gilqrowskij

сторінка №5

ал своей молодой жене. Внесли огромный
ящик сажени две длины, рабочие сорвали покрышку. Хлудов с топором в руках
сам старался вместе с ними. Отбили крышку, перевернули его дном кверху и
подняли. Из ящика вывалился... огромный крокодил.
Последний раз я видел Мишу Хлудова в 1885 году на собачьей выставке в
Манеже. Огромная толпа окружила большую железную клетку. В клетке на
табурете в поддевке и цилиндре сидел Миша Хлудов и пил из серебряного
стакана коньяк. У ног его сидела тигрица, била хвостом по железным прутьям,
а голову положила на колени Хлудову. Это была его последняя тигрица, недавно
привезенная из Средней Азии, но уже прирученная им, как собачонка.
Вскоре Хлудов умер в сумасшедшем доме, а тигрица Машка переведена в
зоологический сад, где была посажена в клетку и зачахла...
*
Все это были люди, проедавшие огромные деньги. Но были и такие любители
"вторничных" обедов, которые из скупости посещали их не более раза в месяц.
Таков был один из Фирсановых. За скупость его звали "костяная яичница".
Это был миллионер, лесной торговец и крупный дисконтер, скаред и копеечник,
каких мало. Детей у него в живых не осталось, и миллионы пошли по наследству
каким-то дальним родственникам, которых он при жизни и знать не хотел. Он
целый день проводил в конторе, в маленькой избушке при лесном складе, в
глухом месте, невдалеке от товарной станции железной дороги. Здесь он
принимал богачей, нуждавшихся в деньгах, учитывал векселя на громадные суммы
под большие проценты и делал это легко, но в мелочах был скуп невероятно.
В минуту откровенности он говорил:
— Ох, мученье, а не жизнь с деньгами. В другой раз я проснусь и давай
на счетах прикидывать. В день сто тысяч вышло. Ну, десятки-то тысяч
туда-сюда, не беспокоишься о них — знаешь, что на дело ушли, не жаль. А вот
мелочь! Вот что мучит. Примерно, привезет из моего имения приказчик
продукты, ну, масла, овса, муки... Примешь от него, а он, идол этакий, стоит
перед тобой и глядит в глаза... На чай, вишь,--привычка у них такая --
дожидается!.. Ну, вынешь из кармана кошелек, достанешь гривенник, думаешь
дать, а потом мелькнет в голове: ведь я ему жалованье плачу, за что же еще
сверх того давать? А потом опять думаешь: так заведено. Ну, скрепя сердце и
дашь, а потом ночью встанешь и мучаешься, за что даром гривенник пропал. Ну
вот, я и удумал, да так уж и начал делать: дам приказчику три копейки и
скажу: "Вот тебе три копейки, добавь свои две, пойди в трактир, закажи чайку
и пей в свое удовольствие. сколько хочешь".
В 1905 году в его контору явились экспроприаторы. Скомандовав служащим
"руки вверх", они прошли к "самому" в кабинет и, приставив револьвер к
виску, потребовали:
— Отпирай шкаф! Он так рассказывал об этом случае:
— Отпираю, а у самого руки трясутся, уже и денег не жаль: боюсь, вдруг
пристрелят. Отпер. Забрали тысяч десять с лишком, меня самого обыскали, часы
золотые с цепочкой сняли, приказали четверть часа не выходить из конторы...
А когда они ушли, уж и хохотал я, как их надул: пока они мне карманы
обшаривали, я в кулаке дер-
жал десять золотых, успел со стола схватить... Не догадались кулак-то
разжать! Вот как я их надул!.. Хи-хи-хи! — и раскатывался дробным смехом.
Над ним, по купеческой привычке, иногда потешались, но он ни на кого не
обижался.
Не таков был его однофамилец, с большими рыжими усами вроде сапожной
щетки. Его никто не звал по фамилии, а просто именовали: Паша Рыжеусов, на
что он охотно откликался. Паша тоже считал себя гурманом, хоть не мог
отличить рябчика от куропатки. Раз собеседники зло над ним посмеялись, после
чего Паша не ходил на "вторничные" обеды года два, но его уговорили, и он
снова стал посещать обеды: старое было забыто. И вдруг оно всплыло совсем
неожиданно, и стол уже навсегда лишился общества Паши.
В числе обедающих на этот раз был антрепренер Ф. А. Корш, часто
бывавший в клубе; он как раз сидел против Рыжеусова.
— Павел Николаевич, что это я вас у себя в театре не вижу?
— Помилуйте, Федор Адамыч, бываю изредка... Вот на это воскресенье
велел для ребятишек ложу взять. Что у вас пойдет?
— В воскресенье? "Женитьба".
— Что-о?
— "Женитьба" Гоголя...
— Ну и зачем вы эту мерзость ставите? Ф. А. Корш даже глаза вытаращил
и не успел ответить, как весь стол прыснул от смеха.
— Подлецы вы все, вот что! Сволочь! — взвизгнул Рыжеусов, выскочил
из-за стола и уехал из клуба.
Хохот продолжался, и удивленному Ф. А. Коршу наперерыв рассказывали
причину побега Рыжеусова.
Года два назад за ужином, когда каждый заказывал себе блюдо по вкусу,
захотел и Паша щегольнуть своим гурманством.
— А мне дупеля! — говорит он повару, вызванному для приема заказов.
— Дупеля? А ты знаешь, что такое дупель? — спрашивает кто-то.
— Конечно, знаю... Птиченка сама по себе махонькая, так с рябчонка, а
ноги во-о какие, а потом нос во-о какой!
Повар хотел возразить, что зимой дупелей нет, но веселый Королев мигнул
повару и вышел вслед за ним. Ужин продолжался.
Наконец, в закрытом мельхиоровом блюде подают дупеля.
— А нос где? — спрашивает Паша, кладя на тарелку небольшую птичку с
длинными ногами.
— Зимой у дупеля голова отрезается... Едок, а этого не знаешь,--
поясняет Королев.
— А!
Начинает есть и, наконец, отрезает ногу.
— Почему нога нитками пришита?.. И другая тоже? — спрашивает у
официанта Паша.
Тот фыркает и закрывается салфеткой. Все недоуменно смотрят, а Королев
серьезно объясняет:
— Потому, что я приказал к рябчику пришить петушью ногу.
Об этом на другой день разнеслось по городу, и уж другой клички
Рыжеусову не было, как "Нога петушья"!
Однажды затащили его приятели в Малый театр на "Женитьбу", и он
услыхал: "У вас нога петушья!"-- вскочил и убежал из театра.
Когда Гоголю поставили памятник, Паша ругательски ругался:
— Ему! Надсмешнику!
Бывал на "вторничных" обедах еще один чудак, Иван Савельев. Держал он
себя гордо, несмотря на долгополый сюртук и сапоги бутылками. У него была
булочная на Покровке, где все делалось по "военногосударственному", как он
сам говорил. Себя он называл фельдмаршалом, сына своего, который заведовал
другой булочной, именовал комендантом, калачников и булочников — гвардией,
а хлебопеков--гарнизоном.
Наказания провинившимся он никогда не производил единолично, а
устраивал формальные суды. Стол покрывался зеленым сукном, ставился хлеб с
серебряной солонкой, а для подсудимых приносились из кухни скамьи.
Наказания были разные: каторжные работы — значит отхожие места и
помойки чистить, ссылка — перевод из главной булочной во вторую. Арест
заменялся денежным штрафом, лишение прав — уменьшением содержания, а
смертная казнь — отказом от места.
Все старшие служащие носили имена героев и государственных людей:
Скобелев, Гурко, Радецкий, Александр Македонский и так далее. Они отвечали
только на эти прозвища, а их собственные имена были забыты. Так и в книгах
жалованье писалось:
Александр Македонский — крендельщик 6 рублей
Гурко — калашник 6 "
Наполеон — водовоз 4"
Так звали служащих и все старые покупатели. Надо заметить, что все
"герои" держали себя гордо и поддерживали тем славу имен своих.
Гурманы охотно приглашали за свой стол Ивана Савельева, когда он
изредка появлялся в клубе, потому что с ним было весело. Для потехи!
Даже постоянно серьезных братьев Ляпиных он умел рассмешить. Братья
Ляпины не пропускали ни одного обеда. "Неразлучники" — звали их. Было у них
еще одно прозвание — "чет и нечет", но оно забылось, его помнили только те,
кто знал их молодыми.
Они являлись в клуб обедать и уходили после ужина. В карты они не
играли, а целый вечер сидели в клубе, пили, ели, беседовали со знакомыми или
проводили время в читальне, надо заметить, всегда довольно пустой, хотя клуб
имел прекрасную библиотеку и выписывал все русские и многие иностранные
журналы.
Братья Ляпины — старики, почти одногодки. Старший — Михаил
Иллиодорович--толстый, обрюзгший, малоподвижный, с желтоватым лицом, на
котором, выражаясь словами Аркашки Счастливцева, вместо волос "какие-то
перья растут".
Младший — Николай — энергичный, бородатый, был полной
противоположностью брату. Они, холостяки, вдвоем занимали особняк с зимним
садом. Ляпины обладали хорошим состоянием и тратили его на благотворительные
дела...
История Ляпиных легендарная, и зря ее не рассказывали всякому купцы,
знавшие Ляпиных смолоду.
Ляпины родом крестьяне не то тамбовские, не то саратовские. Старший в
юности служил у прасола и гонял гурты в Москву. Как-то в Моршанске, во время
одного из своих путешествий, он познакомился со скопцами, и те уговорили его
перейти в их секту, предлагая за это большие деньги.
Склонили его на операцию, но случилось, что сделали только половину
операции, и, вручив часть обещанной суммы, докончить операцию решили через
год и тогда же и уплатить остальное. Но на полученную сумму Ляпин за год
успел разбогатеть и отказался от денег и операции.
А все-таки Михаил Иллиодорович обрюзг, потолстел и частенько
прихварывал: причина болезни была одна — объедение.
В половине восьмидесятых годов выдалась бесснежная зима. На масленице,
когда вся Москва каталась на санях, была настолько сильная оттепель, что
мостовые оголились, и вместо саней экипажи и телеги гремели железными шинами
по промерзшим камням — резиновых шин тогда не знали.
В пятницу и субботу на масленой вся улица между Купеческим клубом и
особняком Ляпиных была аккуратно уложена толстым слоем соломы.
Из-под соломы не было видно даже поперечного гранитного тротуара,
который, только для своего удобства, Ляпины провели в Купеческий клуб от
своего подъезда.
И вот у этого подъезда, прошуршав по соломе, остановилась коляска. Из
нее вышел младший брат Ляпин и помог выйти знаменитому профессору Захарьину.
Через минуту профессор, миновав ряд шикарных комнат, стал подниматься
по узкой деревянной лестнице на антресоли и очутился в маленькой спальне с
низким потолком.
Пахло здесь деревянным маслом и скипидаром. В углу, на пуховиках
огромной кровати красного дерева, лежал старший Ляпин и тяжело дышал.
Сердито на него посмотрел доктор, которому брат больного уже рассказал
о "вторничном" обеде и о том, что братец понатужился блинами,--так,
десяточка на два перед обедом.
— Это что? — закричал профессор, ткнув пальцем в стенку над кроватью.
— Клопик-с...-- сказал Михалыч, доверенный, сидевший неотлучно у
постели больного.
— Как свиньи живете. Забрались в дыру, а рядом залы пустые. Перенесите
спальню в светлую комнату! В гостиную! В зал!
Пощупал пульс, посмотрел язык, прописал героическое слабительное, еще
поругался и сказал:
— Завтра можешь встать!
Взял пятьсот рублей за визит и уехал.
На другой день к вечеру солома с улицы была убрана, но предписание
Захарьина братья не исполнили: спален своих не перевели...
Они смотрели каждый в свое зеркало, укрепленное на наружных стенах так,
что каждое отражало свою сторону улицы, и братья докладывали друг другу, что
видели:
— Пожарные по Столешникову вниз поехали.
— Студент к подъезду подошел.
Николай уезжал по утрам на Ильинку, в контору, где у них было большое
суконное дело, а старший весь день сидел у окна в покойном кожаном кресле,
смотрел в зеркало и ждал посетителя, которого пустит к нему швейцар — прямо
без доклада. Михаил Иллиодорович всегда сам разговаривал с посетителями.
Главным образом это были студенты, приходившие проситься в общежитие.
Швейцар знал, кого пустить, тем более, что подходившего к двери еще
раньше было видно в зеркале.
Входит в зал бедно одетый юноша.
— Пожить бы у вас...
— Что же, можно. А вы кто такой будете? Если студент университета,
Ляпин спросит, какого факультета, и сам назовет его профессоров, а если
ученик школы живописи, спросит — в каком классе, в натурном ли, в головном
ли, и тоже о преподавателях поговорит, причем каждого по имени-отчеству
назовет.
— Так-с! Значит, пожить у нас хотите? Раскроет книгу жильцов,
посмотрит отметки в общежитии и, если есть вакансия, даст записку.
— Вот с этой бумажкой идите в общежитие, спросите Михалыча,
заведующего, и устраивайтесь.

ЛЯПИНЦЫ

На дворе огромного владения Ляпиных сзади особняка стояло большое
каменное здание, служившее когда-то складом под товары, и его в конце
семидесятых годов Ляпины перестроили в жилой дом, открыв здесь бесплатное
общежитие для студентов университета и учеников Училища живописи и ваяния.
Поселится юноша и до окончания курса живет, да и кончившие курс иногда
оставались и жили в "Ляпинке" до получения места.
Вообще среди учащихся немногие были обеспечены — большинство беднота.
И студенты, и ученики Училища живописи резко делились на богачей и на
многочисленную голь перекатную.
Эти две различные по духу и по виду партии далеко держались друг от
друга. У бедноты не было знакомств, им некуда было пойти, да и не в чем.
Ютились по углам, по комнаткам, а собирались погулять в самых дешевых
трактирах. Излюбленный трактир был у них неподалеку от училища, в
одноэтажном домике на углу Уланского переулка и Сретенского бульвара, или
еще трактир "Колокола" на Сретенке, где собирались живописцы, работавшие по
церквам. Все жили по-товарищески: у кого заведется рублишко, тот и угощает.
Многие студенты завидовали ляпинцам--туда попадали только счастливцы:
всегда полно, очереди не дождешься.
Много из "Ляпинки" вышло знаменитых докторов, адвокатов и художников.
Жил там некоторое время П. И. Постников, известный хирург; жил до своего
назначения профессор Училища живописи художник Корин; жили Петровичей,
Пырин. Многих "Ляпинка" спасла от нужды и гибели.
Были и "вечные ляпинцы". Были три художника — Л., Б. и X., которые по
десять--пятнадцать лет жили в "Ляпинке" и оставались в ней долгое время уже
по выходе из училища. Обжились тут, обленились. Существовали разными
способами: писали картинки для Сухаревки, малярничали, когда трезвые...
Ляпины это знали, но не гнали: пускай живут, а то пропадут на Хитровке.
"Ляпинка" была для многих студентов счастьем. Бывало нередко, что
бесквартирные студенты проводили ночи на бульварах...
*
В восьмидесятые годы, кажется в 1884 году, Московский университет
окончил доктор Владимиров, семинарист, родом из Галича. На четвертом курсе
полуголодный Владимиров остался без квартиры и недели две проводил майские
ночи, гуляя по Тверскому бульвару, от памятника Пушкина до Никитских ворот.
В это же время, около полуночи, из своего казенного дома переходил бульвар
обер-полицмейстер Козлов, направляясь на противоположную сторону бульвара,
где жила известная московская красавица портниха. Утром, около четырех-пяти
часов, Козлов возвращался тем же путем домой. Владимиров, как и другие
бездомовники, проводившие ночи на Тверском бульваре, знал секрет путешествий
Козлова. Бледный юноша в широкополой шляпе, модной тогда среди студентов
(какие теперь только встречаются в театральных реквизитах для шиллеровских
разбойников), обратил на себя внимание Козлова. Утром как-то они
столкнулись, и Козлов, расправив свои чисто военные усы, спросил:
— Молодой человек, отчего это я вас встречаю по ночам гуляющим вдоль
бульвара?
— А оттого, что не всем такое счастье, чтобы гулять поперек бульвара
каждую ночь.
*
Грязно, конечно, было в "Ляпинке", зато никакого начальства. В каждой
комнате стояло по четыре кровати, столики с ящиками и стулья. Помещение было
даровое, а за стол брали деньги.
Внизу была столовая, где подавался за пятнадцать копеек в два блюда
мясной обед--щи и каша, бесплатно раз в день давали только чай с хлебом. Эта
столовая была клубом, где и "крамольные" речи говорились, и песни пелись, и
революционные прокламации первыми попадали в "Ляпинку" и читались открыто:
сыщики туда не проникали, между своими провокаторов и осведомителей не было.
Чуть подозрительное лицо появится, сейчас ляпинцы учуют, окружат и давай
делать допрос по-ляпински: отбили охоту у сыщиков. Тем не менее в "Ляпинке"
бывали обыски и нередко арестовывалась молодежь, но жандармы старались это
делать, из боязни столкновения, не в самом помещении, а на улице,--ловили
поодиночке. Во время студенческих волнений здесь происходили сходки. Десятки
лет свободно существовала "Ляпинка", принимая учащуюся молодежь. Известен
только один случай, когда братья Ляпины отказались принять в "Ляпинку"
ученика Училища живописи,-- а к художникам они благоволили особенно.
На одной из ученических выставок в Училище живописи всех поразила
картина "Мертвое озеро". Вещь прекрасная, но жуткая: каменная пустыня,
кровавая от лучей заката, посредине--озеро цвета застывшей крови. Автор
картины — неуклюжий, оборванный человечек, уже пожилой, некрасивый, с
озлобленным выражением глаз, косматая шапка волос, не ведавших гребня. Это
был ученик Жуков. Он пошел к Ляпину проситься в общежитие, но своим видом и
озлобленно-дерзким разговором произвел на братьев такое впечатление, что они
отказали ему в приеме в общежитие. Он ушел, встретил на улице знакомого
кучера из той деревни, где был волостным писарем до поступления в училище.
Кучер служил у какой-то княгини и, узнав, что Жукову негде жить, приютил его
в своей комнатке, при конюшне.
Была у Жукова еще аллегорическая картина "После потопа", за которую
совет профессоров присудил ему первую премию в пятьдесят рублей, но деньги
выданы
не были, так как Жуков был вольнослушателем, а премии выдавались только
штатным ученикам. Он тогда был в классе профессора Савицкого, и последний о
нем отзывался так:
— Жемчужина школы!
И погибла эта жемчужина школы.
Когда его перевели из кучерской в комнату старинного барского дома,
прислуга стала глумиться над ним, и не раз он слышал ужасное слово:
"Дармоед".
И в один злополучный день прислуга, вошедшая убирать его комнату,
увидела: из камина торчали ноги, а среди пылающих дров в камине лежала
обуглившаяся верхняя часть-тела несчастного художника. Директор школы князь
Львов выдал сто рублей на похороны Жукова, которого товарищи проводили на
Даниловское кладбище. Более близкие его друзья — а их было у него очень
мало--рассказывали, что после него осталась большая поэма в стихах,
посвященная девушке, с которой он и знаком не был, но был в нее тайно
влюблен... Рассказывали, что он очень тяготился своей невзрачной
наружностью, был болезненно самолюбив. А все-таки, думается, выдай ему
училище пятьдесят рублей, мы, может быть, увидели бы крупного, оригинального
художника — это ждали и Савицкий и товарищи, верившие в его талант...
Много талантов погибло от бедности. Такова судьба Волгужева. Слесарь,
потом ученик школы, участник крупных выставок, обитатель "Ляпинки"... Его
волжские пейзажи были прекрасны. Он умер от чахотки: заболел, лечиться не на
что. Это тоже был человек гордый, неуступчивый... С ним был такой случай.
Перед окончанием курса несколько учеников, лучших пейзажистов, были
приглашены московским генерал-губернатором князем Сергеем Александровичем в
его подмосковное имение "Ильинское" на лето отдыхать и писать этюды. Среди
них был и Волгужев. На рождественской ученической выставке Сергей
Александрович, неуклонно посещавший эти выставки, остановился перед картиной
Волгужева, написанной у него в имении, расхвалил ее и спросил о цене.
Подозвали Волгужева. В отрепанном пиджаке, как большинство учеников
того времени, он подошел к генерал-губернатору, который был выше его ростом
на две
головы, и взял его за пуговицу мундира, что привело в ужас все
начальство.
— Какая цена этой картины? Она мне нравится, я хочу ее приобрести,--
сказал Сергей Александрович.
— Пятьсот рублей,--отрезал Волгужев, продолжая вертеть княжескую
пуговицу.
— Это слишком дорого.
— А дорого, так и не надо, дешевле не продам! — Волгужев бросил
вертеть пуговицу и отошел.
Цена была неслыханная, и, кроме того, по расценке выставочной комиссии,
она объявлена была в сто рублей. На это указали Волгужеву.
— Знаю; всякому другому--сто, а этому--пятьсот. Уж очень он важен... Я
тоже важничать умею... На кой ты мне?
*
Как-то на выставке появился женский портрет ученика из класса В. А.
Серова. Автор его тоже жил в "Ля-пинке". Портрет этот--молодая девица в
белом платье на белом фоне, в белой раме--произвел впечатление, и одна
молодая дама пожелала познакомиться с художником. Ей представили автора:
ляпинец как ляпинец. Но на костюм эта важная дама не обратила внимания и
предложила ему написать ее портрет. На другой день в том же своем
единственном пиджаке он явился в роскошную квартиру против дома
генерал-губернатора и начал писать одновременно с нее и с ее дочери.
Молчаливый и стесняющийся обстановки попервоначалу, художник наконец
поободрился, стал разговарить, дама много расспрашивала его о жизни
художников и изъявила желание устроить для них у себя вечеринку.
— Позовите ко мне ваших товарищей, только скажите, чем и как их
угощать.
— Водка, селедка, огурцы, колбаса, и, пожалуй, пивка бы хорошо. Чаю не
надо. А сколько позвать? Человек пяток не много?
— Да что вы? Сколько хотите зовите: чем больше, тем лучше.
— Я и тридцать наберу!
— Вот на тридцать и приготовим, очень рада. В назначенный день к семи
часам вечера приперла из "Ляпинки" артель в тридцать человек. Швейцар в
ужасе, никого не пускает. Выручила появившаяся хозяйка дома, и
княжеский швейцар в щегольской ливрее снимал и развешивал такие пальто и
полушубки, каких вестибюль и не видывал. Только места для калош остались
пустыми.
Поперла ватага по коврам в роскошную столовую и сразу расселась за
огромный стол, уставленный всевозможными закусками, винами, пивом, водкой.
Хозяйка и две ее знакомые дамы заняли места в конце стола. Предусмотрительно
устроитель вечера усадил среди дам двух нарочно приглашенных неляпинцев,
франтов-художников, красавцев, вращавшихся в светском обществе, которые
заняли хозяйку дома и бывших с ней дам; больше посторонних никого не было.
Муж хозяйки дома, старый генерал, вышел было, взглянул, поклонился, но его
никто даже не заметил, и он скрылся, осторожно притворив дверь.
С каждой рюмкой компания оживлялась, чокались, пили, наливали друг
другу, шумели, и один из ляпинцев, совершенно пьяный, начал даже очень
громко "родителей поминать". Более трезвые товарищи его уговорили уйти,
швейцар помог одеться, и "Атамоныч" побрел в свою "Ляпинку", благо это было
близко. Еще человек шесть "тактично" выпроводили таким же путем товарищи, а
когда все было съедено и выпито, гости понемногу стали уходить.
Долго об этой пирушке вспоминали ее участники.
*
Были у ляпинцев и свои развлечения — театр Корша присылал им пять раз
в неделю бесплатные билеты на галерку, а цирк Саламонского каждый день,
кроме суббот, когда сборы всегда были полные, присылал двадцать медных блях,
которые заведующий Михалыч и раздавал студентам, требуя за каждую бляху
почему-то одну копейку. Студенты охотно платили, но куда эти копейки шли,
никто не знал.
Кроме этого, удовольствий для студентов-ляпинцев никаких не было, если
не считать бесплатного входа на художественные выставки.
Развлекались еще ляпинцы во время студенческих волнений, будучи почти
всегда во главе движения. Раз было так, что больше половины "Ляпинки"
ночевало в пересыльной тюрьме.

"СРЕДЫ" ХУДОЖНИКОВ



За Нарышкинским сквером, на углу Малой Дмитровки, против Страстного
монастыря, в старинном барском доме много лет помещалось "Общество любителей
художеств", которое здесь устраивало модные тогда "Периодические выставки".
На них лучшие картины получали денежные премии и прекрасно раскупались.
Во время зимнего сезона общество устраивало "пятницы", на которые по вечерам
собирались художники, ставилась натура, и они, "уставя брады свои" в
пюпитры, молчаливо и сосредоточенно рисовали, попивая чай и перекидываясь
между собой редкими словами.
Иногда кто-нибудь в это время играл на рояле, кто-нибудь из
гостей-певцов пел или читал стихи. Вечера оканчивались скромной закуской. На
них присутствовали только корифеи художества: Маковские, Поленов, Сорокин,
Ге, Неврев и члены Общества — богатеи-меценаты П. М. Третьяков, Свешников,
Куманин. Учащимся и молодым художникам доступа не было, а потому "пятницы"
были нудны и скучны — недаром их прозвали "казенные пятницы". На них почти
постоянно бывал художник-любитель К. С. Шиловский, впоследствии актер Малого
театра Лошивский, человек живой, талантливый, высокообразованный. Он скучал
на этих заседаниях, и вот как-то пригласил кое-кого из членов "пятниц" к
себе на "субботу".
И стали у него на квартире, в Пименовском переулке, собираться
художники. Они рисовали, проводили время за чайным столом в веселых беседах,
слушали музыку, чтение, пение; много бывало и молодежи. Все это
заканчивалось ужином. На "субботах" бывал В. Е. Шмаровин, знаток живописи и
коллекционер. На одной из ученических выставок он первый "углядел" Левитана
и приобрел его этюдик. Это была первая вещь, проданная Левитаном, и это было
началом их дружбы. Шмаровин вообще дружил с полуголодной молодежью Училища
живописи, покупал их вещи, а некоторых приглашал к себе на вечера, где
бывали также и большие художники. Как-то на "субботе" Шиловского он
пригласил его и всех гостей к себе на следующую "среду", и так постепенно
"пятницы" заглохли и обезлюдели. "Субботы" Шиловского, которые так увлекли
художников попервоначалу, тоже не привились. Хлебосольный Шиловский на
последние рубли в своей небольшой, прекрасно обставленной квартире угощал
своих гостей ужинами с винами — художники стали стесняться бывать и ужинать
на чужой счет, да еще в непривычной барской обстановке.
"Среды" Шмаровина были демократичны. Каждый художник, состоявший членом
"среды", чувствовал себя здесь как дома, равно как и гости. Они пили и ели
на свой счет, а хозяин дома, "дядя Володя", был, так сказать, только
организатором и директором-распорядителем.
На "средах" все художники весь вечер рисовали акварель:
Левитан--пейзаж, француз баталист Дик де Лонлей--боевую сценку,
Клод--карикатуру, Шестеркин — натюрморт, Богатов, Ягужинский и т. д.--
всякий свое. На рисунке проставлялась цена, которую получал художник за свою
акварель,-- от рубля до пяти. Картины эти выставлялись тут же в зале "для
обозрения публики", а перед ужином устраивалась лотерея, по гривеннику за
билет. Кто брал один билет, а иной богатенький гость и десяток, и два --
каждому было лестно выиграть за гривенник Левитана! Оставшиеся картины
продавались в магазинах Дациаро и Аванцо. Из вырученной от лотереи суммы тут
же уплачивалась стоимость картины художникам, а остатки шли на незатейливый
ужин. Кроме того, на столах лежали папки с акваре-
лями, их охотно раскупали гости. И каждый посетитель "сред" сознавал
что он пьет-ест не даром.
На "субботах" и "средах" бывала почти одна и та же публика. На
"субботах" пили и ели под звуки бубна, а на "средах" пили из "кубка Большого
орла" под звуки гимна "среды", состоявшего из одной строчки — "Недурно
пущено", на музыку "Та-ра-ра-бум-бия".
И вот на одну из "сред" в 1886 году явился в разгар дружеской беседы К.
С. Шиловский и сказал В. Е. Шмаровину:
— Орел и бубен должны быть вместе, пусть будут они у тебя на "средах".
"Субботы" кончились--и остались "среды".
Почетный "кубок Большого орла" на бубне Шиловского подносился
Шмаровиным каждому вновь принятому в члены "среды" и выпивался под пение
гимна "Недурно пущено" и грохот бубна...
Это был обряд "посвящения" в члены кружка. Так же подносился "Орел"
почетным гостям или любому из участников "сред", отличившемуся красивой
речью, удачным экспромтом, хорошо сделанным рисунком или карикатурой. Весело
зажили "среды". Собирались, рисовали, пили и пели до утра.
В артистическом мире около этого времени образовалось "Общество
искусства и литературы", многие из членов которого были членами "среды".
В 1888 году "Общество искусства и литературы" устроило в Благородном
собрании блестящий бал. Точные исторические костюмы, декорация, обстановка,
художественный грим--все было сделано исключительно членами "среды".
И. Левитан, Голоушев, Богатов, Ягужинский и многие другие работали не
покладая рук. Бал удался — "среда" окрепла.
В 1894 году на огромный стол, где обычно рисовали по "средам" художники
свои акварели, В. Е. Шмаровин положил лист бристоля и витиевато написал
сверху:
"1-я среда 1894-го года". Его сейчас же заполнили рисунками
присутствующие. Это был первый протокол "среды".
Каждая "среда" с той поры имела свой протокол... Крупные имена сверкали
в этих протоколах под рисун-
ками. отражавшими быт современности. Кроме художников, писали стихи
поэты. М. А. Лохвицкая, Е. А. Буланина, В. Я. Брюсов записали на протоколах
по нескольку стихотворений.
Это уже в новом помещении, в особняке на Большой Молчановке, когда на
"среды" стало собираться по сто и более участников и гостей. А там, в
Савеловском переулке, было еще только начало "сред".
На звонок посетителей "сред" выходил В. Е. Шмаровин.
— Ну вот, друг, спасибо, что пришел! А то без тебя чего-то не
хватало... Иди погрейся с морозца,-- встречал он обычно пришедшего.
Кругом все знакомые... Приветствуя, В. Е. Шмаровин иногда становится
перед вошедшим: в одной руке серебряная стопочка допетровских времен, а в
другой — екатерининский штоф, "квинтель", как называли его на "средах".
Основная масса гостей являлась часов в десять. Старая няня, всеобщий
друг, помогает раздеваться... Выходит сам "дядя Володя", целуется...
Отворяется дверь в зал с колоннами, весь увешанный картинами... Посредине
стол, ярко освещенный керосиновыми лампами с абажурами, а за столом уже
сидит десяток художников-- кто над отдельным рисунком, кто протокол
заполняет... Кругом стола ходили гости, смотрели на работу... Вдруг
кто-нибудь садился за рояль. Этот "кто-нибудь" обязательно известность
музыкального мира: или Лентовская, или Аспергер берется за виолончель--и еще
веселее работается под музыку. Входящие не здороваются, не мешают работать,
а проходят дальше, или в гостиную через зал, или направо в кабинет,
украшенный картинами и безделушками. Здесь, расположившись на мягкой мебели,
беседуют гости... Лежат бубен, гитары, балалайки... Через коридор идут в
столовую, где кипит самовар, хозяйка угощает чаем с печеньем и вареньем. А
дальше комната, откуда слышатся звуки арфы,--это дочь хозяина играет для
собравшихся подруг... Позднее она будет играть в квартете, вместе со
знаменитостями, в большом зале молчановского особнячка.
Была еще комната: "мертвецкая".
Это самая веселая комната, освещенная темно-красным фонарем с потолка.
По стенам — разные ископае-
мые курганные древности, целые плато старинных серег и колец,
оружие--начиная от каменного века--кольчуги, шлемы, бердыши, ятаганы.
Вдоль стен широкие турецкие диваны, перед ними столики со спичками и
пепельницами, кальян для любителей. Сидят, хохочут, болтают без умолку...
Кто-нибудь бренчит на балалайке, кое-кто дремлет. А "мертвецкой" звали
потому, что под утро на этих диванах обыкновенно спали кто лишнее выпил или
кому очень далеко бы-ло до дому...
В полночь раздавались удары бубна в руках "дяди Володи"... Это первый
сигнал. Художники кончают работать. Через десять минут еще бубен...
Убираются кисти, бумага; рисунки, еще не высохшие, ставятся на рояль.
Все из-за стола расходятся по комнатам--в зале накрывают ужин... На
множестве расписанных художниками тарелок ставится закуска, описанная в меню
протокола. Колбасы: жеваная, дегтярная, трафаретная, черепаховая, медвежье
ушко с жирком, моржовые разварные клыки,-- собачья радость, пятки
пилигрима... Водки: горилка, брыкаловка, сногсшибаловка, трын-травная и
другие... Наливки; шмаровка, настоенная на молчановке, декадентская,
варенуха из бубновых валетов, аукционная, урядницкая на комаре и таракане...
Вина: из собственных садов "среды", с берегов моря житейского, розовое с
изюминкой пур для дам. Меню ужина: 1) чудо-юдо рыба лещ; 2) телеса птичьи
индейские на кости; 3) рыба лабардан, соус — китовые поплавки всмятку; 4)
сыры: сыр бри, сыр Дарья, сыр Марья, сыр Бубен; 5) сладкое: мороженое
"недурно пущено". На столе стоят старинные гербовые квинтеля с водками,
чарочки с ручками и без ручек--все это десятками лет собиралось В. Е.
Шмаровиным на Сухаревке. И в центре стола ставился бочонок с пивом, перед
ним сидел сам "дядя Володя", а дежурный по "среде" виночерпий разливал пиво.
Пили. Ели. Вставал "дядя Володя", звякал в бубен. Все затихало.
— Дорогие товарищи, за вами речь.
И указывал на кого-нибудь, не предупреждая,-- приходилось говорить. А
художник Синцов уже сидел за роялем, готовый закончить речь гимном... Скажет
кто хорошо — стол кричит.
— "Орла!"
Кубок пьется под музыку и общее пение гимна "Недурно пущено".
Утро. Сквозь шторы пробивается свет. Семейные и дамы ушли... Бочонок
давно пуст... Из "мертвецкой" слышится храп. Кто-то из художников пишет
яркими красками с натуры: стол с неприбранной посудой, пустой "Орел" высится
среди опрокинутых рюмок, бочонок с открытым краном, и, облокотясь на стол,
дремлет "дядя Володя". Поэт "среды" подписывает рисунок на законченном
протоколе:
Да, час расставанья пришел,
День занимается белый,
Бочонок стоит опустелый,
Стоит опустелый "Орел"...
1922 год. Все-таки собирались "среды". Это уж было не на Большой
Молчановке, а на Большой Никитской, в квартире С. Н. Лентовской. "Среды"
назначались не регулярно. Время от времени "дядя Володя" присылал
приглашения, заканчивавшиеся так:
"22 февраля, в среду, на "среде" чаепитие. Условия следующие: 1)
самовар и чай от "среды"; 2) сахар и все иное съедобное, смотря по аппетиту
прибывший приносит на свою долю с собой в количестве невозбраняемом..."

НАЧИНАЮЩИЕ ХУДОЖНИКИ



Настоящих любителей, которые приняли бы участие в судьбе молодых
художников, было в старой Москве мало. Они ограничивались самое большое
покупкой картин для своих галерей и "галдарей", выторговывая каждый грош.
Настоящим меценатом, кроме П. М. Третьякова и К. Т. Солдатенкова, был
С. И. Мамонтов, сам художник, увлекающийся и понимающий.
Около него составился кружок людей, уже частью знаменитостей, или
таких, которые показывали с юных дней, что из них выйдут крупные художники,
как и оказывалось впоследствии.
Беднота, гордая и неудачливая, иногда с презрением относилась к
меценатам.
— Примамонтились, воротнички накрахмалили! — говорили бедняки о
попавших в кружок Мамонтова.
Трудно было этой бедноте выбиваться в люди. Большинство дети неимущих
родителей — крестьяне, мещане, попавшие в Училище живописи только благодаря
страстному влечению к искусству. Многие, окончив курс впроголодь, люди
талантливые, должны были приискивать какое-нибудь другое занятие. Многие из
них стали церковными художниками, работавшими по стенной живописи в церквах.
Таков был С. И. Грибков, таков был Баженов, оба премированные при окончании,
надежда училища. Много их было таких.
Грибков по окончании училища много лет держал живописную мастерскую,
расписывал церкви и все-таки неуклонно продолжал участвовать на выставках и
не прерывал дружбы с талантливыми художниками того времени.
По происхождению--касимовский мещанин, бедняк, при окончании курса
получил премию за свою картину "Ссора Ивана Ивановича с Иваном
Никифоровичем". Имел премии позднее уже от Общества любителей художеств за
исторические картины. Его большая мастерская церковной живописи была в
купленном им доме у Калужских ворот.
Дом был большой, двухэтажный, населен беднотой — прачки, мастеровые,
которые никогда ему не платили за квартиру, и он не только не требовал
платы, но еще сам ремонтировал квартиры, а его ученики красили и белили.
В его большой мастерской было место всем. Приезжает какой-нибудь
живописец из провинции и живет у него, конечно, ничего не делая, пока место
найдет, пьет, ест. Потерял живописец временно место--приходит тоже, живет
временно, до работы.
В учениках у него всегда было не меньше шести мальчуганов. И работали
по хозяйству и на посылушках, и краску терли, и крыши красили, но каждый
вечер для них ставился натурщик, и они под руководством самого Грибкова
писали с натуры.
Немало вышло из учеников С. И. Грибкова хороших художников. Время от
времени он их развлекал, устраивал по праздникам вечеринки, где водка и пиво
не допускались, а только чай, пряники, орехи и танцы под гитару и гармонию.
Он сам на таких пирушках до поздней ночи сидел в кресле и радовался, как
гуляет молодежь.
Иногда на этих вечеринках рядом с ним сидели его друзья-художники,
часто бывавшие у него: Неврев, Шмельков, Пукирев и другие, а известный
художник Саврасов живал у него целыми месяцами.
В последние годы, когда А. К. Саврасов уже окончательно спился, он
иногда появлялся в грибковской мастерской в рубище. Ученики радостно
встречали знаменитого художника и вели его прямо в кабинет к
С. И. Грибкову. Друзья обнимались, а потом А. К. Саврасова отправляли с
кем-нибудь из учеников в баню к Крымскому мосту, откуда он возвращался
подстриженный, одетый в белье и платье Грибкова, и начиналось вытрезвление.
Это были радостные дни для Грибкова. Живет месяц, другой,, а потом
опять исчезает, ютится по притонам, рисуя в трактирах, по заказам
буфетчиков, за водку и еду.
Всем помогал С. И. Грибков, а когда умер, пришлось хоронить его
товарищам: в доме не оказалось ни гроша.
А при жизни С. И. Грибков не забывал товарищей. Когда разбил паралич
знаменитого В. В. Пукирева и он жил в бедной квартирке в одном из переулков
на Пречистенке, С. И. Грибков каждый месяц посылал ему пятьдесят рублей с
кем-нибудь из своих учеников, О В. В. Пукиреве С. И. Грибков всегда говорил
с восторгом:
— Ведь это же Дубровский, пушкинский Дубровский! Только разбойником не
был, а вся его жизнь была, как у Дубровского,--и красавец, и могучий, и
талантливый, и судьба его такая же!
Товарищ и друг В. В. Пукирева с юных дней, он знал историю картины
"Неравный брак" и всю трагедию жизни автора: этот старый важный
чиновник--живое лицо. Невеста рядом с ним--портрет невесты В. В. Пукирева, а
стоящий со скрещенными руками--это сам В. В. Пукирев, как живой.
У С. И. Грибкова начал свою художественную карьеру и Н. И. Струнников,
поступивший к нему в ученики четырнадцатилетним мальчиком. Так же, как и
все, был "на побегушках", был маляром, тер краски, мыл кисти, а по вечерам
учился рисовать с натуры. Раз С. И. Грибков послал ученика Струнникова к
антиквару за Калужской заставой реставрировать какую-то старую картину.
В это время к нему приехал П. М. Третьяков покупать портрет
архимандрита Феофана работы Тропинина. Увидав П. М. Третьякова, антиквар
бросился снимать с него шубу и галоши, а когда они вошли в комнату, то
схватил работавшего над картиной Струнникова и давай его наклонять к полу:
— Кланяйся в ноги, на колени перед ним. Ты знаешь, кто это?
Н. И. Струнников в недоумении упирался, но П. М. Третьяков его выручил,
подал ему руку и сказал:
— Здравствуйте, молодой художник!
Портрет Тропинина П. М. Третьяков купил тут же за четыреста рублей, а
антиквар, когда ушел П. М. Третьяков, заметался по комнате и заскулил:
— А-ах, продешевил, а-ах, продешевил!
Н. И. Струнников, сын крестьянина, пришел в город без копейки в кармане
и добился своего не легко. После С. И. Грибкова он поступил в Училище
живописи и начал работать по реставрации картин у известного московского
парфюмера Брокара, владельца большой художественной галереи.
За работу Н. И. Струнникову Брокар денег не давал, а только платил за
него пятьдесят рублей в училище и содержал "на всем готовом". А содержал
так: отвел художнику в сторожке койку пополам с рабочим,-- так двое на одной
кровати и спали, и кормил вместе со своей прислугой на кухне. Проработал год
Н. И. Струнников и пришел к Брокару:
— Я ухожу.
Брокар молча вынул из кармана двадцать пять рублей. Н. И. Струнников
отказался.
— Возьмите обратно.
Брокар молча вынул бумажник и прибавил еще пятьдесят рублей. Н. И.
Струнников взял, молча повернулся и ушел.
Нелегка была жизнь этих начинающих художников без роду, без племени,
без знакомства и средств к жизни.
Легче других выбивались на дорогу, как тогда говорили, "люди в
крахмальных воротничках". У таких заводились знакомства, которые нужно было
поддерживать, а для этого надо было быть хорошо воспитанным и образованным.
У Жуковых, Волгушевых и других таких--имя их легион — ни того, ни
другого.
Воспитание в детстве было получить негде, а образование Училище
живописи не давало, программа общеобразовательных предметов была слаба, да и
смот-
рели на образование, как на пустяки,-- были уверены, что художнику
нужна только кисть, а образование-- вещь второстепенная.
Это ошибочное мнение укоренилось прочно, и художников образованных в то
время почти не было. Чудно копирует природу, дает живые портреты--и ладно.
Уменья мало-мальски прилично держать себя добыть негде. Полное презрение ко
всякому приличному обществу--"крахмальным воротничкам" и вместе--к
образованию. До образования ли, до наук ли таким художникам было, когда нет
ни квартиры, ни платья, когда из сапог пальцы смотрят, а штаны такие, что
приходится задом к стене поворачиваться. Мог ли в таком костюме пойти
художник в богатый дом писать портрет, хотя мог написать лучше другого...
Разве не от этих условий погибли Жуков, Волгушев? А таких были сотни,
погибавших без средств и всякой поддержки.
Только немногим удавалось завоевать свое место в жизни. Счастьем было
для И. Левитана с юных дней попасть в кружок Антона Чехова. И. И. Левитан
был беден, но старался по возможности прилично одеваться, чтобы быть в
чеховском кружке, также в то время бедном, но талантливом и веселом. В
дальнейшем через знакомых оказала поддержку талантливому юноше богатая
старуха Морозова, которая его даже в лицо не видела. Отвела ему уютный,
прекрасно меблированный дом, где он и написал свои лучшие вещи.
Выбился в люди А. М. Корин, но он недолго прожил — прежняя ляпинская
жизнь надорвала его здоровье. Его любили в училище как бывшего ляпинца,
выбившегося из таких же, как они сами, теплой любовью любили его.
Преклонялись перед корифеями, а его любили так же, как любили и А. С.
Степанова. Его мастерская в Училище живописи помещалась во флигельке,
направо от ворот с Юшкова переулка.
Огромная несуразная комната. Холодно. Печка дымит. Посредине на
подстилке какое-нибудь животное: козел, овца, собака, петух... А
то--лисичка. Юркая, с веселыми глазами, сидит и оглядывается; вот ей
захотелось прилечь, но ученик отрывается от мольберта, прутиком пошевелит ей
ногу или мордочку, ласково погрозит, и лисичка садится в прежнюю позу. А
кругом уче-
ники пишут с нее и посреди сам А. С. Степанов делает замечания,
указывает.
Ученики у А. С. Степанова были какие-то особенные, какие-то тихие и
скромные, как и он сам. И казалось, что лисичка сидела тихо и покорно
оттого, что ее успокаивали эти покойные десятки глаз, и под их влиянием она
была послушной, и, кажется, сознательно послушной.
Этюды с этих лисичек и другие классные работы можно было встретить и на
Сухаревке, и у продавцов "под воротами". Они попадали туда после просмотра
их профессорами на отчетных закрытых выставках, так как их было девать
некуда, а на ученические выставки классные работы не принимались, как бы
хороши они ни были. За гроши продавали их ученики кому попало, а встречались
иногда среди школьных этюдов вещи прекрасные.
Ученические выставки бывали раз в году--с 25 декабря по 7 января. Они
возникли еще в семидесятых годах, но особенно стали популярны с начала
восьмидесятых годов, когда на них уже обозначились имена И. Левитана,
Архипова, братьев Коровиных, Святославского, Аладжалова, Милорадовича,
Матвеева, Лебедева и Николая Чехова (брата писателя).
На выставках экспонировались летние ученические работы. Весной, по
окончании занятий в Училище живописи, ученики разъезжались кто куда и писали
этюды и картины для этой выставки. Оставались в Москве только те, кому уж
окончательно некуда было деваться. Они ходили на этюды по окрестностям
Москвы, давали уроки рисования, нанимались по церквам расписывать стены.
Это было самое прибыльное занятие, и за летнее время ученики часто
обеспечивали свое существование на целую зиму. Ученики со средствами уезжали
в Крым, на Кавказ, а кто и за границу, но таких было слишком мало. Все, кто
не скапливал за лето каких-нибудь грошовых сбережений, надеялись только на
продажу своих картин.
Ученические выставки пользовались популярностью, их посещали, о них
писали, их любила Москва. И владельцы галерей, вроде Солдатенкова, и никому
не ведо-
мые москвичи приобретали дешевые картины, иногда будущих знаменитостей,
которые впоследствии приобретали огромную ценность.
Это был спорт: угадать знаменитость, все равно что выиграть двести
тысяч. Был один год (кажется, выставка 1897 года), когда все лучшие картины
закупили московские "иностранцы": Прове, Гутхейль, Кноп, Катуар, Брокар,
Гоппер, Мориц, Шмидт-После выставки счастливцы, успевшие продать свои
картины и получить деньги, переодевались, расплачивались с квартирными
хозяйками и первым делом — с Моисеевной.
Во дворе дома Училища живописи во флигельке, где была скульптурная
мастерская Волнухина, много лет помещалась столовка, занимавшая две
сводчатые комнаты, и в каждой комнате стояли чисто-начисто вымытые простые
деревянные столы с горами нарезанного черного хлеба. Кругом на скамейках
сидели обедавшие.
Столовка была открыта ежедневно, кроме воскресений, от часу до трех, и
всегда была полна. Раздетый, прямо из классов, наскоро прибегает сюда
ученик, берет тарелку и металлическую ложку и прямо к горящей плите, где
подслеповатая старушка Моисеевна и ее дочь отпускают кушанья. Садится ученик
с горячим за стол, потом приходит за вторым, а потом уж платит деньги
старушке и уходит. Иногда, если денег нет, просит подождать, и Моисеевна
верила всем.
— Ты уж принеси... а то я забуду,-- говорила она.
Обед из двух блюд с куском говядины в супе стоил семнадцать копеек, а
без говядины одиннадцать копеек. На второе--то котлеты, то каша, то
что-нибудь из картошки, а иногда полная тарелка клюквенного киселя и стакан
молока. Клюква тогда стоила три копейки фунт, а молоко две копейки стакан.
Не было никаких кассирш, никаких билетиков. И мало было таких, кто
надует Моисеевну, почти всегда платили наличными, займут у кого-нибудь
одиннадцать копеек и заплатят. После выставок все расплачивались
обязательно.
Бывали случаи, что является к Моисеевне какой-нибудь хорошо одетый
человек и сует ей деньги.
— Это ты, батюшка, за что же?
— Должен тебе, Моисеевна, получи!
— Да ты кто будешь-то? — И всматривается в лицо подслеповатыми
глазами.
Дочка узнает скорее и называет фамилию. А то сам скажется.
— Ах ты батюшки, да это, Санька, ты? А я и не узнала было... Ишь франт
какой!.. Да что ты мне много даешь?
— Бери, бери, Моисеевна, мало я у тебя даром обедов-то поел.
— Ну вот и спасибо, соколик!

НА ТРУБЕ



...Ехали бояре с папиросками в зубах.
Местная полиция на улице была...
Такова была подпись под карикатурой в журнале "Искра" в начале
шестидесятых годов прошлого столетия.
Изображена тройка посередине улицы. В санях четыре щеголя папиросы
раскуривают, а два городовых лошадей останавливают.
Эта карикатура сатирического журнала была ответом на запрещение курить
на улицах, виновных отправляли в полицию, "несмотря на чин и звание", как
было напечатано в приказе обер-полицмейстера, опубликованном в газетах.
Немало этот приказ вызвал уличных скандалов, и немало от него произошло
пожаров: курильщики в испуге бросали папиросы куда попало.
В те годы курение папирос только начинало вытеснять нюхательный табак,
но все же он был еще долго в моде.
— То ли дело нюхануть! И везде можно, и дома воздух не портишь... А
главное, дешево и сердито!
Встречаются на улице даже мало знакомые люди, поздороваются шапочно, а
если захотят продолжать знакомство — табакерочку вынимают.
— Одолжайтесь.
— Хорош. А ну-ка моего...
Хлопнет по крышке, откроет.
— А ваш лучше. Мой-то костромской мятный. С канупером табачок, по
крепости — вырви глаз.
— Вот его сиятельство князь Урусов — я им овес поставляю — угощали
меня из жалованной золотой табакерки Хра... Хра... Да... Храппе.
— Раппе. Парижский. Знаю.
— Ну вот... Духовит, да не заборист. Не понравился... Ну я и говорю:
"Ваше сиятельство, не обессудьте уж, не побрезгуйте моим..." Да вот эту
самую мою анютку с хвостиком, берестяную--и подношу... Зарядил князь в обе,
глаза вытаращил--и еще зарядил. Да как чихнет!.. Чихает, а сам вперебой
спрашивает: "Какой такой табак?.. Аглецкий?.." А я ему и говорю: "Ваш
французский Храппе — а мой доморощенный — Бутатре"... И объяснил, что у
будочника на Никитском бульваре беру. И

Сторінки

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися