Иннокентий Сергеев. Мария

страница №2

, - соврал я.
Она смущенно разглядывала цветы. Надо поставить в вазу.
Я налил воду из-под крана. Принес. Она поставила вазу с цветами на
стол.
А потом она сказала: "Я знаю одно место. Съездим?"

- Вот что мы сделаем, - сказала Мария. - Мы поедем на озеро. Я знаю
одно место. Съездим?
Это она спрашивает? Это она меня спрашивает?
- А машину у Лиды возьмем!
- Это уж моя забота.
На другой день она позвонила кому-то и ушла, а я ждал ее. Она приехала
на машине, и я стоял на балконе, а она позвенела мне ключами. Заметано.
Вечером она собирала вещи, а рано утром мы уже выехали. Она всегда все
делает сразу, не откладывая на неделю. Я обнаружил, что батарейки сели, и
побежал к приятелю, чтобы стрельнуть у него. Он проявлял пленки и хотел,
чтобы я посмотрел, как они получились, так что мне пришлось немножко
задержаться. А когда я вернулся, Мария спросила: "Какие возьмем кассеты?" И
я сказал: "Все!"

Ночью я несколько раз просыпался, но было темно, а когда я открыл глаза
и увидел, что светает, я вскочил и стал торопливо одеваться. Мария готовила
завтрак. Яичница с ветчиной и зеленью. Бутерброды. Чай.

Как будто отдельные кадры вспыхивают в памяти, и одни из них
ослепительно ярки, другие совсем смазаны. Я очень хорошо помню, как мы
выходили из подъезда, и было совсем тихо, во дворе ни одного человека, и она
зябко поежилась и сказала: "Ясная была ночь".
А солнце едва-едва пробуждалось, но все в воздухе предчувствовало его.
Мы уже были в пути, когда раздались его первые лучи.
Дорогу я запомнил плохо, помню, как солнце поднималось все выше, и мы
болтали с Марией о всякой всячине. Я включил магнитофон. Он лежал сначала у
меня на коленях, а потом я положил его на заднее сиденье. Там валялись
всякие пакеты, термосы и ракетки для бадминтона.
Я не спрашивал, куда мы едем. Мария знала.
- Я покажу тебе одно место.
Она жутко быстро водит машину, и когда она проскакивала "в ножницы", я
думал, что тут нам и крышка. Хотя вряд ли она стала бы рисковать, когда
рядом с ней был я.
Мария обожает скорость.

Мы стояли на берегу озера. Далеко впереди маячил островок.
- Чудесно здесь, правда?
И было небо, немыслимое, бесконечное небо, и его чистота и синь, и от
воды был ветер, он играл ее юбкой и ее волосами, и это была сама свобода, и
было сверкающе ясно, и от света болели глаза.
Мы были отгорожены машиной от всего мира, она стояла позади нас, и
вокруг не было никого. И рука Марии была легкой на моем плече.
А потом мы решили искупаться, и она показала на остров и сказала:
"Поплыли?"
Я всегда не ахти как плавал и не был уверен, доплыву ли я.
- Ничего, я же поплыву рядом.
Когда мы выбрались из воды, у меня подкашивались ноги, и мы отдыхали и
согревали друг друга.
Мария что-то рассказывала мне, но я почти не слушал. А может быть, и
слушал, но почти ничего не помню. Иногда что-то выплывает, но я никогда не
уверен, тогда ли я это слышал или когда-то еще.
Я грелся от нее, и мне было тепло.

Потом мы вернулись, и она вскрыла банки с сосисками и налила горячего
чая из термоса. А когда стало темнеть, мы развели костер и повесили чайник.
А ветки для костра мы собирали в лесу.

Земля обратилась уже лицом своим к вселенной, и звезды проступили по
своду черного шатра небес, и были они видны нам, и не таились они.
- Посмотри, сколько их!
И самые яркие, и те, что едва угадывал глаз, и они видели нас, и мы
видели их, и они мигали и посылали нам свою любовь, и я пил их свет со дна
ее глаз, но вот локон волос ее скользнул по лицу моему, и я увидел влажные
отблески огня в глазах ее и бег ее ресниц и танец дрожащих теней, и не было
конца этому, и от нее веяло узором тончайших ароматов, и движения ее рук
были открыты, и я падал в них, замирая, как в бездонную высь последних небес
падал я туда, где кончается сфера и раскрывается сама бесконечность, и
дальше, дальше, дальше... о, Мария!

Как это было тогда? Именно тогда, как?

Когда мы возвращались, Мария остановила машину у церкви.
- Зайдем сюда.
Мы прошли за ограду, и были белые стены. А потом шарканье, гул,
полумрак, духота. Раньше мы никогда не бывали здесь.
Мария зажгла свечку и поставила ее у распятья.
Она стояла и едва заметно шевелила губами. Беззвучно.
А потом мы вышли под небо.
- О чем они молятся? - спросил я.
И она сказала: "Обычно либо благодарят, либо просят прощения".
- А ты?
Она помолчала, а потом сказала: "Не знаю. Но Он разберется".
Она имела в виду Бога.

Когда мы возвращались, играли "Бони М". "Sunny". Когда мы въезжали во
двор. Тогда их уже мало кто слушал. Мы с Марией ставили иногда.
Одного я не могу понять, как она могла не знать Queen? Непостижимо.
Только одна песня, "We are the champions" была записана у нее. На
кассете с рождественскими песнями. В самом конце кассеты. Да и то, не
полностью.

Ее колени выпукло поплыли вверх, и край одежды упал, и они замерли и
остались так, и была прохлада, и я прикоснулся жаром своего лица... и были
белые стены... Нет, не помню.

- Когда плывешь, никогда не думай о том, как под тобой глубоко.
Иначе ты просто не сможешь плыть в море, когда под тобой будет
пропасть. Чтобы плыть, нужно не бояться. Не думай о том, что ты можешь
утонуть. Забудь об этом, не думай, просто получай удовольствие от того, что
плывешь.

Вот тьма и пустоши, и ветер их, и стены, и плен их, и вижу я детей
брошенных, детей, бредущих во тьме, и будут просить они тепла, но две двери
станут перед ними, и у одной из них будет страж, который преградит дорогу и
скажет: "Еще не время!"
А у другой будет стоять страж, который скажет: "Слишком поздно!"
И захлопнутся двери, и стена станет между прошлым и будущим, между
детьми и родителями.
Так есть, так было.
И вижу я отцов и матерей, и зовут они детей своих, но дети не приходят,
и церкви стоят пусты, и на кладбищах псы воют, и на развалинах летучие мыши
и совы, и зарастают древние города, и рушатся их башни и опоры их стен, и
сельва поглощает их, пожирает их жертвенники и пирамиды, и никто не приходит
к ним, люди забыли о них. О забытые всех времен, это ваш стон в их стоне!
И останется вражда, останется обида и противостояние, и вновь войска
собираются, и барабаны отбивают дробь вековой вражды непримиримой. Ненавидь
врагов своих! И хохот князя тьмы застилает уши и лишает их слуха.
И тянутся руки, но пропасть меж ними, тянутся они друг к другу, но не
могут соединиться, и великая мать земля скорбит о детях своих. И дети
обвиняют отцов своих, и сами они отвержены, и никто не поддержит никого, а
только ударит мечом и нанесет обиду и рану кровавую.
Так было, так есть.
И меняются времена, но все так же враждуют они между собой, и таят
злобу новые жертвы великой глухоты и великого страха, и лелеют месть все
новые дети, и подадут они прежде псам своим и псам бездомным, а потом лишь
родителям своим.
Я вижу свет твой, Мария, и музыка твоя звучит для меня, и я слышу ее.
Твои руки и ладони, и небо в них, и листва деревьев, и губ твоих сладость и
одежд твоих дуновение. Откровение глаз твоих и голоса твоего звук, когда ты
зовешь меня, когда ты отвечаешь мне, и двери дворца твоего открыты, и сердце
твое исполнено любви, и движения твои созвучны с ним, и все, что исходит от
тебя, все, что душа твоя, как сокровищница великая, подарит мне, как
свадебный подарок принесет она сокровища сверкающие, и я буду знать тебя.
И ты откроешь мне руки, и я буду знать тебя, и от любви моей станет
сила моя, не бессилие, и руки мои примут тебя, как ты принимала меня, когда
я пришел к тебе, и от сладости твоей родится жизнь моя и вновь родится, от
любви твоей станет спокойным путь мой, и легко мне будет идти, и не скажу я:
"Вот стрела, и сделала она меня слабым, и боль от нее во мне".
И прекрасна ты, и тянусь я к тебе в любви своей, Мария!
Какая тень падает меж нами, я вижу скалу, от которой тень эта, и вижу я
двери затворенные и тех, кто не может войти в них, вижу я корабли, что
стремятся к берегу, но гаснет огонь маяка, и нет им пути во тьме, и
разбиваются они о камни, о скалы, и гибнут все сокровища их, и все люди их
гибнут. И кто-то будет говорить о мести, и кто-то скажет о войне, но никто
не скажет слова любви. Кто скажет им о любви?
И забытые в нужде своей дети забудут родителей в нужде их. И падут
города, и станут руинами дворцы, и предастся забвению все, что было от них,
и будут гореть библиотеки, и кони станут топтать копытами пергаменты и
книги, и меч будет торжествовать, и человек будет рождаться для войны но не
для мира.
Кто скажет им слово любви, чтобы пало в прах оружие их, чтобы обнялись
они. О любви своей скажи им, Мария!

Мы как будто играли в игру.
Мария стелила мне на кушетке и говорила: "Спокойной ночи".
И уходила. Я дожидался, когда она выключит свет, и шел к ней.
Это значило: "Был день. Теперь ночь".
И мы больше не разговаривали. А иначе не заснули бы до утра, это точно.
Один раз я вошел к ней со свечкой и хотел поставить ее рядом с диваном
на пол. Но Мария задула ее.
А утром она целовала меня, и я просыпался, или я просыпался раньше и
смотрел на ее лицо, и мне казалось, что она не спит, а только притворяется,
и как будто так оно и было, она вдруг улыбалась, не открывая глаза, и
поворачивалась ком не, и я встречал ее губы.
И она спрашивала: "Какой сегодня день?"
И я говорил: "День обручения Марии Антуанетты и Людовика Шестнадцатого.
В Версале большой бал".
Или я говорил: "Какой?"
И Мария сообщала сама: "День дебюта Битлз".
Кажется, идея устраивать праздники принадлежала мне, но иногда я думаю,
что Мария родилась с ней.
Мы придумывали блюда для пиров и готовили их вместе, или я накрывал на
стол к ее приходу, это было уже позже, когда она снова стала уходить на
работу, но и тогда мы не разлучались, и я не видел ее, быть может, но она
была рядом. И я накрывал на стол и шел встречать ее, и мы шли домой или
гулять, но все равно домой.
Ну, сейчас случится что-то страшное. Уж очень все хорошо.

Она одевалась в сказочные наряды, и я знал их смысл, а никто больше не
знал, только она и я, и мы отправлялись в волшебное путешествие, и не было
страшно заблудиться, потеряться, как когда я писал стихи, и мне было легко
открывать их, потому что я знал, Мария знает их и подскажет, если я не
смогу, она напомнит, если я забуду. Эти стихи уже были написаны (для нее?),
и я должен только найти их, нанести на бумагу, как студент Ансельм. Она
знала их, и мне было не страшно, и я не ошибался.
И можно отправиться далеко-далеко и быть беспечным, и не тащить на себе
тяжелых рюкзаков, когда ты знаешь, что будет ночь, и все станет таким же,
каким оно было. Вчера. Всегда. Знакомым, родным. И тогда не страшно
отправляться в путь, и не грустно, ничуть, ведь это игра, быть может, а
ночь, это всегда дом. Мария.
Она не уйдет, она всегда будет со мной, и можно быть гордым или
смешливым, можно быть грозным или беспечным, сильным или девочкой, ведь это
игра.

Она пришла раньше обычного. То есть, она пришла на обед, но больше не
уходила. Они сидели на кухне с Лидой. Вчера приехала. Пепси-кола, сигареты
"Ронхилл", "Чинзано". Обалденно. Мне не нравилось, что они закрылись одни.
Да еще и выпроводили меня. Мне хотелось вытащить их из кухни. По телеку
повторяли фильм.
- Что? А, ну так смотри. Здесь накурено сильно.
Я закрыл дверь. Отошел. Потом вернулся и стал прислушиваться.
Они разговаривали, но я почти ничего не мог разобрать. Все-таки я
переборщил со звуком. Я улавливал только обрывки. Но понял.
Мне стало страшно. Ноги стали ватные от бессилия. Она рассказала все.
Лида стала говорить о каких-то ужасах. Перепугалась, наверное.
Я ушел, чтобы не слушать больше. Не выключая телек, я включил музыку и
улегся на полу, а в груди что-то ныло, что-то теснило грудь, и в горле был
комок, и боль.
Лида вошла первой. За ней Мария, и стало тихо.

Она всегда была умнее слов. Почему же это слово так испугало ее? Как
каменный призрак. Как раскаленное железо.
Я не мог понять этого тогда, не умел. Но я простил ее.
К тому же, Лида, ведь она же в доску своя.

Она приезжала ко мне в общежитие, а потом мы гуляли по городу, заходили
в кафе. Ели пирожные безе. Пирожные крошились, вязли на зубах. Мы снова
выходили на улицу, шли, смеялись, молчали. Я проводил ее до "Окружной".
Потом до гостиницы. До номера.
Она спросила меня, есть ли у меня невеста, и я сказал, что нет. Она
сказала мне: "Ведь мы друзья?"
И я сказал: "Конечно".
А потом я спросил ее, почему она так говорила Марии?
- Так ты слышал?
Я сказал, что слышал.
- Трудно объяснить...
- Тогда не надо.
- Я... растерялась, наверное. Ведь мы с Марией ближе чем родные
сестры... Где у тебя спички?
- Посмотри в джинсах.
Не знаю, зачем я спросил. Может быть, подумал, а вдруг это ревность.
- Ну как ты можешь говорить так.
- Прости.
Я просто болван.
- Нет, - выдохнула она. - Нет.
Только женщины умеют верить.
- Я хотел бы научиться этому.
- Верить?
Быть женщиной.
- А ты не можешь побыть подольше?
- Мне тоже не хочется уезжать, - сказала Лида.
Было слышно, как шелестят листья ночи.
Мы тихонько говорили друг другу. И я сказал: "Как хорошо с тобой".
А в городе спали.

Я сообщил ей, что ушел из института. Она знала. Сказала: "Не страшно?"
А я сказал: "Или бояться, или жить".
Ведь я знаю, Россия никогда не поддержит меня, и будет стараться убить.
- Может быть, ей это и удастся. Посмотрим... кто кого.
- Ой, не шути так.
- Разве это шутка?
А все-таки без России в мире было бы скучно. Ты не находишь?

В городе пусто. В темноте шелест.
И это наше тепло, быть здесь. Я не вижу лица, но это ты. Твой голос.
Огонек сигареты.

Это случилось внезапно.
Она о чем-нибудь вспомнила? Подумала? Не знаю. Что-то потрясло ее?
Мы никогда не говорили об этом. Мы стали все меньше говорить друг с
другом. Сидели каждый в своей комнате. За столом виделись, конечно.
Это произошло разом, резко и внезапно.
Мария никогда не принимала решений подолгу, не вымучивала их.
Она как-то написала мне: "Это очень трудно, менять наизлом свою жизнь".
Я ей не поверил. Я усмехнулся.
Сама-то она всегда только так и поступала. И уж если она приняла
решение, то стояла на нем. Так выдерживает курс флагманский корабль.
Это от нее я научился "становиться железом".
Я многому от нее научился.

Затворим двери, и пусть за окнами идут люди, и машины бороздят грязные
лужи, они не увидят нас. Что страшит тебя, Мария?
Соседи за кирпичными стенами стирают при скудном затасканном свете
грязное свое белье и жарят картошку в больших сковородках, накрытых тяжелыми
крышками, и запах ее мешается с запахом пара и стирального порошка, и пота.
Мы одни, мы скрылись от всех, и они не смогут судить нас, мы в надежном
убежище, что же пугает тебя, Мария?
Те, кто бредут, окруженные толпой, тесной и холодной, мечтают о том,
чтобы согреться, они смотрят под ноги, они не поднимают глаза на наше окно,
нам тепло с тобой, мы вместе, мы высоко над улицами и толпой, спешащей по
ним, холодной, зябкой, смотрящей себе под ноги, мы высоко над ними, и они не
поднимут глаза на наше окно, что же тревожит тебя, Мария?
Мы скрылись от них, и они не увидят нас, мы никому не откроем дверь,
если придет он нарушить любовь нашу, Мария!
Я поднесу тебе стихи, и ты примешь мой подарок и будешь весела и
беззаботна, я поднесу тебе любовь свою, и ты примешь ее тепло и ласку,
нежность и наслаждение, небо нашего наслаждения, Мария!
И угрозы всех судов земных умолкнут за стенами дома нашего, и проклятья
демонов не достигнут наших ушей, бегут они прочь от света солнца нашего, от
звуков музыки нашей, от пламени любви нашей, и в упоении забудем мы темноту
всех ночей и холод всех зим, и гильотины всех судов и собраний, одни мы
останемся, и единым мы станем, и свет наш, хранитель наш, ангел-хранитель
наш, и храмы его угодны Богу, и колонны их к небу возносятся, к небесам
нашего счастья, наслаждения нашего и нежности нашей, и увидим мы мир
великий, землю обетованную нашу, и цветами одарит она нас и благоуханием
сладким, и ты Королева в ней, и ты будешь весела и будешь смеяться, и ни
одно дуновение холода не нарушит покой лица твоего и неги его, и я буду
принцем твоим, и взгляды наши сомкнутся, соединятся руки наши, и губы
сольются.
Это наша с тобой жизнь, и только для нас она, и зовет она, чтобы вошли
мы в нее, и ждет она нас и хранит покои наши, когда мы в них, кто станет
преследовать нас, мы одни и двери дома нашего закрыты плотно, что же
тревожит тебя, Мария?!

Мария открыла окно настежь. Во дворе играл оркестр. Почти как
настоящий. Просто оказалось, что кто-то играет на саксофоне, кто-то на
аккордеоне, на виолончели. В нашем доме один сосед на трубе умеет. Из школы
притащили ударник, маракасы. И стали играть.
Люди танцевали. Со всего квартала собрались, и даже из соседнего
пришли.
Когда они заиграли танго, Мария обернулась ко мне, а я сказал: "Дамы
приглашают кавалеров".
Не знаю, почему я так сказал. Она пригласила меня, и мы танцевали. В
шутку, конечно. Она даже посмеивалась. Веселая. В августе еще бывают такие
славные вечера. Темнело, но было тепло. Оркестр расположился на газоне под
нашим балконом, так что нам было прекрасно слышно. Они играли слоу фокс. И
снова танго. А мы все танцевали. Так смешно было.
А потом она стала быстро-быстро целовать меня в губы, в глаза. Мы
стояли, не танцевали уже, она все целовала меня. Она шептала, задыхаясь. И
вдруг она отпрянула. Резко. Почти оттолкнула меня. Мгновение, и она на
стуле. Сидит, отвернувшись. Я успел только увидеть в ее глазах ужас, я
остолбенел. И все.
Я стоял на месте. Она сказала, не поворачиваясь, сдавленно: "Поди,
принеси..."
Я принес воды. Она шепнула: "Спасибо".
Но пить не стала. Уткнулась в ладонь. Отняла лицо.
- Да. Спасибо. А теперь иди... займись чем-нибудь.
- Но... я... хочу с тобой.
Она достала из пачки сигарету.
- Подай зажигалку.
Господи, да где же она. Да вот же лежит. Да.
Она зажгла сигарету. Затянулась. Я видел, что ее пальцы дрожат. Меня
тоже трясло. Мне стало страшно.
Она посмотрела на меня растерянно.
- Я прошу тебя, иди. Ты слышишь, я тебя прошу.
И я ушел. Музыки больше не было. В комнате шумела пустота. Было совсем
темно. Когда же успело стемнеть? Я не заметил. Мне не хотелось жить.
Я повалился на пол.
Ночью Мария плакала. Я заснул, когда были уже сумерки. Но еще не
рассвело. Мария, кажется, не ложилась совсем.

Я проснулся, когда соседи врубили "Маэстро". Они его без конца гоняли.
Ненормальные какие-то были соседи.
Мария лежала, не двигаясь. Наверное, всю ночь не спала. Окно было
открыто. Воскресенье. Было воскресенье. И больше не было ничего.

Я шел по дну огромного города, чужого, пугающего, и горели окна, но их
голоса были мне незнакомы, и кто-то шел мне навстречу по улице, но не поднял
на меня глаза, и мы разминулись, не видя лица друг друга, от тротуаров веяло
холодом, и фонари, и силуэты над ними таились и не знали меня, и не хотели,
чтобы я знал их. И где-то далеко за моей спиной остывала трубка, но недолго
будет хранить она тепло ее голоса. Далекая дрожь ее голоса. Я не могу
остаться, и она не может укрыть меня.
Я обещал врачу, что ровно через час вернусь в палату.
И я вижу черные углы и двери бледного неживого света. Гостиница Морг,
больница мутными глазами оглядывает меня и не узнает, но сверяется с
запиской и пропускает, и двери за мной закрываются, и чужие лица вновь
обступают меня.
И они ничего не знают, и я не могу им ничего рассказать.

Разве можно танцевать под музыку, которую играют на улице! Даже в
шутку.

Представляю, как тяжело ей было с деньгами, но я не помню ни разу,
чтобы она пожмотила на что-нибудь денег. Если мне нужны были джинсы, она
покупала их на толчке за полторы сотни, да еще радовалась, что недорого.
Стоило мне только заикнуться о печатной машинке, она достала все свои
отложенные деньги, и в тот же день у меня была машинка. Портативная
югославская машинка. Она и по сей день жива.
Ни у кого в классе не было такой роскоши, и все наши данцзыбао мы
распечатывали у меня. Когда Марии попытались выговорить за это, она резко
ответила, что не собирается чинить насилие над чьими бы то ни было
убеждениями. Потом стала говорить что-то о правах человека и праве на
распространение информации. По тем временам это был крутой номер. Хотя,
сказать честно, в наших листовках не было ни тени политики. Я всегда был к
ней равнодушен. Мария относилась к ней "без интереса".
Но кто мне объяснит, как она при всем при этом ухитрялась так отпадно
одеваться? Конечно, она постоянно торчала за своей швейной машинкой... Она и
польский-то выучила по журналам мод.

Авторизованную биографию "Битлз" мы прочитали задолго до того, как она
в сокращенном варианте была напечатана в "Ровеснике". Мария переводила для
меня (сама она читает свободно), или она читала по-английски, а я должен был
понимать.
В субботу вечером мы говорили только по-английски.
Было время, когда нам доводилось за день обменяться двумя-тремя
словами, но если была суббота, это были английские слова.
Мы не повышали голоса, мы были предупредительны, любезны, мы ничего не
изменили в своей жизни. Просто жизни больше не было.

Это было наваждение, и я не мог от него избавиться, а оно сжигало меня
и унижало, а я ничего не мог сделать. Я истерично набросился на учебу, как
набросился бы на женщину, если бы мог, я насиловал ее, как насиловал бы ее.
Но она оказалась неожиданно податливой, и я все не мог добиться от нее
борьбы, сопротивления, я хотел драки, но она отдавалась мне рабски
безропотно, а я все искал и искал, за что же мне зацепиться, и доводил себя
до изнеможения, но это было изнеможение бега, изнеможение наполеоновской
армии, уставшей преследовать призрак, уставшей искать сражения.
Однако я стал "блестящим" учеником.
Оказалось, что я могу воспользоваться непроницаемой маской "не от мира
сего". И тогда между мной и моим демоном наступило перемирие, если можно
назвать перемирием балансирование на грани истерики. Но он перестал дразнить
меня, а я все глубже уходил куда-то, куда-то все дальше, куда-то под землю,
бес его знает, куда.

У нас был школьный вечер. Я изображал Роберта Бернса, потому что похож
на него, не совсем, конечно, но что-то есть.
Читал свои переводы.
А потом мы танцевали.
Но сначала я только стоял у окна и смотрел на фонари, и слушал, как
танцуют, и играет музыка. "Арабески". Было темно, и были вспышки и бегающие
"зайчики", а я стоял у шторы. И одна девушка подошла ко мне и спросила,
почему я один, а я понес какую-то чушь. Она заботливо взяла меня под руку и
потянула за собой. А потом положила мои руки, и мы стали танцевать. Она
сказала, что я хорошо танцую, а я смотрел в ее глаза, сначала чтобы
перестало кружиться, меня раздражало это мелькание света и эта темнота,
потом я уже ни о чем не думал, смотрел в ее глаза, погружался в них, они
затягивали меня в себя, как это бывает с книгами, я все смотрел, а музыка
все играла и играла, и я, казалось, перестал слышать, и лицо ее как-то
изменилось, и тогда возникло это... Точно я на одно мгновение узнал ее или о
чем-то вспомнил, но это нахлынуло так внезапно, что я не успел понять, что
это такое. Она взвизгнула, и я очнулся, а все смотрели на нас. Она стояла,
ошалело и с ужасом смотрела на меня, включили свет, но никто ничего не мог
понять. И я ничего не мог понять, а она держалась за бок, и глаза у нее были
в пол-лица.
Она убежала.
Я не знал, куда мне деваться. Я перепугался не меньше ее. Побежал ее
догонять, хотя не хотел этого, но я хотел исчезнуть.
А потом я шел по улице, и от фонарей все было синим.

В 1985 году я окончил школу. Экстерном, с золотой медалью. Потом я
поехал поступать в институт, в который, по моим понятиям, поступить было
почти невозможно, а учиться тем более. Мария наблюдала за мной с некоторым
страхом, но уже ни во что не пыталась вмешиваться.

Только однажды, увидев у меня на стене плакат со свастикой, она не
сдержалась.
- После того, что они сделали в Майданеке?
Я сказал ей, что мне импонирует их готовность драться со всем миром.
- Человек - ничто, нация - все, - согласилась она.
Я стал объяснять ей. Он отождествлял нацию и личность. Растолковывал
как школьнице.
Она молчала.
Я стал цитировать Ницше, Библию, Мильтона, рассказал про гуситов,
шпарил без остановки, читал по памяти стихи, я был в ударе.
Она молча слушала.
Наконец, я сказал, что антифашисты тоже вели себя иногда как свиньи, а
многие преступления приписываются нацистам бездоказательно.
Она не уходила.
- В конце концов. Это древнейший символ, восходящий к добуддийским
временам. Означал в разное время единство четырех стихий и вечное движение.
- Разве у них не в другую сторону закручено?
Она спросила ну совершенно ведь обычным голосом! Просто
поинтересовалась.
Я сорвал плакат со стены и стал методично, с тихим остервенением рвать
его на кусочки.
- Только не оставляй мусор на полу, - сказала она.
И ушла.

Она спросила меня, зачем я так тороплюсь.
- Тебе не терпится уехать?
Я сказал, что у меня мало времени.
- Мало времени, чтобы что? - спросила она.
- Увидишь, - сказал я. - А тупеть за партой вообще идиотское занятие.
Хватит с меня.
Тем более здесь, на задворках планеты.

Когда я отрывал взгляд от учебников и тетрадей, лежавших передо мной на
столе, поднимал глаза на стену, я всякий раз видел эту картину. "Бонапарт на
Сен Бернарде" Давида. Он знал, что мир принадлежит ему. Ему одному.

Я сказал ей: "Теперь-то я знаю английский лучше тебя!"
Она предложила проверить. Это оказалось правдой. Не знаю, огорчилась
она или обрадовалась, трудно было разобрать. Кажется, все-таки обрадовалась.
Но и огорчилась тоже.
А я стал посмеиваться над ней.
Я много переводил в то время. Больше стихи. Переводить прозу не было
особенного желания - читал я свободно. И за пять лет дошел до полного
убожества.
Но как же ей-то удавалось! И удается.
Она постоянно читала журналы, поэтому? И книги.
Мне-то было не до книг. Я, видишь ли, все думал, как мир переделать.
Спасти, то есть.

Была осень, шел дождь, я был в машине. Она стояла на обочине, а мимо
проползали другие машины как на похоронном параде, впрочем, так оно и было.
Я выключил "дворники" и слушал музыку. Курил и слушал музыку. Я
вспомнил ее, узнал.
А я-то думал, что давно уже разучился плакать. Может быть, так оно и
было.



Май, 1988 г.



- Алло.
- Алло! Мама? Привет. Ну как... у тебя дела?
- Все нормально. А как у тебя, как с учебой?
- Ты уже в отпуске?
- С послезавтра. Я уже взяла билет, так что ты жди, скоро я приеду...
- Да, я как раз об этом хотел с тобой... Вобщем, ты...
- Что случилось? Что-нибудь случилось?
- Да так, ничего особенного. Ты сдай билет.
- Зачем. Ты не хочешь, чтобы я приезжала?
- А ты не можешь перенести отпуск? Ну, уйти попозже?
- Почему попозже? Что произошло?
- Ничего серьезного.
- А почему я не должна приезжать?
- Меня... вобщем, меня не будет.
- Что значит не будет?
- Я должен лечь в больницу.
- О господи...
- Да не волнуйся. Ничего особенного.
- Что значит ничего особенного!
- Немножко нервы расшатались.
- ...
- Мария! Мама, ты меня слышишь?
- ...
- Алло!
- Да, да, я слышу тебя. Это... так необходимо?
- Это уже решено.
- Я приеду к тебе.
- Ну зачем тебе приезжать! Подумай, что ты будешь тут делать?
- Я должна приехать.
(Я начинаю терять терпение.)
- Я все равно буду в больнице. Тебе-то что тут делать?
- ...
- Не переживай, выпутаюсь... Я хотел сказать, приедешь попозже. Я
позвоню тебе. Или напишу.
- Нет. Я приеду. Скажи, в какой ты больнице?
- Ну ладно, в областной.
- Жди меня, я...
- У меня кончились монеты, мама. Ну, пока.
- Я приеду, жди меня, я обязательно...
- Ну все, все, мама, целую.
- Да, да, но ты...
Все. Разъединили. Я выхожу из кабины и смотрю на часы. Я отпросился у
врача на один час под его ответственность. Через двадцать минут я должен
быть на проходной.
Я иду по сумеречной улице. Тополя роняют сережки. Ну зачем ей
приезжать? Все- таки хорошо, что позвонил. В телеграмме ничего не объяснишь,
еще перепугалась бы. Надо поторопиться.
Я прибавляю шаги. Интересно, как она найдет эту больницу?

Когда начинаешь смеяться, самое страшное, это хотя бы на долю секунды
допустить мысль, что ты можешь не суметь остановиться. Мысль эта сама собой
перерастает в страх, страх сменяется ужасом, и тогда...

Не знаю, как меня угораздило угодить в больницу. Кажется, я просто
махнул на все рукой и поплыл, куда понесет, я не видел никакого выхода, мне
не хотелось ничего искать, я впал в отчаяние и отдал себя озлобленной лени,
упрямо не желая сопротивляться и все больше слабея от бессилия. Я думал о
том, что я обречен, и это странным образом утешало меня, и я злорадствовал.
Я не научился блаженству животных и идиотов, но научился напиваться, убеждая
себя, что единица делится на два, впрочем, всегда забывая свои доводы и,
вероятно, неоднократно повторяясь.

Мария приехала 30 мая 1988 года.
31 мая мы приехали в Долгопрудный, пообедали в студенческой столовой и
отправились искать дачу. Мы хотели снять ее недели на две, если получится.
Нас приняли за супружескую пару.
Мария повела себя достойно. Она сообразила, что ей все равно вряд ли
поверят, что я ее сын, а потому, чтобы не было никаких разговоров,
поддержала эту версию. Правда, со мной случился легкий припадок смеха. Не
знаю, что они обо мне подумали, но хозяйка посмотрела на Марию с некоторым
сочувствием.
- Не расстраивайся, - сказала Мария. - Это оттого, что ты небритый.
- Если человек смеется, то это еще не значит, что он расстроен, -
возразил я.
А Мария открыла сумочку, порылась в ней и протянула мне станок и блок
лезвий. "Шик". Уж не знаю, где она его достала.
Потом я несколько раз шутил по поводу наших псевдосупружеских отношений
и даже предложил ей спать вместе. Но Мария сказала, что это уже слишком.
Прозвучало это вполне искренне. Так мне показалось.

Когда мы прощались, она была в ауте. Я спросил ее, отчего она так
переживает. Она сказала, что боится за меня.
- Ну и что. Я тоже боюсь, но ведь я же не кисну.
- Здорово ты меня утешил. Молодец!
Тогда мы рассмеялись, и стало легче.
И только когда ее поезд уже отходил, и потом, когда он совсем исчез из
виду, я был близок к тому чтобы разреветься.
Но сдержался.

Я вышел из пивняка, и тут ко мне подвалила поддатенькая троица.
- Эй, закурить не будет?
Я усек, что у одного из них в лапе перо, и он прикрыл его, чтобы не
светить. А это было скверно. Я медленно опустил пальцы в задний карман
джинсов и, не вытаскивая их, сказал: "Нет, ребята, облом".
Не выгорит. Кто-то из них подался было ко мне, но тот, что был с пером,
перебил его.
- Ладно, - хмыкнул он. - Твоя жизнь копейка, моя жизнь копейка, чего
нам делить. Мож, пивка бухнем?
А, пошли. Мне было до фени. Все равно в общагу возвращаться не
хотелось.
- Ты не думай, - просипел он мне в ухо. - Я вижу, что ты не наш.
Не из наших. Типа умный, да?
Я пожал плечами.
- Наверное.
- Ну, - он кивнул. - Я же вижу.
- Ладно, - сказал я. - Проехали.
Запросто могли прикурить меня ребята. Такой отстой.
Мне не понравилось, что я почти не испугался. Это было как-то
по-упадочному безжизненно. Жизнь - копейка. Вот она, тоска-то русская,
трахни ее в копыто.
А ножа я с собой никогда не носил. Да и вряд ли сумел бы им
воспользоваться.

Я стал сильно пить. Пожимал плечами и говорил: "Мне нужен допинг. Я не
могу без этого".
Но я пил все больше, а жажда не проходила, и содрогнувшись при мысли,
что я запросто могу спиться, я перестал было пить, но обнаружил, что даже к
алкоголю у меня нет ни настоящей привязанности, ни настоящей тяги. И тогда я
махнул на все рукой, и мне было уже безразлично, сколько я работаю, сколько
сплю, сколько лакаю этой гадости, мне было наплевать абсолютно на все. А
потом настала мучительная бессонница, и я глотал таблетки, и выполз какой-то
беспричинный, тошный и скользкий страх, и все заскользило, посыпалось, и я
оказался в больнице с диагнозом депрессия и провалялся больше месяца, пока
не приехала Мария.

Я вошел в маленькую комнату с большим окном. За столом сидела женщина
лет сорока. Она кивнула мне на стул напротив нее. Она спросила мое имя. Я
ответил. Она записала в журнал. Окно отбрасывало на ее лицо бесцветный
отсвет, и от этого само лицо ее казалось неживым, гипсовым.
- Год рождения?
- Тысяча девятьсот шестьдесят девятый. Восьмое апреля.
Она оторвалась от своей писанины.
- Так тебе только девятнадцать...
В этот момент дверь за моей спиной приоткрылась, и потянуло холодом.
Я обернулся и увидел, что за этой комнатой есть другая, и из этой,
второй комнаты открытая дверь вела прямо на улицу, во внутренний двор. И в
комнате этой я увидел двух женщин в халатах, увидел больничную лежанку,
обтянутую кожзаменителем, и на этой лежанке сидел совершенно голый мужик,
несколько растерянно мявший в руках казенные кальсоны.
Невидимая рука захлопнула дверь, и я поспешил принять статус кво.
- Совсем упало настроение?
Я кивнул. Ее лицо жалостливо скривилось. Оно уже не казалось гипсовым.
Она просяще улыбнулась и сказала: "Ведь это все мелочи, правда?"
Я кивнул.
"Следующий!"- раздалось из соседней комнаты. Это ко мне.
"Что они с вами делают..."- услышал я за спиной шепот.
"Раздевайтесь!"- услышал я команду из-за стола.

Была середина апреля, но в воздухе едва-едва начинало пахнуть весной,
было холодно, и я весь покрылся гусиной кожей, пока меня вели к корпусу "1"
Общего отделения.

Ко мне привязался какой-то тип. Он вперился в меня немигающим взглядом
и стал излагать свою (совершенно оригинальную) теософскую теорию. Мне
хотелось курить. Я не знал, как от него отвязаться, а он никак не хотел
заканчивать. На помощь мне пришел длинноволосый белокурый парень в красной
вельветовой пижаме. Он легонько развернул философа к себе и сказал
задушевно: "Да ну!"
Тот, нисколько не сбиваясь, продолжал излагать свои взгляды и выводы,
видимо, не особенно обеспокоенный переменой собеседника.
- Ну так значит, все в порядке?
Парень хлопнул его по плечу: "Все правильно. Можешь идти."
И ободренный мыслитель, действительно, пошел куда-то вдаль, продолжая,
тем не менее, бормотать.
- Пойдем, - сказал мне мой спаситель. - Пойдем в сортир, там народу
нет.
Мы закурили. Он прислонился спиной к стене и сказал: "Ты первый день
тут?"
- Второй.
- Из тринадцатой перевели уже?
- Да, сегодня после обхода.
Тринадцатая - палата для "ненадежных". Там же располагают и всех
новоприбывших. Так что первые мои впечатления никак нельзя было назвать
радостными. Добро пожаловать в резиденцию, сеньор президент.
- Если будут стрелять сигареты, не давай. А то расстреляют все. Тут
такие кадры есть, только этим и занимаются.
- Чем?
- Своих никогда нет, вот и стреляют весь день.
Говори, что нет. И еще. Пей таблетки. Все, что дают. Лучше пей и не
спрашивай, а то на иглу посадят.
Он посмотрел на меня.
- Ладно, тэйк ит изи.
Меня подмывало спросить, за что его сюда упекли, но я подумал, что
подобные вопросы тут не принято задавать.
- А с этими, - он кивнул в сторону коридора, - не разговаривай и не
слушай их. Сразу же отвязывайся. А то таким же станешь. Они к тебе по десять
раз за день липнуть будут, как банный лист. Сразу же отвязывайся.
Ну, ты видел. Серые деревья далеко за решеткой. Крашеная белой краской
решетка на стекле. Ты учишься?
- На третьем курсе, - сказал я.
Мы познакомились. Оказалось, мы с одного года.
Какой-то тип стал пристраиваться рядом.
- Отец, очко свободно.
Тот пожевал что-то, но отошел.
- Если будут лаять на тебя, сестры или уборщицы там, лучше прикинься
дураком и сразу же уходи.
Не отвечай. Ну понятно. И никому ничего о себе не рассказывай.
- Мне тоже.
Я спросил его, как он здесь оказался.
- Доставили. С сервисом, на машине.
- И с чем?
Он усмехнулся. Потеря чувства реальности.
- Экзотика! - улыбнулся я.
Да какой там в жопу!
Я рассказал пару еврейских анекдотов. Мы посмеялись немножко и
разошлись.

Что случилось с моей головой? Что они с ней сделали? Я почти ничего не
могу запомнить. То, что было давно, помню, иногда до мельчайших
подробностей. У меня была исключительная память. Стихи я никогда не читал
второй раз. Я запоминал их с первого. Теперь своих не узнаю. Это шутка,
конечно. Просто когда я читаю четвертую строчку, я уже успеваю забыть, о чем
первая. Я завел блокнот-календарь, я не расстаюсь с записной книжкой. Я
всегда запоминал телефоны на слух, теперь не могу запомнить даже фамилии.
Если мне нужно что-то сделать, я прикрепляю на стену плакат с большими
черными буквами. Я стал рассеянным.
Сосредоточиться на чем-нибудь для меня целая проблема. Я все равно не
смог бы дальше учиться в физтехе. Так ли уж много стоило мое Мужское
Решение?
Если разобраться, то много ли оно уже стоило?

Или вот еще. Я положительно не могу вспомнить январь месяц этого года,
то есть, девяностого. Я знаю, что он был, но не помню. Ничего не помню.
Провал какой-то. Было Рождество, потом я начал писать статью, и были "Депеш
Моуд". Какого числа я попал в больницу? И как я туда попал? И где я встречал
Новый Год? Должен же я был его встречать хоть где-нибудь!
И вовсе я не устал. В первый раз я устал от жизни на Пасху 1982 года, в
субботу. Потом еще два или три раза. И все.
Я могу работать без сна сорок часов подряд. При усилии - сорок шесть. А
сосредоточиться трудно.
Иногда вдруг начинаю громко говорить. Смех, да и только.

Она приехала тридцатого мая, и мы сидели на скамейке и смотрели, как
наливается закат над крышами. Она купила себе зеркальные "лисички".
- Посмотри, какая прелесть. Франция.
Да, они сейчас очень модны. Это здесь рядом, в комиссионке.
Я взял ее за руку.
- А ты здорово выглядишь.
- Да? - она посмотрела на меня. - А ты неважно. Осунулся. Заросший
весь.
Она провела пальцами по моей щетине.
- Мне не дают станок, а электробритвой уже поздно. Мария... возьми меня
отсюда.
Она встрепенулась: "Что?"
- Возьми меня отсюда, - повторил я.
Это называется "под ответственность". Ты пишешь расписку, ну, что врачи
ответственности нести не будут, и забираешь меня под расписку.
- Понятно. Завтра я приду за тобой.
Для этого нужно поговорить с твоим врачом?
Да, но обычно они не возражают, им же легче.
- И потом, это твое право.
- А когда он принимает?
По четвергам, но ты можешь застать его после обхода. Часов в
одиннадцать.
А вообще-то тут классная публика. Представляешь, один тип говорит, что
он из двадцать третьего века, но что я совсем из далекого будущего. Все
допытывается у меня, из какого же именно. Очень почтительно ко мне
относится.
Я вижу, что ей не смешно. Пора, пожалуй.
- Мне пора, - я поднимаюсь со скамейки.
- Уже пора?
- Я должен вернуться к приему лекарств.
Она встает за мной.
- Ничего, потерпи еще немножко. Завтра я приду. И мы поедем домой.
Хочешь?
- Ну пока. До завтра?
- До завтра. Потерпи еще немножко.
- Да, да, ну пока.
- Пока.
Она целует меня. Я вижу, как она уходит. Она оборачивается, кивает мне.
Потом уходит все дальше. А я возвращаюсь в палату.
Лестница. Двойные двери. Сестра с ключами. Коридор, голоса, шушуканье.
Шарканье ног. Слоняющиеся фигуры. Палата. Кровать.
Я иду и забиваюсь в курилку.

Мы не поехали домой. Мы просто сняли дачу и жили вместе две недели. А
потом она уехала. Я остался.
Я не был еще до конца уверен, что мне делать дальше.
А потом была осень, и я услышал знакомую музыку. Ее поймал
радиоприемник, когда я сидел в машине, и шел дождь.
И мне казалось, что теперь я знаю, что мне делать.
Я сказал Лиде: "Человек рожден для счастья. Любовь выше страха".
Это было в мае. Я не хотел ошибиться второй раз, потому что тогда это
была бы последняя моя ошибка. Как у электрика. Или сапера.

Поезд должен был вот-вот отправиться, и проводница уже выжидающе
всматривалась куда-то вдаль платформы, и вдруг. Мария рванулась мимо нее ко
мне, и все было отброшено, и я подхватил ее, и мы слились, и были ее губы,
язык, все было отброшено, словно и не было вовсе. А были только мы одни, все
остальное провалилось. Исчезло, и у меня закружилась голова, а потом все
снова появилось, выплыло, качнулось, весь мир, и я держал ее, и
близко-близко были ее глаза. И я шепнул ей: "Я люблю тебя".
Она кивнула. Я знаю. И мы были где-то высоко-высоко, так высоко, что
было только небо, и мы остались в нем недвижно. Но все уже торопило нас.
Люди, бежавшие мимо, торопили нас, и проводница что-то кричала нам, и все,
что было вокруг, и вокзал, и его часы, и то, чего мы не видели, но оно
топало и шумело, и торопило, торопило, спешило разлучить нас.
И я сказал: "Тебе пора".
Она покачала головой. Но я снова сказал: "Иди, они отправляют поезд".
И тогда она оторвалась от меня, и ее уже не было, а я все стоял.
Проводница посторонилась, и она исчезла, а я все смотрел и не мог
сдвинуться.
Я стоял и видел, как ее поезд исчезает, теряется где-то далеко, за
воспаленным глазом семафора, и я боялся, что сейчас разревусь. Темнело, и
был ветер, и я с трудом глотал его.
Почему все может быть только так!

Она была в летнем платье. От нее пахло духами. Я всегда знал этот
запах.

Дым жертвоприношений человеческих лег между нами, и гарь, сизая пелена
накрыла лицо твое, Мария, и я не знал, где свет, и думал, что темнота и есть
мир, и все глубже уходил под землю, и мы не видели друг друга, ты не видела
меня, но Сестра моя, прекрасная Сестра моя держала мою руку и печалилась обо
мне, ждала, когда я выйду из лабиринта. В руке моей была нить спасительная,
а я не знал о ней.
И настал день, когда я спросил себя: "Куда ты идешь? Чего ты хочешь?"

Ты хочешь унизить этот мир, отомстить ему, чтобы он пал ниц перед
тобой? Чтобы он узнал тебя. Хорошенький же путь ты выбрал для этого! Как,
интересно, ты добьешься этого, возясь со своими дурацкими уравнениями,
железками и стекляшками? Дача, машина с шофером, вот и все, чего ты
добьешься.
Посмотри, как это жалко.
А то соверши переворот в этой стране. Хоть и это будет всего лишь
повторением того, что уже сделано Наполеоном, и ты не возвысишься выше его.
Как можешь ты подняться над миром, когда играешь роль, которую он
навязал тебе!
Ты падешь на подмостки под вялые хлопки тупеющих зрителей.
Потому что все, что ты делаешь, это танец крота на дне подземелья.
Танец крота на дне подземелья.

Мария сидела, облокотившись на стол и подперев ладонью голову. Она
сидела, положив ногу на ногу, слушала "Shine On You Crazy Diamond", звук
плыл из бесконечности в бесконечность, комната была полна им, он мерцал,
колыхался, он то усиливался, то ослабевал, он был живой, он был осязаем и
невидим. Когда я вошел, Мария только посмотрела на меня, повернула голову,
не меняя позы. Мы сидели, растворяясь в океане звучания, сидели и слушали,
без слов, без движений, забыв о своих позах, забыв о времени, и я не
вспоминал, зачем я, собственно, пришел в ее комнату.
Когда звук кончился и потом, когда кончилась пленка, мы все еще сидели
так же, и тогда Мария посмотрела на меня, и я увидел ее глаза.

Через четыре года это повторилось. Нет, воскресло. Такое не
повторяется. Воскресло на несколько неистовых секунд, и снова звучала эта
музыка, и я был один в комнате в общежитии, я сидел за столом, подперев
ладонью голову, и в черном зеркале окна я увидел что-то, и это возникло и
сделало меня бесконечным, и все же переполнило меня, и я стал космосом, но
музыка и тогда осталась больше. Это было так ясно. Не знаю, можно ли
говорить об этом вслух. Кто-то скажет, что я увидел свое отражение, но нет,
это совсем другое.

А потом я услышал "A Night At The Opera". Это был сверкающий удар
молнии в самое сердце. Queen ворвались в мою жизнь сияющим росчерком
божественного огня музыки в нагретом, наэлектризованном воздухе моей души.
И где-то в середине мая я сказал Лиде: "Любовь должна быть выше
страха".

О любви пели все. Но я не знаю другой группы, которая сумела бы спеть о
любви страшно. Но любовь выше страха, даже когда она - страх.

Когда я пришел в деканат за документами, на меня уставились как на
чокнутого. У тебя же все нормально.
Я возразил, что зимнюю сессию я, все-таки, завалил.
- Но сдал ведь.
Секретарша (Татьяна) порылась в бумагах, нашла. Ну, все нормально у
тебя. Я вернусь из академического отпуска, и со свежими силами, и все такое,
а документы они мне не отдадут. Я отправился в отдел кадров и забрал
аттестат, оставив расписку. Пусть теперь хранят ее, сколько угодно. Хоть до
второго пришествия.
Потерял я аттестат в январе. А как, не помню. И бумажник с паспортом
тоже. Как ухитрился? После Рождества я уезжал в Таллин. Наверное, там. А вот
когда я вернулся? На машине. На чьей? А, ладно, какая разница. Главное, что
вернулся.

Первые проблемы с деньгами появились, когда я стал пить. Я получал
повышенную стипендию. Сто рублей присылала Мария. Но этого было мало.
Пришлось заняться "бизнесом". Перекидывал вещи из комка в комок. Потом
увлекся.
Когда он сказал мне, что занимается бизнесом, я спросил: "А каким?"
Он объяснил. Я сказал: "Так мы с тобой почти коллеги. Но мне-то на
водку не хватает, а тебе на кой?"
В крэйзе на такие вопросы не обижаются. Если не психи, конечно.

Чем-то я ему приглянулся. Он, вопреки собственному совету,
разоткровенничался, и мы не на шутку разговорились.
- Вобщем бросай своих утюгов. У меня идея есть. Только без трепа.
Деньги нужны, но я знаю, где достать. Можно объединиться.
Я вежливо помялся.
Через несколько дней он выписался. Я валялся на кровати и читал Кафку.
Он вошел в палату. Пора выходить. Я поздравил его.
Он написал свой адрес, вырвал листок из записной книжки и вручил мне.
Потом я продиктовал ему свой. Он хлопнул небрежно по колену - "левайсы". Я
кивнул. Ну, вобщем, давай. Звони, как выберешься. Да, конечно.
Я думал, на том и расстались. Как водится. Но в середине октября он
приехал.

Он прикатил на своем "запорожце" (на отцовском) и сообщил, что флэт
свободна, можно повеселиться. И он отвез меня к себе. По дороге захватили
еще четверых, - парня и трех девчонок. Повеселились.
Он живет в Зеленограде. Его подруга - в Москве. По крайней мере, одна
из его подруг. По ее милости я и вел машину.
- Меня ж убьют. Не, мне надо домой. Ну пожалуйста!
Они валялись на заднем сиденье и ничего уже не соображали, так упились.
Три литра самогона на пятерых. Хорошего самогона, я пробовал. Шел дождь. У
меня не было прав, но я был трезвый. В отличие от остальных.
Коробка передач вылетела на четвертой скорости.

Переключение заедало с самого начала. Ну заедает, и заедает. Машина
завизжала как истеричная и поползла. За нами шел "москвич". Тоже на
скорости. Я еще не сообразил, что же произошло, но уже понял, что это конец.
Но почему?
Он вылетел на встречную. А там "КамАЗ". Грустно. Лучше бы уж в нас
врезался. Жив бы остался, может быть. Ведь видел же. Или думал, успеет?
Я дотащил машину до обочины и встал. Шел дождь.
Они даже не проснулись. Серьезно задремали. Чтобы расслабиться, я
включил радио. Ко мне даже никто подходить не стал, и так все ясно. Пока
гаишники не подкатили.
Тогда то я и услышал эту музыку.

Я сидел и слушал. Может быть, просто хотел расслабиться. Ни о чем я не
думал. Остановил "дворники", но без раздражения. Закурил сигарету. Я узнал
эту музыку. Танцевальные мелодии в эфире.
Меня спрашивали. Я отвечал, но механически. Без интереса.
Но больше я уже не мог не понимать. Конечно. Да. Танец крота на дне
подземелья.

Надо было уходить вправо, а он, зачем-то, стал обгонять по встречной.
Сглупил. А может, психанул. Или судьба? Интересно, трупы проверяют на
алкоголь?
О мертвых плохо не говорят. Было холодно, и шел дождь.

И идет человек, и открывает новые пределы, и обретает родину в любви
своей. Там, где любовь его, родина его. Но бывают дни, когда уходит
вдохновение, и страшно становится, тоскливо, небо безлико темнеет за окном.
И нет солнца. И шепчет человек: "Мама. Мама моя, согрей меня. Укрой меня,
холодно мне".
И шепчу я имя твое, Мария.



Октябрь 1988 г. - октябрь 1990 г.



Я стал встречаться с людьми. Говорить. Очень много говорили. Писал
статьи, их размножали на ксероксах, печатали в студенческих многотиражках. Я
кочевал по общежитиям, все говорил. Меня поддерживали, со мной спорили. Мне
показалось, что я умею увлечь. Убедить, переубедить. Переспорить.
Появились друзья. Свободные художники. Мы лучшие силы, новые силы. Жить
наизнос. Я говорил: "Моя проповедь. Мой Путь, Мой Долг, Мое Предназначение.
Наши Идеалы".
Ночевки на квартирах, споры, крик, табачный дым. Я мечтал о собственной
газете. Нерв

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися