать-покойница рожала меня, как раз погром. Меня завернули
в тряпки и положили на печь. Тогда у нас вырезали всех: мать, отца, трех
сестер. Осталась одна сестра, Бейлка, она была в Свенцянах. И я. Меня не
заметили. Вечером заглянула соседка. Увидела — все мертвые. А я орал на
печке, наверное, проголодался. Она схватила меня — и в синагогу. Куда ж
еще! Мне ж надо было дать имя! Ребе услышал и онемел от ужаса. Потом,
говорят, раздался его дикий вопль: "Рахмиель!" И меня назвали Рахмиель! Как
это по-русски? Господи, пожалей! Господи, помилуй!
— Существовало такое имя?
— Рахмиель? Обыкновенное еврейское имя... Потом, лет через десять,
бац! — бросили бомбу в царя. В Голопятовке опять стояли казаки. Они
напились и, как водится, начали искать виноватых. Изнасиловали и зарубили
Бейлку. А меня сапогом в лицо. Я долго был между жизнью и смертью. Тогда мне
дали еще одно имя: "Хаим"! Это значит "жизнь", чтобы я не умер. Такой был
обычай...
Гале стало душно, она взяла со стола газету и стала обмахиваться ею.
— Затем, после пятого года, опять развилась черная сотня. Губернатор
сказал: "Евреи делают русскую революцию". Меня прятали в кузне. Коваль
Сидор, русский, встал на пороге, чтобы не допустить до меня. Так его убили.
Я тоже получил свою порцию. Удар финкой. Тогда мне дали еще одно имя:
"Алтер". "Старый". Чтобы я дожил до старости. И, как видите, я таки дожил...
Ну, а потом была мировая война. Потом банды, белые, зеленые, синие. Все
кричали одно и то же. В Голопятовке прибавляли новые имена только молодым.
О, если бы давали за всю жизнь, у меня в паспорте не хватило бы места!..
Дед долго молчал, уцепившись сведенными пальцами за стол, как будто он
страшился, что его кто-то может оторвать от этого накрытого в честь Яши
стола — от жизни, в которой внук его был человеком всего-навсего с одним
именем...
У Гали платье прилипло к спине. Когда в комнату вошла Леля, она не
сразу заметила ее.
— Вы тут о чем? — спросила Леля, улыбаясь и ставя на стол бутылку
крымского муската.
— Та-ак! — не сразу ответила Галя. — Анкетные данные.
III
От Яши не было вестей ни на другой день, ни через неделю. Леля не
выдержала и, одолжив денег, отправилась на аэродром.
...От Уфы до райцентра ходило "такси", разбитый грузовичок с фанерным
кузовом и деревянными лавочками по бортам. Леля втиснулась между двумя
широкогрудыми тетками в овчинных шубейках; они были чем-то очень довольны и
весело кричали бежавшему к машине парню: "Киль манда!" "Киль манда!"
Такси швыряло, на Лелю падали поочередно тетки, бидоны, плетеная
корзина с птичьим выводком, который рвался из заточения, кудахтая, норовя
клюнуть окружающих. Не езда, а какая-то "куча мала". Только бы он был там...
Только бы все было в порядке...
Ей что-то сказала тетка, наваливаясь своим овчинным боком. Леля
покачала головой. Не понимаю!
Все чужое! Непонятный язык, странные названия: "Юлдыбай", "Буранбай".
Как он тут живет?
Усталая, с ноющим от ушиба плечом, Леля выбралась, наконец из такси.
Задержала прищуренный взгляд на солнце, которое расплылось над горизонтом
яичным желтком:
И солнце-то не так светит!..
На автостанции горланили мальчишки, ссорились, что ли?
Вдруг среди вороха незнакомых слов прозвучало:
— Честное пионерское, не крал! Под салютом!
Леля улыбнулась.
Плечо ныло не меньше, ноги мерзли, но все вокруг изменилось. Даже
солнце стало другим. Оно походило, скорее, на светящийся колобок, который и
от дедушки ушел, и от бабушки ушел... И вот, оказывается, куда закатился...
Первым подбежал какой-то старичок. Назвался школьным сторожем Федосеем,
схватил Лелин чемодан и затрусил обратно, подталкивая Лелю и спрашивая
настойчиво:
— Ты кто им? Жена? Сестра?
Леля уж хотела сказать "жена", но удержалась. Вдруг Яша женат? Почти
три года прошло!
— Я, д-дедуся... — у нее зуб на зуб не попадал. — Я... его т-товарищ
по университету... д-друг...
— Друг! — воскликнул дед. — Друг — хорошо!
Едва Леля переступила порог избы, как ее усадили на лавку. Несколько
женщин в цветастых марийских юбках принялись растирать ей руки и ноги
твердыми, как камни ладонями.
— Где Яков Моисеевич? — спрашивала Леля, морщась от боли.
— Друг — хорошо! — Старик Федосей притащил бутылку самогона и каждый
раз, когда женщины, растиравшие Лелю, выплескивали самогон на свои огненные
ладони, повторял: — Друг — хорошо!
Мешая русские и марийские слова, он наконец объяснил, что учитель уехал
со школьниками на каникулы за реку Белую. Старинный монастырь смотреть, где
Салават воевал. Но начался буран, дорогу завалило. Вторую неделю не могут к
ним пробиться.
Леля и верила, и не верила...
Еще больше она встревожилась, когда вошла в комнату, которую Яша снимал
у старика Федосея.
Длинная, вдоль стены, книжная полка, была в полном беспорядке!
"Библиотека поэта". Два тома тут. Три там. Стопка книг на подоконнике.
Леля не сразу заметила старика Федосея.
— Ничто! Ничто! — воскликнул он ободряюще, почти радостно. — Это из
библиотеки приезжал. Из города. Им старинные книги нужны.
— Дедушка, где Яша? Как же вы его с детьми отпустили? Одного? А если
что?
Старик Федосей удивился.
— С кем же тогда их пустить, милый девушка? Яков Мойсеич бандита и то
не испугался.
— Какого бандита?
— Ну, Яков Мойсеич на правление пришел, и сказал Рябцу: "Ты — бандит,
тебе не место на земле!" Гляжу, у того пар от головы поднялся ровным
столбиком...
Леля поежилась.
— Этого еще не хватало! Бандит же мог его...
— Что ты, милый девушка! — снова удивился старик Федосей и даже
всплеснул руками. — Какой он ни будь бандит, а чтоб на безрукого! Тогда он
не мариец, не башкир. Нет!
...Трактор со школьниками прибыл только на другой день, к вечеру.
Леля выскочила за калитку в наброшенной на плечи шубке и увидела Яшу
издали.
Он шел, высоко поднимая ноги в огромных подшитых валенках. Полы его
топорщившейся шинели (под нее, видно, было поддето что-то), развевались по
ветру. Та же самая шинель! Флотская. Реденькая, как ситечко... И шапка та же
самая, затасканная, флотская, с завязанными сзади ушами. Как всегда,
напялена наискосок. И рюкзак тот же самый, альпинистский, который она ему
купила.
"Не спешит", — отметила Леля и зажмурилась. Она открыла глаза, когда
снег заскрипел совсем рядом. Яша смотрел на нее, вытянув худую шею и что-то
шепча. Круглые, как у изумленного ребенка, антрацитовые глаза его
становились такими, как тогда, в университетской читальне...
Леля рванулась к нему, шубку с плеч как сдуло. Припала к холодной и
колкой щеке, пахнущей костром.
Женщины-марийки отвернулись, закрываясь платками.
Двери в хате Федосея не закрывались. Мужчины заходили, топая мокрыми
сапогами по отскобленным добела полам. Женщины снимали обувь и, пожав Леле
руку, становились вдоль стен в грубых шерстяных носках, подшитых мешковиной.
— Теперь не уедет, — шептал дед входившим, ставя на стол тарелки. --
Раз она приехал!..
Ввалился какой-то дядька в замасленном кожухе. Долго топтался у входа,
наконец, попросил:
— Приходьте, Яков Мойсеич, поговорить с дочкой. Она не хочет робить
тут. У дида жила, у бабки. Все ей поблажки.
Женщины зашумели на него и по-русски, и по-марийски, замахали руками,
мол, нашел время... И снова вставали вдоль стен, улыбчиво глядя на
порозовевшую Лелю, разглядывая ее пушистый спортивный свитер.
"Милые вы мои! — мысленно обращалась к ним Леля. — Идите! Идите же!
Ведь мы с ним даже не поговорили..."
Но никто не уходил. Приехал председатель колхоза, огромный, горбоносый,
черный, как цыган, с изуродованным, видно на войне, плечом. Деловито
поздравил хриплым, режущим ухо баском: "С возвращеньицем, значит!" На Лелю
поглядел искоса, из-под страшноватых кустистых бровей.
"Тоже хорош... конокрад! — испуганно подумала Леля. — Тебе бы еще
серьгу в ухо. Боже, куда Яшунь попал? О чем он тут разговаривает?.. Кроме
него учителя-то есть?"
Лелю усадили за стол, накрытый чистой холщовой скатертью. Еду все
тащили и тащили, похоже, чуть ли не изо всех изб. Пирог с мясом, с капустой,
с картошкой... Только вот жареное мясо оказалось соленым и твердым, как
резина.
"Может, Яшунь уже и самогон пьет? Пьет!" — с испугом убедилась она.
Председатель о чем-то расспрашивал Яшу, Леля не слушала, рассматривала
Яшу. Нет, в плечах не раздался, такой же узкоплечий. Черен, худ. Приедет --
сразу на рентген.
За Яшиной спиной, на гвозде, висела флотская ушанка, в нее была
воткнута иголка с ниткой.
"По-солдатски... Яша-Яшунь!" — Машинальным жестом она отстранила
какую-то пыльную бутылку, из которой ей хотели налить. Все сразу зашумели.
Прислоняясь влажными губами к самому уху, Яша шепнул ей, что эту бутылку дед
Федсей десять лет берег на свадьбу дочери.
— Никак шабское белое? — спросил председатель, взяв бутылка в свои
огромные, как клеши, руки. — Так и есть. Это виноград есть такой, Елена...
простите, как дальше?... Елена Петровна. От турок. Значит, лисий хвост,
ягоды длинные-длинные. Занимался я этим, когда с отцом жил. В Татарбунарах.
На Одесщине, значит.
Леля вдруг почувствовала, что она готова пить не только турецкое вино
мордовского разлива, но даже этот отвратительный самогон, от которого за
версту разит сивухой... Только бы Яша шептал ей вот так, касаясь уха
горячими губами...
— Спасибо, дедушка Федосей! — Она вскочила на ноги и поцеловала
старика в морщинистую дубленую щеку.
Федосей воскликнул что-то по-марийски, женщины засмеялись, затолкали
его; кто-то принес маленькую, словно детскую, гармошку, женщины начали
кружиться по комнате, раздувая колоколом широкие, в цветных национальных
узорах, юбки в такт пронзительной, с колокольцами, татарской гармонике.
Председатель поднялся первым. "Ну, айдате!" — сказал он. За ним
потянулись остальные. В прихожей заклубился пар, с улицы донесся язвительный
и, вместе с тем, горестный девичий голосок:
Целоваться не умеешь,
Приходи, так научу...
Твои крашеные губки
Я в рассоле отмочу...
— Настька! — охнул Федосей. — Взревновала, дуреха...
Он вытолкал из комнаты жену и дочь, которые замешкались, не зная, как
стелить Якову Моисеевичу и гостье, порознь или вместе. Вслед за домашними он
поспешил за фанерную перегородку, не доходившую до потолка. Задул лампу.
Мол, нас нет...
Лелю и Яшу разбудил сильный стук. Кто-то зашлепал к двери босыми
ногами. Пригнувшись, чтобы не задеть головой о притолоку, вошел
председатель. Темное, в жестком морозном загаре лицо его казалось
неподвижным. Он остановился в дверях. Сказал своим хриплым и каким-то
напряженным голосом:
— У меня дело... только до вас, Яков Мойсеич!.. Может, выйдем?
Яша поглядел на него, на Лелю, которая лежала у противоположной стены
на лавке, натянув одеяло до бровей.
— Она же... своя...
— Кто она вам, Яков Мойсеич? — без улыбки спросил председатель.
— Жена!
— Жена?
У Яши порозовели уши, как у мальчишки.
— Да.
Скинув овчинный полушубок, председатель присел на край лавки и сообщил
вполголоса, почти шепотом:
— Золовка моя из райцентра примчала. Она там... — он как-то брезгливо
махнул рукой, — при бумагах. Пришел приказ: заарестовать вас.
Леля, как была в ночной рубашке, кинулась к Яше, словно могла защитить
его.
— За что?
Председатель повел искалеченным плечом.
— Которые незрячие, девушка, для тех и солнце черное... — Он тяжело
вздохнул. — Оденьтесь, а то охолонете, а дорога дальняя...
Председатель испытующе взглянул на нее из-под своих кустистых бровей.
— Значит, так, Елена Петровна... Ваше дело самое простое... Ноне в
семь ноль-ноль отбудете в Уфу. Провожатых пристроим, сколько в "газик"
втиснется. Чтоб свидетелей было, как и когда вы уехали, не менее пяти-шести.
И чтоб, значит, слезы... Не склеилось у вас с Яковом Мойсеевичем. Выгнал или
еще что. Понятно дело? — приблизясь к Леле, взглянул в ее белое, как
полотно, лицо: — И более ничего знать не знаете, ведать не ведаете.
Смогете, Елена Петровна?
Он отвел Яшу в дальний угол и заговорил с ним вполголоса: хоть она и
жена, а все знать ей ни к чему...
— Без вас человек наведывался, спрашивал кой-кого про учителя. Зачем
бы это?.. Так вот! Приедут за вами послезавтра. Завтра вы цельный день в
селе. У всех на виду. Бабы, знаете, ох-ах!.. Укатила ваша-то... Разговоры,
пересуды... Ее, значит, с песочком. Этим она от вас отрезана. Послезавтра
утром вы будете уже на Медвежьей заимке. У бабки Натальи. Туда до лета ни
один черт не сунется, разве что свои, охотники. Переждете...
Яша сидел на скамье, опустив голову на грудь.
— Переждете... Разве это можно переждать?
Председатель помолчал и сказал твердо, видно, не раз думал об этом:
— Не может так дале идти, Яков Мойсеич!.. Хлеб под метелку, учителей
под гребенку... Я сюда восьмой год как прибился. Третьего учителя берут. И
ведь что придумали... Каким-то космополитизмом, говорят, занимается.
Безродным. Это что же такое, Яков Мойсеич? Значит, вы, по-ихнему, вроде как
без родины?.. А, извините, руки вы за что потеряли?.. Нет, как-нибудь да
повернется, Яков Мойсеич, не может не повернуться!.. — В хриплом
натруженном голосе председателя зазвучала такая вера, что у Яши дрогнуло в
улыбке лицо. Он встал, покусал в раздумье губы и сказал, что благодарит, но
уехать на Медвежью заимку не может.
— У вас восемь детишек, Иван Федорович, мал мала меньше. Вам нельзя
рисковать.
Иван Федорович резко взмахнул рукой.
— Я — председатель! А не балаболка! Завтра в пять вечера встанете на
лыжи. И — айдате!.. До Лесного. Там, значит, случайно наткнетесь на
попутную лошадь. Понятное дело?
Едва он закрыл за собой дощатую дверь. Леля кинулась к Яше...Губы ее
обожгли Яшу солоноватым огнем...
Не сразу дошел до него захлебывающийся шепот Лели:
— Я тебе жена? Или ты снова передумал?..
Деревянная лавка на ножках-полешках, пахнувшая елью, оказалась
достаточно широкой для обоих. Ночная рубашка Лели, отороченная кружевом,
валялась на полу. Через полчаса Леля, потеревшись лицом о курчавые волосики
на Яшиной груди и не стыдясь своего "оголтелого бабьего беспамятства", как
думала она позднее об этих минутах, приподнялась на локте и сказала с
улыбкой:
— Боже, а я думала, что ты дал Сергею Викентьевичу обет безбрачия!..
И тут словно окатили ее ледяной водой. Неужели ее первая ночь с Яшей
будет и последней?!. Чтоб не закричать, она уткнулась в жесткую подушку,
расплетенная коса подрагивала. Яша не успел и слова вымолвить, Леля
распрямилась рывком, сбросив босые ноги с лавки.
— Яша, что происходит?.. Почему? Тебя?.. За что?..
Яша тоже сел на лавку и долго молчал, вглядываясь куда-то, словно опять
возвращался на пароме через Белую на едва различимый метельный берег.
— За что? Хороший вопрос... Его задавал мой отец, когда за ним пришли
в тридцать седьмом...
Леля взглянула округлившимися глазами на Яшу. Затем на окно, затянутое
путаным льдистым рисунком. Ночь ответа не приносила.
Яша молчал. О многом они говорили с Лелей в последние годы. Но вот об
этом никогда. И начать было трудно. Когда он наконец разомкнул слипшиеся
губы, у Лели уж похолодели пальцы рук, она сжала их в кулаки.
— Ты когда-нибудь видела стенограммы съездов? Их засекретили лет
двадцать назад. Я искал в них ответа, почему убили отца... И нашел. Хотя,
конечно, об отце, главном инженере Дорогомиловского химкомбината, там не
было ни слова... Но вот что там было. Четырнадцатый съезд. Каменев
предупреждает, что террор не помилует никого. Всех прикончат наши
робеспьеры. Какова реакция зала? Партработников, комиссаров гражданской
войны с золотыми саблями за заслуги. "СВИСТ И ТОПОТ НОГ"... — отметила
стенограмма...
Тут ответ на все. Ничего не понимали, и понимать не хотели. "СВИСТ И
ТОПОТ НОГ"... Те, кто случайно уцелели, до сих пор талдычат... все, что
прикажут, то и талдычат... Ты не читала переписку Буду Мдивани. Он пишет из
Москвы в Тбилиси: "Сначала (без Ленина) нас били по-держимордовски..."
Отрицали даже, что существует такой вопрос — национальный... Как ты знаешь,
по сей день отрицают... "Они целиком заражены великодержавными тенденциями",
— пишет Мдивани. Они — это ЦК большевистской партии, при живом Ленине. А
уж без него?! Поскреби коммуниста, говорил Ленин, обнаружишь националиста...
И вот во всех наших газетах, какой год! все тот же "СВИСТ И ТОПОТ НОГ..."
"Этого вопроса не существует", — категорически заявила парткомовская Оксана
Юре, когда тот заговорил с ней об антисемитизме на факультете... Сталин
объявил ее "руководящим народом". Откажется ли она когда-либо от такой
чести?.. Что ей мои беды! Тем более, тема эта запретная. Умирать предписано
молча... — Он облизнул сухие губы. — В Москве был убежден: народу сделали
прививку антисемитизма. И она принялась... А здесь, в нашем Диком... сама
видишь, игла у московских эскулапов коротка. До глубинки не достает...
-У Лели хлынули из глаз слезы, она обхватила Яшу за плечи.
— Народник ты мой!
Так они и сидели, пока не стали коченеть: тепло из избы выдуло.
Накрылись одеялом, политика исчезла, как черт от крестного знамения.
Лишь когда в избе зашуршали бумагой (дед Федосей, видно, стал
подтапливать печурку), они снова уселись на скамье. Леля натянула на Яшу
свитер с оленями на груди, который привезла ему, и — нырнула под одеяло.
— Скажу тебе, Леля, как родной... На наших глазах утверждалась эта
форма "духовной жизни". Идеология — на могиле идей. Я пошел в языкознание,
чтобы быть подальше от этой идеологии. Но можно ли от нее уйти?.. Она --
дубинка в руках... посредственности.
— Папа считает — мы должны писать на самый верх. Рассказать обо всем,
что творится в университете. Письма языковедов доходят, ты сам знаешь!..
— Твой папа, Леленька, великий хирург, но тут, прости меня...
— Почему ты так думаешь? Какие у тебя основания так думать? Хирурги --
люди, не склонные к иллюзиям...
Яша прошлепал босыми ногами к подоконнику, взял губами папиросу,
торчком зажатую в спичечном коробке. Прикурил от головешки, морщась от
едкого дымка, и почувствовал, что сейчас скажет то, что говорить не должен.
Не имеет права.
Перед самым отъездом Сергей Викентьевич увез его на свою дачу. На
станцию Раздоры, где живут маршалы и академики. Говорили о Яшиной работе,
обедали, затем ушли в лес. Далеко зашли, выбрели к речке. Кругом ни души.
Сергей Викентьевич оглянулся по сторонам и сказал тихо:
— Ваш отъезд, любезный Яков Моисеевич, говорит о том, что от вас можно
ожидать поступков непредсказуемых. Вы приедете в разоренный край, к вам
потянутся люди, как к заступнику... Такое было уже со многими моими
студентами, они вынуждены писать во все адреса.
Искать правды... Так вот, даже на краю могилы, — он еще более понизил
голос, — не апеллировать к "замечательному грузину"... Или "прекрасному",
как там его называли. Вы понимаете, о ком я говорю?.. — И так как Яша
ответил не сразу, а уставился на Викентьича несколько оторопело, Сергей
Викентьевич еще раз оглянулся и задышал Яше в ухо: — Он величайший злодей
всех времен и народов! Я вам этого не говорил, а вы этого не слышали... А
теперь домой!
На обратном пути Сергей Викентьевич остановился передохнуть, сказал
вполголоса:
— Я не переживу этой замечательной эры, вы, надеюсь, переживете... Дай
вам Бог пережить!..
...Яша поглядел на Лелю, которая натянула до носа ватное, из цветных
лоскутков, одеяло, похоже, ее бил озноб, и заставил себя промолчать. ЭТОГО
ОН ЛЕЛЕ НЕ СКАЖЕТ. Не должен говорить: кто знает, как теперь сложится? Куда
ее вызовут завтра? Послезавтра? Что-то, а признания там умеют вырывать. Даже
отец говорил о себе такое... Нет, лучше об этом не думать!..
Леля повторяла свои вопросы, в голосе ее звучала обида, а он твердил
про себя, как заведенный: "Нет, этого ей лучше не знать. Вообще не знать..."
IV
Когда Леля вернулась из Башкирии, дома ее ждало официальное
уведомление: "Уволить из университета, как не соответствующую должности
лаборанта..."
Леля опустилась на стул бессильно. На другой день позвонила. "Зайдите
за расчетом", сказали.
"П...


