Клайв Стейплз Льюис. Размышления о псалмах

страница №2

Им надо, чтобы всплескивали
руками все народы (48:2), чтобы кимвалы были звучными и громогласными
(150:5), чтобы веселились многочисленные острова (96:1) — места чужие и
всегда далекие для иудеев, не знавших мореплавания.
Я не предлагаю вам возродить эту буйную жажду. Во-первых, ее возродить
и невозможно, потому что она не умирала; только искать ее надо не у нас,
англикан, а у католиков, православных, Армии Спасения. Мы слишком привержены
хорошему вкусу. Однако бывает она и у нас, у некоторых, иногда. Но главная
причина не в том: иудеи не знали, а христиане знают, как "дорога цена
искупления души их". Христианская жизнь начинается смертью — мы крестимся в
смерть Христову; наш праздник невозможен без ломимого Тела и изливаемой
Крови. В нашем богослужении есть трагическая глубина, которой у иудеев не
было. Наша радость должна быть такой, чтобы ей не противоречить. Но все это
не умаляет нашего долга псалмам (во всяком случае, когда я их читаю, я
чувствую себя в долгу). Мы находим там религиозный опыт, ставящий в центр
Бога; видим, как человек просит у Бога только Его Самого, только Его
присутствия, радостного и ощутимого до предела.
Но радость эта шла и по другому руслу. Об этом мы сейчас поговорим.

VI. СЛАЩЕ МЕДА


В трагедии Расина "Гофолия" хор девушек поет о том, как Господь дал
заповеди Моисею; припев там удивительный: "Oh charmante loi!" (Акт I, явл.
IV). Конечно, никак нельзя перевести это буквально, выйдет в лучшем случае
глупость. Для нас "очаровательный" слово и жеманное, и холодноватое, и
покровительственное; мы скажем так о книге, которую не назовешь хорошей, или
о женщине, которую не назовешь красивой. Не знаю, как перевести строку --
"прекрасный"? "дивный"? Все не то. Важно иное: именно тут Расин (который и
писать умел, и Библию знал) подходит ближе всех европейских писателей к
очень характерному для псалмов чувству. Чувство это, когда я его заметил,
меня сильно удивило.
"Они вожделеннее золота и даже множества золота чистого, слаще меда и
капель сота" (18:11). Вы думаете, это милости, или откровения, или
"свойства" Божии? Нет; псалмопевец говорит о заповедях, которые "веселят
сердце" (18:9), о Законе, а не о "суде" в том смысле, в котором мы писали о
нем в гл. I.
Я очень удивился. Приказы "не укради", "не прелюбодействуй" можно
почитать, можно им следовать, но как можно ими наслаждаться? Это нелегко,
особенно — тогда, когда заповедь противостоит сильному и, в сущности,
оправданному желанию. Муж, прикованный несчастным браком к истинной ведьме и
преданно любящий хорошую женщину, или голодный, оказавшийся один и без денег
в лавке, где пахнет хлебом и кофе, вряд ли сравнят эти заповеди с медом. Они
могут им подчиниться, но скорее уподобят их зубному врачу или окопу на
передовой.
Один серьезный ученый и честный христианин объяснил мне это так: они
радовались, что подчинились Закону, что совесть у них чиста. Мне жалко с ним
спорить, да и в ответе его немало правды. Чистой совести они радовались; но
псалом говорит не об этом.
В 1 псалме сказано о "блаженном муже": "Но в законе Господа воля его, и
о законе Его размышляет он день и ночь!" (1:2). "Размышляет", а не
"исполняет" или "повинуется". Конечно, речь идет не только о десяти
заповедях, но обо всем сложном "Законе", который содержится в книгах Левит,
Чисел и Второзакония. Блаженный муж делает именно то, о чем говорит Бог
Иисусу Навину: "Да не отходит сия книга закона от уст твоих; но поучайся в
ней день и ночь" (Нав.1:8). Это значит, кроме всего прочего, что Закон
изучали, он был, как мы сказали бы, "предметом". Его толковали учителя, его
зубрили ученики. В этом смысле им можно было "наслаждаться" так, как у нас
"любят" историю, физику или археологию. Такая любовь вполне невинна, если к
ней не примешиваются радости самодовольства и презрения к неученым или более
грубые радости карьеризма.
Опасность умножается во много раз, когда сам "предмет" священен: к
крохоборству, тщеславию и спеси прибавляется гордыня. Иногда (не всегда) я
рад, что я не слишком хороший богослов; уж очень легко тогда счесть себя
хорошим христианином. По сравнению с этим просто смешны искушения химика или
филолога. Когда наука священна, гордый и умный человек может подумать в
конце концов, что "внешние" не только необразованней, чем он, но и ниже в
глазах Господних, — "этот народ невежда в законе, проклят он" (Ин. 7:49).
Гордыня растет, наука, дающая такие преимущества, усложняется, запретов все
больше; наконец, прожить день, не нарушив какой-нибудь заповеди, становится
так же трудно, как станцевать сложный танец, а это, в свою очередь,
приумножает самодовольство одних и запуганность других. Тем временем "важное
в законе", праведность, отходит на самый задний план; законники оцеживают
комара, поглощая верблюда.
Тогда закон, как и обряд, становится злокачественным. Он живет уже сам
по себе, губя то, ради чего он создан. Чарльз Уильямс сказал: "Когда
средства автономны, они ужасны". Такое перерождение — одна из причин той
радости, с которой апостол Павел говорит об избавлении от Закона. Оно же
вызвало суровые слова Спасителя; именно в нем — и грех, и кара книжников и
фарисеев. Но сейчас я хочу подчеркнуть другое. Я хочу снова показать ту
добродетель, которая может переродиться в такой порок.
Всякий знает, что особо посвящен Закону 118 псалом, самый длинный из
всех. Всякий заметил, наверное, что он еще и самый искусный. Автор берет
слова, которые в этом контексте синонимичны (откровения, пути, уставы,
заповеди, суды, закон), и играет синонимами в каждом из восьмистиший,
соответствующих одной букве алфавита. Тем самым, это не крик души, вроде
псалма 16, а плетение словес, тонкое шитье, кропотливая и долгая работа.
Это очень важно, потому что вводит нас в настроение, в состояние
псалмопевца. Наверное, он чувствовал к Закону то же, что к своему искусству:
и то и другое предполагает точное и благоговейное следование некоему узору.
Отсюда есть путь к фарисейству, но само по себе это вполне невинно. Тем, кто
таких вещей не любит, это покажется нудным и натужным, но они ошибутся.
Автор просто наслаждается ладом. Конечно, он знает, что речь идет о
несравненно большем, чем танец или стихи. Кроме того, он знает, что ему не
дается этот лад: "О, если бы направлялись пути мои к соблюдению уставов
Твоих!" (5). Но старается он не из рабского страха. Лад Господня ума,
воплощенный в Законе, прекрасен. Что же делать человеку, как не
воспроизводить его по мере своих сил? На пути откровений он радуется, как во
всяком богатстве (14), уставами утешается (16), они — его песни (54), они
лучше меда (103), лучше золота и серебра (72); чем шире открыты его глаза,
тем яснее он видит чудеса Закона (18). Это речь не педанта, а поэта,
потрясенного нравственной красотой. Если мы его не понимаем, хуже нам, не
ему. И мне все кажется, что китаец-христианин оценил бы этот псалом лучше,
чем мы, ибо древняя китайская культура, его "детоводитель ко Христу",
прекрасно знает великую ценность лада, порядка, отражающего Высший лад.
Но это не все. В трех стихах псалмопевец говорит, что Закон "истинен"
или "истина" (86,138, 142). В стихе 7 псалма 110 тоже говорится, что "все
заповеди Его верны". Современный человек логично рассудит, что заповедь --
это повеление, а называть повеление "истинным" бессмысленно. Фраза "дверь
закрыта" может быть истинной и ложной, фраза "закрой дверь" — не может. Но
я понимаю, что хотели сказать псалмопевцы. Они хотели сказать, что Закон
дает истинные, прочные, твердые правила жизни. Закон отвечает на вопрос:
"Как юноше содержать в чистоте путь свой?" (118:9); он — светильник, свет
(118:105). Вокруг, у язычников, были другие правила. Псалмопевец верит, что
хорош и прочен его Закон, а не они; что Закон этот стоит на самой природе
вещей и природе Бога.
Тем самым, он решает спор, возникший много позже. В XVII веке были
ужасные богословы, утверждавшие, что Бог повелел то или иное не потому, что
это хорошо, а потому, что воля Божия определяет, чему быть плохим, чему --
хорошим. Для ясности один из них сказал, что Бог мог повелеть, чтобы мы не
любили, а ненавидели друг друга, и ненависть была бы тогда благом,
добродетелью. Лучше и благочестивей вообще не верить в Бога и жить без
этики, чем иметь такую этику и теологию. Конечно, иудеи не обсуждали этого в
абстрактных, философских понятиях. Но они дали правильный ответ. Они знали,
что праведен Бог, а не только страх Божий. Сам Господь "любит правду"
(10:7), потому что и она, и Он — благи. Тем самым, законам Его присуща
некая эмет, "истинность", "действительность", и они крепки, как созданная Им
природа.
Псалмопевец говорит об этом лучше меня. "Господи! милость Твоя до
небес, истина Твоя до облаков! Правда Твоя, как горы Божьи, и судьбы Твои --
бездна великая!" (35: 6-7). Иудей радуется Закону, как радуется тот, кто
нащупал твердое дно, или тот, кто вышел из топи на ровную дорогу.
Ведь были и другие дороги, лишенные "истины". Рядом с иудеями жили
народы, близкие к ним по крови, исповедовавшие самое гнусное язычество, в
котором не было ни красоты греческих мифов, ни мудрости греческой философии.
На этом фоне красота Закона особенно выделялась; и этому не мешало, а даже
помогало то, что иудеи иногда впадали в такое язычество. Страшные обряды
были им соблазном в страшные времена — например, когда напали ассирийцы .
Мы, не так давно ожидавшие со дня на день, что страну нашу захватит
привычный к жестокости враг, должны их понять. Когда им казалось, что
Господь оглох, им хотелось прибегнуть к помощи жутких богов, которые
требовали намного больше и, может быть, больше давали. Но если иудей глядел
на те обряды в лучший час или сам был лучше, если вспоминал о храмовой
проституции и о сожжении детей, его Закон сиял ослепительным светом, он был
слаще меда. Если эта метафора нам не по вкусу (мы не так любим сладкое, как
древние, у нас вдоволь сахару), сравним Закон со свежей водой, со свежим
воздухом после душной комнаты, с ясным утром после страшного сна. Но и тут
псалмопевец в псалме 18 сказал гораздо лучше.
Я считаю 18 псалом величайшим из всех псалмов и одним из величайших
лирических стихотворений. Вспомните, как он составлен: шесть стихов о
природе, пять — о Законе, три — молитва. Между первыми и вторыми
логической связи нет, и в этом смысле он напоминает современные стихи.
Современный поэт предоставляет нам догадываться, что с чем связано; но сам
он это знает и мог бы объяснить. Я не уверен в том, что древний поэт это
знал. Мне кажется, что он, об этом не думая, просто чувствовал связь, более
того — единство первой и второй темы, и даже не замечал перехода. Вот он
помыслил о небе и сказал о нем. Вот — о солнце, о радости его восхода, о
быстроте его движения, о его "теплоте" — не о мягком тепле наших широт, а
об испепеляющей жаре, от которой "ничто не укрыто". И вдруг, в стихе 8, он
говорит о другом, но вряд ли ощущает переход, ведь Закон так похож на
всепроникающий, всевидящий солнечный свет. Он просвещает очи, он вечен и
чист, он сладостен. Так воспринимали они Закон: он был для них светлым,
суровым, радостным, очищающим. Стоит ли прибавлять, что у этого псалмопевца
нет ни капли самодовольства и третью часть псалма он посвящает своим
"погрешностям"? Как солнце выискивало его в любой расщелине, куда он
прятался от зноя, так и Закон высмотрит все его тайные грехи.
Если радость о Законе возникла из сопоставления его с язычеством, нам
не так уж трудно ее понять. Остров христианства все меньше и все четче;
прибой других правил жизни подмывает берег. Правила эти еще не так гнусны и
жестоки, как некоторые семитические религии, но человек в них очень мало
значит, а жестокости в них немало. Некоторые из них совершенно иначе
понимают "нравственность", некоторые ее отрицают. Быть может, скоро нам
придется оценить свежий воздух христианской этики, но и тут нас ждет
опасность. О ней я подумал, читая все те же псалмы, и сейчас о ней поговорю.

VII. ПОТВОРСТВО


Всякий, кто внимательно читал псалмы, заметил, что они сурово осуждают
не только самый грех, но и нечто другое. В 25 псалме праведник и сам "ходил
в непорочности", и "не сидел с людьми лживыми... возненавидел сборище
злонамеренных" (4-5). В 30 он ненавидит "почитателей суетных идолов" (7). В
49 Бог укоряет не вора, а человека, который, когда видит вора, сходится с
ним и с прелюбодеями сообщается (18). О том же самом говорится в псалме
140:4-6. И почти смешно, когда псалмопевец взывает в 138 псалме: "Мне ли не
возненавидеть ненавидящих Тебя, Господи, и не возгнушаться восстающими на
Тебя? Полною ненавистию ненавижу их; враги они мне" (21-22).
Если человек решается ненавидеть тех, кого он считает Божьими врагами;
если он избегает тех, кого считает плохими, судит ближних, думая, что он для
них "слишком хорош", опасность почти гибельна. Он на прямом пути к тому
фарисейству, которое обличает Спаситель; не только к гордыне, но и к
глупости тех, кого мы зовем святошами. Говорю это сразу. Но не будем
фарисеями даже к фарисеям. Глупо читать такие строки, не понимая, что за
ними стоит реальная проблема. Сам я не знаю, как ее решить.
Мы часто слышим, что такой-то издатель — подлец, такой-то политик --
лгун, такой-то чиновник — деспот, кто-то кого-то гнусно обманул, кто-то
обижает жену, какая-то знаменитость (скажем, киноактер) ведет мерзкую и
лицемерную жизнь. Но теперь принято обращаться с ними как ни в чем не
бывало, приветливо, даже сердечно. Люди стараются увидеть их. Люди покупают
газету подлеца и поддерживают тем самым ложь, наглость, обиды, грубости и
непристойности, которые вроде бы не одобряют.
Я сказал, что это проблема; на самом деле их две. Одна — социальная:
правильно ли, что подлость никак не наказуется, хотя бы не отделяется? Не
лучше ли обращаться с некоторыми людьми, как обращались с палачами? Они бы
знали, что их не примут в клуб, не позовут в гости, а если они посмеют
заговорить с женщиной, она их может ударить. Правильно ли, что у нас нет
ничего, кроме беспомощного соглашательства и карательных мер? Нет протеста,
нет умеренного, как бы частного мятежа. Хорошо ли, что можно сочетать
радости развратника или тирана с радостями честного человека, легко и
свободно живущего между равными? На этот вопрос я ответа не знаю. Если все
станет иначе, опасности огромны; они не меньше, если все останется
по-прежнему.
Но сейчас, здесь я говорю о частной жизни. Как нам себя вести с очень
плохими людьми? Уточняю: с очень плохими людьми, у которых есть власть,
богатство и апломб. Если это изгои и неудачники, если их подлость не
окупилась, тогда каждый христианин знает, что делать. Пример наш Христос с
самаритянкой, Христос с взятой в прелюбодеянии, Христос с мытарями и
грешниками. Конечно, я имею в виду Его смирение, Его любовь и жалость, Его
безразличие к презрению и пересудам. Но если вы или я не уполномочены саном,
дружбой или просьбой, мы, в отличие от Него, не вправе ни обличать, ни
отпускать грехи. Будьте очень осторожны, страсть к покровительству и к чужим
делам очень часто прикрывается милосердием. Однако и это не все. Можно не
сомневаться, что не один Христос ел с мытарями; но у этих "других" и причины
были другие.
Мытарей мы назвали бы сейчас самыми жалкими из коллаборационистов. Они
были изгоями, вроде палача; но многие из них богатели, и почти все они, если
не все, пользовались презрительным покровительством римлян. Нетрудно
предположить, что некоторые поддерживали с ними отношения, чтобы
"попользоваться" или чтобы задобрить их на всякий случай. Среди их гостей,
кроме Христа, были и лизоблюды, и люди, похожие на одного моего знакомого,
Когда он учился в Оксфорде, он был социалистом. Потом он преподавал где-то в
провинции и пришел ко мне лет через десять. Он понял, что государство не
должно ни во что вмешиваться. Эти неучи и подлецы из министерства
просвещения вконец извели его, честного учителя, который знает учеников,
знает свое дело, знает местные условия. Сейчас не важно, прав он был или
нет; важно, что он так думал. И он пришел меня попросить, чтобы я замолвил
за него слово в министерстве.
Если бы я познакомил его с каким-нибудь чиновником, он, я уверен, был
бы с ним очень вежлив, и тот, кто слышал его обличения, мог бы подумать, что
он, как истинный христианин, любит грешника, ненавидя грех.
Конечно, это крайний, почти фарсовый случай. Но бывают случаи потоньше,
посложнее. Многие мечтают познакомиться со знаменитостью, даже если ругают
ее за глаза. Все же приятно, когда тебя окликнет известный человек, особенно
если ты идешь с родственником из провинции. Не знаю, очень ли греховны эти
мечты. Но думаю, что христианин должен всячески избегать грубых, жестоких,
циничных, надменных людей.
И не потому, что он для них слишком хорош, а потому, что слишком плох.
Мы недостаточно хороши, чтобы справиться с соблазнами и проблемами, которые
нас поджидают. Соблазн в том, чтобы поддакнуть, одобрить словами, смехом,
взглядом. Он особенно велик теперь, когда мы не без основания так боимся
ханжества. Если же не избегать этих сборищ, мы вечно будем попадать в них,
нас туда просто затянет. Мы будем слушать, как подлость выдают за юмор,
рассказывая даже не похабные истории, а такие, которые не расскажешь, не
злоупотребив доверием. При нас будут выдавать людей, прикрываясь
состраданием или остроумием. Будут все высмеивать, будут защищать
жестокость, принимая без доказательств, что все прочее — сантименты. От
малейшей веры в какую-то другую жизнь — в бескорыстие, в жертвенность, в
благородство — будут просто отмахиваться, так что даже нельзя будет об этом
серьезно поспорить.
Что же нам делать? Если мы никак не протестуем, мы играем им на руку.
Они еще раз убедятся, что "эти христиане" думают на самом деле так же, как
они. Мы предаем Христа, когда все это терпим, словно "не знаем этого
Человека". Но что же тогда? То и дело прерывать разговор, крича: "Я
против!"? Встать и уйти? Это тоже подтвердит ходячее мнение о христианах --
мы окажемся именно теми ханжами и невежами, какими нас считают.
Хорошо молчать. Особенно это хорошо, потому что удовольствия от этого
мало, а прямой протест может доставить особое наслаждение. Но и протестовать
можно, только не властно, а в нормальном споре. Нередко нас поддержит самый
неожиданный человек, потом другой, пока не окажется, что почти все думали,
как мы. Конечно, "те" могут переспорить, но я понял, что это не так уж
важно. Иногда через много лет самый заядлый ваш противник вдруг переменит
мнение, и окажется, что повлияли на него ваши слова.
Но бывает зло такой степени, когда надо возразить, что бы из этого ни
вышло. Бывает такой беспардонный цинизм, такая жестокость, что мы обязаны
протестовать. Если при этом нельзя не показаться ханжой, что ж, покажемся
ханжами.
Ведь важно другое: ханжа ли вы на самом деле. Если вам тяжело
возражать, трудно вмешиваться, значит, эта опасность вас миновала. Если вам
нравится обличать, тогда это опасно. Что же до чужого мнения, есть
сообщества, в которых ханжой сочтут всякого приличного человека, а тому,
кого не сочтут, стоит призадуматься. Чистоплюйство — грех, но в некоторых
кругах только полный бесстыдник избежит этих обвинений.
Особенно трудно общаться со "злонамеренными", потому что тут нужны не
только добрая воля, смирение и смелость, но и ум, и умение вести себя,
которые Бог дает не всегда. Поэтому "не сидеть" с ними велит нам не
святошество, а здравый смысл. Слова "не введи нас во искушение" значат,
среди прочего, "не попусти лестных приглашений, блестящих знакомств,
причастности к элите, хотя мне очень этого хочется!".
К предостережениям против потворства близки слова псалмопевца о других
грехах, в которых повинен язык (возможно, иногда тут играют роль
архаические, даже магические представления о внутренней силе слов, о прямом
и непосредственном воздействии хвалы или хулы). Сперва меня это удивило: я
думал, что в то простое, грубое время зло творили мечом, огнем, дубиной.
Однако в псалмах то и дело сетуют на более тонкое зло: "Ибо нет в устах их
истины... гортань их — открытый гроб, языком своим льстят" (5:10). "Под
языком его — мучение и пагуба" (9:28); "уста льстивы" (11:3); "уста лживые"
(30:19); "слова уст его — неправда и лукавство" (35:4); "все, ненавидящие
меня, шепчут между собою" (40:8); язык, "как изощренная бритва" (51:4);
"уста их мягче масла, а в сердце их вражда; слова их нежнее елея, но они
суть обнаженные мечи" (54:22); "всякий день поносят меня враги мои" (101:9).
Тут не надо никаких научных подтверждений, мы все это знаем, мы даже слышим
в злобном и вкрадчивом хоре знакомые голоса. Один из них слишком знаком, так
что трудно его узнать.

VIII. ПРИРОДА


Отношение псалмопевцев к природе определяют два фактора. Первый есть у
всех древних авторов; второй был в их времена предельно редок.
1. Псалмопевцы принадлежат к крестьянскому народу. Для нас само слово
"еврей" связано с деньгами, торговлей, ростовщичеством. Но это восходит лишь
к Средним векам, когда евреи не имели права владеть землей. Какие бы черты
ни выработали в них века таких занятий, у их ветхозаветных предков черт этих
не было. Они возделывали землю. Даже царь, отнимающий виноградник у своего
подданного, больше похож на злого помещика, чем на царя. Все были связаны с
землей; каждый чувствовал свою прямую зависимость от почвы и погоды. Точно
так же жили очень долго и греки, и римляне. Тем самым, тогда не могло быть
"любви к природе" — чувства горожанина, выбравшегося за город. Когда
городов мало и сами они малы, люди не сознают, что есть некая "сельская
жизнь". "Природа" — это просто мир, как вода для рыбы. Конечно, любоваться
природой они могут, но в это естественно входит польза. Гомер любуется
пейзажем, но описывает он хорошую землю, обилие воды, тучные пастбища,
крепкий лес. Поскольку, в отличие от евреев, он — из народа мореплавателей,
упоминает он и удобную гавань. Псалмопевцы, поэты лирические, не описывают
пейзажей. Зато они несравненно передают ощущение погоды; они видят ее, как
видит крестьянин, и наслаждаются ею, как, наверное, наслаждаются растения.
"Ты посещаешь землю, и утоляешь жажду ее, обильно обогащаешь ее... Напояешь
борозды ее, уравниваешь глыбы ее, размягчаешь ее каплями дождя,
благословляешь произрастения ее... И холмы препоясываются радостию. Луга
одеваются стадами, и долины покрываются хлебом; восклицают и поют"
(64:10-14). А в псалме 103 прямо сказано: "Насыщаются древа Господа".
2. Все мы знаем, что евреи верили в единого Бога, сотворившего небо и
землю. Природа и Бог были для них отделены друг от друга: Он ее создал, Он
повелевал, она повиновалась. Это мы знаем. Но не всегда понимаем, что это, в
сущности, значит.
Во-первых, для нас это прописная истина. Мы принимаем ее как должное.
Наверное, многие из нас думают, что во всех религиях есть четкая доктрина
творения и каждая может ответить на вопрос: "Кто создал мир?" На самом деле
доктрина эта исключительна, если не единственна; когда же отдаленное ее
подобие встречается у язычников, оно не имеет религиозного значения, во
всяком случае, религия стоит не на нем. Оно там, где религия переходит во
что-то вроде сказки. В одном египетском мифе бог Атон — по-видимому,
гермафродит — вышел из воды, зачал и сам родил еще двух богов, и тогда уже
"все началось"; в другом — целое скопище богов вышло из богини Нун. По
вавилонскому мифу, до сотворения земли и неба существо по имени Апсу и жена
его Тиамат произвели Лахму и Лахаму, а те, в свою очередь, — Аншар и Китар,
которые были больше своих родителей, так что получается что-то вроде
эволюции. В скандинавском мифе вначале есть огонь и лед, юг и север, и среди
всего этого возникает великан, который вынашивает под мышкой сына и дочь.
Когда начинается греческая мифология, уже есть и небо, и земля.
Я пишу об этом не для того, чтобы посмеяться над топорностью мифов.
Смеяться тут не над чем. Все говорят о таких вещах топорно, даже ребенок и
мистик. Я хочу показать, что нигде здесь нет и намека на сотворение мира.
Что-то возникает из чего-то, и все. Даже если бы это было правдой,
повествовала бы она об очень ранних событиях, но не о начале. Когда
поднимается занавес, пьеса уже идет. Вы скажете, эти мифы отвечают на
вопрос, как она началась. Отвечают, но в каком смысле? Когда опоздавший
зритель обратится к вам, вы можете сказать ему: "Сперва были три ведьмы,
потом король разговаривал с раненым солдатом..." Но он мог иметь в виду
другое: "Откуда эта пьеса взялась? Может быть, актеры импровизируют? Или
кто-то есть еще, не на сцене, и он ее выдумал?"
Конечно, у Платона можно найти теологию творения в иудео-христианском
смысле — Вселенная, существующая в пространстве и времени, творится волей
совершенного, вневременного, ничем не обусловленного Бога, превосходящего
то, что Он творит. Но Платон стоит особняком, он — религиозный гений (хотя
помог ему, несомненно, Просвещающий всех).
Нетрудно понять, как важна в религиозном смысле такая особенность
иудейской доктрины. Но мы не всегда понимаем, как важна она для нашего
мироощущения и воображения.
Бог сотворил природу, значит, они и связаны, и отделены друг от друга.
Творец и творение — не одно и то же. Поэтому доктрина творения в
определенном смысле лишает природу божественности. Теперь мы не чувствуем,
как трудно к этому прийти и этому следовать. Наверное, нам поможет отрывок
из Книги Иова: "Смотря на солнце, как оно сияет, и на луну, как она
величественно шествует, прельстился ли я в тайне сердца моего, и целовали ли
уста мои руку мою? Это также было бы преступление..., потому что я отрекся
бы тогда от Бога Всевышнего" (31:26-28). Речь идет не о страшных
богах-демонах: отдать дань поклонения луне или солнцу очень естественно,
вполне невинно. Должно быть, иногда так и бывало, и Творец небесных светил
принимал это как должное. Однако автор Книги Иова ощущает это как
преступление, для него это — соблазн; и ни один европеец уже тысячу с
лишним лет такого соблазна не знает.
Но эта же доктрина, лишая природу божественности, делает ее символом,
знаком, проявлением Бога. Вспомним два отрывка, которые я уже цитировал. В
18 псалме всевидящее и всеочищающее солнце — образ всевидящего и
всеочищающего Закона. В 35 псалме говорится так: "Господи! Милость Твоя до
небес, истина Твоя до облаков! Правда Твоя — как горы Божий, и судьбы Твои
— бездна великая!" (6-7). Именно потому, что горы, облака и бездна — не
боги, они могут стать образами Бога. Что даст, если Аполлона сравнить с
солнцем или Нептуна с морской бездной? Но сравнение Закона с солнцем, судеб
— с бездной дает очень много.
Природа полна таких образов, все в ней связано с Богом. Свет — одежда
Божия, небеса — Его шатер (103:2), гром — Его голос (28:3-5), мрак --
покров (17:12), горы дымятся, когда Он к ним прикасается (103:32). Мир полон
Его посланников. Он шествует на крыльях ветра, восседает на херувимах
(17:11), и огонь — Его служитель (103:3-4). Казалось бы, все это очень
близко к язычеству. Тор и Зевс говорили голосом грома, Гермес и Ирида были
посланцами богов. Но совсем не одно и то же — слышим мы в громе голос Бога
или голос бога. У богов есть начало, у многих из них есть родители, и мы
нередко знаем, тде они сами родились; бытие дано им, как нам. Они, как мы,
— твари, создания, только сильнее нас и красивее. Они — актеры, а не
авторы космического действа. Платон это понимал. Бог у него создает богов и
хранит от смерти; бессмертие не присуще им, а тоже дано. "Боги" не
множественное от "Бог", кто-то сказал, что у слова "Бог" нет множественного
числа. Тем самым, голос бога, в сущности говоря, не потусторонен. Если вы
примете бога за посланца, то есть за ангела, вы пойдете дальше. Природа
лишится богов, но исполнится Бога, ибо станет Его вестницей.
Но вера в сотворение мира дает не только это: благодаря ей мы можем
воспринимать природу не как данность, а как достижение. Иногда псалмопевцы
радуются самой ее прочности. Господь придал Своим творениям присущую Ему
эмет — они крепки, устойчивы, на них можно положиться, "все дела Его
верны... ибо Он сказал, — и сделалось; Он повелел, — и явилось" (32:4-9).
Он поставил "горы силою Своею" (64:7), "поставил землю на твердых основах"
(103:5). "Поставил их на веки и веки; дал устав, который не прейдет"
(148:6). Посмотрите, как в 135 псалме поэт переходит от сотворения природы к
освобождению Израиля из Египта: и то и другое — хорошая работа, великая
победа.
Такое восприятие приводит к поистине удивительным вещам. Мы уже
говорили, что евреи, как почти все древние, были крестьянами и видели
природу глазами садовника или фермера. Их радовала трава для скота, зелень
на пользу человека, вино, которое веселит сердце, и елей, от которого
блистает лицо (103:14-15; именно такое лицо сравнивал Гомер с очищенной
луковкой). Но этим евреи не ограничивались. Они благодарили Бога и за то,
что человеку пользы не приносит. В прекрасном псалме, посвященном именно
природе, мы читаем не только о скоте, зелени, вине или хлебе. Тут и "дикие
ослы утоляют жажду" (103:11), и "ели жилище аисту" (103:17), а "каменные
утесы — убежище зайцам" (103:18; по-видимому, это не зайцы, а особые
животные, вроде сурка), и даже львы (103:21), более того — киты ("левиафан"
стиха 26), которые играют в море.
Конечно, это совсем не похоже на нашу "любовь к животным". Нам нетрудно
любить животных, нам не приходилось голодными и усталыми работать вместе с
ними, а опасных зверей у нас давно нет. (Упаси вас Господь подумать, что я
пренебрежительно отзываюсь о любви к животным. Я просто хочу сказать, что
для тех, кто знает только комнатных животных, это не такая уж ценная
добродетель. Очень плохо, если такой любви у вас нет, но если она есть,
хвалить себя не за что. Хвалить надо не нас, а замученного пастуха или
возчика, который все равно ее не утратил.) То, что испытывали евреи,
поражает и силой, и беспристрастием. В скандинавских мифах чудища враждебны
не только людям, но и богам. В мифах античных боги посылают их, чтобы
наказать или истребить неугодных. Нигде нет такого ясного и объективного
взгляда: вот лев и кит, вот человек. Мне кажется, это происходит оттого, что
иудеи знали Бога, сотворившего и держащего всякую тварь. Про львов
говорится, что они "просят у Бога пищу себе" (103:21), и все существа, как и
мы, люди, "ожидают", чтобы Бог "дал им пищу их в свое время" (103:27). Хотя
ворон был для евреев нечистой птицей, Бог дает пищу и "птенцам ворона,
взывающим к Нему" (146:9). Потому они и нравятся псалмопевцу: все мы — и
львы, и аист, и ворон, и кит — на Божьем довольствии, и упоминание о каждом
из нас умножает Ему хвалу.
Мою догадку подтверждает интересное свидетельство. Я сказал, что у
язычников нет такого восприятия природы; на самом же деле в одной очень
древней поэме оно есть. Она вообще очень похожа на 103 псалом. Но в том-то и
суть, что автор ее — не политеист. Она восхваляет не богов, а единого Бога,
сотворившего все сущее. Языческая словесность предвосхитила мироощущение
словесности иудейской, но лишь в том случае, когда и богословие
предвосхитило, в определенном смысле, богословие ветхозаветное. Другого мы и
ждать не могли.
Речь идет о египетском "Гимне солнцу" (XIV в. до Р.Х.). Создал его
Аменхотеп IV, называвший себя Эхнатоном. Многие читатели знают о нем. Он
совершил религиозный переворот, порвал с политеизмом отцов и всеми силами
пытался привить Египту монотеизм. Наверное, жрецам он казался чем-то вроде
нашего Генриха VIII, разорившего монастыри. Монотеизм его был чист и высок.
Он даже не считал богом само солнце, оно было лишь образом, проявлением
Бога. Это — поразительное прозрение, быть может, более поразительное, чем у
Платона, и не менее противопоставленное обычному язычеству. Но ничего из
этого не вышло. Религия Эхнатона умерла вместе с ним.
А может быть, из этого вышел иудаизм. Нет ничего невероятного в том,
что идеи Эхнатона входили в египетскую "премудрость", которой учился Моисей.
Все, что было в этих идеях истинного, исходит, как всякая истина, от Бога.
Господь мог использовать и это орудие, являя Себя Моисею. Но никаких
свидетельств об этом не осталось. Да мы и не знаем, достоин ли Эхнатон стать
таким орудием. Мы не знаем, каким он был. Для одного ученого он — "первая
личность в истории", для другого — безумец, маньяк, а может быть, и
слабоумный. Даже если он был возлюблен и благословен Богом, идеи его такими
не были. Хорошо ли, плохо ли это семя, упало оно на каменистые места. А
может, оно и впрямь плохо. Нам, нынешним людям, кажется, что такой чистый и
строгий монотеизм лучше тех начатков иудейской веры, где Ягве предстает чуть
ли не богом огня. Но мы, наверное, не правы. Если мы призваны узнать не Бога
философов и ученых, а конкретного Бога (куда конкретнее нас!), Которого
можно любить, бояться, призывать, лучше начать смиренней, ближе к дому, со
святилища, с празднества, с драгоценной памяти о Божьих судах, обещаниях,
милостях. Быть может, в такую раннюю пору вера в Бога далекого, безличного и
безразличного, как солнечный диск, не принесет плодов. Если нам надо прийти
к яслям Вифлеема, холму Голгофы и пустой могиле, лучше начать с обрезания,
пути через пустыню, ковчега и храма. "Высшее не стоит без низшего", не
стоит, упадет или взлетит и затеряется в бесконечности. Тесные врата не
только узки, но и низки. Надо наклониться и стать как дети, чтобы войти в
них.
Поэтому не будем опрометчиво решать, что монотеизм Эхнатона был
прообразом иудаизма и, если бы только жрецы и народ его приняли, Господь
явил бы Себя через египетских пророков. Но сейчас нам важно другое: что ни
говори, общее в этих религиях есть, и потому в гимне Эхнатона есть общее с
псалмами. Как и автор 138 псалма, фараон славит Бога за то, что Он создавал
зародыш во чреве матери, "был нянькой нашей в утробе". Он славит Бога и за
то, что Он учит цыпленка, как разбить скорлупу и вылупиться из яйца, пища и
чирикая во всю свою силу. В стихе о том, что Бог сотворил землю по Своему
желанию, он предвосхищает Новый Завет — "и все по Твоей воле существует и
сотворено" (Откр. 4:11). Но есть и разница — львы для него не наши собратья
в Боге. Он пишет о них иначе, примерно так: "Когда ты скроешься, мир во
тьме, как бы мертвый. Выходят львы, и жалят всех аспиды". В едином ряду со
смертью и змеями львы эти — наши враги. Так и кажется, что сама ночь --
врагиня, неподвластная Богу, а это близко к дуализму. Да, разница есть, но
есть и сходство, а сейчас нам важно именно оно. У Эхнатона, как у
псалмопевцев, определенное мировосприятие, выраженное в поэзии, обусловлено
определенным представлением о Боге. Но во всю свою силу и то и другое
развилось у иудеев. (Можем ли мы расстаться с этой темой, не помолившись о
том, чтобы древний царь, каким бы безумным и одержимым он ни был, давно уже
радовался истине, которую так несовершенно предвидел?)

IX. ХВАЛА


Быть может (я очень на это надеюсь), сейчас я напишу ненужную главу.
Те, кто не так туп, чтобы впасть в затруднение, которое она должна
распутать, найдут ее смешной. Это хорошо, отдохнуть и посмеяться полезно,
как бы серьезен ни был предмет. Я знаю по опыту, что самое смешное говорят в
очень важных и очень искренних разговорах.
Когда я подходил к вере в Бога, и даже когда поверил, мне мешало, что
нас вечно просят "славить" и "хвалить" Его. Особенно я удивлялся, что вроде
бы и Сам Он это любит. Кому понравится человек, которому надо все время
повторять, что он хороший, умный или красивый? Еще противней те, кто это и
повторяет миллионеру, актеру или диктатору. Эта дурацкая и жутковатая
картина неотступно стояла передо мной. В псалмах было уж ни с чем не
сообразно: "Хвали, душа моя, Господа", "Хвалите Господа", "Хвали, Иерусалим,
Господа". (И почему они не просто хвалят, а призывают к этому других, да еще
не одних людей, а каких-то великих рыб, снег и град, которые, по-видимому, и
без того делают, что им положено?) Еще хуже были слова, приписываемые
автором Богу: "Кто приносит в жертву хвалу, тот чтит Меня" (49:23). А хуже
всего — исключительно глупая и языческая торговля, напоминавшая мне, как
дикарь то улещает идола, то бьет; псалмопевец словно бы хочет сказать: "Ну
ладно, любишь хвалу — сделай мне то-то и то-то, и хвала Тебе будет!" В
псалме 53 он просит спасти его от врагов (3), а потом заверяет: "Я усердно
принесу Тебе жертву, прославлю имя Твое" (8). Снова и снова он просит его
спасти на том странном основании, что мертвые не могут возносить хвалу
(29:10; 87:11; 118:175). Важно даже, сколько раз он хвалит: "Седмикратно в
день прославляю Тебя" (118:164). Это меня очень удручало. Поневоле думаешь
то, чего думать не хочется. Благодарность Богу я понимал, поклонение Ему,
послушание, но не эту же непрерывную лесть! Меня не утешил современный
богослов, объяснивший мне, что "Бог имеет на нее право".
Я и сейчас считаю, что выразился он неудачно, но, кажется, я понял, что
он имел в виду. Начнем с предметов неодушевленных. Что мы хотим сказать,
когда говорим, что "картина заслуживает восхищения"? Не то, что ею
восхищаются, — сотнями плохих картин восхищается масса народу. Не то, что
она заслужила восхищение, — работала, старалась и заслужила. Мы хотим
сказать, что восхищение — правильная, адекватная реакция на нее, и если мы
так не реагируем, мы глупы и слепы, более того — нам же хуже, мы много
теряем. То же самое можно сказать и о красотах природы. Отсюда я и шел, хотя
некоторые сочтут это кощунством, пока не понял того, что нужно. Хвалить
(или, если хотите, ценить) Бога — значит бодрствовать, войти в мир яви; не
ценить Его — лишиться великой радости, а в конце концов и всего вообще.
Ублюдочная и убогая жизнь тех, кто не воспринимает музыки, или никогда не
был влюблен, или ни с кем не дружил, или не любит читать, или не радуется
утренней прохладе, или, как я, не интересуется спортом, — более чем слабые
подобия такого состояния.
Но это не все. Бог не только заслуживает восхищения и хвалы, Он велит
нам хвалить Его. Я этого не понимал, пока не понял того, о чем пишу в V
главе: когда мы служим Богу, Он открывается нам. Не все, не всегда, но очень
многие "красоту Господню" видят в храме. Даже в иудаизме суть
жертвоприношения была не в том, что люди давали Богу тельцов и агнцев, но в
том, что Сам Он давал Себя людям, когда они это делали; в нашей же литургии
это гораздо явственней, просто физически ощутимо. Жалкую мысль о том, что
Богу в каком-то смысле нужно наше поклонение, как суетной женщине нужны
комплименты или тщеславному писателю — рецензия, опровергают слова: "Если
бы Я взалкал, то не сказал бы тебе" (49:12). Даже если предположить, что
есть такое нелепое существо, оно вряд ли обратилось бы к нам, низшим из
своих разумных тварей. Я не жду от моего пса похвал моей книге, и не от
всякого человека мне приятна похвала.
Но главного я еще не понимал. Я мыслил хвалу как похвалу, одобрение,
которое кто-то кому-то выражает. Мне не приходило в голову, что всякая
радость сама собой переходит в хвалу, если не сдержишь ее из робости и
деликатности. Мир только и делает, что хвалит и славит: влюбленные
восхваляют возлюбленных, читатели — любимые книги, спортсмены — свой
спорт; словом, все кому не лень расписывают погоду, пейзажи, вина, блюда,
актеров, машины, лошадей, приятелей, детей, цветы, страны, колледжи, горы,
марки, насекомых, даже политиков и ученых. Я не раз замечал, что особенно
часто и много хвалят самые смиренные, здоровые и умные люди, а ущербные и
глупые хвалят редко и мало. Хороший критик найдет что похвалить в
несовершенной книге; плохой вычеркивает из литературы одну книгу за другой.
Здоровый и доброжелательный человек найдет, за что похвалить самую скромную
еду, даже если он привык к очень изысканной; больной или сноб найдет
недостатки в любом угощении. Если вычесть чрезвычайные обстоятельства, можно
сказать, что хвала — словесное выражение душевного здоровья. Совершенно не
важно, умелая она или нет; многие любовные стихи так же ужасны, как гимны.
Еще я замечал, что, когда мы хвалим, мы вечно просим к нам присоединиться:
"А? Правда? Нет, правда?" Когда псалмопевец просит всех хвалить Господа, он
делает ровно то же самое, что делает человек, говорящий о предмете своей
любви.
Должно быть, мы так хвалим то, что нас радует, потому что хвала не
только выражает, но и дополняет нашу радость, доводит ее до полноты. Не ради
лести влюбленные повторяют друг другу, как они красивы, — радость их
неполна, если они этого не скажут. Когда откроешь нового писателя,
непременно надо рассказать, как он талантлив; когда внезапно увидишь
прекрасную долину, просто невозможно молчать; когда услышишь хорошую шутку,
нужно ею поделиться. Конечно, словами всего не передашь. Вот если бы
написать прекрасные стихи, или дивную музыку, или картину, наша радость была
бы еще полнее. А если бы смертный человек мог достойно восхвалить самое
высокое на свете, душа его достигла бы высшего блаженства.
Когда я думаю об этом, я понимаю христианское учение о том, что ангелы
и блаженные души славят Бога на небесах. Это совсем не то, что "пойти в
церковь". Наша "служба" — очень слабое подобие, мы только пытаемся там
славить Бога, и в 99,9% случаев это нам не удается. Чтобы представить себе,
о чем говорит это учение, мы должны предположить, что мы переполнены любовью
к Богу, мы просто выдержать не можем такой любви и радости, они льются из
нас, хлещут. В шотландском катехизисе сказано, что назначение человека --
"славить Господа и радоваться Ему". В свое время мы узнаем, что это — одно
и то же. Полная радость и есть хвала. Когда Господь велит нам хвалить Его,
Он велит нам Ему радоваться.
А пока, как сказал Донн, мы настраиваем инструменты. Это может
доставить немалое наслаждение, но только тому, кто хоть как-то провидит
симфонию. Иудейские заклания и даже самые святые наши обряды — обещание,
репетиция, а не концерт. Как всякая репетиция, они требуют труда, а радости
могут и не дать. Но без труда радости вообще не будет. "Выполняя религиозные
обязанности", мы роем каналы в пустыне, чтобы воде, когда она появится, было
где течь. Я хочу сказать, так бывает обычно; есть и другие минуты, и у
некоторых поистине блаженных душ их много.
Что же до принципа "ты — мне, я — тебе", дело хуже. Этот глупый
пережиток язычества действительно есть в Псалтири. Пламя не всегда чисто, но
не в том суть. Да и не нам смотреть свысока на самых корыстных псалмопевцев.
Мы не торгуемся так простодушно; но и не все говорим в молитве. Я часто диву
даюсь, что только не приходит в голову, когда молишься, какие идиотские
сделки, оговорки, какие компромиссы вот-вот предложишь Богу, как по-детски
нелепо с Ним препираешься. Язычество живо в нас. Его глупости и хитрости
куда сильней его красоты и простодушия. Если вы наделены властью, нетрудно
сломать свирели, остановить пляски, разбить статуи, стереть из памяти
сказки; но очень трудно прикончить корыстного, запуганного дикаря, живущего
в нашей душе, — ту жалкую тварь, которой Господь может сказать: "Ты это
делал, и Я молчал, ты подумал, что Я такой же, как ты. Изобличу тебя, и
представлю пред глаза твои грехи твои" (49:21).
Но, как я уже говорил, все это нужно лишь немногим моим читателям.
Остальным же эта комедия ошибок, этот кружной путь к очевидному даст
возможность пожалеть меня и посмеяться.

X. ИНОСКАЗАНИЯ


Теперь я должен перейти к тому, что гораздо труднее. До сих пор мы
пытались читать псалмы так, как их надо было читать по замыслу псалмопевцев.
Но христиане читают их иначе. Христиане находят в них иносказания, скрытый
смысл, связанный с истинами Нового Завета — с Воплощением, Страстями,
Воскресением, Сошествием Святого Духа и Искуплением. Так читают, собственно,
весь Ветхий Завет. Предполагается, что полное его значение становится ясным
только в свете событий, которые произошли через много лет после смерти
написавших его людей.
Современному человеку нелегко это принять. Кто-кто, а мы знаем: при
желании можно вычитать из текста все что угодно. Особенно хорошо это знают
те, кто пишет научную фантастику. Я с удивлением узнавал из хвалебных и из
враждебных рецензий, какие глубокие аллегории содержатся в моих
научно-фантастических книжках. Если примешь метод толкований, дорога
открыта, обманывать себя и других ты можешь, как хочешь. Однако толковать
Библию мы вправе. Что же делать? Казалось бы, гора неприступна; но я не
полезу на утесы. Я пойду кружным путем, и поначалу покажется, что до вершины
мне не добраться.
Начну я очень далеко от Писания и даже от христианства.
Один римский историк рассказывает, что в небольшом городе случился
пожар и начался он в банях. Возникло подозрение, что там был поджог и этому
способствовало вот что: в тот же день, пораньше, один горожанин пожаловался,
что в бане холодно, а банщик сказал: "Ничего, скоро будет жарко". Конечно,
если и впрямь был заговор и раб в нем участвовал и был так неслыханно глуп,
что не удержался от ненужной угрозы, говорить не о чем. История касается нас
лишь в том случае, если это чистое совпадение. Ответ раба полностью
объясняется жалобой посетителя, именно так и ответил бы всякий банщик. Более
глубокий смысл слова его обрели совершенно случайно.
Возьмем случай посложнее. (Читателю, незнакомому с классической
филологией, скажу, что для римлян "век", или "царство" Сатурна — это
утраченная пора невинности и мира, что-то вроде Эдема до грехопадения, хотя
никто, кроме разве что стоиков, не придавал ей такого большого значения.)
Незадолго до Рождества Христова Вергилий написал, что начинается наново ход
веков, к нам возвращается царство Сатурна, придет дева и небо посылает нам
дивное дитя. В Средние века верили, что до поэта дошло какое-то пророчество,
быть может — через книги Сивиллы; и самого его считали языческим пророком.
Современные ученые, насколько мне известно, в это не верят. Они могут
спорить о том, к какой знатной или августейшей чете обращена столь
непомерная лесть, но совпадение с Рождеством считают случайностью. Однако
совпадение это по меньшей мере гораздо удивительней того, первого. Если это
удача, то она поистине огромна (враг христианства сказал бы, что Вергилию
чертовски повезло).
Перейду к примерам другого типа и уровня. Здесь тоже кто-то говорит
слова, которые в действительности глубже и истинней, чем он думает; но
случайностью это назвать нельзя. Спешу заметить, что "неслучайность" совсем
не значит "пророчество", "предвидение", "ясновидение". Нет у меня и
малейшего намерения выдать эти примеры за свидетельство в пользу
христианства. Мы вообще не говорим о свидетельствах. Мы рассуждаем о том,
как относиться к таким случаям, когда в тех или иных словах открывается
позже новый, более глубокий смысл. Я пытаюсь показать, что случаи эти --
неоднородны. Иногда это чистое совпадение, как бы удивительно оно ни было.
Иногда же открываемая позже истина как-то связана с тем, что человек хотел
сказать.
Приведу примеры. 1) Святой, вдохновленный Богом, говорит нам, что
где-то во Вселенной есть такое-то существо. Потом (не дай нам, Господи!) мы
добираемся до других миров, неся туда собственную нашу греховность, и
находим это существо. Вот пророчество в полном смысле слова. 2) Писатель
(который при этом не ученый) выдумал и описал некое существо, а его потом
нашли. Вот чистая случайность, удача. Выиграть на бегах может и тот, кто
ничего в них не смыслит. 3) Крупный биолог предсказывает, что в такой-то и
такой-то среде жизнь должна развиваться так-то и так-то. Вот тут, если мы
найдем эти формы жизни, будет и не пророчество, и не случайность. Ученому
помогли ученость и ум, а не удача. Истинная природа жизненных процессов
объясняет, почему такое существо есть в его книгах. Когда мы перечитаем эти
книги, думая о находке, мы не внесем в них ничего произвольного. О случаях
этого, третьего типа я и хочу поговорить, хотя, как вы увидите, здесь
сыграли роль вещи, которые выше и ума, и учености.
Платон в "Государстве" рассуждает о том, что добродетель ценят за ее
ощутимые плоды — почести, хвалу, славу, — но, чтобы увидеть ее, как она
есть, надо обнажить ее, очистить от них. И просит представить, что с
совершенным праведником обращаются, как с чудовищным злодеем. Его связывают,
бичуют, прибивают к столбу (персидский вариант распятия).
Читатель-христианин протирает глаза чуть ли не в ужасе. Что же это? Опять
удача и случайность? И видит, что ни того ни другого здесь нет.
Раб — несомненно, а Вергилий — вероятно "говорили о чем-то другом".
Платон, прекрасно это сознавая, говорил о судьбе праведности в злом и
неумном мире, то есть именно о том, что полнее всего выразилось в Страстях
Господних. Если слова эти обязаны, в той или иной мере, смерти (я даже
сказал бы — "мученичеству") его учителя, это ничего не меняет. По одной и
той же причине несовершенная, хотя и очень высокая праведность Сократа
привела его к легкой смерти, а совершенная праведность Христа — к распятию:
потому что праведность — это праведность, а падший мир — это падший мир.
Вдумываясь в сущность праведности и мира, Платон подошел так близко к истине
не потому, что

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися