Антон Павлович Чехов. Дуэль
страница №3
... нет мух, а у вас от них отбою нет, все тарелки и блюдечкичерны. На окнах и на столах, посмотрите, пыль, дохлые мухи, стаканы... К
чему тут стаканы? И, милая, до сих пор у вас со стола не убрано. А в спальню
к вам войти стыдно: разбросано везде белье, висят на стенах эти ваши разные
каучуки, стоит какая-то посуда... Милая! Муж ничего не должен знать, и жена
должна быть перед ним чистой, как ангельчик! Я каждое утро просыпаюсь чуть
свет и мою холодной водой лицо, чтобы мой Никодим Александрыч не заметил,
что я заспанная.
- Это все пустяки, - зарыдала Надежда Федоровна. - Если бы я была
счастлива, но я так несчастна!
- Да, да, вы очень несчастны! - вздохнула Марья Константиновна, едва
удерживаясь, чтобы не заплакать. - И вас ожидает в будущем страшное горе!
Одинокая старость, болезни, а потом ответ на Страшном судилище... Ужасно,
ужасно! Теперь сама судьба протягивает вам руку помощи, а вы неразумно
отстраняете ее. Венчайтесь, скорее венчайтесь!
- Да, надо, надо, - сказала Надежда Федоровна, - но это невозможно!
- Почему же?
- Невозможно! О, если б вы знали!
Надежда Федоровна хотела рассказать про Кирилина и про то, как она
вчера вечером встретилась на пристани с молодым, красивым Ачмиановым и как
ей пришла в голову сумасшедшая, смешная мысль отделаться от долга в триста
рублей, ей было очень смешно, и она вернулась домой поздно вечером, чувствуя
себя бесповоротно падшей и продажной. Она сама не знала, как это случилось!
И ей хотелось теперь поклясться перед Марьей Константиновной, что она
непременно отдаст долг, но рыдания и стыд мешали ей говорить.
- Я уеду, - сказала она. - Иван Андреич пусть остается, а я уеду.
- Куда?
- В Россию.
- Но чем вы будете там жить? Ведь у вас ничего нет.
- Я буду переводами заниматься или... или открою библиотечку...
- Не фантазируйте, моя милая. На библиотечку деньги нужны. Ну, я вас
теперь оставлю, а вы успокойтесь и подумайте, а завтра приходите ко мне
веселенькая. Это будет очаровательно! Ну, прощайте, мой ангелочек. Дайте я
вас поцелую.
Марья Константиновна поцеловала Надежду Федоровну в лоб, перекрестила
ее и тихо вышла. Становилось уже темно, и Ольга в кухне зажгла огонь.
Продолжая плакать, Надежда Федоровна пошла в спальню и легла на постель. Ее
стала бить сильная лихорадка. Лежа, она разделась, смяла платье к ногам и
свернулась под одеялом клубочком. Ей хотелось пить, и некому было подать.
- Я отдам! - говорила она себе, и ей в бреду казалось, что она сидит
возле какой-то больной и узнает в ней самое себя. - Я отдам. Было бы глупо
думать, что я из-за денег... Я уеду и вышлю ему деньги из Петербурга.
Сначала сто... потом сто... и потом - сто...
Поздно ночью пришел Лаевский.
- Сначала сто... - сказала ему Надежда Федоровна, - потом сто...
- Ты бы приняла хины, - сказал он и подумал:
"Завтра среда, отходит пароход, и я не еду. Значит, придется жить здесь
до субботы".
Надежда Федоровна поднялась в постели на колени.
- Я ничего сейчас не говорила? - спросила она, улыбаясь и щурясь от
свечи.
- Ничего. Надо будет завтра утром за доктором послать. Спи.
Он взял подушку и пошел к двери. После того как он окончательно решил
уехать и оставить Надежду Федоровну, она стала возбуждать в нем жалость и
чувство вины; ему было в ее присутствии немножко совестно, как в присутствии
больной или старой лошади, которую решили убить. Он остановился в дверях и
оглянулся на нее.
- На пикнике я был раздражен и сказал тебе грубость. Ты извини меня,
бога ради.
Сказавши это, он пошел к себе в кабинет, лег и долго не мог уснуть.
Когда на другой день утром Самойленко, одетый, по случаю табельного
дня, в полную парадную форму с эполетами и орденами, пощупав у Надежды
Федоровны пульс и поглядев ей на язык, выходил из спальни, Лаевский,
стоявший у порога, спросил его с тревогой:
- Ну, что? Что?
Лицо его выражало страх, крайнее беспокойство и надежду.
- Успокойся, ничего опасного, - сказал Самойленко. - Обыкновенная
лихорадка.
- Я не о том, - нетерпеливо поморщился Лаевский. - Достал денег?
- Душа моя, извини, - зашептал Самойленко, оглядываясь на дверь и
конфузясь. - Бога ради, извини! Ни у кого нет свободных денег, и я собрал
пока по пяти да по десяти рублей - всего-навсего сто десять. Сегодня еще кое
с кем поговорю. Потерпи.
- Но крайний срок суббота! - прошептал Лаевский, дрожа от нетерпения. -
Ради всех святых, до субботы! Если я в субботу не уеду, то ничего мне не
нужно... ничего! Не понимаю, как это у доктора могут не быть деньги!
- Да, господи, твоя воля, - быстро и с напряжением зашептал Самойленко,
и что-то даже пискнуло у него в горле, - у меня все разобрали, должны мне
семь тысяч, и я кругом должен. Разве я виноват?
- Значит, к субботе достанешь? Да?
- Постараюсь.
- Умоляю, голубчик! Так, чтобы в пятницу утром деньги у меня в руках
были.
Самойленко сел и прописал хину в растворе kalu bromati, ревенной
настойки, tincturae gentianae aquae foeniculi - все это в водной микстуре,
прибавил розового сиропу, чтобы горько не было, и ушел.
XI
- У тебя такой вид, как будто ты идешь арестовать меня, - сказал фон
Корея, увидев входившего к нему Самойленка в парадной форме.
- А я иду мимо и думаю: дай-ка зайду, зоологию проведаю, - сказал
Самойленко, садясь у большого стола, сколоченного самим зоологом из простых
досок. - Здравствуй, святой отец! - кивнул он дьякону, который сидел у окна
и что-то переписывал. - Посижу минуту и побегу домой распорядиться насчет
обеда. Уже пора... Я вам не помешал?
- Нисколько, - ответил зоолог, раскладывая по столу мелко исписанные
бумажки. - Мы перепиской занимаемся.
- Так... Ох, боже мой, боже мой... - вздохнул Самойленко; он осторожно
потянул со стола запыленную книгу, на которой лежала мертвая сухая фаланга,
и сказал: - Однако! Представь, идет по своим делам какой-нибудь зелененький
жучок и вдруг по дороге встречает такую анафему. Воображаю, какой ужас!
- Да, полагаю.
- Ей яд дан, чтобы защищаться от врагов?
- Да, защищаться и самой нападать.
- Так, так, так... И все в природе, голубчики мои, целесообразно и
объяснимо, - вздохнул Самойленко. - Только вот чего я не понимаю. Ты
величайшего ума человек, объясни-ка мне, пожалуйста. Бывают, знаешь.
зверьки, не больше крысы, на вид красивенькие, но в высочайшей степени,
скажу я тебе, подлые и безнравственные. Идет такой зверек, положим, по лесу;
увидел птичку, поймал и съел. Идет дальше и видит в траве гнездышко с
яйцами; жрать ему уже не хочется, сыт, но все-таки раскусывает яйцо, а
другие вышвыривает из гнезда лапкой. Потом встречает лягушку и давай с ней
играть. Замучил лягушку, идет и облизывается, а навстречу ему жук. Он жука
лапкой... И все он портит и разрушает на споем пути... Залезает и в чужие
норы, разрывает зря муравейники, раскусывает улиток... Встретится крыса он с
ней в драку; увидит змейку или мышонка - задушить надо. И так целый день.
Ну, скажи, для чего такой зверь нужен? Зачем он создан?
- Я не знаю, про какого зверька ты говоришь, - сказал фон Корен, -
вероятно, про какого-нибудь из насекомоядных. Ну, что ж? Птица попалась ему,
потому что неосторожна; он разрушил гнездо с яйцами, потому что птица не
искусна, дурно сделала гнездо и не сумела замаскировать его. У лягушки,
вероятно, какой-нибудь изъян в цветовой окраске, иначе бы он не увидел ее, ч
так далее. Твой зверь сокрушает только слабых, неискусных, неосторожных -
одним словом, имеющих недостатки, которые природа не находит нужным
передавать. в потомство. Остаются в живых только более ловкие, осторожные,
сильные и развитые. Таким образом, твой зверек, сам того не подозревая,
служит великим целям усовершенствования.
- Да, да, да... Кстати, брат, - сказал Самойленко развязно, - дай-ка
мне взаймы рублей сто.
- Хорошо. Между насекомоядными попадаются очень интересные субъекты.
Например, крот. Про него говорят, что он полезен, так как истребляет вредных
насекомых. Рассказывают, что будто какой-то немец прислал императору
Вильгельму Первому шубу из кротовых шкурок и будто император приказал
сделать ему выговор за то, что он истребил такое множество полезных
животных. А между тем крот в жестокости нисколько не уступит твоему зверьку
и к тому же очень вреден, так как страшно портит луга.
Фон Корен отпер шкатулку и достал оттуда сторублевую бумажку.
- У крота сильная грудная клетка, как у летучей мыши, - продолжал он,
запирая шкатулку, - страшно развитые кости и мышцы, необыкновенное
вооружение рта. Если бы он имел размеры слона, то был бы всесокрушающим,
непобедимым животным. Интересно, когда дна крота встречаются под землей, то
они оба, точно сговорившись, начинают рыть площадку; эта площадка нужна им
для того, чтобы удобнее было сражаться. Сделав ее, они вступают в жестокий
бой и дерутся до тех пор, пока не падает слабейший. Возьми же сто рублей, -
сказал фон Корен, понизив тон, - но с условием, что ты берешь на для
Лаевского.
- А хоть бы и для Лаевского! - вспыхнул Самойленко. - Тебе какое дело?
- Для Лаевского я не могу дать. Я знаю, ты любишь, давать взаймы. Ты
дал бы и разбойнику Кериму, если бы он попросил у тебя, но, извини, помогать
тебе в этом направлении я не могу.
- Да, я прошу для Лаевского! - сказал Самойленко, вставая и размахивая
правой рукой. - Да! Для Лаевского! И никакой ни черт, ни дьявол не имеет
права учить меня, как я должен распоряжаться своими деньгами. Вам не угодно
дать? Нет?
Дьякон захохотал.
- Ты не кипятись, а рассуждай, - сказал зоолог. - Благодетельствовать
господину Лаевскому так же неумно, по-моему, как поливать сорную траву или
прикармливать саранчу.
- А по-моему, мы обязаны помогать нашим ближним! - крикнул Самойленко.
- В таком случае помоги вот этому голодному турку что лежит под
забором! Он работник и нужнее, полезнее твоего Лаевского. Отдай ему эти сто
рублей. Или пожертвуй мне сто рублей на экспедицию!
- Ты дашь или нет, я тебя спрашиваю?
- Ты скажи откровенно: на что ему нужны деньги?
- Это не секрет. Ему нужно в субботу в Петербург ехать.
- Вот как! - сказал протяжно фон Корен. - Ага... Понимаем. А она с ним
поедет, или как?
- Она пока здесь остается. Он устроит в Петербурге свои дела и пришлет
ей денег, тогда и она поедет.
- Ловко!.. - сказал зоолог и засмеялся коротким теноровым смехом. -
Ловко! Умно придумано.
Он быстро подошел к Самойленку и, став лицом к лицу, глядя ему в глаза,
спросил:
- Ты говори откровенно: он разлюбил? Да? Говори: разлюбил? Да?
- Да, - выговорил Самойленко и вспотел.
- Как это отвратительно! - сказал фон Корен, и по лицу его видно было,
что он чувствовал отвращение. - Что-нибудь из двух, Александр Давидыч: или
ты с ним в заговоре, или же, извини, ты простофиля. Неужели ты не понимаешь,
что он проводит тебя, как мальчишку, самым бессовестным образом? Ведь ясно
как день, что он хочет отделаться от нее и бросить ее здесь. Она останется
на твоей шее, и ясно как день, что тебе придется отправлять ее в Петербург
на свой счет. Неужели твой прекрасный друг до такой степени ослепил тебя
своими достоинствами, что ты не видишь даже самых простых вещей?
- Это одни только предположения, - сказал Самойленко, садясь.
- Предположения? Но почему он едет один, а не вместе с ней? И почему,
спроси его, не поехать бы ей вперед, а ему после? Продувная бестия!
Подавленный внезапными сомнениями и подозрениями насчет своего
приятеля, Самойленко вдруг ослабел и понизил тон.
- Но это невозможно! - сказал он, вспоминая ту ночь, когда Лаевский
ночевал у него. - Он так страдает!
- Что ж из этого? Воры и поджигатели тоже страдают!
- Положим даже, что ты прав... - сказал в раздумье Самойленко. -
Допустим... Но он молодой человек, на чужой стороне... студент, мы тоже
студенты, и, кроме нас, тут некому оказать ему поддержку.
- Помогать ему делать мерзости только потому, что ты и он в разное
время были в университете и оба там ничего не делали! Что за вздор!
- Постой, давай хладнокровно рассудим. Можно будет, полагаю, устроить
вот как... - соображал Самойленко, шевеля пальцами. - Я, понимаешь, дам ему
деньги, но возьму с него честное благородное слово, что через неделю же он
пришлет Надежде Федоровне на дорогу.
- И он даст тебе честное слово, даже прослезится и сам себе поверит, но
цена-то этому слову? Он его не сдержит, и когда через год-два ты встретишь
его на Невском под ручку с новой любовью, то он будет оправдываться тем, что
его искалечила цивилизация и что он сколок с Рудина. Брось ты его, бога
ради! Уйди от грязи и не копайся в ней обеими руками!
Самойленко подумал минуту и сказал решительно:
- Но я все-таки дам ему денег. Как хочешь. Я не в состоянии отказать
человеку на основании одних только предположений.
- И превосходно. Поцелуйся с ним.
- Так дай же мне сто рублей, - робко попросил Самойленко.
- Не дам.
Наступило молчание, Самойленко совсем ослабел; лицо его приняло
виноватое, пристыженное и заискивающее выражение, как-то странно было видеть
это жалкое, детски-сконфуженное лицо у громадного человека с эполетами и
орденами.
- Здешний преосвященный объезжает свою епархию не в карете, а верхом на
лошади, - сказал дьякон, кладя перо. - Вид его, сидящего на лошадке, до
чрезвычайности трогателен. Простота и скромное его преисполнены библейского
величия.
- Он хороший человек? - спросил фон Корен, который рад был переменить
разговор.
- А то как же? Если б не был хорошим, то разве его посвятили бы в
архиереи?
- Между архиереями встречаются очень хорошие а даровитые люди, - сказал
фон Корен. - Жаль только, что у многих из них есть слабость - воображать
себя государственными мужами. Один занимается обрусением, другой критикует
науки. Это не их дело. Они бы лучше почаще в консисторию заглядывали.
- Светский человек не может судить архиереев.
- Почему же, дьякон? Архиерей такой же человек, как и я.
- Такой, да не такой, - обиделся дьякон, принимаясь за перо. - Ежели бы
вы были такой, то на вас почила бы благодать и вы сами были бы архиереем, а
ежели вы не архиерей, то, значит, не такой.
- Не мели, дьякон! - оказал Самойленко с тоской. - Послушай, вот что я
придумал, - обратился он к фон Корену. - Ты мне этих ста рублей не давай. Ты
у меня до зимы будешь столоваться еще три месяца, так вот дай мне вперед за
три месяца.
- Не дам.
Самойленко замигал глазами и побагровел; он машинально потянул к себе
книгу с фалангой и посмотрел на нее, потом встал и взялся за шапку. Фон
Корену стало жаль его.
- Вот извольте жить и дело делать с такими господами! - сказал зоолог и
в негодовании швырнул ногой в угол какую-то бумагу. - Пойми же, что это не
доброта, не любовь, а малодушие, распущенность, яд! Что делает разум, то
разрушают ваши дряблые, никуда не годные сердца! Когда я гимназистом был
болен брюшным тифом, моя тетушка из сострадания обкормила меня маринованными
грибами, и я чуть не умер. Пойми ты вместе с тетушкой, что любовь к человеку
должна находиться не в сердце, не под ложечкой и не в пояснице, а вот здесь!
Фон Корея хлопнул себя по лбу.
- Возьми! - сказал он и швырнул сторублевую бумажку.
- Напрасно ты сердишься, Коля, - кротко сказал Самойленко, складывая
бумажку. - Я тебя отлично понимаю, но... войди в мое положение.
- Баба ты старая, вот что! Дьякон захохотал.
- Послушай, Александр Давидыч, последняя просьба! - горячо сказал фон
Корен. - Когда ты будешь давать тому прохвосту деньги, то предложи ему
условие: пусть уезжает вместе со своей барыней или же отошлет ее вперед, а
иначе не давай. Церемониться с ним ничего. Так ему и скажи, а если не
окажешь, то даю тебе честное слово, я пойду к нему в присутствие и спущу его
там с лестницы, а с тобою знаться не буду. Так и знай!
- Что ж? Если он уедет вместе с ней или вперед ее отправит, то для него
же удобнее, - скачал Самойленко. - Он даже рад будет. И, прощай.
Он нежно простился и вышел, но, прежде чем затворить за собою дверь,
оглянулся на фон Корена, сделал страшное лицо и сказал:
- Это тебя, брат, немцы испортили! Да! Немцы!
XII
На другой день, в четверг, Марья Константиновна праздновала день
рождения своего Кости. В полдень все были приглашены кушать пирог, а вечером
пить шоколад. Когда вечером пришли Лаевский и Надежда Федоровна, зоолог, уже
сидевший в гостиной и пивший шоколад, спросил у Самойленка:
- Ты говорил с ним?
- Нет еще.
- Смотри же, не церемонься. Не понимаю я наглости этих господ! Ведь
отлично знают взгляд здешней семьи на их сожительство, а между тем лезут
сюда.
- Если обращать внимание на каждый предрассудок, - оказал Самойленко, -
то придется никуда не ходить.
- Разве отвращение массы к внебрачной любви и распущенности
предрассудок?
- Конечно. Предрассудок и ненавистничество. Солдаты, как увидят девицу
легкого поведения, то хохочут и свищут, а спроси-ка их: кто они сами?
- Недаром они свищут. То, что девки душат своих незаконноприжитых детей
и идут на каторгу, и что Анна Каренина бросилась под поезд, и что в деревнях
мажут ворота дегтем, и что нам с тобой, неизвестно почему, нравится в Кате
ее чистота, и то, что каждый смутно чувствует потребность в чистой любви,
хотя знает, что такой любви нет, - разве все это предрассудок? Это, братец,
единственное, что уцелело от естественного подбора, и, не будь этой темной
силы, регулирующей отношения полов, господа Лаевский показали бы тебе, где
раки зимуют, и человечество выродилось бы в два года.
Лаевский вошел в гостиную; со всеми поздоровался и, пожимая руку фон
Корену, заискивающе улыбнулся. Он выждал удобную минуту и сказал Самойленку:
- Извини, Александр Давидыч, мне нужно сказать тебе два слова.
Самойленко встал, обнял его за талию, и оба пошли в кабинет Никодима
Александрыча.
- Завтра пятница... - сказал Лаевский, грызя ногти. - Ты достал, что
обещал?
- Достал только двести десять. Остальные сегодня достану или завтра.
Будь покоен.
- Слава богу!.. - вздохнул Лаевский, и руки задрожали у него от
радости. - Ты меня спасаешь, Александр Давидыч, и, клянусь тебе богом, своим
счастьем и чем хочешь, эти деньги я вышлю тебе тотчас же по приезде. И
старый долг вышлю.
- Вот что, Ваня... - сказал Самойленко, беря его за пуговицу и краснея.
- Ты извини, что я вмешиваюсь в твои семейные дела, но... почему бы тебе не
уехать вместе с Надеждой Федоровной?
- Чудак, но разве это можно? Одному из нас непременно надо остаться,
иначе кредиторы завопиют. Ведь я должен по лавкам рублей семьсот, если но
больше. Погоди, вышлю им деньги, заткну зубы, тогда и она выедет отсюда.
- Так... Но почему бы тебе не отправить ее вперед?
- Ах, боже мой, разве это возможно? - ужаснулся Лаевский. - Ведь она
женщина, что она там одна сделает? Что она понимает? Это только проволочка
времени и лишняя трата денег.
"Резонно..." - подумал Самойленко, но вспомнил разговор с фон Кореном,
потупился и сказал угрюмо:
- С тобою я не могу согласиться. Или поезжай вместе с ней, или же
отправь ее вперед, иначе... иначе я не дам тебе денег. Это мое последнее
слово...
Он попятился назад, навалился спиною на дверь и вышел в гостиную
красный, в страшном смущении.
"Пятница... пятница, - думал Лаевский, возвращаясь в гостиную. -
Пятница..."
Ему подали чашку шоколаду. Он ожег губы и язык горячим шоколадом и
думал:
"Пятница... пятница..."
Слово "пятница" почему-то не выходило, у него из головы; он ни о чем,
кроме пятницы, не думал, и для него явно было только, но не в голове, а
где-то под сердцем, что в субботу ему не уехать. Перед ним стоял Никодим
Александрыч, аккуратненький, с зачесанными височками и спросил:
- Кушайте, покорнейше прошу-с...
Марья Константиновна показывала гостям отметки Кати и говорила
протяжно:
- Теперь ужасно, ужасно трудно учиться! Так много требуют...
- Мама! - стонала Катя, не зная, куда спрятаться от стыда и похвал.
Лаевский тоже посмотрел в отметки и похвалил. Закон божий, русский
язык, поведение, пятерки и четверки запрыгали в его глазах, и все это вместе
с привязавшейся к нему пятницей, в зачесанными височками Никодима
Александрыча и с красными щеками Кати представилось ему такой необъятной,
непобедимой скукой, что он едва не вскрикнул с отчаяния и спросил себя:
"Неужели, неужели я не уеду?"
Поставили рядом два ломберных стола и сели играть в почту. Лаевский
тоже сел.
"Пятница... пятница... - думал он, улыбаясь и вынимая из кармана
карандаш. - Пятница..."
Од котел обдумать свое положение и боялся думать. Ему страшно было
сознаться, что доктор поймал его на обмане, который он так долго и тщательно
скрывал от самого себя. Всякий раз, думая о своем будущем, он не давал своим
мыслям полной свободы. Он сядет в вагон и поедет - этим решался вопрос его
жизни, и дальше он не пускал своих мыслей. Как далекий тусклый огонек в
поле. так изредка в голове его мелькала мысль, что где-то в одном из
переулков Петербурга, в отдаленном будущем, для того чтобы разойтись с
Надеждой Федоровной и уплатить долги, ему придется прибегнуть к маленькой
лжи; он солжет только один раз, и затем наступит полное обновление. И это
хорошо: ценою маленькой лжи он купит большую правду.
Теперь же, когда доктор своим отказом грубо намекнул ему на обман, ему
стало понятно, что ложь понадобится ему не только в отдаленном будущем, но и
сегодня, я завтра, и через месяц, и, быть может, даже до конца жизни. В
самом деле, чтобы уехать, ему нужно будет солгать Надежде Федоровне,
кредиторам и начальству; затем, чтобы добыть в Петербурге денег, придется
солгать матери, сказать ей, что он уже разошелся с Надеждой Федоровной; и
мать не даст ему больше пятисот рублей, - значит, он уже обманул доктора,
гак как будет не в состоянии в скором времени прислать ему денег, затем,
когда в Петербург приедет Надежда Федоровна, нужно будет употребить целый
ряд мелких и крупные обманов, чтобы разойтись с ней: и опять слезы, скука,
постылая жизнь, раскаяние, и, значит никакого обновления не будет. Обман, и
больше ничего. В воображении Лаевского выросла целая гора лжи. Чтобы
перескочить ее в один раз, а не лгать по частям, нужно было решиться на
крутую меру - например, ни слова не говоря, встать с места, надеть шапку и
тотчас же уехать без денег, не говоря ни слова, но Лаевский чувствовал, что
для него это невозможно.
"Пятница, пятница... - думал он. - Пятница..."
Писали записки, складывали их вдвое и клали в старый цилиндр Никодима
Александрыча, и, когда скоплялось достаточно записок Костя, изображавший
почтальона, ходил вокруг стола и раздавал их. Дьякон, Катя и Костя,
получившие смешные записки и старавшиеся писать посмешнее, были в восторге.
"Нам надо поговорить", - прочла Надежда Федоровна на записочке. Она
переглянулась с Марьей Константиновной, и та миндально улыбнулась и закивала
ей головой.
"О чем же говорить? - подумала Надежда Федоровна. - Если нельзя
рассказать всего, то и говорить незачем".
Перед тем как идти в гости, она завязала Лаевскому галстук, и это
пустое дело наполнило ее душу нежностью и печалью. Тревога на его лице,
рассеянные взгляды, бледность и непонятная перемена, происшедшая с ним в
последнее время, и то, что она имела от него страшную, отвратительную тайну,
и то, что у нее дрожали руки, когда она завязывала галстук, - все это
почему-то говорило ей, что им обоим уже недолго осталось жить вместе. Она
глядела на него, как на икону, со страхом и раскаянием, и думала: "Прости,
прости..." Против нее за столом сидел Ачмианов и не отрывал от нее своих
черных влюбленных глаз; ее волновали желания, она стыдилась себя и боялась,
что даже тоска и печаль не помешают ей уступить нечистой страсти, не
сегодня, так завтра, - и что она, как запойный пьяница, уже не в силах
остановиться.
Чтобы не продолжать этой жизни, позорной для нее и оскорбительной для
Лаевского, она решила уехать. Она будет с плачем умолять его, чтобы он
отпустил ее, и если он будет противиться, то она уйдет от него тайно. Она не
расскажет ому о том, что произошло. Пусть он сохранит о ней чистое
воспоминание.
"Люблю, люблю, люблю", - прочла она. - Это от Ачмианова.
Она будет жить где-нибудь в глуши, работать и высылать Лаевскому "от
неизвестного" деньги, вышитые сорочки, табак и вернется к нему только в
старости и в случае, если он опасно заболеет и понадобится ему сиделка.
Когда в старости он узнает, по каким причинам она отказалась быть его женой
и оставила его, он оценит ее жертву и простит.
"У вас длинный нос". - Это, должно быть, от дьякона или от Кости.
Надежда Федоровна вообразила, как, прощаясь с Лаевским, она крепко
обнимет его, поцелует ему руку и поклянется, что будет любить его всю, всю
жизнь, а потом, живя в глуши, среди чужих людей, она будет каждый день
думать о том, что где-то у нее есть друг, любимый человек, чистый,
благородный и возвышенный, который хранит о ней чистое воспоминание.
"Если вы сегодня не назначите мне свидания, то я приму меры, уверяю
честным словом. Так с порядочными людьми не поступают, надо это понять". -
Это от Кирилина.
XIII
Лаевский получил две записки; он развернул одну и прочел: "Не уезжай,
голубчик мой".
"Кто бы это мог написать? - подумал он. - Конечно, не Самойленко... И
не дьякон, так как он не знает, что я хочу уехать. Фон Корен разве?"
Зоолог нагнулся к столу и рисовал пирамиду. Лаевскому показалось, что
глаза его улыбаются.
"Вероятно, Самойленко проболтался..." - подумал Лаевский.
На другой записке тем же самым изломанным почерком с длинными хвостами
и закорючками было написано: "А кто-то в субботу не уедет".
"Глупое издевательство, - подумал Лаевский. - Пятница, пятница..."
Что-то подступило у него к горлу. Он потрогал воротничок и кашлянул, но
вместо кашля из горла вырвался смех.
- Ха-ха-ха! - захохотал он. - Ха-ха-ха! - "Чему это я?" - подумал он. -
Ха-ха-ха!
Он попытался удержать себя, закрыл рукою рот, но смех давил ему грудь и
шею, и рука не могла закрыть рта.
"Как это, однако, глупо! - подумал он, покатываясь со смеху. - Я с ума
сошел, что ли?"
Хохот становился все выше и выше и обратился во что-то похожее на лай
болонки. Лаевский хотел встать из-за стола, но ноги его не слушались и
правая рука как-то странно, помимо его воли, прыгала по столу, судорожно
ловила бумажки и сжимала их. Он увидел удивленные взгляды, серьезное,
испуганное лицо Самойленка и взгляд зоолога, полный холодной насмешки и
гадливости, и понял, что с ним истерика.
"Какое безобразие, какой стыд, - думал он, чувствуя на лице теплоту от
слез... - Ах, ах, какой срам! Никогда со мною этого не было..."
Вот взяли его под руки и, поддерживая сзади голову, повели куда-то; вот
стакан блеснул перед глазами и стукнул по зубам, и вода пролилась на грудь;
вот маленькая комната, посреди две постели рядом, покрытые чистыми, белыми,
как снег, покрывалами. Он повалился на одну постель и зарыдал.
- Ничего, ничего... - говорил Самойленко. - Это бывает... Это бывает...
Похолодевшая от страха, дрожа всем телом и предчувствуя что-то ужасное,
Надежда Федоровна стояла у постели и спрашивала:
- Что с тобой? Что? Ради бога, говори... "Не написал ли ему чего-нибудь
Кирилин?" - думала она.
- Ничего... - сказал Лаевский, смеясь и плача. - Уйди отсюда...
голубка.
Лицо его не выражало ни ненависти, ни отвращения; значит, он ничего не
знает; Надежда Федоровна немного успокоилась и пошла в гостиную.
- Не волнуйтесь, милая! - сказала ей Марья Колстантиновна, садясь рядом
и беря ее за руку. - Это пройдет. Мужчины так же слабы, как и мы, грешные.
Вы оба теперь переживаете кризис... это так понятно! Ну, милая, я жду
ответа. Давайте поговорим.
- Нет, не будем говорить... - сказала Надежда Федоровна, прислушиваясь
к рыданиям Лаевского. - У меня тоска... Позвольте мне уйти.
- Что вы, что вы, милая! - испугалась Марья Константиновна. - Неужели
вы думаете, что я отпущу вас; без ужина? Закусим, тогда и с богом.
- У меня тоска... - прошептала Надежда Федоровна, и, чтобы не упасть,
взялась обеими руками за ручку кресла.
- У него родимчик! - сказал весело фон Корен, входя в гостиную, но,
увидев Надежду Федоровну, смутился и вышел.
Когда кончилась истерика, Лаевский сидел на чужой постели и думал:
"Срам, разревелся, как девчонка! Должно быть, я смешон и гадок. Уйду
черным ходом... Впрочем, это значило бы, что я придаю своей истерике
серьезное значение. Следовало бы ее разыграть в шутку..."
Он посмотрелся в зеркало, посидел немного и вышел в гостиную.
- А вот и я! - сказал он, улыбаясь: ему было мучительно стыдно, и он
чувствовал, что и другим стыдно в его присутствии. - Бывают же такие
истории, - сказал он, садясь. - Сидел я и вдруг, знаете ли, почувствовал
страшную колющую боль в боку... невыносимую, нервы не выдержали, и... и
вышла такая глупая штука. Наш нервный век, ничего не поделаешь!
За ужином он пил вино, разговаривал и изредка, судорожно вздыхая,
поглаживал себе бок, как бы показывая, что боль еще чувствуется. И никто,
кроме Надежды Федоровны, не верил ему, и он видел это.
В десятом часу пошли гулять на бульвар. Надежда Федоровна, боясь, чтобы
с нею не заговорил Кирилин, все время старалась держаться около Марии
Константиновны и детей. Она ослабела от страха и тоски и, предчувствуя
лихорадку, томилась и еле передвигала ноги, но не шла домой, так как была
уверена, что за нею пойдет Кирилин или Ачмианов, или оба вместе. Кирилин шел
сзади, рядом с Никодимом Александрычем, и напевал вполголоса:
- Я игра-ать мной не позво-олю! Не позво-олю!
С бульвара повернули к павильону и пошли по берегу и долго смотрели,
как фосфорится море. Фон Корен стал рассказывать, отчего оно фосфорится.
XIV
- Однако мне пора винтить... Меня ждут, - сказал Лаевский. - Прощайте,
господа.
- И я с тобой, погоди, - сказала Надежда Федоровна я взяла его под
руку.
Они простились с обществом и пошли. Кирилин тоже простился, сказал, что
ему по дороге, и пошел рядом с ними.
"Что будет, то будет... - думала Надежда Федоровна. - Пусть..."
Ей казалось, что все нехорошие воспоминания вышли из ее головы и идут в
потемках рядом с ней и тяжело дышат, а она сама, как муха, попавшая в
чернила, ползет через силу по мостовой и пачкает в черное бок и руку
Лаевского. "Если Кирилин, - думала она, - сделает что-нибудь дурное, то в
этом будет виноват не он, а она одна. Ведь было время, когда ни один мужчина
не разговаривал с нею так, как Кирилин, и сама она порвала это время, как
нитку, и погубила его безвозвратно - кто же виноват в этом? Одурманенная
своими желаниями, она стала улыбаться совершенно незнакомому человеку только
потому, вероятно, что он статен и высок ростом. В два свидания он наскучил
ей, и она бросила его, и разве поэтому, - думала она теперь, - он не имеет
права подступить с нею, как ему угодно?"
- Тут, голубка, я с тобой прощусь, - сказал Лаевский, останавливаясь. -
Тебя проводит Илья Михайлыч. Он поклонился Кирилину и быстро пошел поперек
бульвара, прошел через улицу к дому Шешковского, где светились окна, и
слышно было затем, как он стукнул калиткой.
- Позвольте мне объясниться с вами, - начал Кириллы. - Я не мальчишка,
не какой-нибудь Ачкасов или Лачкасов, Зачкасов... Я требую серьезного
внимания!
У Надежды Федоровны сильно забилось сердце. Она ничего не ответила.
- Вашу резкую перемену в обращении со мной я объяснял сначала
кокетством, - продолжал Кирилин, - теперь же вижу, что вы просто не умеете
обращаться с порядочными людьми. Вам просто хотелось поиграть мной, как с
этим мальчишкой-армянином, но я порядочный человек и требую, чтобы со мной
поступали, как с порядочным человеком. Итак, я к вашим услугам...
- У меня тоска... - сказала Надежда Федоровна я заплакала и, чтобы
скрыть слезы, отвернулась.
- У меня тоже тоска, но что же из этого следует? Кирилин помолчал
немного и сказал отчетливо, с расстановкой:
- Я повторяю, сударыня, что если вы не дадите мне сегодня свидания, то
сегодня же я сделаю скандал.
- Отпустите меня сегодня, - сказала Надежда Федоровна и не узнала
своего голоса, до такой степени он был жалобен и тонок.
- Я должен проучить вас... Извините за грубый тон, но мне необходимо
проучить вас. Да-с, к сожалению, я должен проучить вас. Я требую два
свидания: сегодня и завтра. Послезавтра вы совершенно свободны и можете идти
на все четыре стороны с кем вам угодно. Сегодня и завтра.
Надежда Федоровна подошла к своей калитке и остановилась.
- Отпустите меня! - шептала она, дрожа всем телом и не видя перед собою
в потемках ничего, кроме белого кителя. - Вы правы, я ужасная женщина... я
виновата, по отпустите... Я вас прошу... - она дотронулась до его холодной
руки и вздрогнула, - я вас умоляю...
- Увы! - вздохнул Кирилин. - Увы! Не в моих планах отпускать вас, я
только хочу проучить вас, дать понять, и к тому же, мадам, я слишком мало
верю женщинам.
- У меня тоска...
Надежда Федоровна прислушалась к ровному шуму моря, поглядела на небо,
усыпанное звездами, и ей захотелось скорее покончить все и отделаться от
проклятого ощущения жизни с ее морем, звездами, мужчинами, лихорадкой...
- Только не у меня дома... - сказала она холодно. - Уведите меня
куда-нибудь.
- Пойдемте к Мюридову. Самое лучшее.
- Где это?
- Около старого вала.
Она быстро пошла по улице и потом повернула в переулок, который вел к
горам. Было темно. Кое-где на мостовой лежали бледные световые полосы от
освещенных окон, и ей казалось, что она, как муха, то попадает в чернила, то
опять выползает из них на свет. Кирилин шел за нею. На одном месте он
споткнулся, едва не упал и засмеялся.
"Он пьян... - подумала Надежда Федоровна. - Все равно... все равно...
Пусть".
Ачмианов тоже скоро простился с компанией и потел вслед за Надеждой
Федоровной, чтобы пригласить ее покататься на лодке. Он подошел к ее дому и
посмотрел через палисадник: окна были открыты настежь, огня не было.
- Надежда Федоровна! - позвал он. Прошла минута. Он опять позвал.
- Кто там? - послышался голос Ольги.
- Надежда Федоровна дома?
- Нету. Еще не приходила.
"Странно... Очень странно, - подумал Ачмианов, начиная чувствовать
сильное беспокойство. - Она пошла домой..."
Он прошелся по бульвару, потом по улице и заглянул в окна к
Шешковскому. Лаевский без сюртука сидел у стола и внимательно смотрел в
карты.
- Странно, странно... - пробормотал Ачмианов, и при воспоминании об
истерике, которая была с Лаевским, ему стало стыдно. - Если она не дома, то
где же?
Он опять пошел к квартире Надежды Федоровны и посмотрел на темные окна.
"Это обман, обман..." - думал он вспоминая, что она же сама, встретясь
с ним сегодня в полдень у Битюговых, обещала вместе кататься вечером на
лодке.
Окна в том доме, где жил Кирилин, были темпы, и у ворот на лавочке
сидел городовой и спал. Ачмианову, когда он посмотрел на окна и на
городового, стало все ясно. Он решил идти домой и пошел, но очутился опять
около квартиры Надежды Федоровны. Тут он сел на лавочку и снял шляпу,
чувствуя, что его голова горит от ревности и обиды.
В городской церкви били часы только два раза в сутки: в полдень и в
полночь. Вскоре после того, как они пробили полночь, послышались торопливые
шаги.
- Значит, завтра вечером опять у Мюридова! - услышал Ачмианов и узнал
голос Кирилина. - В восемь часов. До свиданья-c!
Около палисадника показалась Надежда Федоровна. Не замечая, что на
лавочке сидит Ачмианов, она прошла тенью мимо него, отворила калитку и,
оставив ее отпертою, вошла в дом. У себя в комнате она зажгла свечу, быстро
разделась, но не легла в постель, а опустилась перед стулом на колени,
обняла его и припала к нему лбом.
Лаевский вернулся домой в третьем часу.
XV
Решив лгать не сразу, а по частям, Лаевский на другой день, во втором
часу, пошел к Самойленку попросить денег, чтобы уехать непременно в субботу.
После вчерашней истерики, которая к тяжелому состоянию его души прибавила
еще острое чувство стыда, оставаться в городе было немыслимо. Если
Самойленко будет настаивать на своих условиях, думал он, то можно будет
согласиться на них и взять деньги, а завтра, в самый час отъезда, сказать,
что Надежда Федоровна отказалась ехать; с вечера ее можно будет уговорить,
что все это делается для ее же пользы. Если же Самойленко, находящийся под
очевидным влиянием фон Корена, совершенно откажет в деньгах или предложит
какие-нибудь новые условия, то он, Лаевский, сегодня же уедет на грузовом
пароходе или даже на паруснике, в Новый Афон или Новороссийск, пошлет оттуда
матери унизительную телеграмму и будет жить там до тех пор, пока мать не
вышлет ему на дорогу.
Придя к Самойленку, он застал в гостиной фон Корена. Зоолог только что
пришел обедать и, по обыкновению, раскрыв альбом, рассматривал мужчин в
цилиндрах и дам в чепцах.
"Как некстати, - подумал Лаевский, увидев его. - Он может помешать".
- Здравствуйте!
- Здравствуйте, - ответил фон Корен, не глядя на него.
- Александр Давидыч дома?
- Да. В кухне.
Лаевский пошел в кухню, но, увидев в дверь, что Самойленко занят
салатом, вернулся в гостиную и сел. В присутствии зоолога он всегда
чувствовал неловкость, а теперь боялся, что придется говорить об истерике.
Прошло больше минуты в молчании. Фон Кореи вдруг поднял глаза на Лаевского и
спросил:
- Как вы себя чувствуете после вчерашнего?
- Превосходно, - ответил Лаевский, краснея. - В сущности, ведь ничего
не было особенного...
- До вчерашнего дня я полагал, что истерика бывает только у дам, и
потому думал сначала, что у вас пляска святого Витта.
Лаевский заискивающе улыбнулся и подумал:
"Как это неделикатно с его стороны. Ведь он отлично знает, что мне
тяжело..."
- Да, смешная была история, - сказал он, продолжая улыбаться. - Я
сегодня все утро смеялся. Курьезно в истерическом припадке то, что знаешь,
что он нелеп, и смеешься над ним в душе и в то же время рыдаешь. В наш
нервный век мы рабы своих нервов; они наши хозяева и делают с нами, что
хотят. Цивилизация в этом отношении оказала нам медвежью услугу...
Лаевский говорил, и ему было неприятно, что фон Корен серьезно и
внимательно слушает его и глядит на него внимательно, не мигая, точно
изучает; и досадно ему было на себя за то, что, несмотря на свою нелюбовь к
фон Корену, он никак не мог согнать со своего лица заискивающей улыбки.
- Хотя, надо сознаться, - продолжал он, - были ближайшие причины для
припадка и довольно-таки основательные. В последнее время мое здоровье
сильно пошатнулось. Прибавьте к этому скуку, постоянное безденежье...
отсутствие людей и общих интересов... Положение хуже губернаторского.
- Да, ваше положение безвыходно, - сказал фон Корен.
Эти покойные, холодные слова, содержавшие в себе не то насмешку, не то
непрошеное пророчество, оскорбили Лаевского. Он вспомнил вчерашний взгляд
зоолога, полный насмешки и гадливости, помолчал немного и спросил, уже не
улыбаясь:
- А вам откуда известно мое положение?
- Вы только что говорили о нем сами, да и ваши друзья принимают в вас
такое горячее участие, что целый день только и слышишь, что о вас.
- Какие друзья? Самойленко, что ли?
- Да, и он.
- Я попросил бы Александра Давидыча и вообще моих друзей поменьше обо
мне заботиться.
- Вот идет Самойленко, попросите его, чтобы он о вас поменьше
заботился.
- Я не понимаю вашего тона... - пробормотал Лаевский; его охватило
такое чувство, как будто он сейчас только понял, что зоолог ненавидит его,
презирает и издевается над ним и что зоолог самый злейший и непримиримый
враг его. - Приберегите этот топ для кого-нибудь другого, - сказал он тихо,
не имея сил говорить громко от ненависти, которая уже теснила ему грудь и
шею, как вчера желание смеяться.
Вошел Самойленко, без сюртука, потный и багровый от кухонной духоты.
- А, ты здесь? - сказал он. - Здравствуй, голубчик. Ты обедал? Не
церемонься, говори: обедал?
- Александр Давидыч, - сказал Лаевский, вставая, - если я обращался к
тебе с какой-нибудь интимной просьбой, то это не значило, что я освобождал
тебя от обязанности быть скромным и уважать чужие тайны.
- Что такое? - удивился Самойленко.
- Если у тебя нет денег, - продолжал Лаевский, возвышая голос и от
волнения переминаясь с ноги на ногу, - то не давай, откажи, но зачем
благовестить в каждом переулке о том, что мое положение безвыходно и прочее?
Этих благодеяний и дружеских услуг, когда делают на копейку, а говорят на
рубль, я терпеть не могу! Можешь хвастать своими благодеяниями, сколько тебе
угодно, но никто не давал тебе права разоблачать мои тайны!
- Какие тайны? - спросил Самойленко, недоумевая и начиная сердиться. -
Если ты пришел ругаться, то уходи. После придешь!
Он вспомнил правило, что когда гневаешься на ближнего, то начни
мысленно считать до ста и успокоишься; и он начал быстро считать.
- Прошу вас обо мне не заботиться! - продолжал Лаевский. - Не обращайте
на меня внимания. И кому какое дело до меня и до того, как я живу? Да, я
хочу уехать! Да, я делаю долги, пью, живу с чужой женой, у меня истерика, я
пошл, не так глубокомыслен, как некоторые, по кому какое дело до этого?
Уважайте личность!
- Ты, братец, извини, - сказал Самойленко, сосчитав до тридцати пяти, -
но...
- Уважайте личность! - перебил его Лаевский. - Эти постоянные разговоры
на чужой счет, охи да ахи, постоянные выслеживания, подслушивания, эти
сочувствия дружеские... к черту! Мне дают деньги взаймы и предлагают
условия, как мальчишке! Меня третируют, как черт знает что! Ничего я не
желаю! - крикнул Лаевский, шатаясь от волнения и боясь, как бы с ним опять
не приключилась истерика. "Значит, в субботу я не уеду", - мелькнуло у него
в мыслях. - Ничего я не желаю! Только прошу, пожалуйста, избавить меня от
опеки. Я не мальчишка и не сумасшедший и прошу снять с меня этот надзор!
Вошел дьякон и, увидев Лаевского, бледного, размахивающего руками и
обращающегося со своею странною речью к портрету князя Воронцова,
остановился около двери как вкопанный.
- Постоянные заглядывания в мою душу, - продолжал Лаевский, -
оскорбляют во мне человеческое достоинство, и я прошу добровольных сыщиков
прекратить свое шпионство! Довольно!
- Что ты... что ты сказал? - спросил Самойленко, сосчитав до ста,
багровея и подходя к Лаевскому.
- Довольно! - повторил Лаевский, задыхаясь и беря фуражку.
- Я русский врач, дворянин и статский советник! - сказал с расстановкой
Самойленко. - Шпионом я никогда не был и никому не позволю себя оскорблять!
- крикнул он дребезжащим голосом, делая ударение на последнем слове. -
Замолчать!
Дьякон, никогда не видавший доктора таким величественным, надутым,
багровым и страшным, зажал рот, выбежал в переднюю и покатился там со смеху.
Словно в тумане, Лаевский видел, как фон Корен встал и, заложив руки в
карманы панталон, остановился в такой позе, как будто ждал, что будет
дальше; эта покойная поза показалась Лаевскому в высшей степени дерзкой и
оскорбительной.
- Извольте взять ваши слова назад! - крикнул Самойленко.
Лаевский, уже не помнивший, какие он слова говорил, отвечал:
- Оставьте меня в покое! Я ничего не хочу! Я хочу только, чтобы вы и
немецкие выходцы из жидов оставили меня в покое! Иначе я приму меры! Я
драться буду!
- Теперь понятно, - сказал фон Корен, выходя из-за стола. - Господину
Лаевскому хочется перед отъездом поразвлечься дуэлью. Я могу доставить вам
это удовольствие. Господин Лаевский, я принимаю ваш вызов.
- Вызов? - проговорил тихо Лаевский, подходя к зоологу и глядя с
ненавистью на его смуглый лоб и курчавые волосы. - Вызов? Извольте! Я
ненавижу вас! Ненавижу!
- Очень рад. Завтра утром пораньше около Кербалая, со всеми
подробностями в вашем вкусе. А теперь убирайтесь.
- Ненавижу! - говорил Лаевский тихо, тяжело дыша. - Давно ненавижу!
Дуэль! Да!
- Убери его, Александр Давидыч, а то я уйду, - сказал фон Корен. - Он
меня укусит.
Покойный тон фон Корена охладил доктора; он как-то вдруг пришел в себя,
образумился, взял обеими руками Лаевского за талию и, отводя его от зоолога,
забормотал ласковым, дрожащим от волнения голосом:
- Друзья мои... хорошие, добрые... Погорячились, и будет... и будет...
Друзья мои...
Услышав мягкий, дружеский голос, Лаевский почувствовал, что в его жизни
только что произошло что-то небывалое, чудовищное, как будто его чуть было
не раздавил поезд; он едва не заплакал, махнул рукой и выбежал из комнаты.
"Испытать на себе чужую ненависть, выказать себя перед ненавидящим
человеком в самом жалком, презренном, беспомощном виде. - боже мой, как это
тяжело! - думал он немного погодя, сидя в павильоне и чувствуя точно
ржавчину на теле от только что испытанной чужой ненависти. - Как это грубо,
боже мой!"
Холодная вода с коньяком подбодрила его. Он с ясностью представил себе
покойное, надменное лицо фон Корена, его вчерашний взгляд, рубаху, похожую
на ковер, голос, белые руки, и тяжелая ненависть, страстная, голодная,
заворочалась в его груди и потребовала удовлетворения. В мыслях он повалил
фон Корена на землю и стал топтать его ногами. Он вспоминал в мельчайшие
подробностях все происшедшее и удивлялся, как эти он мог заискивающе
улыбаться ничтожному человеку и вообще дорожить мнением мелких, никому не
известных людишек, живущих в ничтожнейшем городе, которого, кажется, нет
даже на карте и о котором в Петербурге не знает ни один порядочный человек.
Если бы этот городишко вдруг провалился или сгорел, то телеграмму об этом
прочли бы в России с такою же скукой, как объявление о продаже подержанной
мебели. Убить завтра фон Корена или оставить его в живых - это все равно,
одинаково бесполезно и неинтересно. Выстрелить в ногу или в руку, ранить,
потом посмеяться над ним, и как насекомое с оторванной ножкой теряется в
траве, так пусть он со своим глухим страданием затеряется после в толпе
таких же ничтожных людей, как он сам.
Лаевский пошел к Шешковскому, рассказал ему обо всем и пригласил его в
секунданты; потом оба они отправились к начальнику почтово-телеграфной
конторы, пригласили и его в секунданты и остались у него обедать. За обедом
много шутили и смеялись; Лаевский подтрунивал над тем, что он почти совсем
не умеет стрелять, и называл себя королевским стрелком и Вильгельмом Теллем.
- Надо этого господина проучить... - говорил он. После обеда сели
играть в карты. Лаевский играл, пил вино и думал, что дуэль вообще глупа и
бестолкова, так как она не решает вопроса, а только осложняет его, но что
без нее иногда нельзя обойтись. Например, в данном случае: ведь не подашь же
на фон Корена мировому! И предстоящая дуэль еще тем хороша, что после нее
ему уж нельзя будет оставаться в городе. Он слегка опьянел, развлекся
картами и чувствовал себя хорошо.
Но когда зашло солнце и стало темно, им овладело беспокойство. Это был
не страх перед смертью, потому что в нем, пока он обедал и играл в карты,
сидела почему-то уверенность, что дуэль кончится ничем; это был страх перед
чем-то неизвестным, что должно случиться завтра утром первый раз в его
жизни, и страх перед наступающей ночью... Он знал, что ночь будет длинная,
бессонная и что придется думать не об одном только фон Корене и его
ненависти, но и о той горе лжи, которую ему предстояло пройти и обойти
которую у него не было сил и уменья. Похоже было на то, как будто он заболел
внезапно; он потерял вдруг всякий интерес к картам и людям, засуетился и
стал просить, чтобы его отпустили домой. Ему хотелось поскорее лечь в
постель, не двигаться и приготовить свои мысли к ночи. Шешковский и почтовый
чиновник проводили его и отправились к фон Корену, чтобы поговорить насчет
дуэли.
Около своей квартиры Лаевский встретил Ачмианова. Молодой человек
запыхался и был возбужден.
- А я вас ищу, Иван Андреич! - сказал он. - Прошу вас, пойдемте
скорее...
- Куда?
- Вас желает видеть один незнакомый вам господин, который имеет до вас
очень важное дело. Он убедительно просит вас прийти на минутку. Ему нужно о
чем-то поговорить с вами... Для него это все равно как жизнь. или смерть...
Волнуясь, Ачмианов проговорил это с сильным армянским акцентом, так что
у него вышло не "жизнь", а ""жизень".
- Кто он такой? - спросил Лаевский.
- Он просил не говорить его имени.
- Скажите ему, что я занят. Завтра, если угодно...
- Как можно! - испугался Ачмианов. - Он хочет сказать вам такое очень
важное для вас... очень важное! Если не пойдете, то случится несчастье.
- Странно... - пробормотал Лаевский, не понимая, почему Ачмианов так
возбужден и какие это тайны могут быть в скучном, никому не нужном
городишке. - Странно, - повторил он в раздумье. - Впрочем, пойдемте. Все
равно.
Ачмианов быстро пошел вперед, а он за ним. Прошли по улице, потом
переулком.
- Как это скучно, - сказал Лаевский.
- Сейчас, сейчас... Близко.
Около старого вала они прошли узким переулком между двумя огороженными
пустырями, затем вошли в какой-то большой двор и направились к небольшому
домику.
- Это дом Мюридова, что ли? - спросил Лаевский.
- Да.
- Но зачем мы идем задворками, не понимаю? Могли бы и улицей. Там
ближе...
- Ничего, ничего...
Лаевскому показалось также странным, что Ачмианов повел его к черному
ходу и замахал ему рукой, как бы приглашая его идти потише ...


