Редьярд Киплинг. Свет погас

страница №7

и ты выпачкаешься, она наверняка обвинит меня, поэтому не подходи
к волнорезу так близко. Мейзи, это нечестно. Ага! Я так и знал, что ты
промажешь. Целься левей и ниже, дорогая. Но в тебе нет убежденности. Есть
все, что угодно, кроме убежденности. Не сердись, милая. Я отдал бы руку на
отсечение, только бы ты хоть немного поступилась своим упрямством. Правую
руку, если б это тебе помогло.
- Дальше я слушать не должен. Живой островок кричит средь океана
взаимопонимания, да еще как громко. Но, думается мне, он кричит правду.
А Дик все бормотал бессвязные слова. И каждое из них было обращено к
Мейзи. То он пространно разъяснял ей тайны своего искусства, то яростно
проклинал свою глупость и рабское повиновение. Он молил Мейзи о поцелуе -
прощальном поцелуе перед ее отъездом, уговаривал вернуться из
Витри-на-Марне, если это только возможно, и в бреду постоянно призывал все
силы, земные и небесные, в свидетели, что королева всегда безупречна.
Торпенхау слушал внимательно и узнал о жизни Дика во всех подробностях
то, что дотоле было от него сокрыто. Трое суток кряду Дик бредил о своем
прошлом, после чего забылся целительным сном.
- Вот бедняга, и какие же мучительные переживания выпали ему на долю! -
сказал Торпенхау. - Просто представить невозможно, что не кто-нибудь, а
именно Дик добровольно покорился чужой воле, как верный пес! И я еще упрекал
его в гордыне! Мне следовало помнить заповедь, которая велит не судить
других. А я осмелился судить. Но что за исчадие ада эта девица! Дик - болван
разнесчастный! - пожертвовал ей свою жизнь, а она, стало быть, пожертвовала
ему лишь один поцелуй.
- Торп, - сказал Дик, лежа на кровати, - пойди прогуляйся. Ты слишком
долго просидел со мной в четырех стенах. А я встану. Эх! Вот досада. Даже
одеться не могу без чужой помощи. Чепуха какая-то!
Торпенхау помог другу одеться, отвел его в мастерскую и усадил в
глубокое кресло. Дик тихонько сидел, с тревожным волнением ожидая, что
темнота вот-вот рассеется. Но она не рассеялась ни в этот день, ни на
следующий. Тогда Дик отважился обойти мастерскую ощупью, держась за стены.
Он больно стукнулся коленом о камин и решил продолжать путь на четвереньках,
время от времени шаря рукой впереди себя. Торпенхау, вернувшись, застал его
на полу.
- Я тут занимаюсь географическими исследованиями в своих новых
владениях, - сказал Дик. - Помнишь того черномазого, у которого ты выдавил
глаз, когда прорвали каре? Жаль, что ты не сохранил этот глаз. Теперь я мог
бы им воспользоваться. Нет ли мне писем? Все письма в плотных серых
конвертах с вензелем наподобие короны отдавай прямо мне в руки. Там ничего
важного быть не может.
Торпенхау подал конверт с черной буквой "М" на оборотной стороне. Дик
спрятал его в карман. Конечно, письмо не содержало ничего такого, что надо
было скрывать от Торпенхау, но принадлежало оно только Дику и Мейзи, которая
ему уже принадлежать не будет.
"Когда станет ясно, что я не отвечаю, она прекратит мне писать, и это к
лучшему. Теперь я ей совсем не нужен, - рассуждал Дик, испытывая меж тем
неодолимое искушение открыть ей правду. Но он противился этому всем своим
существом. - Я без того уже скатился на самое дно. Не буду же молить ее о
сострадании. Помимо всего прочего, это было бы жестоко по отношению к ней".
Он силился отогнать мысли о Мейзи, но у слепых слишком много времени
для раздумий, а физические силы, словно волны, вновь приливали к Дику, и в
долгие пустые дни, окутанные могильным мраком, душа его терзалась до
последних глубин. От Мейзи пришло еще одно письмо, и еще. А потом наступило
молчание, и Дику, когда он сидел у окна, за которым в воздухе дрожало
знойное летнее марево, представлялось, что ее покорил другой, более сильный
мужчина. Воображение, обостренное окружающей чернотой, рисовало ему эту
картину во всех подробностях, и он часто вскакивал, охваченный неистовством,
метался по мастерской, натыкался на камин, который, казалось, преграждал ему
путь со всех четырех сторон. Хуже всего было то, что в темноте даже табак не
доставлял никакого удовольствия. От былой надменности не осталось и следа,
она уступила место безысходному отчаянью, которое не могло укрыться от
Торпенхау, и безрассудной страсти, которую Дик тайком поверял ночами лишь
своей подушке. Промежутки меж этими приступами протекали в невыносимом
томлении и в невыносимой тьме.
- Пойдем погуляем по Парку, - сказал однажды Торпенхау. - Ведь с тех
пор, как начались все эти невзгоды, ты ни разу не выходил из дому.
- Чего ради? В темноте нет движения. И кроме того... - Он подошел к
двери и остановился в нерешимости. - Меня могут задавить на мостовой.
- Но ведь я же буду с тобою. Спускайся помаленьку.
От уличного шума Дик пришел в смятение и с ужасом повис на руке
Торпенхау.
- Представь себе, каково брести на ощупь, отыскивая ногой обочину! -
сказал он с горечью уже у самых ворот Парка. - Остается лишь возроптать на
бога и подохнуть.
- Часовому не положено рассуждать, когда он на посту, даже в столь
приятных выражениях. А вон и гвардейцы, разрази меня гром, это они!
Дик распрямил спину.
- Подведи меня к ним поближе. Мы полюбуемся на них. Бежим прямо по
траве. Я чувствую запах деревьев.
- Осторожней, тут ограда, правда, невысокая. Ну вот, молодец! -
Торпенхау каблуком вывернул из земли пучок травы. - Понюхай-ка, - сказал он.
- Дивно пахнет, правда? - Дик с наслажденьем вдохнул запах зелени. - А
теперь живо, бегом.
Вскоре они очутились почти у самого строя. Гвардейцы примкнули штыки, и
когда Дик услышал бряцание, ноздри его затрепетали.
- Давай ближе, еще ближе. Они ведь в строю?
- Да. Но ты откуда знаешь?
- Нюхом чую. О мои герои! Мои красавцы! - Он весь подался вперед,
словно и вправду мог видеть. - Когда-то я их рисовал. А кто нарисует теперь?
- Сейчас они зашагают. Не вздрогни от неожиданности, когда грянет
оркестр.
- Эге! Можно подумать, что я какой-нибудь новобранец. Меня пугает
только тишина. Давай ближе, Торп!.. еще ближе! Бог мой, я отдал бы все,
только б увидеть их хоть на минутку!.. хоть на полминутки!
Он слышал, как военная жизнь кипела совсем рядом, слышал, как хрустнули
ремни на плечах барабанщика, когда он оторвал от земли огромный барабан.
- Он уже занес скрещенные палки над головой, - прошептал Торпенхау.
- Знаю. Я знаю! Кому и знать это, как не мне? Тс-с!
Палки опустились, барабан загрохотал, и гвардейцы зашагали под гром
оркестра. Дик чувствовал на лице дуновение воздуха, который всколыхнула
поступь множества людей, слышал, как они печатают шаг, как скрипят на ремнях
подсумки. Барабан размеренно грохотал в такт музыке. Мотив напоминал веселые
куплеты, звучавшие как бодрый марш, под который лучше всего шагать в строю:

Мне надо, чтоб был он здоров и силен,
Чтоб был огромен, как слон,
И чтоб приходил по субботам домой
Трезвый как стеклышко он;
Чтоб крепко умел он меня любить
И крепко умел целовать;
Чтоб мог обоих он нас прокормить,
Вот тогда не решусь я ему отказать.

- Что с тобой? - спросил Торпенхау, когда гвардейцы ушли и Дик понурил
голову.
- Ничего. Просто тоскливо стало на душе - вот и все. Торп, отведи меня
домой. Ну зачем ты меня сюда привел?


Глава XII

Погребли его трое, он был их четвертый друг,
Земля набилась ему и в глаза, и в рот;
А их путь лежал на восток, на север, на юг, -
Сильный должен сражаться, но слабого гибель ждет.

Вспоминали трое о том, как четвертый пал, -
Сильный должен сражаться, но слабого гибель ждет.
"Мог бы с нами он быть и поныне, - каждый из них толковал, -
А солнце все светит, и ветер, крепчая, нам в лица бьет".

"Баллада"

Нильгау разгневался на Торпенхау. Дику было приказано лечь в постель -
слепые всегда вынуждены подчиняться зрячим, - но, едва возвратившись из
Парка, Дик не уставал проклинать Торпенхау за то, что он жив, и род людской
за то, что все живы и могут видеть, а сам он мертв, как мертвы слепцы,
которые только в тягость ближним. Торпенхау помянул некую миссис Гаммидж, и
рассвирепевший Дик ушел к себе в мастерскую, где снова принялся перебирать
три нераспечатанных письма от Мейзи.
Нильгау, грузный, неодолимый и воинственный, остался у Торпенхау. Рядом
сидел Беркут, Боевой Орел Могучий, а между ними была расстелена большая
карта, утыканная булавками с черными и белыми головками.
- Насчет Балкан я ошибся, - сказал Нильгау, - но теперь уж ошибки быть
не может. В Южном Судане нам придется все повторить сызнова. Публике это,
само собой, безразлично, но правительству отнюдь нет, оно сохраняет
спокойствие и занято приготовлениями. Вы сами это знаете не хуже моего.
- Помню, как нас кляли, когда наши войска были отозваны от Омдурмана.
Рано или поздно мы должны за это поплатиться. Но я никак не могу поехать, -
сказал Торпенхау, указывая на отворенную дверь: ночь была нестерпимо жаркая.
- Неужто вы способны меня осудить?
Беркут, покуривая трубку, промурлыкал, как откормленный кот:
- Никто и не подумает тебя осуждать. Ты на редкость великодушен и все
прочее, но каждый - в том числе и ты, Торп, - обязан выполнить свой долг,
когда речь идет о деле. Я знаю, это может показаться жестоким, но Дик -
погибший человек, песенка его спета, ему крышка, он gastados*, опустошен,
кончен, безнадежен. Кое-какие деньги у него есть. С голоду он не умрет, и ты
не должен из-за него сворачивать с пути. Подумай о своей славе.
______________
* Выдохшийся (искаж. исп.).

- Слава Дика была впятеро громче моей и вашей, вместе взятых.
- Только потому, что он подписывался без разбора под всеми своими
работами. А теперь баста. Ты должен быть готов к походу. Можешь назначить
любые ставки, ведь из нас троих ты самый талантливый.
- Перестаньте меня искушать. Покамест я остаюсь здесь и буду
присматривать за Диком. Конечно, он опасен, как медведь, в которого всадили
пулю, но, думается, ему приятно знать, что я с ним рядом.
Нильгау отпустил нелестное замечание по адресу слабодушных болванов,
которые из жалости к подобным же болванам губят свою будущность. Торпенхау
вскипел, не в силах сдержать гнева. Забота о Дике, требовавшая постоянного
напряжения, лишила его выдержки.
- Возможен еще и третий путь, - задумчиво произнес Беркут. - Поразмысли
над этим и воздержись от глупостей. Дик обладает - или, верней, обладал -
крепким здоровьем, привлекательной внешностью и бойким нравом.
- Эге! - сказал Нильгау, не забывший того, что случилось в Каире. -
Кажется, я начинаю понимать... Торп, мне очень жаль.
Торпенхау кивнул в знак прощения.
- Но вам было жаль гораздо больше, когда он отбил у вас красотку...
Валяйте дальше, Беркут.
- В пустыне, глядя, как люди гибнут, я часто думал, что ежели б весть
об этом мгновенно облетела свет и можно было бы примчаться, как на крыльях,
у смертного одра каждого из обреченных оказалась бы женщина.
- И пришлось бы услышать чертову пропасть самых неожиданных исповедей.
Нет уж, спасибо, пускай лучше все остается как есть, - возразил Нильгау.
- Нет уж, давайте всерьез поразмыслим, нужен ли сейчас Дику тот
неумелый уход, который Торп может ему предоставить... Сам-то ты как
полагаешь, Торп?
- Ясное дело, нет. Но как же быть?
- Выкладывай все начистоту перед Советом. Ведь мы же друзья Дика. А ты
ему особенно близок.
- Но самое главное я подслушал, когда он был в беспамятстве.
- Тем больше у нас оснований этому верить. Я знал, что мы доберемся до
истинного смысла. Кто же она?
И тогда Торпенхау поведал обо всем в коротких и ясных словах, как
подобает военному корреспонденту, который владеет искусством сжатого
изложения. Его выслушали молча.
- Мыслимо ли, чтоб мужчина после стольких лет вновь возвратился к своей
глупой детской влюбленности! - сказал Беркут. - Мыслимо ли такое, скажите на
милость?
- Я излагаю только факты. Теперь он не говорит об этом ни слова, но
когда думает, что я не смотрю на него, без конца перебирает те три письма,
которые она ему прислала. Как же мне быть?
- Надо поговорить с ним, - сказал Нильгау.
- Ну да! И написать ей - а я, прошу заметить, не знаю даже ее фамилии,
- да умолять, чтоб она приехала и опекала его из жалости. Вы, Нильгау,
когда-то сказали Дику, что вам его жаль. Помните, что за этим последовало?
Так вот, ступайте к нему сами, уговорите во всем признаться и воззвать к
этой самой Мейзи, кто бы она ни была. Я совершенно убежден, что он всерьез
посягнет на вашу жизнь: ведь с тех пор, как он ослеп, физических сил у него
изрядно прибыло.
- Ясно как день, что у Торпенхау только один выход, - сказал Беркут. -
Пускай едет в Витри-на-Марне, это по линии Безьер - Ланды, туда от Тургаса
проложена одноколейная ветка. В семидесятом пруссаки раздолбали этот городок
снарядами, потому что на холме, в тысяче восьмистах ярдах от местной церкви
высился тополь. Там сейчас расквартирован кавалерийский эскадрон - во всяком
случае, должен быть расквартирован. А где мастерская, о которой упоминал
Торп, сказать не могу. Пускай сам разыскивает. Маршрут я указал. Торп
правдиво объяснит этой девице, как обстоят дела, и она поспешит к Дику,
"ничто, кроме ее проклятого упрямства, не могло вынудить их расстаться".
- Их совместный доход составит четыреста двадцать фунтов годовых. Дик
никогда не путал счет, даже в бреду. Торп, у тебя нет ни малейшего повода
отказаться от поездки, - сказал Нильгау.
Вид у Торпенхау был крайне растерянный.
- Но ведь это бессмысленно и невозможно. Не стану же я тащить ее сюда
за волосы.
- Наша работа - та самая, которую так щедро оплачивают, - в том и
заключается, чтоб делать бессмысленное и невозможное - обычно безо всякой
причины, лишь бы только угодить публике. А тут есть причина, и очень важная.
Все прочее - вздор. До возвращения Торпенхау мы с Нильгау переберемся сюда.
В самое ближайшее время город наводнят оголтелые корреспонденты, и здесь
будет их штаб-квартира. Вот и еще причина спровадить Торпенхау. Поистине
провидение помогает тому, кто помогает ближнему, и притом... - Беркут,
который говорил уверенно и плавно, вдруг сбился на торопливый шепот: - Не
можем же мы допустить, чтоб Дик висел у тебя на шее, когда начнут драться.
Это единственная возможность получить свободу, и Дик сам будет тебе
благодарен.
- Будет - но от этого не легче! Конечно, я могу съездить и попытаться
что-то сделать. Мне трудно себе представить, чтоб разумная женщина
отказалась от Дика.
- Вот и внуши это его девице. Я своими глазами видел, как ты уломал
злобную махдистскую ведьму и она щедрой рукой отсыпала тебе фиников. А то,
что предстоит теперь, в десять раз легче. Так вот, к завтрашнему вечеру чтоб
духу твоего не было, поскольку мы с Нильгау уже завладеем помещением. Приказ
отдан. Изволь выполнять.
- Дик, - спросил Торпенхау на другое утро, - могу я как-нибудь тебе
помочь?
- Нет! Отстань. Сколько раз тебе напоминать, что я слепой?
- Может, надо сходить, сбегать, раздобыть, принести чего-нибудь?
- Нет. Убирайся к черту, хватит скрипеть тут сапожищами.
- Бедный малый! - пробормотал Торпенхау. - Видно, в последнее время я
засел у него в печенках. Нужно, чтоб он слышал подле себя легкие женские
шаги. - И продолжал громко: - Что ж, превосходно. Ежели ты такой
самостоятельный, я уеду дней на пять. Простись же со мной. О тебе
позаботится домоправитель, а мои комнаты займет Беркут.
Дик сразу помрачнел.
- Но ты вернешься хотя бы через неделю? Я знаю, что стал вспыльчив, но
без тебя мне никак не обойтись.
- Разве? Вскоре ты будешь вынужден без меня обходиться и порадуешься
избавлению.
Дик ощупью вернулся в кресло, недоумевая, что могут значить эти слова.
Он вовсе не желал, чтоб за ним присматривал домоправитель, но и нежные
заботы Торпенхау были ему в тягость. Он сам не знал, чего хочет. Тьма, его
окружавшая, не рассеивалась, а нераспечатанные письма Мейзи вконец обветшали
и истрепались, потому что он не выпускал их из рук. Он уже никогда в жизни
не прочитает их своими глазами; но Мейзи могла бы написать еще, и это
принесло бы новое утешение. Нильгау сделал ему подарок - комок мягкого ярого
воска для лепки. Он решил чем-нибудь занять Дика. Несколько минут Дик
ощупывал и мял воск пальцами.
- Ну на что это похоже, в конце-то концов? - сказал он удрученно. -
Возьмите назад. Вероятно, то обостренное осязание, которое дано слепым, я
обрету в лучшем случае лет через пять - десять. Кстати, вы не знаете, куда
это уехал Торп?
Нильгау ответил, что не знает.
- Но мы поживем у него, покуда он не вернется. Может, тебе нужна наша
помощь?
- Сделайте милость, оставьте меня. Только не сочтите это
неблагодарностью: просто мне лучше, когда я один.
Нильгау тихонько фыркнул, а Дик вновь предался унылым раздумьям и
сетованиям на свою судьбу. Он давно уже забыл о своих работах, сделанных в
прошлом, и само желание работать его покинуло. Он испытывал к себе
бесконечную жалость и находил в своей тихой скорби единственное утешение. Но
телом и душой он стремился к Мейзи - только к Мейзи, которая одна могла бы
его понять. Правда, разумом он сознавал, что Мейзи, поглощенная собственной
работой, останется к нему безразличной. Жизненный опыт подсказывал, что
женщины бросают того, кто остался без денег, и когда человек упал, другие
топчут его немилосердно.
- Но все же, - возразил Дик самому себе, - она по крайней мере могла бы
использовать меня, как я когда-то использовал Бина, - хоть для этих этюдов.
Мне ведь не нужно ничего, только бы снова быть с ней рядом, пускай бы даже я
при этом знал, что за ней волочится кто-то другой. Бр-р! Я жалок, как
побитый пес.
На лестнице чей-то голос затянул веселую песенку:

Когда мы решим уехать, уехать, уехать в дальнюю даль,
Возопят кредиторы, возропщут, заплачут навзрыд,
Пронюхав о том, что покинем мы в будущий вторник свой дом
И из Англии в Индию плаванье нам предстоит.

Потом послышались тяжелые, уверенные шаги, дверь Торпенхау со стуком
распахнулась, там яростно спорили, и кто-то заорал во все горло:
- Во, взирайти, мои молодчики, мио раздобыло фляго нуово патенто фирмо,
высоко сорто - каково? Само через себя сразу открыто, когда надо.
Дик вскочил. Он сразу узнал знакомый голос. "Это Кассаветти вернулся с
континента. Теперь я знаю, что побудило Торпа уехать. Где-то уже дерутся, а
я... я никому не нужен!"
Нильгау тщетно требовал тишины.
- Это он ради меня старается, - сказал Дик с горечью. - Птички
собираются улетать и не хотят, чтоб я об этом проведал. Я слышу голоса
Мортена из Сэзерленда и Маккея. Там у них целое сборище, добрая половина
лондонских военных корреспондентов, а я... я никому не нужен.
Спотыкаясь, он побрел через лестничную площадку и ввалился в квартиру
Торпенхау. Сразу же он понял, что там полным-полно людей.
- Где дерутся? - спросил он. - Неужто наконец на Балканах? Тогда почему
никто мне об этом не сказал?
- Мы полагали, что тебе это не интересно, - ответил Нильгау в
замешательстве. - А воевать будут в Судане, дело известное.
- Вот счастливцы! Позвольте, я посижу здесь и послушаю ваши разговоры.
Валяйте без стеснения, я не стану вас смущать, как череп на пиру...
Кассаветти, ты где? Я слышу, ты насилуешь английский язык по-прежнему.
Дика усадили в кресло. Он услышал, как зашелестели военные карты, и
разговор возобновился, пленяя его воображение. Все говорили разом, толкуя о
цензуре, о железнодорожных линиях, о перевозочных средствах, о снабжении
питьевой водой, о стратегических способностях генералов - и все это в таких
выражениях, от которых доверчивые читатели пришли бы в ужас, - вызывающе,
самоуверенно, презрительно, с громовым хохотом. Все ликовали, уверенные, что
война в Судане вот-вот разразится. Так утверждал Нильгау, и следовало быть
начеку. Беркут уже успел послать в Каир телеграмму, требуя лошадей;
Кассаветти умудрился выкрасть заведомо ложный список колонн, которым якобы в
самые ближайшие дни будет отдан приказ выступить, и громко прочитал этот
список, прерываемый издевательскими выкриками, а потом Беркут представил
Дику какого-то никому не известного художника, которого Центрально-южное
агентство намеревалось послать в район военных действий.
- Это его боевое крещение, - сказал Беркут. - Посоветуй ему что-нибудь
полезное - к примеру, как ездить верхом на верблюдах.
- Ох уж эти верблюды! - возопил Кассаветти. - Не миновать мне снова
выучать садить себя в седло, а я себя избаловал. Во, мои молодчики, я через
истинно знаю все военно плано. Первиссимо выступят Аргалширо-Сэзэрлендски
королевски карабинери. Так говорил верный людо.
Взрыв хохота заглушил его слова.
- Сядь и нишкни, - сказал Нильгау. - Даже в военном министерстве еще
нет списков.
- А будут ли брошены части на Суакин? - спросил кто-то.
Тут галдеж усилился, возгласы перемешались, и можно было расслышать
лишь обрывки фраз:
- Много ли египетских войск отправят туда?
- Помогай бог феллахам!..
- Через Пламстерские болота проходит железная дорога, там движение
налажено.
- Теперь наконец-то проложат линию от Суакина до Берберы...
- Канадские лодочники слишком уж робеют...
- Я предпочту иметь на борту полупьяного черномазого лоцмана...
- А кто командует колонной, которая двинется напрямик через пустыню?..
- Нет, скалу в излучине у Гизы до сих пор так и не взорвали. Придется
опять волоком...
- Скажите мне, наконец, прибудет ли подкрепление из Индии, не то я всем
головы проломлю...
- Карту, карту не разорвите...
- Говорю вам, эта война затевается с целью оккупации, чтоб не было
больше помех для южноафриканских кампаний.
- В тех краях чуть ли не каждый колодец кишит волосатой глистой...
Тут Нильгау, отчаявшись утихомирить крикунов, взревел, как пароходный
гудок в тумане, и грохнул обоими кулаками о стол.
- Но где же все-таки Торпенхау? - спросил Дик, спеша воспользоваться
тишиной.
- Торп куда-то запропал. Небось влюбился без памяти, - ответил Нильгау.
- Но он сказал, что останется здесь, - прибавил Беркут.
- Да неужто? - вскричал Дик и выругался. - Ну, нет. Я сильно сдал за
последнее время, но ежели вы с Нильгау крепко его подержите, я сам этим
займусь и вышибу из него дурь. Останется здесь, скажите на милость. Да вы
все ему в подметки не годитесь. Под Омдурманом предстоит серьезное дело.
Теперь уж мы не отступим. Но я забыл о своем несчастье. Как хотелось бы мне
поехать с вами.
- Нам тоже хотелось бы этого, Дикки, - сказал Беркут.
- А мне в особенности, - подхватил художник, нанятый Центрально-южным
агентством. - Но позвольте спросить...
- Я могу посоветовать вам только одно, - перебил его Дик, направляясь к
двери. - Ежели в рукопашном бою кто-нибудь полоснет вас саблей по голове, не
обороняйтесь. Пускай зарубит насмерть. Это будет самый лучший исход.
Благодарю за радушный прием.
- У Дика отважная душа, - сказал Нильгау через час, когда все, кроме
Беркута, разошлись.
- Призыв боевой трубы - святое дело. Ты видел, как он весь
встрепенулся? Вот бедняга! Пойдем, надо его проведать, - сказал Беркут.
Волнение, вызванное недавним разговором, уже улеглось. Когда они вошли
в мастерскую, Дик сидел за столом, уронив голову на руки. Он даже не
пошевельнулся.
- Как тяжко, - простонал он. - Прости меня, боже, но это невыносимо
тяжко. И ничего не поделаешь, жизнь идет своим чередом. Свидимся ли мы с
Торпом до его отъезда?
- Да. Конечно, свидитесь, - ответил Нильгау.


Глава XIII

Солнце село, и вот уже целый час
Я не знаю, той ли дорогой иду,
Заплутался я и при свете дня,
Как же ночью, во мраке, свой дом найду!

"Старинная песня"

- Мейзи, пора спать.
- В такую жарищу мне все равно не уснуть. Но ты не беспокойся.
Мейзи облокотилась о подоконник и смотрела на залитую лунным светом
прямую тополиную аллею. Лето в Витри-на-Марне было в разгаре, и вся округа
изнывала от зноя. Трава на лугах была выжжена, глина по берегам рек спеклась
и стала твердой, как кирпич, цветы у обочин давным-давно увяли, а засохшие
розы в саду клонились к земле на поникших стебельках. В тесной мансарде с
низким потолком стояла невыносимая духота. Лунный свет на стене мастерской
Ками в доме напротив, казалось, еще пуще накалял жаркую ночь, а
металлическая рукоять, свисавшая на шнуре с большого колокола подле запертых
ворот, отбрасывала черную, словно нарисованную тушью тень, которая назойливо
лезла в глаза и вызывала у Мейзи досаду.
- Этакая дрянь! Без нее вокруг было бы белым-бело, - тихонько ворчала
Мейзи. - Да еще и ворота проделаны где-то сбоку, а не в середине ограды.
Раньше я этого не замечала.
В такой час Мейзи бывало трудно угодить. Во-первых, она изнемогала от
жары, стоявшей уже не одну неделю; во-вторых, ее работы, в особенности этюд
женской головки, предназначенной для Меланхолии, которую не удалось
закончить к открытию выставки в Салоне, оставляли желать лучшего; в-третьих,
Ками на днях сказал ей это без обиняков; в-четвертых - и в-последних, а,
стало быть, об этом даже думать не стоило, - Дик, которого она считала своей
собственностью, целых полтора месяца ей не писал. Она сердилась на жару, на
Ками, на свою работу, но больше всего на Дика.
Сама она написала ему три письма и в каждом излагала новую трактовку
образа Меланхолии. Дик не откликался. Тогда она решила тоже ему не писать.
Осенью, вернувшись в Англию - приехать туда раньше не позволяла гордость, -
она поговорит с ним серьезно. Она тосковала по их воскресным встречам
гораздо больше, чем готова была признать даже в глубине души. Ками только
твердил свое: "Continuez, mesdemoiselles, continuez toujours" - и все
знойное лето, беспрерывно повторяя этот докучливый совет, стрекотал, словно
кузнечик, - старый, поседелый кузнечик в черном чесучовом пиджачке, белых
панталончиках и широкополой шляпе. А Дик, бывало, как хозяин, расхаживал по
ее тесной мастерской в Лондоне, к северу от тенистого зеленого Парка,
говорил слова, вдесятеро худшие, чем "continuez", а потом выхватывал у нее
кисть и показывал, где кроется ошибка. В его последнем письме, припомнила
Мейзи, были лишь скучные назидания, он советовал не рисовать на солнцепеке и
не пить воды из колодцев в сельских местах; да еще повторил это трижды -
будто не знал, что Мейзи вполне может сама о себе позаботиться.
Но чем же он теперь так занят, что с тех пор даже не удосужился ей
написать? На аллее послышались приглушенные голоса, и она выглянула в окно.
Кавалерист из маленького городского гарнизона любезничал с кухаркой Ками.
Лунные блики скользили по ножнам его сабли, которые он придерживал рукой,
чтобы они не звякнули в столь неподходящее мгновение. Чепец густой тенью
скрывал лицо кухарки, стоявшей вплотную к солдатику. Он обнял ее за талию,
потом раздался звук поцелуя.
- Фу! - сказала Мейзи и отошла от окна.
- Что там такое? - спросила ее рыжеволосая подруга, которая беспокойно
металась на постели.
- Да ровно ничего, просто какой-то солдатик целовался с кухаркой, -
ответила Мейзи. - А теперь они ушли.
Она снова выглянула в окно, накинув поверх ночной рубашки шаль, чтобы
ее не просквозило. Поднялся легкий ветерок, и внизу иссушенная солнцем роза
закивала головкой, будто знала какие-то вечные тайны, которые ни за что не
могла выдать. Неужели Дик забыл о ее и о своей работе, неужели он пал так же
низко, как Сюзанна и солдатик? Это невозможно! Роза кивнула головкой над
единственным неопавшим листком. Раздался шорох, словно какой-то шаловливый
чертенок поскреб лапкой за ухом. Это невозможно, "потому что, - подумала
Мейзи, - он мой, мой, мой! Он сам так сказал. Конечно, мне все равно, чем он
там занимается. Хотя это повредит его работе и моей тоже".
А роза все кивала с той легкомысленной беспечностью, на какую только
способны цветы. Не было решительно никаких причин, которые препятствовали бы
Дику развлекаться, как ему угодно, но ведь он самим провидением в лице Мейзи
призван помогать ей, Мейзи, работать. А работать означало писать картины,
которые изредка брали в Англии на провинциальные выставки, о чем
свидетельствовала папка с газетными вырезками, но отвергали в Салоне всякий
раз, как Ками, которого она буквально изводила мольбами, разрешал ей послать
их туда. И впредь, видимо, ей суждено писать точно такие же картины, которые
точно так же отвергнут...
Рыжеволосая заворочалась, комкая простыни.
- В эту жару никак не уснешь, - простонала она, и Мейзи с досадой
ненадолго прервала свои размышления.
Все будет точно так же. Ей придется делить свою жизнь между тесной
мастерской в Англии и просторной мастерской Ками в Витри-на-Марне. Нет, она
перейдет к другому учителю и с его помощью добьется успеха, который
принадлежит ей по праву, если только беспрестанный труд и отчаянные усилия
дают человеку право хоть на что-нибудь. Однажды Дик сказал ей, что
проработал десять лет, постигая тайны своего ремесла. Она тоже проработала
десять лет, и десять лет ничего не значат. Дик сказал, что десять лет ничего
не значат, - но это относилось только к ней. И он же - этот человек,
которому теперь недосуг даже ей написать, - сказал, что будет ждать ее
десять лет и рано или поздно она вернется к нему. Так было сказано в том
самом дурацком письме, где он толковал про солнечный удар и дифтерит; потом
он вовсе перестал писать. А теперь гуляет по улицам при лунном свете и
целует кухарок. Как хотелось ей дать ему достойную отповедь - не в ночной
рубашке, конечно, а в пристойном платье, строго и надменно. Но ведь если он
целует других девушек, то, даст она эту отповедь или нет, ему безразлично.
Он только посмеется над нею. Ну ладно же. Она вернется в свою мастерскую и
станет писать картины, которые пойдут нарасхват, ну и все прочее. Мысли
вращались медленно, как мельничное колесо, оборот за оборотом, неуклонно
повторяясь, а за спиной ерзала и металась рыжеволосая.
Мейзи подперла рукой подбородок и окончательно решила, что Дик -
отъявленный негодяй. Дабы оправдать такое решение, она с неженской
последовательностью стала взвешивать все обстоятельства дела. Когда-то он
был мальчиком и признался ей в любви. А потом поцеловал ее - поцеловал в
щечку, - и неподалеку кивал головкой желтый мак, совсем как эта гадкая
высохшая роза в саду. Потом они долго не виделись, и многие мужчины
признавались ей в любви - но она была поглощена только работой. Потом
мальчик вернулся к ней и при второй встрече снова признался в любви. А потом
он... чего он только не делал. Он не жалел для нее ни времени, ни сил. Он
разговаривал с нею об Искусстве, о домашнем хозяйстве, о живописной технике,
о чайной посуде, о соленых огурцах, которыми часто закусывают - и при этом
употреблял очень грубые выражения, - о кистях из собачьего волоса. Лучшие
кисти, какие у нее были, подарил он - ими она работала каждый день; он дарил
ей также полезные советы, а время от времени и взгляд. Какой это был взгляд!
Словно у побитого пса, который по первому зову готов ползти к ногам хозяйки.
А она не вознаграждала его, но зато - тут она утерла рот кружевным рукавом
рубашки - он удостоился чести ее поцеловать. И притом в губы. Какой стыд!
Ведь этого достаточно и даже более чем достаточно, неужели ему показалось
мало? А если ему мало, разве он не отплатил сполна тем, что перестал писать
и, быть может, целует других девушек?
- Мейзи, тебя просквозит. Ложись наконец, - послышался истомленный
голос подруги. - Я глаз не могу сомкнуть, когда ты торчишь у окна.
Мейзи только пожала плечами и промолчала в ответ. Она все предавалась
размышлениям о несправедливости Дика и о многих несправедливостях, в которых
он совсем не был повинен. При безжалостном свете луны нечего было и думать
уснуть. Свет этот словно застилал серебристым инеем стекла верхних окон
мастерской в доме напротив; и она, как завороженная, не могла отвести
взгляда, а мысли все больше туманились. Тень от металлической рукояти
укоротилась, снова вытянулась и потом исчезла совсем, когда луна закатилась
где-то вдали, за пастбищем, и темную аллею быстрыми скачками пересек заяц,
торопясь укрыться в своей норе. Вот уже потянул предрассветный ветерок, дыша
прохладой, всколыхнул высокие травы на склонах холмов, и к берегу обмелевшей
от засухи реки спустились на водопой стада. Мейзи уронила голову на
подоконник, и спутанные черные волосы накрыли ее руки.
- Мейзи, проснись. Тебя же просквозит.
- Хорошо, хорошо, дорогая. - Потягиваясь, она кое-как доплелась до
постели, словно сонный ребенок, зарылась лицом в подушки и пролепетала: - Но
все же... все же... жаль, что он мне не пишет.
Наступил день и, как всегда, принес с собою будничную работу в
мастерской, запах красок и скипидара, однообразные наставления Ками, который
был никудышным художником, но бесценным учителем, если только удавалось к
нему приноровиться. Мейзи весь день это никак не удавалось, и она с
нетерпением ждала окончания занятий. Она знала заранее верные признаки: Ками
непременно сунет руки за спину, скомкает полы чесучового пиджака, его
блеклые голубые глаза, не видящие уже ни людей, ни картин, устремятся
куда-то в прошлое, и ему вспомнится некий Бина.
- Все вы справились с делом отнюдь не плохо, - скажет он. - Но не
забывайте, что мало обладать навыками художественной выразительности,
способностями и даже собственной манерой. Необходима еще убежденность,
она-то и ведет к совершенству. У меня было множество учеников, - тут его
подопечные начинали откалывать кнопки или собирать тюбики с красками, -
многое множество, но никто не успевал лучше Бина. Все, что могут дать
занятия, труд, знания, он постиг в равной мере. Когда он прошел мою школу,
то должен был сделать все, что может сделать человек, который владеет
цветом, формой и знаниями. Но у него не было убежденности. И вот я уже
который день не имею никаких известий о Бина - лучшем своем ученике, - хотя
много воды утекло с тех пор, как мы расстались. А вы уже который день охотно
расстаетесь со мной. Continuez, mesdemoiselles, и, главное, всегда с
убежденностью.
После этого он уходил в сад, покуривал и предавался скорби о
безвозвратно утерянном Бина, а его подопечные разбегались по своим домикам
или задерживались в мастерской, решая, как лучше воспользоваться вечерней
прохладой.
Мейзи взглянула на свою злополучную Меланхолию, едва сдержала желание
скорчить ей рожу и уже собралась домой, решившись все-таки написать Дику,
как вдруг увидела рослого всадника на белом строевом коне. Каким образом
удалось Торпенхау менее чем за сутки покорить сердца кавалерийских офицеров,
расквартированных в Витри-на-Марне, вселить в них уверенность, что Франция
отомстит врагам и увенчает себя славой, заставить полковника прослезиться от
избытка дружеских чувств и заполучить лучшего коня во всем эскадроне, на
котором он и прискакал к мастерской Ками, остается тайной, которую могут
постичь только специальные корреспонденты.
- Прошу прощения, - сказал он. - Вероятно, мой вопрос покажется
нелепым, но, понимаете ли, я не знаю фамилии той, которую ищу: скажите, нет
ли здесь молодой особы по имени Мейзи?
- Я и есть Мейзи, - услышал он в ответ из-под широкополой соломенной
шляпы.
- В таком случае разрешите представиться, - продолжал незнакомец,
сдерживая норовистого коня, который плясал под ним, взрывая копытами
ослепительно белую пыль. - Я Торпенхау. Дик Хелдар - мой лучший друг, и
он... он... понимаете ли, он ослеп.
- Ослеп! - бессмысленно повторила Мейзи. - Не может быть, чтобы он
ослеп.
- И все же он ослеп на оба глаза вот уже без малого два месяца.
Мейзи подняла лицо, покрывшееся прозрачной бледностью.
- Нет! Нет! Он не ослеп! Я не могу поверить, что он ослеп!
- Быть может, вам угодно лично убедиться в этом?
- Как, теперь... вот так сразу?
- Нет, помилуйте! Парижский поезд прибудет только в восемь вечера.
Времени вполне достаточно.
- Это мистер Хелдар прислал вас ко мне?
- Никак нет. Дик ни за что не сделал бы такого. Он сидит у себя в
мастерской и беспрестанно перебирает чьи-то письма, которые не может
прочесть, потому что ослеп.
Из-под огромной шляпы раздались горькие рыдания. Мейзи понурила голову
и ушла к себе в домик, где рыжеволосая девица, лежавшая на диване, встретила
ее жалобами на головную боль.
- Дик ослеп! - воскликнула Мейзи, порывисто дыша, и ухватилась за
спинку стула, чтобы не упасть. - Мой Дик ослеп!
- Как!
Рыжеволосая разом вскочила с дивана.
- Из Англии приехал какой-то человек и сказал мне об этом. А Дик не
писал целых полтора месяца.
- Ты поедешь к нему?
- Мне надо подумать.
- Подумать! Я на твоем месте сию же минуту помчалась бы в Лондон, прямо
к нему, и стала бы целовать его в глаза, целовать, целовать, пока не
исцелила бы их своими поцелуями! Если ты не поедешь, я поеду сама. Ох, что
это я говорю? А ты глупая дрянь! Спеши к нему! Спеши!
Шея у Торпенхау покрылась волдырями от солнечных лучей, но он, улыбаясь
с неиссякаемым терпением, дождался Мейзи, которая вышла на солнцепек с
непокрытой головой.
- Я еду, - сказала девушка, не поднимая глаз.
- В таком случае вам следует быть на станции Витри к семи вечера.
Это прозвучало как приказ в устах человека, привыкшего к
беспрекословному повиновению. Мейзи промолчала, но была благодарна за то,
что можно не вступать в пререкания с этим великаном, который так властно
всем распоряжался и одной рукой сдерживал горячего, пронзительно ржавшего
коня. Она вернулась в домик, где горько плакала ее рыжая подруга, и остаток
жаркого дня промелькнул среди слез, поцелуев - впрочем, довольно скупых, -
нюханья ментоловых порошков, укладывания вещей и переговоров с Ками.
Поразмыслить она могла и позже. Сейчас долг повелевал ей спешить к Дику -
прямо к Дику, который пользуется дружбой такого необычайного человека и
теперь сидит, объятый темнотой, перебирая ее нераспечатанные письма.
- А как же ты? - спросила она подругу.
- Я? Что ж, я останусь здесь и... закончу твою Меланхолию, - ответила
та с вымученной улыбкой. - Напиши мне обо всем непременно.
В тот вечер Витри-на-Марне облетела легенда о каком-то сумасшедшем
англичанине, который, безусловно, под влиянием солнечного удара, напоил в
стельку гарнизонных офицеров, так что все они свалились под стол, взял
строевого коня и прямо на глазах у людей, по английскому обычаю, похитил
одну из тех вовсе уж сумасшедших англичанок, что учатся рисовать под
руководством добрейшего мосье Ками.
- Все они такие странные, - сказала Сюзанна своему солдатику, стоя с
ним при лунном свете у стены мастерской. - Эта вечно ходила да глаза
таращила, а сама ничегошеньки вокруг не видела, но на прощанье расцеловала
меня в обе щеки, будто родную сестру, да еще подарила - вот, гляди, - десять
франков!
Солдатик сорвал контрибуцию с обоих даров; не зря он считал себя бравым
воякой.
По дороге в Кале Торпенхау почти не разговаривал с Мейзи; но он
старался предупреждать все ее желания и достал ей билет в отдельное купе,
где никто ее не тревожил. Он был очень удивлен тем, как легко уладилось
дело.
- Надо дать ей спокойно обдумать положение, это самое правильное. Судя
по всему, что наговорил Дик в беспамятстве, она командовала над ним как
хотела. Любопытно знать, нравится ли ей, когда командуют над ней самой.
Мейзи упорно молчала. Она сидела в купе, надолго закрывая глаза и
стараясь представить себе, каким бывает ощущение слепоты. Она получила
приказ немедленно вернуться в Лондон и уже почти радовалась, что все
сложилось именно так. Право же, лучше, чем самой заботиться о багаже и о
рыжей подруге, которая ко всему относилась с полнейшим безразличием. Но в то
же время у нее появилось смутное чувство, что она, Мейзи - не кто другой -
навлекла на себя позор. Поэтому она старалась оправдать перед собою свое
поведение и скоро вполне преуспела в этом, а на пароходе Торпенхау подошел к
ней и безо всяких околичностей стал рассказывать, как Дик ослеп, умалчивая о
некоторых подробностях, но зато пространно излагая горестные речи, которые
тот произносил в бреду. Вдруг он оборвал свой рассказ, будто это ему
наскучило, и ушел покурить. Мейзи злилась на него и на себя.
Едва она успела наскоро позавтракать, пришлось мчаться из Дувра в
Лондон, после чего - и теперь уж она не смела возмущаться даже в душе - ей
бесцеремонно велели ждать в подъезде, возле какой-то темной металлической
лестницы, а Торпенхау взбежал наверх разузнать, как обстоят дела. И снова
при мысли, что с ней обращаются, как с нашкодившей девчонкой, ее бледные
щеки зарделись. Во всем виноват Дик, вот ведь взбрела ж ему в голову
глупость ослепнуть.
Наконец Торпенхау привел ее к затворенной двери, которую распахнул
бесшумно. Дик сидел у окна, уронив голову на грудь. В руках он держал три
конверта, перебирая их снова и снова. А того рослого человека, который всем
так властно распоряжался, уже не было рядом, и дверь мастерской со стуком
захлопнулась у нее за спиною.
Услышав стук, Дик поспешно сунул письма в карман.
- Привет, Торп. Это ты? Я ужасно соскучился.
Голос у него был безжизненный, какой обычно бывает у слепых. Мейзи
отпрянула в угол. Сердце ее неистово колотилось, и она прижала руку к груди,
стараясь унять волнение. Глаза Дика уставились на нее, и только теперь она
по-настоящему поняла, что он ослеп. Когда в поезде она смыкала и размыкала
веки, то была всего лишь ребяческая игра. А этот человек действительно слеп,
хотя глаза его широко раскрыты.
- Это ты, Торп? Мне сказали, что ты вот-вот вернешься.
Молчание, видимо, удивляло и даже сердило Дика.
- Нет, это всего-навсего я, - послышался в ответ сдавленный, едва
различимый шепот.
Мейзи с трудом заставила себя пошевелить губами.
- Гм! - задумчиво проговорил Дик, не двигаясь с места. - Это нечто
новое. К темноте я помаленьку привык, но вовсе не желаю, чтоб мне к тому же
чудились голоса.
Неужели он не только ослеп, но и потерял рассудок, если разговаривает
сам с собой? Сердце Мейзи заколотилось еще отчаянней, она с трудом
переводила дух. Дик медленно побрел по мастерской, ощупывая по пути столы и
стулья. Споткнувшись о коврик, он выругался, упал на колени и начал шарить
по полу, отыскивая помеху. Мейзи живо вспомнилось, как уверенно он, бывало,
шагал по Парку, словно весь мир был его владением, как всего лишь два месяца
назад, словно хозяин, расхаживал по ее мастерской, как легко взбежал по
трапу парохода, на борту которого она отплыла в Кале. От сердцебиения ей
сделалось дурно, а Дик подбирался все ближе, ловя слухом ее дыхание. Она
невольно вытянула руку, то ли желая отстранить его, то ли, наоборот,
привлечь к себе. Вот рука коснулась его груди, и он откачнулся, словно от
выстрела.
- Это Мейзи! - промолвил он с глухим рыданием. - Как ты здесь
очутилась?
- Я приехала... приехала тебя проведать, если можно.
Дик на мгновение твердо сжал губы.
- В таком случае не угодно ли присесть? Видишь ли, у меня не совсем
ладно с глазами, и...
- Знаю. Знаю. Но почему ты не уведомил меня?
- Я не мог писать.
- Так мог бы попросить мистера Торпенхау.
- С какой стати я должен посвящать его в свои дела?
- Да ведь это он... он привез меня сюда из Витри-на-Марне. Он решил,
что я должна приехать к тебе.
- Как, неужели что-нибудь стряслось? Могу я тебе помочь? Нет, не могу.
Я же совсем забыл.
- Ох, Дик, я глубоко раскаиваюсь! Я приехала, чтобы сказать тебе об
этом и... Позволь, я снова усажу тебя в кресло.
- Оставь! Я не ребенок. Ты все делаешь только из жалости. У меня и в
мыслях не было тебя звать. Я больше ни на что не годен. Я конченый человек,
мне крышка. Забудь меня!
Он ощупью добрался до кресла и сел, грудь его высоко вздымалась.
Мейзи смотрела на него, и страх, обуревавший ее душу, вдруг исчез,
уступив место жгучему стыду. Дик высказал правду, которую от нее тщательно
скрывали все время, когда она стремглав мчалась сюда, в Лондон; ведь он в
самом деле конченый человек, ему крышка - теперь он уже не полновластный
хозяин, а просто злополучный бедняга; не художник, до которого ей бесконечно
далеко, не победитель, требующий поклонения, - лишь жалкий слепец сидел
перед ней в кресле и едва сдерживал душившие его слезы. Она испытывала к
нему самое глубокое, самое неподдельное сострадание - такого чувства она еще
не знала в жизни, и все же сострадание это было бессильно заставить ее
лицемерно отрицать истинность его слов. И она застыла на месте, храня
молчание, - сгорая от стыда, но не имея сил справиться с невольным
разочарованием, поскольку еще недавно она чистосердечно верила в полное свое
торжество, стоит ей только приехать; теперь же ее переполняла лишь жалость,
которая не имела ничего общего с любовью.
- Ну? - сказал Дик, упрямо не поворачивая к ней лица. - У меня и в
мыслях не было нарушать твой покой. Что же такое стряслось?
Он угадывал, что у Мейзи перехватило дыхание, но точно так же, как и
она, не ожидал неистового потока чувств, захлестнувших их обоих. Люди,
которым обычно нелегко пролить хоть одну слезинку, плачут безудержно, когда
прорываются наружу самые глубинные источники, сокрытые в их душах. Мейзи
рухнула на стул и разрыдалась, спрятав лицо в ладонях.
- Я не могу!.. Не могу! - воскликнула она с отчаяньем. - Поверь, я не
могу. Я же не виновата. Я так горько раскаиваюсь. Ох, Дикки, я так
раскаиваюсь.
Дик порывисто распрямил поникшие плечи, эти слова хлестали его, словно
бич. А рыдания не умолкали. Тяжко сознавать, что недостало сил выстоять в
час испытания и приходится отступить при малейшей необходимости чем-то
пожертвовать.
- Я себя глубоко презираю, поверь. Но я не могу. Ох, Дикки, ведь ты не
станешь просить, чтобы я... не станешь, правда? - скулила Мейзи.
На миг она подняла голову, и, волею случая, в этот миг глаза Дика
обратились прямо на нее. Небритое лицо было смертельно бледным и застывшим,
а губы кривились в насильственной улыбке. Но более всего ужаснули Мейзи
незрячие глаза. Ее Дик ослеп, и вместо него появился какой-то чужой человек,
которого она едва узнала по голосу.
- Кто тебя просит о чем бы то ни было, Мейзи? Я же сказал, что все
решено. Какой толк огорчаться? Ради всего святого, полно тебе плакать:
право, это сущие пустяки.
- Ты не знаешь, как я себя ненавижу. Ох, Дик, помоги... помоги мне!
Мейзи никак не могла совладать с неистовыми рыданиями, и Дик
забеспокоился не на шутку. Спотыкаясь, он подошел, обнял ее, и она склонила
голову ему на плечо.
- Тише, милая, тише! Не плачь! Ты совершенно права и ни в чем не должна
себя упрекать - как и прежде. Просто тебе немного не по себе после дорожной
спешки и, по всей вероятности, ты не успела позавтракать. Что за скотина
этот Торп! Взбрело же ему в башку привезти тебя сюда!
- Я сама захотела приехать. Поверь, я сама, - решительно возразила она.
- Ну и прекрасно. Вот ты приехала, повидала меня, и я... я тебе
бесконечно признателен. Когда ты немного успокоишься, пойди и чего-нибудь
поешь. Скажи, ты очень устала с дороги?
Мейзи плакала уже не так горько и впервые в жизни порадовалась тому,
что может на кого-то опереться. Дик нежно погладил девушку по плечу, но
движения его были неуверенны, потому что ему не сразу удалось это плечо
отыскать.
Наконец она высвободилась из его объятий и ожидала дальнейшего,
охваченная трепетом и глубоко удрученная. Он ощупью побрел к окну, надеясь,
что там, поодаль от нее, буря, которая бушевала в его сердце, понемногу
уляжется.
- Ну, теперь тебе полегчало? - спросил он.
- Да, но только... ведь ты не возненавидишь меня?
- Разве я способен тебя возненавидеть? Боже упаси! Это я-то?
- Тогда... тогда не могу ли я чем-нибудь тебе помочь? Если хочешь, ради
этого я останусь в Англии. И, пожалуй, буду иногда тебя навещать.
- Нет, милая, это ни к чему. Пощади меня, не приходи больше, умоляю. Я
не хочу тебя обидеть, но, посуди сама, наверное, было бы лучше, если б ты
ушла прямо сейчас.
Он чувствовал, что у него не хватит мужества долго выдерживать эту
пытку.
- Поделом мне, иного я и не заслужила. Я ухожу, Дик. Но я так
несчастна.
- Пустое. Тебе незачем беспокоиться, поверь, будь это не так, я сказал
бы прямо. Обожди, милая. Сперва прими от меня подарок. Я решил сделать его
тебе еще в ту пору, когда со мной приключилась беда. Это моя Меланхолия: она
была очаровательна, когда я видел ее в последний раз. Сохрани же ее ради
меня, но можешь и продать, если когда-нибудь окажешься без средств. Даже по
самой бедной цене ты получишь за нее несколько сот фунтов. - Он стал ощупью
перебирать свои полотна. - Она в черной раме. Эта рама, что у меня в руках,
черная? Да, вот она. Ну, что скажешь?
Он обратил к Мейзи холст, покрытый уродливой, исполосованной мешаниной
красок, и вперил в нее пустые глаза, будто мог увидеть ее удивление и
восторг. У нее была теперь одна, только одна-единственная возможность
сделать для него доброе дело.
- Ну как?
Голос ег

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися