А.В.Пыльцын. Штрафной удар, или Как офицерский штрафбат дошел до Берлина
страница №11
...чатления об этой скромной и мудрой женщине, оставившей детейгде-то в глубоком тылу, чтобы на фронте по возможности быть ближе к их отцу
и любимому человеку и внести свой личный вклад в дело Победы.
"Вот и Рита у меня такая", - подумал тогда я...
Конечно, такое напряжение в те дни было только в моей роте, готовящейся
к предстоящим боям. В остальной части батальона жизнь шла спокойнее,
занимались другими делами.
За напряженной подготовкой к боевым действиям время летело быстро. Рота
росла. Собственного состава, без приданных взводов - пулеметного и ПТР, в
роте уже было около ста двадцати человек, почти по сорок штрафников во
взводе. Не дремали трибуналы!
С рассвета и дотемна проводили мы напряженные занятия, стрельбы, марши.
Настали по-весеннему теплые дни - шинели, ватные телогрейки и бушлаты уже
оказались лишними, однако кубанки свои, которые многие носили по-ухарски,
набекрень, не снимали. К слову сказать, и сам Батурин, и его замполит майор
Казаков сняли их только через несколько дней после Победы, когда их обоих
вызвали в штаб маршала Жукова. Ну, и конечно же, почти все мы следовали их
примеру.
Здесь я должен сказать, что у Георгия Ражева что-то случилось, и
Батурин вдруг заменил его лейтенантом Сергеем Писеевым, которого я знал, как
общительного и добродушного парня.
Я рад был этому, так как с Ражевым у меня все чаще случались конфликты
(потом я узнал истинную причину его "отставки", но об этом в свое время).
Теперь рота перестала быть "трижды Георгиевской", зато в ее комсоставе стало
три Сергея.
Вскоре приехал майор из штаба дивизии, в полосе которой нам предстояло
действовать. Я не помню точно номер дивизии, но это была уже не 23-я, в
которой мы сражались за Штаргард и Альтдамм, а кажется 234-я, но в составе
той же 61-й армии генерала Белова Павла Алексеевича. Узнали мы, что
небольшой группе от них удалось уже "сплавать" на тот берег и провести
элементарную разведку. Группа вернулась почти без потерь, а командир этой
группы, сержант, представлен к званию Героя Советского Союза. Наши офицеры
стали поговаривать, мол, если выполнят задачу и останутся живыми, будут и у
нас свои Герои. Мы уже знали, что за форсирование таких крупных водных
преград, как Днепр и Висла, многие были удостоены этого высокого звания.
Сообщили нам, что в ночь перед форсированием (а когда эта ночь
наступит?) к берегу подвезут в достаточном количестве хорошо просмоленные
лодки, специально изготавливающиеся где-то недалеко в тылу. Этими лодками
занимается саперный батальон, который будет сразу же после захвата плацдарма
наводить переправу на него. Меня, конечно, снова грызла совесть, что я не
умею плавать, но успокаивало то, что вроде никто и не собирается
преодолевать Одер вплавь.
Хотя весна уже набирала силу и ледоход этой зимой прошел еще в начале
февраля, вода в реке была очень холодная, чуть выше плюс 5 градусов. Да и
другие данные об Одере не очень радовали. Глубина - до 10 метров обычно, а
сейчас, когда еще не закончилось весеннее половодье, и того больше. Ширина
на нашем участке метров 200, скорость течения - больше полуметра в секунду.
Определяя необходимую скорость движения лодок, мы шагами отмеряли эти 200
метров на суше и засекали время, чтобы определить, насколько вниз по течению
может снести лодки и какое упреждение необходимо выбирать. Выходило, что
метров на 100-150! Но нас успокаивало то, что на нашем участке река течет по
одному рукаву и только километров через пять ее русло делится на два рукава.
В общем, примерный характер предстоящей задачи становился более-менее
ясным. Я отметил, что наступает новолуние и ночи будут темными. Первые мои
познания, касающиеся Луны и определения ее фаз, когда-то поселил в моем, еще
детском, мозгу, остром к восприятию всего нового, мой дед Данила, сведущий
во многих народных приметах и наблюдениях. Но осмысленное понимание этих
лунных фаз и умение, глядя на сегодняшнюю Луну, точно определить, через
сколько дней наступит новолуние или полнолуние и какую часть ночи, с вечера
или под утро, она будет наиболее ярко светить - это уже заслуга нашего
преподавателя топографии в военном училище.
Так вот, мои предположения свелись к тому, что наиболее выгодные
условия, если командование захочет воспользоваться именно темной ночью,
сложатся в период с 10 по 20 апреля. Вскоре была объявлена суточная
готовность, и в ночь с 14 на 15 апреля рота со всем оружием, запасами
патронов, гранат, сухого пайка пешим порядком была выдвинута на берег Одера.
Вел роту, пользуясь темнотой, представитель дивизии, капитан,
предупредив о полном "световом молчании". Нельзя было ни курить, ни включить
даже на самые короткие мгновения фонарики, которые на этот раз, в дополнение
к тем, что были положены командирам взводов, выдали и всем командирам
отделений. Это было на моей памяти впервые, так как предполагалось, что все
сигналы управления боем, особенно - при форсировании будут подаваться не
ракетами, как обычно, а сигнальными огнями фонариков, имевших зеленые и
красные светофильтры. Ракеты тоже были с нами, но уже для применения там, на
земле, за которую нам еще предстоит зацепиться.
Шли быстро, темпом, заданным этим шустрым, худеньким, "быстрым на ногу"
капитаном. Не было и обычных разговоров в строю - все были молчаливы и
сосредоточенны.
Мы еще не дошли до берега, когда перед нами оказалось какое-то длинное
строение и наш сопровождающий красным фонариком подал сигнал "Стой". Он
попросил меня собрать командиров взводов и под прикрытием этого длинного то
ли сарая, то ли склада разрешил роте покурить, маскируясь, как говорили в
таких случаях, "в рукав". Повел он нас, командиров, в находившийся невдалеке
окоп.
Там нас ожидали невысокого роста майор, в накинутой на плечи шинели и с
палочкой (видимо, после ранения), как оказалось, представитель штаба дивизии
и еще один майор, комбат "стрелкачей", как называли у нас стрелковые части и
подразделения. Они объяснили, что в этой траншее сейчас нужно рассредоточить
бойцов роты, а затем нам необходимо, оставив здесь тяжелое оружие, перенести
из лощины, которую покажут проводники, поближе, за это длинное сооружение,
лодки, на которых и будем, как выразился тот майор, с палочкой, "брать
Одер". Лодки взять из расчета одну на четверых. Когда я спросил, почему
лодки заранее не подвезли сюда, он ответил: "Да продырявят же их снаряды,
немцы часто бьют артиллерией по нашим ближайшим тылам". Это очень быстро
подтвердили и сами немцы, нанеся короткий, но мощный артналет, как только
рота заняла окопы. Хорошо, что успели, а то там, за сараем, не миновать бы
нам потерь. "Вот теперь фрицы часа три будут молчать. Это время и нужно
использовать для переноски лодок", - добавил майор.
Дали на каждый взвод провожатых, и повели взводные свои подразделения
за лодками. Часа через полтора-два лодки перенесли за этот длинный сарай. Но
они оказались столь тяжелыми, что некоторые из них приходилось нести
вшестером. Пришлось за этими оставшимися плавсредствами посылать
дополнительно несколько групп наиболее физически сильных штрафников.
Комбат сказал, что для меня у него припасена дюралевая лодка с веслами.
На ней ходил в разведку их сержант и вернулся. Она счастливая.
Я попросил местного комбата помочь мне провести рекогносцировку берега
- и своего, и немецкого. По ходам сообщения, а где они были засыпаны свежими
взрывами от недавнего артналета (наш берег все-таки здорово просматривался с
той стороны) - в обход этих мест, ползком да по воронкам пробрались мы в
первую траншею, вырытую почти непосредственно на берегу, оказавшемся
каким-то бугристым, местами пологим, местами возвышенным.
Сразу бросилась в глаза возвышающаяся вдалеке слева над водой длинная и
высокая металлическая ферма большого железнодорожного моста через Одер. Судя
по карте, железная дорога вела в довольно крупный городишко, название
которого я запамятовал. Кажется, это был Франкфурт-на-Одере.
Подумал, что, хорошо обработав артиллерией и авиацией примыкающую к
мосту немецкую оборону, можно было бы быстрее преодолеть Одер по этому мосту
и захватить плацдарм. Комбат, словно угадав мои мысли, заметил: "Мост сильно
заминирован немцами". Значит, другого выхода нет - нам остается одно:
форсировать эту проклятую немецкую реку.
Изучив, насколько было возможно, местность, распределил траншею по
взводам и тут же принял решение: взвод противотанковых ружей на реку не
брать, пусть он во время нашего продвижения по воде отсюда, с этого берега,
поддерживает нас, ведя огонь по немецким дзотам и другим огневым точкам,
которые будут обнаружены. Такое же решение после некоторых раздумий я принял
и относительно пулеметного взвода. Ведь и его вооружение (пулеметы системы
Горюнова, да еще один "максим") тоже было достаточно тяжелым и едва ли наши
"дредноуты" смогут выдержать на плаву и четырех человек и пулеметы.
Жора Кузьмин, командир взвода ПТР, втайне, по-видимому, обрадовался
такому ходу дела, хотя вида и не подал. Да, думаю, если и радовался, то не
столько за себя, сколько за взвод: ведь в него отбирали самых сильных и
выносливых. Сергеев же, помолчав немного, спросил, кто же будет моим
заместителем вместо него и предложил взять с собой хотя бы два-три
пулеметных расчета. И тихонько, почти шепотом добавил: "хорошо ли ты взвесил
свое решение?"
Рассчитал я, куда примерно мы должны высадиться (если это нам удастся),
и обрадовался, что мои предположения совпали с теми расчетами, которые
провели в штабе дивизии, так как участок будущего плацдарма нам определили
ниже по течению от того места, где мы располагались, метров на сто
пятьдесят.
Исходя из этого, взводам пулеметному и ПТР определил позиции на правом
фланге, напротив того места, где предполагалось захватить плацдарм.
В связи с тем что моего дублера оставили при штабе штрафбата, а
Сергеева я оставлял на этом берегу, то своим заместителем на время
форсирования назначил командира взвода лейтенанта Писеева, все-таки уже
имеющего боевой опыт. День провели во второй траншее. Для бойцов он был,
если можно так сказать, "днем отдыха": кто занимался подготовкой оружия к
бою, кому удавалось "компенсировать" предыдущую и предстоящую бессонные
ночи. У нас, командиров, было больше забот: он, этот день, ушел на изучение
нашего берега, определение мест, куда должны принести лодки, путей и
способов их доставки к воде, а также установление сигналов. Все это мы
определяли совместно с майором из штаба дивизии. С наступлением полной
темноты (относительной, так как неподалеку от нас горел какой-то завод, да и
осветительные ракеты фрицы иногда подвешивали высоко над нами) часов в
двенадцать ночи, после очередного артналета, рассчитывая на пресловутую
немецкую педантичность, командиры взводов повели своих бойцов за лодками.
Пошли с ними и бойцы пулеметного взвода и ПТР, хотя самим им лодки пока были
не нужны, но чтобы не пришлось делать вторую ходку. Да и запас всегда нужен.
Часам к трем ночи лодки были на берегу, в том числе и та, что держал в
резерве майор и которая предназначалась мне. Это была действительно легкая
дюралевая лодка, с хорошими, дюралевыми же веслами, в которой и ходил в
разведку тот сержант. "Геройская", в общем лодка, несколько пулевых пробоин
в ней были хорошо затампонированы, законопачены. Боевая лодка. Какую-то
уверенность в меня лично она вселила.
Деревянные лодки, как я уже говорил, были тяжеловаты, сделаны,
наверное, наспех не из хорошо высушенных досок (да и где их сушить-то на
фронте!), но добросовестно проконопачены и просмолены. Воины бережно
упрятали их за малейшими складками местности, бугорками и воронками.
Пользуясь темнотой, каждый "экипаж" излазил свой участок, определяя,
каким путем доставить свою лодку к воде и спустить на воду. На части лодок
не оказалось весел, да и имеющиеся не были удобными, и потому многим пришло
в голову использовать вместо них малые саперные лопатки, имевшиеся у
каждого.
Какое-то чувство то ли ревности, то ли зависти шевельнулось, наверное,
не только во мне. Опять солдаты дивизии остаются сзади, на берегу, а вот
штрафным офицерам опять идти впереди них, раньше них, завоевывать "на голом
месте" плацдарм, с которого дивизия сможет уже пойти на Берлин завершать эту
долгую войну. А нам, скорее всего, до него добраться едва ли посчастливится.
Тот сержант-разведчик выбирался на вражеский берег тихонько, не обнаруживая
себя, и так же уходил оттуда. А нам бой держать.
Но ничего, не впервой! Надо надеяться, прорвемся! Хоть сколько-нибудь
из более чем сотни штрафников роты да доплывут, а если доплывут - то не было
еще у них невыполнимых задач. И пусть маленький плацдарм захватят, но будут
удерживать его до последнего. У штрафников назад пути не будет. За их спиной
ни земли, ни воды. Все только впереди. Одиночка тут ничего сделать не
сможет, именно здесь "один в поле не воин". Но если хоть одному из трех
взводов удастся зацепиться... Тогда можно будет сказать: наша опять взяла!
Комбат "стрелкачей", который пробыл с нами почти весь день, накануне
(командира полка я так и не видел, хотя плацдарм планировалось захватить для
этого полка) передал в мое распоряжение радиостанцию и двух радистов
(солдат, не штрафников), которые должны были находиться при мне безотлучно и
передавать условные сигналы о ходе и этапах выполнения боевой задачи. Я
мысленно уже сформировал экипаж нашей "геройской" лодки: со мной ординарец,
два радиста и еще один штрафник для помощи радистам и в качестве гребца на
лодке совместно с ординарцем, чтобы грести "в четыре руки" - нужна ведь
хорошая скорость, чтобы не оказаться позади взводов.
Командиры взводов прислали своих связных с докладами о готовности.
Кто-то из них доложил, между прочим, что мой резерв надежно расположился в
добротной землянке. Как-то резануло ухо это сообщение: никакого резерва я не
выделял. Спросил, о каком резерве идет речь. Оказалось, это отделение того
моряка-весельчака и анекдотиста Редкого из взвода, которым теперь вместо
Ражева командует Писеев. Отделение, сформированное по предложению Редкого в
основном из бывших флотских офицеров, на которое я возлагал особые надежды.
Моряки ведь народ стойкий! Приказал связному провести меня в эту землянку. И
когда вошел в нее и осветил фонариком, увидел сгрудившихся в ней
штрафников-моряков и застывшего в недоумении и растерянности их командира.
На мой вопрос, кто и в какой резерв его назначил, он стал что-то сбивчиво
врать (оказывается, он и Сережу Писеева обманул). Вот когда с него слетела
бравада, и маска весельчака уступила место банальной животной трусости и
наглой лжи. Ложь на войне совершенно нетерпима и непростительна. За нее
часто расплачиваются кровью, и, к сожалению, часто не сам лжец, а другие.
Когда весь смысл этого дошел до штрафников, один из них, которого все
звали "моряк-Сапуняк", взорвался: "Ах ты шкура!.. - и добавил: - Товарищ
капитан! Таких сволочей у нас на флоте расстреливали на месте. Дайте, мы
рассчитаемся с ним сами". Я понял, что до всех дошел смысл того, что
произошло: что их чуть было не использовали для прикрытия трусости и
предательства одной гадины. Я тут же отобрал у Редкого оружие, отстранил его
от должности, назначил вместо него все еще дрожащего от возмущения Сапуняка.
Затем вынул свой пистолет из кобуры и приказал Редкому выйти из землянки,
еще не зная, как с ним поступить, с какой докладной запиской и с кем
отправить его в штаб нашего штрафбата - пусть с ним разберется военный
трибунал.
И надо же было! Как только он вышел из землянки, прямо над ним
разорвался немецкий бризантный снаряд и намертво его изрешетил. "Бог шельму
метит", вспомнилось мне, и рад я был, во-первых, тому, что не выскочил
первым сам, не успели выйти другие моряки-штрафники, да и не нужно теперь
ломать голову, что с Редким делать дальше.... Жестокими, может быть, были
эти мои мысли, но так было. Кто-то из штрафников, выходя из землянки и узнав
о случившемся, даже сказал: "Собаке собачья смерть!" Не стал я одергивать
этого человека, пусть выйдут наружу эмоции. В данном случае сама судьба
жестоко покарала фактического дезертира, хитростью покидавшего поле боя...
Вскоре после полуночи, немного успокоившись от случившегося и от
очередной своей ошибки в определении истинных качеств подчиненного, через
связных я передал команду доставить лодки к воде.
Выскочили из окопов мои штрафники и, пользуясь темнотой безлунной ночи,
замирая под мертвенно-белесыми огнями немецких осветительных ракет, спасаясь
от осколков вражеских снарядов, бросились к своим лодкам. Некоторые из них
уже оказались поврежденными осколками, и бойцы тут же законопачивали их
какими-то тряпками, даже отрезая полы шинелей или бушлатов.
За это время мы недосчитались нескольких человек убитыми, чуть больше
ранеными, которых я приказал собирать в этой злополучной землянке.
Лодки были готовы к спуску на воду, как и предполагалось, задолго до
рассвета. Еще раз через связных я передал, что форсирование начнем через
пять минут после начала артподготовки по прерывистому зеленому огоньку
фонариков. Артподготовка должна была начаться в 5.30 утра. Предполагалась
она непродолжительной, чтобы успеть преодолеть реку, а далее огонь
артиллерии будет перенесен в глубину обороны противника по сигналу,
переданному нами по радио. Однако, к сожалению, не всегда все происходит,
как запланировано.
Как я молил судьбу, чтобы над водой образовался хотя бы легкий туман,
чтобы фашисты не смогли сразу разглядеть начало форсирования и вести
прицельный огонь. Артподготовка началась еще до того, как стал рассеиваться
предутренний мрак. Тугой, мощный ее гул будто взбодрил всех, и наши первые
лодки уже были на воде. Мои предупреждения о том, что чем быстрее будем
двигаться, тем меньше шансов у фрицев поразить нас, хотя и были наивны,
неубедительны, тем не менее движение было заметным. Да и туман, хотя и
жиденький, неплотный все-таки ненадолго повис над рекой! Эта ночь была,
кажется, третьей или четвертой после новолуния и ущербная луна появлялась
уже после восхода солнца. Это было удачным совпадением.
Немецкий артиллерийско-пулеметный огонь усилился, заметно ожили и наши
ПТР и пулеметы, оставленные на том берегу.
Кстати, тогда я не мог понять, почему нас не поддержала авиация. Только
значительно позже я сообразил, что вся она работала над направлением
главного удара Фронта - с Кюстринского плацдарма.
...Черная студеная вода местами словно вскипала, поглощая и некоторые
лодки, и отдельно от них плывущих людей. Как оказалось потом, часть лодок
была настолько повреждена или они были просто сами настолько тяжелы, что под
тяжестью четырех человек с оружием стали тонуть. И тогда, оставив в них
только оружие, штрафники бросались в студеную воду и плыли, держась за борта
лодок, преодолевая судороги, сводившие ноги в этой холодной купели. Не знаю,
многие ли выдержали это испытание, сколько их ушло на дно, но часть этих
отважных людей упорно продвигалась вперед, правда со скоростью, гораздо
меньшей, чем мы рассчитывали, и потому сносило их вниз по течению дальше,
чем требовалось.
Мое напряженное сознание фиксировало только те экипажи, которые,
яростно взрывая веслами, лопатками и просто ладонями и так бурлящую от пуль
и осколков воду, вырисовывались в этом слабом туманном мареве. Некоторые из
бойцов были без пилоток, и не оттого, что им было жарко - просто пустили они
их для законопачивания появляющихся вновь и вновь пробоин в лодках.
Моя легкая, с небольшой осадкой лодка двигалась быстрее других, и, еще
не достигнув берега, я подал команду радистам передать условный сигнал
артиллеристам на перенос огня. И в этот момент мне показалось, что какой-то
фриц ведет прицельный огонь по моей лодке. Вскрикнул радист, в плечо
которого впилась пуля. В надводную часть нашей дюралевой посудины попала
разрывная пуля, и ее осколками здорово поцарапало кисть моей левой руки. С
некоторых лодок велся интенсивный огонь по приближающемуся берегу, с одной
из них даже строчил пулемет! Но, кажется, наша лодка первая на берегу!
В две или три лодки, уже приближавшиеся к берегу, но, слава богу, не в
ту, которая с пулеметом, на моих глазах попали снаряды, и они взлетели на
воздух вместе с людьми. Вели немцы огонь и "фаустпатронами". Сколько было
разбито лодок на середине реки, я не видел, но несколько из них достигли
цели, уткнулись в берег, и бойцы бросились вперед, прикрывая кто грудь, кто
живот саперными лопатками, как маленькими стальными щитами, и ведя огонь из
своих автоматов. Первые метры вражеского берега стали нашими. Но как мало
оказалось у этого берега лодок, как мало высадилось из них бойцов! Всего
человек двадцать. И, оглядываясь назад, я больше не видел ни даже
обезлюдевших лодок, ни людей на воде. Значит это были все, кто добрались. А
остальные? Неужели все погибли? Нет здесь даже ни одного командира взвода!
Что с ними? А ведь для двоих из них это был первый бой, ну а Сережа Писеев
был бы хорошей мне опорой, он ведь уже имел боевой опыт.
Выскакивая на берег, кричу радисту: "Передай - мы на берегу!" Но тот в
ответ: "Не могу, рация повреждена, связи нет!!!" Выхватил ракетницу,
выстрелил высоко в воздух заранее заряженную зеленую ракету - значит наши
должны понять, что мы дошли, доплыли, добрались и ведем бой за плацдарм. Еще
раз тогда пожалел, что почему-то не работает наша авиация. Я хорошо видел
тот, правый, берег, который недавно был рубежом атаки для нас. Значит и нас
должны хорошо видеть. Да, эта ракета должна и послужить сигналом для
переноса огня оставшихся там пэтээровцев и пулеметчиков на наши фланги и в
глубину, откуда, кажется стали появляться два или три немецких танка.
А здесь, на левом берегу, события развивались с молниеносной быстротой.
Недалеко от меня пролетел, шипя и свистя, или снаряд, или "фауст". И тут
слева от меня на наш правый фланг стремительно пробежал летчик-капитан
Смешной, что-то прокричав резким, срывающимся голосом. Заметил я и Сапуняка,
и даже его расстегнутую на все пуговицы гимнастерку, из-под которой
виднелась морская тельняшка. Он бежал вперед, увлекая не только других
моряков, но и всех остальных, уже выбравшихся на берег. Часть бойцов
устремилась за летчиком Смешным. Побежал за ним и я. Наши две небольшие
группы рванулись вперед. Не знаю уж, "ура!" кричали перекошенные от злости и
напряжения рты, или мат свирепый извергали, но смяли штрафники в рукопашной
схватке фашистский заслон в первой встретившейся траншее, оставив позади
себя нескольких раненых или убитых собратьев.
И еще три-четыре человека упали, два-три метра не добежав до траншеи.
Наш летчик Смешной, может еще с воды заметил немецкого фаустника и прямиком
летел к его позиции. Тот, видимо, не ожидая такого неистового напора и не
сумев поразить бегущего прямо на него бойца, выскочил из окопа и пустился
наутек, но Смешной на ходу догнал его очередью своего автомата, и тот,
сраженный, упал.
Я дал красную ракету и свистком подал условный сигнал "Стой!" - нужно
было дать перевести дыхание бойцам и сменить уже, наверное, опустошенные
диски автоматов и магазины пулеметов. Да и три танка, показавшиеся вдали,
продолжали приближаться.
В траншее я насчитал тринадцать человек, достреливавших удирающих
фашистов. Мало, но уже хоть маленький клочок земли на этом вражьем берегу
завоеван! Теперь задача этими малыми силами удержать его.
И тут за танками показалась контратакующая пехота противника! Сколько
их? Отобьем ли? И вдруг один танк остановился и задымил. Оказывается, это
Смешной, завладев арсеналом фаустника, подбил немецким гранатометом немецкий
же танк. Замечательно! Не зря, выходит, этот смелый летчик на тренировках
при подготовке роты к боям фактически изрешетил фаустами остов брошенного
сгоревшего немецкого танка.
Почти без заметной паузы еще два фауста попали во второй танк. Вначале
заклинило его башню, он встал и вскоре тоже загорелся. Выскочившую из-за
танков пехоту наши, успев перезарядить оружие, встретили из окопов плотным
огнем, от которого многие фрицы попадали, а остальные повернули назад.
И тут как-то стихийно, почти одновременно и без моей команды штрафники
поднялись из окопов и ринулись вперед. Немцы убегали. Многие из них бросали
оружие, но никто не поднял рук, чтобы сдаться. Наверное поняли, что этим
отчаянным русским сдаваться неразумно. И, в общем, конечно были правы. И
вдруг как только наш герой-летчик пробежал мимо убитого им фаустника, тот,
оказавшийся или просто раненым, или притворявшимся, чуть приподнялся, и на
моих глазах разряжая рожок своего "шмайссера" прямо в спину Смешного, стал
стрелять, пока я не прикончил его, послав в его рыжую голову длиннющую
автоматную очередь.
Подбежал к летчику, повернул его лицом вверх и увидел уже
остановившиеся голубые глаза, в которых отражалось совсем посветлевшее небо
- то небо, которое он так любил и которому посвятил всю свою армейскую
жизнь. Грудь его была в области сердца разворочена и обильно залита
дымящейся алой кровью. На секунду я положил свою ладонь на его глаза, ощутив
уже уходящее тепло его лба и век. Но останавливаться мне было нельзя - нужно
было решать, что делать здесь, сейчас, немедля.
Захватили вторую траншею. Теперь нас было уже двенадцать, я -
тринадцатый (не считая радистов, оставшихся у лодки). Дал снова сигнал
"Стой!" и уже голосом приказал перейти к обороне. Пришло решение отправить
донесение комбату со связистами, один из которых был пока даже не ранен. Все
равно мне без радиостанции они не нужны, а неровен час, пришлют исправную.
Да и, может быть, двух-трех тяжело раненных штрафников отправим. Второпях
написал в записке-донесении, что "заняли вторую траншею, обороняемся в
составе 13 человек, нужна помощь авиации. Нет ни одного командира взвода.
Своим заместителем назначил штрафника Сапуняка. Героически погиб, проявив
мужество и необычайную храбрость, капитан-летчик Смешной". Написал так
потому, что, по-моему, он уже вернул себе звание, искупив вину свою всей
своей кровью!
...Да, героическое было время. Уже многие годы спустя в одном из
произведений известного грузинского писателя Григола Абашидзе прочел, что
"...герои, патриоты делают свое время героическим". И тут прежде всего
вспоминались Янин, Смешной, Ястребков и сотни других храбрецов. "А при
трусах, изменниках, - писал далее Абашидзе, - и для отечества наступают
черные дни". Применительно к истории нашего ШБ прежде всего в этом значении
вспоминались Гехт, Касперович и Редкий... Хотя Абашидзе имел в виду другие
масштабы предательства.
Приказал тогда доставить в лодку двух тяжело раненных штрафников, чтобы
скорее отправить их в тыл для оказания крайне необходимой им врачебной
помощи, иначе они здесь не выживут. Еще не успели принести раненых, как я,
наклонившись к радисту, чтобы передать ему донесение, вдруг (опять вдруг!)
даже не услышал, а скорее почувствовал, будто огромный цыганский кнут
неестественно громко щелкнул у моего правого уха и... я мгновенно провалился
в черный омут без ощущений его размеров. Это уже потом, когда я пришел в
сознание, подумал, что неправду пишут, будто непосредственно в момент смерти
или за мгновение до нее у каждого человека проходит перед глазами вся
прожитая жизнь. Ничего похожего. По-моему, я успел молниеносно осознать
только одно: меня убили. И все...
Как потом оказалось, это пуля (думаю, снайпера) попала мне в голову,
что потом подтвердили госпитальной справкой о ранении, в которой было
написано: "Слепое пулевое ранение правой височной области. Ранение получено
в боях на р. Одер 17.04.45".
Видимо, оказавшиеся рядом бойцы, убедившись, что я еще жив, подняли
меня из воды и, наложив наскоро простенькую повязку, уложили в ту же лодку и
оттолкнули ее от берега. Разные люди так рассказывали Рите о моей "гибели":
Жора Сергеев, будучи сам уже раненым и наблюдавший с того берега в
бинокль за нашими действиями по захвату плацдарма, говорил так: "Я видел
очень хорошо. Он упал в воду. Погиб...";
мой "кухонный" боец Путря: "Дочка, все: я видел сам, он упал в воду,
его потащило за лодкой".
Через сколько времени я очнулся, не знаю, но солнце, стоявшее уже
довольно высоко, хорошо грело, и я почувствовал тепло его лучей. Может, от
этого и пришел в сознание. Хотел посмотреть на часы и увидел, что моя рука
сильно окровавлена, а часы повреждены и остановились на времени нашей
высадки. Сообразил, что, судя по уже заметно поднявшемуся солнышку, прошло
часа два-два с половиной, а это значит, что мы ушли вниз по течению
километров на пять и плывем близко к левому берегу.
Раненый радист, одной рукой вместо весла (они где-то потерялись)
пытался направить лодку к правому берегу. Второй радист оказался убитым,
один из штрафников уже умер, а другой, раненный в живот, умолял нас дать ему
попить и пристрелить, так как спасти его жизнь уже не удастся, а умирать в
жестоких мучениях ему не хочется. Понимал я его, но всегда помнил, что
"надежда умирает последней" и терять ее нельзя даже в самых крайних
обстоятельствах. Как мог, уговаривал его потерпеть, тем более, что мы уже
скоро будем на берегу, хотя сам еще не представлял, на чьем: своем или
вражеском.
Сознание мое все более прояснялось, уменьшался рой черных мушек перед
глазами. На карту смотреть было бесполезно, так как мы ушли давно за ее
пределы, а русло реки впереди явно раздваивалось. С трудом, но разглядел,
что приближаемся к правому берегу левого рукава реки. Значит, это остров,
может и небольшой, но чей он? Наш уже или еще в руках противника?
У меня был трофейный свисток с встроенным в него миниатюрным компасом.
Машинально посмотрел на его стрелку, но ничего это не добавило к моей оценке
обстановки.
Вдвоем с раненым связистом кое-как прибились к берегу и с неимоверным
трудом вытащили нос лодки на поросший прошлогодней травой берег, чтобы ее не
снесло течением. Сказал радисту, что пойду на разведку, а ему наказал
охранять раненого штрафника, ни в коем случае не давать ему пить и, тем
более, не обращать внимания на его другую просьбу. Солдат понял меня.
Решил идти (вернее - ползти) в разведку, чтобы узнать, к своим ли
занесло нас Одером и судьбой. Радисту сказал, что если услышит выстрелы (а я
решил, что если на острове немцы - живым не сдамся) - значит нам не повезло.
И тогда самым верным его решением будет плыть дальше, где он наверняка
наткнется на своих.
С большим трудом, иногда на грани потери сознания, полз по этому
влажному, поросшему невысоким кустарником и редкими, тонкими, с только что
проклюнувшейся листвой деревьями. Все мое тело горело от невесть откуда
взявшейся температуры, постоянная тошнота одолевала меня. И бог знает,
сколько еще времени мне понадобилось, чтобы преодолеть показавшуюся очень уж
длинной какую-то сотню метров, пока не увидел бруствер свежевырытого окопа.
На нем лежала перевернутая немецкая каска. Ну, все, подумал. Значит, не
судьба. Но все-таки решил продолжать движение вперед.
Пока полз, заметил, что снаряды изредка перелетают остров то в одном,
то в другом направлении. Это поселило в моем воспаленном мозгу какие-то
надежды. Я вынул свой ТТ, проверил магазин, загнал патрон в патронник и так,
со взведенным курком пополз дальше. Решил, что если в окопе вдруг немцы -
первую же пулю пущу себе в лоб. Потом подумал и перерешил: нет, первую
все-таки во фрица, которого увижу, а уж потом вторую - точно себе, чтобы не
оказаться в плену. Годы войны воспитали во мне категорическое неприятие
плена как альтернативы смерти.
И вот до бруствера окопа остается три метра... два... полтора... На
краю окопа разглядел уже и солдатский котелок немецкого образца... но пока
не вижу немца, которого уложу. Еще несколько движений по-пластунски, и вдруг
над бруствером появляется шапка-ушанка с нашей, советской, родной красной
звездочкой! Именно красной, а не цвета хаки, как чаще было на фронте и стало
привычным. А затем, как в замедленном кино, открылось такое славное,
узкоглазое и широкоскулое лицо солдата-узбека, или казаха, или калмыка,
или... Видимо, он страшно испугался этой в кровавых бинтах физиономии
советского капитана, да еще с окровавленной рукой, ползущего со стороны
противника. Через мгновение он стремглав метнулся вдоль окопа, а я на
остатках сил заполз на бруствер и упал на дно окопа, вновь потеряв сознание.
Очнулся оттого, что волокут меня в какую-то землянку, где офицер, тоже,
как и я, в чине капитана, приказал медсестре сделать мне перевязку. Но, пока
был в полубредовом состоянии, я сказал ему: "Вначале на берегу найдите
лодку, в ней тяжелораненые офицер (этого штрафника я им назвал офицером) и
солдат-радист. Помогите им!" Меня даже умыли и надежно, теперь уже умело
перевязали.
Капитан вскоре меня успокоил, что обоим раненым оказана помощь и что их
отправили на лодке на материковый берег. Скоро и меня отправят, но сейчас
нельзя, немцы со своего берега простреливают то место.
Под вечер, когда солнце закатилось за западный берег Одера, жара в моем
теле стала почти нестерпимой, и меня отнесли в лодку. Помню, что со мной сел
усатый старшина, который сильными гребками быстро погнал лодку. Эта полоса
воды почему-то все время периодически простреливалась немцами, и даже одна
пуля слегка зацепила мне ногу. Но мне уже это было как-то безразлично.
Как меня доставили на какой-то сборный пункт раненых, я не помню -
сознание вновь покинуло меня. На какое-то время пришел в себя, когда уже в
госпитале зашивали рану на голове, а окончательно овладел этим постоянно
ускользающим сознанием, когда Рита нашла меня здесь.
Как это все происходило, можно узнать из упоминавшегося уже очерка
"Военно-полевой роман" Инны Руденко - там она со слов Риты описала эти
события. Вот этот отрывок:
Она сидела в столовой батальона, перед ней, как обычно, высилась горка
селедки - ребята всегда теперь подкладывали ей свою, понимая, как хочется ей
сейчас соленого, - и изо всех сил старалась не упасть. Не повалиться
замертво. Когда спускалась сюда по лестнице, еще не видимая им всем,
услышала голос Жоры Сергеева, с которым вчера вместе с Сашей прощалась, - на
рассвете предстояло форсировать Одер. "Я видел очень хорошо - он упал лицом
в воду. Погиб, погиб... Но как сказать ей об этом?"
Так вот почему утром другой друг - Муська Гольдштейн просил у нее
пистолет, прямо приставал: "Дай почищу, ну, дай!"
Только бы не упасть, не повалиться замертво, не зайтись в обычном,
таком понятном в нормальной жизни и невозможном здесь, бабьем вое. После
свадьбы она так рвалась к нему.
Она была не просто Ритой, она была сержантом и потому изо всех сил
старалась, выходя из столовой, ступать твердо и ровно. Она вышла и вдруг
увидела, что в машину грузится пополнение, а с ним - запасной комроты (это
был Николай Слаутин, мой "дублер". - А. П.). На передовую. Вместо ее убитого
Саши. И тогда она подбежала к машине и, лихорадочно цепляясь за борт, стала
просить: "Миленькие, родные мои, хорошие, возьмите меня, спрячьте. Я должна
его увидеть последний раз". И они подняли ее на руки и поставили в центр
кузова и прикрывали ее своими телами, когда машина, летящая к Одеру,
проезжала под градом огня снарядов, мин.
На Одере все горело. И тот берег, куда уже, она знала, перебрался все
же ее Саша, хотя так и не научился плавать, а с ним двенадцать бойцов - все,
что осталось от роты, и этот, где вся земля на ее глазах покрывалась
воронками от снарядов.
У самой воды она увидела Путрю, старика, которого так жалел - попал в
батальон за провороненный ящик мыла - ее Саша, всегда оставляя в обозе.
Путря плакал:
"Дочка, все: я видел сам, он упал в воду, его потащило за лодкой".
Потащило за лодкой? Чего же он плачет? Это хоть какая-то надежда! И она
стала ползти под градом непрекращающегося огня, от воронки к воронке и всех,
кто попадался ей на пути, спрашивала: "Вы не видели красивого, высокого, с
черными усами капитана?"
Она провела в этих воронках два дня и две ночи. Она могла бы двигаться
быстрее, пули, разрывы ее уже не пугали, но в каждой воронке, увидев ее,
стонали: "Сестричка, сестричка, перевяжи!"
И она перевязывала и ползла, и спрашивала, и наконец услышала:
"Высокий, красивый, с черными усами? Увезли в медсанбат. Только вряд ли
успеешь - он тяжело ранен в голову". И тогда она побежала, встав во весь
рост, к машине, в которую собирали раненых.
И снова уцепилась за борт. Но в эту машину проситься она не могла.
Раненые, истекая кровью, стояли даже на подножках, а сколько еще их,
истекающих кровью, оставалось лежать на земле... Но идти пешком значило не
успеть, и тогда она вцепилась в борт машины своими тонкими руками бывшей
ученицы балетной студии, худенькими руками блокадной ленинградской девочки.
Сильными руками любви.
И провисела так три длинных километра.
На этих руках она выносила для него с поля боя не только себя - их
будущего сына, который уже несколько месяцев жил в ней, чтобы родиться
вскоре после Победы и того дня, когда они расписались на рейхстаге -
"Александр и Маргарита Пыльцыны".
Она искала в медсанбате долго, потому что красивого, черноусого там не
было. Если б она посмотрела на себя хотя бы в стекло, она б увидела, что и
ее узнать невозможно: неожиданная седина неузнаваемо меняет даже
двадцатилетних.
Она узнала его, забинтованного как мумия, по губам. Губы, его губы не
ответили на ее поцелуй - он был без сознания.
Почти две недели провела она в госпитале. Они слились для нее в один
длинный, изнурительный, без лиц, штрихов и деталей день. Но именно за эти
две недели она получила свой орден Красной звезды. Запомнилось одно - как
отдавала кому-то кровь. Прямое переливание. Только тут, на столе, она
потеряла сознание.
А вечером в сознание пришел он. И совсем не удивился, что она рядом.
Я, наверное, и очнулся-то от того, что она склонилась надо мной и я
почувствовал взгляд ее лучистых серых глаз под разлетевшимися на стороны
круглыми дугами бровей. На ее больших ресницах дрожали, искрясь, капельки
бриллиантовых слезинок. Ее ласковый взгляд был и радостным, и тревожным.
И, конечно, я не то чтобы уж вовсе не удивился, а подумал тогда: "А как
же иначе!" Хотя еще не совсем понимал, где я и на сколько времени и верст
отстоит эта наша встреча, этот госпиталь от того Одера, который стал могилой
для большинства бойцов моей роты, так отчаянно хотевших выжить, чтобы в
канун долгожданной Победы смыть с себя позорное пятно судимости и снова
стать полноправными офицерами без клейма "штрафники". Да и чуть было эта
река не стала и моей могилой.
Рассуждения о могилах долго не оставляли меня. Конечно, никому не
хотелось после собственной гибели истлеть в чужой земле: ни холмика, ни
кустика. Ни присесть родным, ни цветок положить, ни былинку выросшую
потрогать. Это почти то же, что сгинуть в водной пучине чужой реки. А мне
удалось избежать этого. Судьба. Счастье. Опять невероятное везение!
А тогда, узнав, как моя Рита оказалась здесь, тоже не очень сильно
удивился, скорее, восхитился ее верностью и мужеством, проявленными ею в
этой непростой ситуации.
Вот как писала об этом эпизоде ее войны газета "Известия" (17 января
1986 г.):
В те драматические часы, узнав о почти гибельном ранении любимого,
женщина, которая была не просто Ритой, а сержантом, бросилась искать его на
испещренном воронками берегу Одера, где все горело. Она провела дни и ночи в
этих воронках. Могла бы двигаться быстрее, пули, разрывы ее уже не пугали,
но в каждой воронке, увидев ее, стонали: "сестричка, перевяжи!" И она
перевязывала и ползла... Обратите внимание: могла бы двигаться быстрее, если
бы отмахнулась от чужой беды, чужой боли: не до вас, мол, я своего ищу! Нет,
этого она не могла.
Через несколько дней я уже вставал, а Рита, включившаяся в бесконечный
ритм работы госпиталя, теперь едва успевала подбегать ко мне.
Здесь, в госпитале меня поразил случай удивительной жизнеспособности
одного солдата, раненного тоже в голову. Соседи по нарам, на которых почти
вплотную были размещены раненые, обратили внимание на то, что этот солдат,
не приходя в сознание, постоянно, в течение более суток, стучал пальцами
одной руки по краю деревянной перекладинки нар, будто что-то хотел этим
сказать. Один из раненых, видимо телеграфист, догадался, что тот
перестукивает азбуку Морзе. И расшифровал этот перестук: он просит принять
донесение. Тогда кто-то посоветовал: отстучи ему, что донесение принято,
может успокоится. И тот "отстучал" по пальцам этого несчастного. И он
действительно успокоился. А через
15 минут его сердце перестало биться. жил-то он все это время в
госпитале со своей смертельной раной только ради выполнения солдатского
долга. Выполнил - и умер. Какая потрясающая сила духа держала его на этом
свете!
Спустя еще несколько дней я стал уговаривать Риту вернуться в батальон.
Во-первых, чтобы ее не сочли за дезертира (ведь она точно убежала!),
во-вторых, чтобы сообщить, где я, и передать так и не отправленное донесение
с плацдарма, в-третьих - узнать, чем закончилось дело на так дорого
доставшемся нам клочке земли за Одером, и в-четвертых - чтобы приехали за
мной. Мне нужно успеть к взятию Берлина!
Как она добиралась до батальона и как снова оказалась в этом госпитале,
не знаю, но мы тут же пошли к начальнику госпиталя просить о выписке.
Поскольку Рита уже была с ним хорошо знакома (он только на днях вручил
ей орден Красной Звезды), она смело пошла к нему, захватив меня. Он
неожиданно согласился, сказав, что такой медсестре он меня вполне доверяет.
На сборы - секунды! Мы вышли на залитый солнцем двор, где стояла
какая-то вычурная четырехколесная пролетка на рессорах с впряженной в нее
молодой гнедой лошадью. И мы, не теряя времени, получив у начпрода на двое
суток хлеба и консервов, тронулись в путь.
Удивительно приятной была эта поездка. Я уже и не помнил, приходилось
ли мне так вольготно передвигаться, да еще с таким очаровательным кучером!
По дороге Рита рассказала и батальонные новости. Главное - плацдарм
удержали. После моего ранения, оказывается, отбили еще две-три контратаки, к
вечеру саперы навели какой-то наплавной мост для пехоты и легкой артиллерии,
и к нашей геройской штрафной десятке присоединилось то пополнение, с которым
Рита добралась до Одера, и оставленные мной на правом берегу бронебойщики и
пулеметчики. Да и подразделения дивизии вместе со штрафниками стали
расширять захваченный нами плацдарм.
Рите, когда она вернулась из госпиталя, вначале не поверили, что я жив.
Насколько это было драматичным, по-моему, удачно откликнулась много лет
спустя на публикацию в "Комсомолке" очерка И. Руденко "Военно-полевой роман"
тбилисская поэтесса Анна Фуникова:
...Ей говорили - муж погиб,
и Одер стал его могилой;
Холодная, седая зыбь
волною труп его укрыла.
Друзей не слушала жена.
"Не верю. Он живой", - сказала.
Друзья решили, что она
рассудок в горе потеряла.
Не верит вести: мужа нет,
найти любимого решила...
Самой лишь девятнадцать лет -
под сердцем первенца носила.
А мужа много дней подряд
она средь раненых искала...
И, оказалось - жив солдат.
Недаром сердце подсказало!
Когда взглянула в зеркала
она, платок с волос снимая, -
Стояла в глубине стекла
чужая женщина. Седая...
...Кто-то из друзей шепнул ей тогда, что уже заготовлены похоронка и
документы о представлении меня посмертно к званию Героя Советского Союза. У
меня какое-то двоякое чувство возникло от этой вести: и вроде очень приятно,
но лучше, уж коль остался жив, то прижизненно.
А если посмертно - то очень достоин этого, хотя и штрафник, капитан
Смешной! Пусть бы это был за всю войну в боевой истории нашего 8-го
штрафбата единственный, но показательный случай штрафника-Героя. Своей
героической смертью, считал я, он это высокое звание заслужил.
Однако радость переполняла меня не от этого сообщения, а от того, что я
жив и что третью похоронку на своего последнего сына моя мама не получит,
что вот этим весенним днем под веселый цокот копыт я еду по дороге, местами
густо обсаженной цветущими деревьями. Как прошлой весной в Белоруссии. Даже
красивее, наверное потому, что весна эта, по всему видно, победная! И вообще
казалось временами, будто нет уже войны, такая благодать!
Навстречу нам то и дело попадались группы освобожденных из плена,
концлагерей и фашистского рабства - мужчины и женщины, и даже дети,
исхудавшие, изможденные, но со счастливыми улыбками и оттаявшими взглядами.
Они приветливо махали нам руками и кричали слова благодарности.
По какому-то понтонному мосту переправились через широкую, ныне
спокойную гладь Одера. И я, наконец, догадался спросить Риту, куда же мы
едем, как и где найдем свой батальон. Она сказала, что часть дороги ей уже
знакома, а потом достала карту, которую дал ей Филипп Киселев, наш начштаба.
На карте этой жирной красной чертой был обозначен (или, как у военных
принято говорить, "поднят") маршрут до какого-то городка. А там мы должны
будем спросить у военного коменданта дорогу, если не застанем своих.
Не буду описывать всей этой длинной дороги, коснусь только нескольких
примечательных событий на нашем пути. Выехали мы из госпиталя, кажется, 28
апреля, а батальон догнали к середине дня 1 мая где-то за городом
Фрайенвальде, в одном из северных пригородов Берлина.
Почти в каждом доме, да и почти из каждого окна свешивались большие
белые флаги-простыни в знак безоговорочной капитуляции. На улицах уже
появилась немногочисленная ребятня, усиленно загоняемая взрослыми в дома,
как только появлялись наши военные машины, везущие солдат, и другая техника,
а тем более - танки.
Иногда попадались и большие колонны монотонно шаркавших ногами, понуро
шагавших пленных немцев под конвоем советских солдат. Скорбно глядели на эти
толпы местные жители. Я почему-то не заметил ни одного случая, чтобы
какая-нибудь сердобольная "фрау" попыталась передать краюху хлеба или
картофелину пленному, как это бывало, даже под угрозой конвоиров, когда
фашисты гнали по украинским или белорусским селам наших солдат, попавших в
плен. Ну, что же, у каждой нации, как теперь принято говорить, свой
менталитет, своя широта души.
В одном месте близ дороги какая-то пожилая немка сторожила нескольких
коз, пасущихся на первой весенней траве. Среди этих коз Рита заметила
маленького, видимо недавно появившегося на свет юркого козленка. То ли
заговорил просыпавшийся в ней материнский инстинкт, то ли ее удивительная
тяга к животным, но она остановила наш "фиакр", подбежала к этому
черненькому созданию и взяла его на руки. Немка, охранявшая коз, вначале
испугалась, увидев, что солдат в юбке подбежал к этому мини-стаду. Но потом,
наверное увидев счастливое лицо этой юной советской женщины с заметно
пополневшей фигурой, поняла ее порыв и затараторила: "Битте, битте, битте",
мол, пожалуйста, возьмите, если нравится. И Рита, счастливая, принесла
доверчиво прижавшееся к ней маленькое существо и уселась с ним в пролетку.
Мне жаль было разочаровывать ее, заметив, что она не сможет заменить
ему мать-козу, да и потом, что она с ним будет делать дальше. Скорее всего,
просто кто-нибудь потом полакомится шашлыком из молоденькой козлятинки.
По-моему, даже слезы навернулись на ее глазах, но она поняла меня, бережно
опустила козленка на обочину дороги и тронула наш "кабриолет", постоянно
оглядываясь на это милое создание, которое не бросилось к своим козам, а
будто за чем-то родным некоторое время семенило своими тоненькими ножками за
все дальше уезжавшей от него повозкой.
К ночи решили остановиться в каком-то небольшом городишке. Выбрали
более или менее приличный дом, хозяева которого, не скажу, чтобы очень
радушно, но, видимо, не впервой нас, советских, пустили ночевать.
В отведенной нам комнате было все необходимое: стол, стулья, две
широкие кровати с толстыми пуховыми перинами, на тумбочке стоял таз, рядом в
металлическом кувшине была вода для умывания.
Попросили мы хозяйку вскипятить воды, чтобы попить чаю. Пожилая немка с
каким-то неживым, тусклым лицом кивнула в знак того, что понимает наш далеко
не совершенный немецкий, выдавила из себя "яволь" и вышла. Потом, за годы
моей службы в Германии я понял, что это "яволь" у них одно из главных слов
общения. Тем временем мы достали свою провизию, вскрыли банку какой-то
американской тушенки, достали сахар. Хозяйка принесла нам две чашки кипятка
и, увидев сахар, спросила, не хотим ли мы кофе. По ее глазам, так жадно
смотревшим на эти белые кусочки колотого рафинада, мы поняли, что кофе-то
она предложила неспроста. Конечно же, мы договорились, отдав ей половину
имевшегося у нас сахара. Видимо, она на такую щедрость не рассчитывала, так
как ее до этого неподвижное лицо вдруг оживилось, и она, не переставая,
стала повторять "данке, данке шон" и даже как-то неловко кланяться. Как мы
узнали, немцы вообще долгое время сахара не видели, пользуясь широко
распространенными тогда в Германии эрзацами, в данном случае - сахарином.
Утром хозяйка, когда мы собрались завтракать, принесла нам две чашки
дымящегося кофе. Уж очень похож был этот эрзац-кофе на тот дальневосточный
ячменный да желудевый, из которого в голодном году мама пекла нам черные
лепешки или оладьи... Но все-таки это была не вода, а у...


