Вирджиния Вулф. Флаш. Биографический очерк

страница №2

н изощрял свою восприимчивость, лежа на подушках у ног мисс Барретт. Он
умел читать знаки, которых, кроме него, никто даже не замечал. По касанию
пальцев мисс Барретт он понимал, что она только и ждет - когда постучит
почтальон, когда принесут письмо на подносе. Вот она - легонько, мерно -
гладила его; вдруг - внизу стучали - пальцы ее сжимались; и его держали в
тисках, пока Уилсон поднималась по лестнице. Потом мисс Барретт брала
письмо, а его отпускала и забывала.
А впрочем, утешал он себя, чего ему бояться, раз жизнь мисс Барретт не
изменилась? А жизнь ее не изменилась. Не появлялось новых гостей. Мистер
Кеньон приходил, как всегда; приходила мисс Митфорд. Приходили братья и
сестры; а вечером приходил мистер Барретт. Они ничего не замечали, ничего
не подозревали. И он успокаивал себя, он убеждал себя, когда прошло
несколько дней без этого конверта, что враг отступил. Человек в плаще,
виделось ему, скрытый под капюшоном, исчез; как грабитель, ломился в
дверь, наткнулся на стражу и, побежденный, канул во тьму. Опасность,
старался уговорить себя Флаш, миновала. Тот - неизвестный - исчез. И вот
снова пришло письмо.
Письма приходили все чаще и чаще, каждый день, и Флаш стал замечать
перемены в мисс Барретт. Впервые на памяти Флаша она сделалась беспокойна
и раздражительна. Она не могла ни читать, ни писать. Стояла у окна и
смотрела на улицу. Допытывалась от Уилсон, какая погода. Ветер все еще
восточный? Заметна ли уже в парке весна? Ох, куда там, отвечала Уилсон;
ветер резкий, восточный. И мисс Барретт, чувствовал Флаш, испытывала сразу
и облегчение и досаду. Она кашляла. Она жаловалась на недомогание - но не
такое недомогание, как всегда у нее при восточном ветре. А потом,
оставшись одна, она снова перечла вчерашнее письмо. Письмо было длиннее,
чем все предыдущие. Много страниц - и все сплошь исписанные, измаранные,
исчерканные странными угловатыми значками. Это-то Флаш мог разглядеть со
своего места у ее ног. Но того не мог он понять, что это тихонько бормочет
мисс Барретт. Он только ощутил ее волненье, когда, дойдя до конца
страницы, она громко (хоть невнятно) прочла: "Как Вы думаете, смогу я Вас
увидеть через месяц, через два месяца?"
А потом она взяла перо и стала быстро и нервно водить по странице,
потом по другой и по третьей. Но что они значили - словечки, которые
выводила мисс Барретт? "Скоро апрель. А потом будет май, и будет июнь,
если мы доживем, и, быть может, тогда... Да, я увижусь с Вами, когда
теплые дни слегка подкрепят мои силы... Но сначала мне будет страшно -
хоть мне и не страшно Вам это писать. Вы - Парацельс [наст. имя - Филипп
Ауреол Теофраст Бомбаст Гогенгейм (1493-1541) - врач и естествоиспытатель,
герой поэмы Роберта Браунинга, написанной в 1835 г.], я же затворница, и
нервы мои терзали на дыбе, и теперь они бессильно висят и дрожат, от шага,
от вздоха..."
Флаш не мог прочесть того, что она писала в нескольких дюймах от его
головы. Но он понимал совершенно точно, будто прочел все от слова до
слова, как странно волнуется над письмом его хозяйка; какие противоречивые
желанья ее раздирают - чтоб настал апрель; чтоб апрель вовсе не наставал;
поскорей увидеть этого незнакомого человека; вовсе его не увидеть. Флаш
тоже дрожал - от шага, от вздоха. И неотвратимо катились дни. Ветер
вздувал шторы. Солнце белило бюсты. На конюшне пела птица. "Свежие цветы,
свежие цветы!" - кричали разносчики на Уимпол-стрит. И все звуки, он знал,
означали, что скоро апрель, а потом будет май и ничем не удержать этой
грозной весны. Что принесет она? Что-то страшное - что-то жуткое, чего
боялась мисс Барретт, и Флаш тоже боялся. Он теперь вздрагивал при звуке
шагов. Но нет, это оказывалась просто Генриетта. Стучали. Это оказывался
просто мистер Кеньон. Так прошел апрель; и первые двадцать дней мая. И вот
двадцать первого мая Флаш понял, что день настал. Ибо во вторник, двадцать
первого мая, мисс Барретт испытующе разглядывала себя в зеркале; живописно
куталась в индийскую шаль; попросила Уилсон придвинуть кресло поближе, но
нет, не так близко; перебирала то одно, то другое и все забывала; и очень
прямо села среди подушек. Флаш замер у ее ног. Оба, наедине, ждали.
Наконец часы на Марилебондской церкви пробили два; оба ждали. Потом часы
на Марилебондской церкви пробили один удар - была половина третьего; и
когда замер этот один удар, внизу - смелый - раздался стук. Мисс Барретт
побелела; она затихла. Флаш тоже затих. Все выше раздавались неумолимые,
грозные шаги; все выше - Флаш знал - поднимался тот, страшный, полуночный,
под капюшоном. Вот уж рука его на дверной ручке. Ручка повернулась. Он
стоял на пороге.
- Мистер Браунинг, - сказала Уилсон.
Флаш смотрел на мисс Барретт. Он видел, как кровь бросилась ей в лицо;
как глаза у нее расширились и губы раскрылись.
- Мистер Браунинг! - вскрикнула она.
Теребя в руках желтые перчатки, мигая, элегантный, властный, резкий,
мистер Браунинг шагнул в комнату. Он схватил руку мисс Барретт, упал в
кресло возле кушетки. И сразу оба заговорили.
Обидней всего, что, пока они говорили, Флаш чувствовал себя совершенно
лишним. Раньше ему казалось, что они с мисс Барретт вместе, вдвоем в
пещере у костра. Теперь костра не было в пещере; было темно и сыро; мисс
Барретт из пещеры ушла. Он посмотрел вокруг. Все переменилось - полка,
бюсты; они уже не были добрыми хранителями-пенатами, глядели строго,
чуждо. Он переменил позу в ногах у мисс Барретт. Она не заметила. Он
заскулил. Они не услышали. Тогда он затих и страдал уже молча. Шел
разговор; но не тек, не струился, как всегда струился и тек разговор. Он
скакал и прыгал. Запинался и снова прыгал. Флаш еще не слыхивал у мисс
Барретт такого голоса - бодрого, звенящего. Щеки у нее горели, как никогда
не горели прежде; большие глаза сияли, как никогда еще не сияли у нее
глаза. Пробило четыре; а они все говорили. Потом пробило половину пятого.
Тут мистер Браунинг вскочил. Ужасной решимостью, отчаянною смелостью веяло
от каждого его жеста. Вот он стиснул руку мисс Барретт; схватил шляпу,
перчатки; простился. Они слышали, как сбежал он по лестнице. Дверь - резко
- хлопнула. Он ушел.
Но мисс Барретт не откинулась на подушки, как откидывалась, когда
уходил мистер Кеньон или мисс Митфорд. Она сидела прямо; глаза у нее
горели; щеки пылали; будто мистер Браунинг еще оставался тут. Флаш ткнул
носом ей в ногу. Вдруг она о нем вспомнила. Легонько, весело потрепала по
голове. И с улыбкой, очень странно так, на него поглядела - как бы желая,
чтобы он заговорил, как бы считая, что и он чувствует то же, что она. А
потом засмеялась, жалеючи его, словно это уж так глупо, - Флаш, бедняжка
Флаш - где ему чувствовать то, что она чувствовала. Разве мог он понять
то, что она понимала. Никогда еще не разделяла их такая мрачная пропасть.
Он лежал рядом, а она не замечала; будто его тут и не было. Она забыла о
его существовании.
И цыпленка своего она в тот вечер обглодала до косточек. Ни кусочка
картошки, ни кожицы не бросила Флашу. Когда, по обычаю, явился мистер
Барретт, Флаш не мог надивиться его тупости. Он сидел в том же кресле, в
котором сидел этот человек, опирался на ту же подушку, на которую тот
опирался, и - ничего не заметил. "Неужели ты не знаешь, - дивился Флаш, -
кто тут только что сидел? Неужели ты его не чуешь?" Ибо, по мнению Флаша,
от всей комнаты разило мистером Браунингом. Запах взлетал над книжкой
полкой, взвихрялся, кустился вокруг пяти бледных лбов. А мрачный человек
сидел возле дочери, целиком погруженный в себя. Ничего не замечал. Ничего
не подозревал. Ошеломленный его тупостью, Флаш скользнул мимо него - прочь
из комнаты.
Но несмотря на свою удивительную слепоту, даже родные мисс Барретт
через несколько недель стали замечать перемены в мисс Барретт. Она теперь
выходила из спальни и сидела в гостиной. А потом она сделала то, чего
давным-давно уж не делала, - на своих собственных ногах дошла с сестрой до
самых ворот на Девоншир-Плейс. Друзей, членов семьи поражало ее исцеление.
И только Флаш знал, откуда у нее силы - они шли от темноволосого человека
в кресле. Он приходил еще и еще. Сперва раз в неделю; потом два раза в
неделю. Приходил всегда днем и до вечера уходил. Мисс Барретт всегда его
принимала наедине. А в те дни, когда он не приходил, приходили от него
письма. А когда он уходил, оставались от него цветы. А по утрам, когда она
бывала одна, мисс Барретт к нему писала. Смуглый, подтянутый, резкий,
бодрый, со своими черными волосами, румяными щеками и своими желтыми
перчатками - этот человек был повсюду и во всем. Разумеется, мисс Барретт
воспрянула, естественно, она теперь ходила. Флашу самому стало невмоготу
лежать. Воротилось давнее томленье; им овладела новая тревога. Его
одолевали сны. Забытые сны, не снившиеся ему со времен Третьей Мили. Зайцы
прыскали из высокой травы; вея длинными хвостами, взмывали фазаны;
вспархивали, шурша, над жнивьем куропатки. Во сне он охотился, гнался за
пестрым спаниелем, и тот убегал, ускользал от него. Он был в Испании; был
в Уэльсе; он был в Беркшире; он спасался от смотрителей, размахивавших
дубинками в Риджентс-парке. Он открывал глаза. Не было зайцев; не было
куропаток; не свистел хлыст, темнолицые не кричали: "Спан! Спан!" Только
мистер Браунинг сидел рядом, в кресле, и беседовал с мисс Барретт.
Невозможно было спать спокойно, когда этот человек сидел рядом. Флаш
лежал с открытыми глазами, он слушал. Он, конечно, не понимал, какой такой
смысл в этих словах, которые прыгали у него над головой с половины
третьего до половины пятого, иногда и по три раза в неделю, но ему
открывалось с мучительной ясностью, что тон их менялся. Сперва у мисс
Барретт голос был напряженный и уж слишком звенел. Теперь в нем звучали
тепло и легкость, каких Флаш не слыхивал прежде. И каждый раз, когда
являлся этот человек, что-то новое звучало в их голосах; вот они нелепо
стрекотали; вот реяли над ним, как парящие птицы; вот ворковали и
кудахтали, как птицы в гнездышке; вот голос мисс Барретт снова взмывал, и
парил, и кружил в поднебесье; и голос мистера Браунинга взрывался хриплым,
резким смешком, и потом - бормотанье, жужжанье, и голоса сливались. Но
когда кончилось лето и наступила осень, Флаш, терзаясь ужасным
предчувствием, уловил еще новую нотку. В мужском голосе обнаружилась
требовательность, настойчивость, напор, которого, Флаш понял, испугалась
мисс Барретт. Голос ее метался; дрожал; словно спотыкался, выдыхался,
молил, захлебывался, и будто она просила об отдыхе, об остановке, будто
она чего-то боялась. И тогда тот умолкал.
Его они почти вовсе не замечали. Можно подумать, бездушное бревно
лежало в ногах у мисс Барретт, - так много внимания уделял ему мистер
Браунинг. Иногда, мимоходом, он трепал его по загривку энергичным,
быстрым, резким жестом, безо всякого чувства. Неизвестно, что вкладывал в
свой жест мистер Браунинг, но Флаш не испытывал ничего, кроме острой к
нему неприязни. Один вид этого господина - подтянутого, элегантного,
крепкого, вечно теребящего желтые перчатки, - один его вид выводил Флаша
из себя. О! С каким бы счастьем он вонзился ему в брюки зубами! И сжал бы
их, сомкнул! Но вот - Флаш не решался. Короче говоря, в жизни еще никогда
так не маялся Флаш, как зимой сорок пятого - сорок шестого годов.
Зима прошла; и снова настала весна. Флаш не видел конца этой истории; и
все же, в точности как река хоть и отражает недвижные деревья, и коров на
лугу, и возвращающихся в гнезда грачей, но неизбежно катится к водовороту,
так и эти дни, Флаш знал, неслись к катастрофе. На Флаша веяло воздухом
перемен. Иногда ему чудилось, что надвигается всеобщий исход. В доме
чувствовалось смутное оживление, обычно предвещающее - возможно ли? -
путешествие. В самом деле, с саквояжей смахивали пыль и - как ни
поразительно - их открывали. Но потом их закрывали опять. Нет, семейство
никуда не собиралось двигаться. Как обычно, приходили и уходили братья и
сестры. В обычный час, по уходе этого человека, являлся с ежевечерним
визитом мистер Барретт. Да, но что же готовилось? Ибо к концу лета сорок
шестого года Флаш совершенно уверился в том, что готовятся перемены. Он
заключил это по еще новым ноткам в вечных их голосах. Голос мисс Барретт,
прежде робкий, молящий, перестал запинаться. Он зазвенел решимостью и
смелостью, каких Флаш не слыхивал прежде. Послушал бы мистер Барретт,
каким тоном приветствовала она захватчика, каким смехом его встречала, с
каким возгласом он пожимал ее руку! Но в комнате с ними не было никого,
кроме Флаша, Он ужасно страдал из-за этих перемен. Мисс Барретт не только
иначе относилась теперь к мистеру Браунингу, она и вообще ужасно
переменилась; и она переменилась к Флашу. Она теперь пресекала его
заигрывания; она высмеивала его ласки, она давала ему понять, что есть
нечто глупое, смешное, преувеличенное в его привычном обращении с ней. Она
уязвляла его тщеславие. Она разожгла его ревность. В конце концов, уже в
июле, он решился на отчаянную попытку вернуть ее расположение и, быть
может, изгнать пришлеца. Собственно, он не знал, как осуществить свою
двойную цель, и никаких планов не строил. Но восьмого июля он вдруг не
совладал с собой. Он бросился на мистера Браунинга и дико вцепился в него
зубами. Вот они сомкнулись на чеканной брючине мистера Браунинга! Но мышцы
под брючиной оказались крепкими как железо - нога мистера Кеньона была по
сравнению с ними мягче масла. Мистер Браунинг небрежно смахнул его со
своей ноги и продолжал говорить. Оба они с мисс Барретт, казалось, не
обратили никакого внимания на его выпад. Совершенно разбитый, побежденный,
обезоруженный, Флаш рухнул на подушки, задыхаясь от ярости и
разочарованья. Однако насчет мисс Барретт он ошибся. Как только мистер
Браунинг ушел, она поманила его к себе и подвергла самой страшной каре.
Сперва она оттаскала его за уши - но это пустяки; боль от ее руки была ему
даже приятна. А потом она сказала обычным тоном, не повышая голоса, что
никогда больше не будет его любить. И сердце ему пронзила стрела. Столько
лет они прожили вместе, делили судьбу, и вот из-за одного неосторожного
шага она никогда больше не будет его любить. Потом, будто подчеркивая
неизменность своего решения, она занялась цветами, которые ей принес
мистер Браунинг. Она действовала, Флаш понял, с рассчитанной и намеренной
злостью; она хотела ему доказать все его ничтожество. "Эта роза от него, -
словно говорила она, - и эта гвоздика. Пусть желтое сияет рядом с красным;
а красное - рядом с желтым. А сюда пусть ляжет зеленый листик - вот так".
И, поставив цветок к цветку, она отступила ими полюбоваться, будто перед
ней был он сам, человек в желтых перчатках, - огромным ярким букетом.
Однако как ни была она поглощена цветами, не могла же она вовсе не
замечать, как неотступно смотрел на нее Флаш. Она не могла не видеть
"выражения страстной тоски в его взоре". И она не могла не смягчиться. "В
конце концов я сказала: "Если ты хорошая собачка, Флаш, поди ко мне,
попроси прощенья". И он бросился ко мне через всю комнату, он дрожал, он
поцеловал мне одну руку, потом другую, он протягивал мне лапы для пожатия
и заглядывал мне в лицо таким умильным взором, что и Вы простили бы его,
как я простила". Так отчитывалась она мистеру Браунингу; и, разумеется,
тот ответил: "О бедняга Флаш, неужто Вы думаете, я не уважаю и не ценю его
ревнивого надзора - и не понимаю, как трудно ему принять в сердце другого,
уже приняв в сердце Вас". Легко было мистеру Браунингу выказывать
великодушие, и это легкое великодушие, наверное, больше всего уязвляло
Флаша.
Еще одно досадное происшествие несколько дней спустя напомнило о том,
как бьются отныне не в лад их сердца, как мало может теперь Флаш
рассчитывать на участие мисс Барретт. Однажды, после ухода мистера
Браунинга, мисс Барретт вздумалось поехать с сестрой в Риджентс-парк. У
самых ворот парка дверцей кареты Флашу прищемило лапу. Он жалобно взвыл и
протянул лапу мисс Барретт, чтоб она его пожалела. В былые времена она и
по менее серьезному поводу стала бы бурно изливать на него свою жалость. А
тут она посмотрела на него отвлеченным, насмешливым, критическим взглядом.
Она над ним насмеялась. Она решила, что он притворяется. "...Едва он
оказался на травке, он стал носиться, решительно про все позабыв", -
писала она. И саркастически поясняла: "Флаш вечно преувеличивает свои
невзгоды. Он приверженец байронической школы - il se pose en victime" [он
вечно изображает из себя жертву (фр.)]. Но мисс Барретт, поглощенная
собственными переживаниями, глубоко в нем ошиблась. Да пусть бы он даже и
сломал лапу, он все равно бы скакал и носился. То был ответ на ее
насмешку; меж ними все кончено - вот что бросал он ей на бегу. Цветы пахли
горечью; трава обжигала лапы; вместе с пылью ноздри забивало обидой. А он
прыгал, он скакал. "Собаки должны ходить только на цепи". Та же табличка
торчала у входа; и так же подтверждали ее смотрители в цилиндрах,
размахивая дубинками. Но что для него теперь значило это "должны"! Он
никому ничего не был должен. Порвалась цепь любви. Он будет носиться где
ему вздумается; гонять куропаток; гонять спаниелей; врубаться в заросли
далий; крушить сплошное сверканье красных и желтых роз. Пусть смотрители
размахивают дубинками. Пусть размозжат ему череп. Он рухнет мертвый и
окровавленный к ногам мисс Барретт. Ему все равно. Но разумеется, ничего
такого не случилось. Никто его не преследовал: никто его не заметил.
Одинокий смотритель болтал со скучливой нянькой. И в конце концов он
затрусил к мисс Барретт, и она рассеянно взяла его на поводок и повела
домой.
После двух таких унижений дух заурядной собаки - дух заурядного
человека даже - был бы, наверное, сломлен. Но у Флаша, при всей его
мягкости и шелковистости, был сверкающий взор; страсти не только
вспыхивали в нем ярким пламенем, но порою упорно тлели. Он задумал сойтись
с недругом лицом к лицу и один на один. Чтоб никто не мог помешать
решительной схватке. В посредниках он не нуждался. И вот во вторник 21
июля он скользнул по лестнице вниз и затаился в прихожей. Ждать пришлось
недолго. Скоро он услышал на улице знакомые шаги; услышал знакомый стук в
дверь. Мистера Браунинга впустили. Смутно подозревая о готовящемся выпаде
и полный самых мирных намерений, мистер Браунинг запасся кульком
бисквитов. Флаш ждал в прихожей. Мистер Браунинг предпринял, кажется,
невинную попытку его погладить; быть может, он себе позволил предложить
ему бисквит. Одного жеста было достаточно. С беспримерной яростью Флаш
кинулся на врага. Еще раз сомкнулись его зубы на брючине мистера
Браунинга. Но увы, от волненья он забыл о самой главной посылке успеха - о
молчании. Он залаял; с громким лаем кинулся он на мистера Браунинга.
Только и всего. Поднялась суматоха. Уилсон бросилась вниз. Уилсон надавала
ему тумаков. Уилсон одержала над ним бесспорную победу. Она с бесчестьем
увела его прочь. Какое бесчестье - напасть на мистера Браунинга и
потерпеть пораженье от руки Уилсон! Мистер Браунинг и пальцем не двинул.
Унося с собой свои бисквиты, мистер Браунинг, невредимый, незыблемый, с
совершенным хладнокровием поднимался по лестнице к мисс Барретт - один.
Флаша увели прочь.
Отбыв два с половиной часа в позорном заточенье среди жуков, попугаев,
папоротников и кастрюль на кухне, Флаш предстал перед мисс Барретт. Она
лежала на кушетке, с ней рядом была ее сестра - Арабелл. Уверенный в
правоте своего дела, Флаш направился прямо к хозяйке. Но она и не
взглянула на него. Она повернулась к Арабелл. Она сказала только: "Гадкий
Флаш, уходи". Уилсон была тут как тут - ужасная, неумолимая Уилсон. И у
нее-то черпала свои сведения мисс Барретт. Она побила его, заявила Уилсон,
"стало быть, так ему следует". И побила она его, добавила Уилсон, только
рукой. И по свидетельству этой Уилсон Флаша признали виновным. Нападение,
сочла мисс Барретт, ничем не было вызвано; мистер Браунинг в ее глазах был
само великодушие, сама добродетель; а Флаш был избит служанкой, без
хлыста, "стало быть, так следует". Что тут еще скажешь? Мисс Барретт
осудила его. "И он лег на пол у моих ног, - писала она, - и стал смотреть
на меня исподлобья". Но смотри не смотри, мисс Барретт даже взглянуть на
него не желала. И вот она лежала на кушетке; а Флаш лежал на полу.
Пока он так лежал, в изгнании, на ковре, душа его попала в тот бурный
водоворот чувств, который может бросить ее на камни, и тогда душа
разобьется, но если, найдя опору, она медленно, с мукой воспрянет,
выберется на сушу, она вознесется тогда над всеобщим развалом, чтобы
озирать с новой точки заново сотворенный мир. Быть иль не быть обновлению?
Вот в чем вопрос. Мы можем лишь в общих чертах проследить борения Флаша.
Ибо они совершались в безмолвии. Дважды Флаш шел на все, чтобы сразить
врага; и дважды терпел поражение. Почему же он терпел поражение? -
спрашивал себя Флаш. Потому, что он любил мисс Барретт. Глядя на нее
исподлобья, пока она лежала на кушетке - суровая, молчащая, - он понимал,
что он будет любить ее вечно. Но все не так-то просто устроено. Все
устроено сложно. Кусая мистера Браунинга, он кусает и ее. Ненависть - не
только ненависть; ненависть - еще и любовь. Тут Флаш, совершенно
запутавшись, передернул ушами. Он стал беспокойно ворочаться на полу.
Мистер Браунинг - это мисс Барретт; мисс Барретт - это мистер Браунинг;
любовь - это ненависть, и ненависть - это любовь. Он потянулся, заскулил и
поднял голову. Часы пробили восемь. Больше трех с половиной часов пролежал
он тут, терзаясь неразрешимыми противоречиями.
Даже мисс Барретт, суровая, холодная, неумолимая, положила перо.
"Гадкий Флаш! - писала она в эту минуту мистеру Браунингу. - ...Если
кто-то, вроде Флаша, ведет себя необузданно, как собака, пусть и
расплачивается, как всегда расплачиваются собаки. Но Вы-то, Вы, как были с
ним добры и терпимы! Любой бы другой на Вашем месте хоть обругал бы его".
Да, подумала она, неплохо бы завести намордник. Но тут она подняла глаза
от бумаги и заметила Флаша. Что-то необычное в его взгляде, наверное,
поразило ее. Она перестала писать. Она положила перо. Когда-то он разбудил
ее поцелуем и показался ей Паном. Он съедал ее цыпленка и этот рисовый
пудинг со сливками. Он пожертвовал ради нее солнечным светом. Она
подозвала его и сказала, что он прощен.
Но снискать прощение, словно он не сделал ничего ужасного, опять лежать
на кушетке, как если бы он не пережил всех своих мук на полу и остался
прежним, тогда как он стал совершенно новой собакой, было для Флаша
немыслимо. Сначала, усталый, истерзанный, Флаш покорился мисс Барретт. Но
несколько дней спустя меж ними произошла знаменательная сцена, доказавшая
всю глубину его чувств. Мистер Браунинг был и ушел; Флаш остался наедине с
мисс Барретт. Обычно он сразу прыгал на кушетку и ложился у ее ног. Теперь
же, вместо того чтоб вскакивать к ней и требовать от нее ласки, Флаш
подошел к креслу, ныне именуемому "креслом мистера Браунинга". Обычно он
питал отвращение к этому креслу; оно еще хранило облик врага. Но теперь,
после одержанной им победы над собой, он исполнился такого великодушия,
что не просто посмотрел на кресло, но, глядя на него, "вдруг пришел в
восторг". Мисс Барретт, пристально за ним следившая, уловила этот
удивительный знак. Далее он перевел взгляд на стол. На столе все еще лежал
кулек с бисквитами мистера Браунинга. "Он напоминал мне, что Ваши бисквиты
лежат на столе". Бисквиты были уже старые, зачерствелые и лишены всякой
физической привлекательности. Намерения Флаша были очевидны. Он отказался
от бисквитов, от свежих бисквитов, ибо его угощал враг. Он хотел съесть их
теперь, уже черствыми, ибо угощал его враг, превратившийся в друга, ибо
они стали символом ненависти, превращенной в любовь. Да, он ясно давал
понять, что хочет их съесть. И мисс Барретт встала и взяла в руки кулек.
И, кормя Флаша бисквитами, она его наставляла. "Я ему объяснила, что Вы
ему их принесли, и ему должно быть стыдно; что он вел себя гадко; что он
должен Вас любить и впредь не кусать, и уж потом позволила ему
воспользоваться Вашей добротой". И, заглатывая отвратительное тесто -
заплесневелое, засиженное мухами, ужасно невкусное, - Флаш торжественно
повторял на своем языке слова, которые она ему говорила: он клялся любить
мистера Браунинга и впредь не кусать.
Тотчас он был вознагражден - не черствыми бисквитами, не крылышком
цыпленка, не ласками, в которых теперь у него не было недостатка, не
дозволением снова лежать на кушетке у ног мисс Барретт. Он был
вознагражден духовно; хоть странным образом результат был физически
ощутим. Как ржавый железный брус, губящий и портящий под собой все живое,
лежала на душе его ненависть. И вот с болью, острым ножом хирурга железо
было извлечено. И вновь бежала по жилам кровь; трепетали нервы; затянулась
рана. Флаш снова слышал, как поют птицы; чувствовал, как растет на
деревьях листва. Он лежал на кушетке у ног мисс Барретт и радовался и
блаженствовал. Он был теперь с ними, не против них; он делил их надежды,
мечты, их желанья. Ему хотелось лаять дуэтом с мистером Браунингом. От
коротеньких, резких слов у него дыбом вставала холка. "Мне нужно, чтобы
всю неделю был вторник - весь месяц - весь год - всю жизнь!" - кричал
мистер Браунинг. "И мне, и мне, - вторил ему Флаш. - Весь месяц, весь год,
всю жизнь! Мне нужно все то же, что и вам обоим. Мы все служим общему
благородному делу. Нас объединяет общая цель. Нас объединяет общая
ненависть. Борьба против мрачной, тупой тирании. Нас объединяет общая
любовь". Короче говоря, Флаш теперь все надежды возлагал на смутно
брезжущий, но, однако же, верный триумф, на славную победу, которую они
все вместе одержат, как вдруг, без малейшего предупреждения, из самого
средоточия дружбы, безопасности и культуры - он был в магазине на
Вир-стрит, с мисс Барретт и ее сестрой, утром во вторник первого сентября
- его ввергли в непроглядную тьму. Дверь застенка захлопнулась. Его
украли.



4. УАЙТЧЕПЕЛ



"Сегодня утром мы с Арабелл взяли его с собой, - писала мисс Барретт, -
и поехали на Вир-стрит кое-что купить, и он вместе с нами входил в лавку и
вышел и был рядом со мной, когда я садилась в карету. Я повернулась,
сказала: "Флаги", и тут Арабелл стала озираться, искать его - Флаш исчез!
Его схватили, выхватили буквально из-под колес, можете ли Вы это понять?"
Мистер Браунинг отлично мог понять. Мисс Барретт забыла поводок; и Флаша
украли. Таков был в 1846 году закон Уимпол-стрит и прилегающих улиц.
Правда, нигде, кажется, вы не чувствовали себя в такой безопасности,
как на солидной, положительной Уимпол-стрит. Если вы еле передвигали ноги
или катили в инвалидном кресле, взор ваш не встречал ничего, кроме лестной
перспективы четырехэтажных домов, цельных окон и дверей красного дерева.
Даже и в карете, запряженной парой, во время вечерней прогулки при
осмотрительном кучере вам не приходилось нарушать границ приличия и
благопристойности. Но если вы не были инвалидом, если вы не имели кареты,
запряженной парой, если вы были - а многие были же - здоровы, бодры и не
прочь прогуляться пешком, - тогда вы могли услышать, увидеть и обонять
такое, и совершенно рядом с Уимпол-стрит, что ставило под сомненье
положительность даже и самой Уимпол-стрит. К такому выводу пришел мистер
Томас Бимз, когда приблизительно в ту пору ему взбрело в голову
прогуляться пешком по Лондону. Он был удивлен; он был просто шокирован.
Роскошные здания поднимались в Вестминстере; но тут же, рядом,
громоздились ветхие сараи, где люди ютились прямо над скотом "по двое на
каждых семи футах". Он понял, что обязан поведать об увиденном. Но как
описать изящным слогом спальню, где несколько семей теснятся вместе над
коровником, а коровник не проветривается, а коров доят, режут и едят прямо
под спальней? Для этой задачи, скоро понял мистер Бимз, не хватило бы всех
богатств нашего родного языка. И все же он счел своим долгом описать то,
что он увидел во время вечерних прогулок по самым аристократическим
приходам Лондона. Ведь так недолго и тиф подхватить! Состоятельные люди и
не подозревали об опасностях, каким подвергались. Он решительно не мог
умолчать о том, что обнаружил в Вестминстере, Паддингтоне, Марилебонде.
Здесь стоял, например, особняк, прежде принадлежавший вельможе.
Сохранились остатки мраморного камина. Были панели на стенах и перила с
тонкой резьбой; но полы прогнили, стены покрылись разводами, толпы
полуголых мужчин и женщин нашли прибежище в прежней пиршественной зале. Он
двинулся дальше. Здесь предприимчивый подрядчик снес дворянский особняк и
на месте его наскоро соорудил доходный дом. Крыша протекала, в стены дуло.
Мистер Томас Бимз увидел дитя, совавшее кружку под ярко-зеленую струю, и
спросил, пьют ли эту воду. Да, и в ней же еще и мылись, ибо хозяин
разрешал пускать воду только дважды в неделю. И самое поразительное, что
на подобные зрелища вы натыкались в самых почтенных и культурных кварталах
Лондона - "в самых аристократических приходах". Позади спальни мисс
Барретт, кстати, были мерзейшие из лондонских трущоб. Рядом с такой
почтенностью - и такое неприличие.
Но были, разумеется, и кварталы, в которых бедняков безраздельно
предоставляли самим себе. В Уайтчепел или на треугольничке, зачинающем
Тотнем-Корт-роуд, нищета и порок веками кишели и множились без чужого
надзора. Плотная масса мрачных старых домов на Сент-Джайлз была "как бы
колонией преступников, как бы метрополией отверженных". И весьма метко
скопление трущоб прозывалось "Грачевником". Ибо люди лепились там, как
лепятся на деревьях сплошной черной тучей грачи. Только вот дома тут не
напоминали деревьев; впрочем, они и на дома были не очень похожи:
кирпичные клети, перемежаемые грязными проулками. День-деньской жужжала в
проулках толпа полуголых существ; вечерами тек восвояси поток воров, нищих
и шлюх, пробавляющихся своим ремеслом в Уэст-Энде. Полиция ничего не могла
с ними поделать. Одинокий прохожий тоже мог лишь ускорить шаг да бросить
намек на ходу, - как, скажем, мистер Бимз, смягчив его цитатами,
умолчаниями и эвфемизмами, - что все тут, в общем, не в точности так, как
хотелось бы видеть. Надвигалась холера, и, кажется, ее намек был не столь
деликатен.
Но в 1846 году этот намек еще не был брошен; и жителям Уимпол-стрит и
прилегающих улиц оставалось одно - строго держаться респектабельной зоны и
водить своих собак на поводке. Забудете поводок, как забыла мисс Барретт,
- значит, заплатите выкуп, как надлежало его заплатить и мисс Барретт.
Условия, на которых Уимпол-стрит сосуществовала с Сент-Джайлз, отстоялись
достаточно четко. На Сент-Джайлз воровали, как могли; на Уимпол-стрит
платили, что полагалось. Потому-то Арабелл сразу "стала меня утешать,
убеждая, что непременно его вызволю не более чем за десять фунтов". Десять
фунтов была цена, которую мистер Тэйлор взимал, кажется, за
кокер-спаниелей. Мистер Тэйлор был главарь шайки. Стоило даме с
Уимпол-стрит потерять собачку, и она обращалась к мистеру Тэйлору, он
назначал цену, и ему платили; если же нет, несколько дней спустя на
Уимпол-стрит отправляли в оберточной бумаге собачью голову и лапы. Так, по
крайней мере, было с одной дамой по соседству, которой вздумалось
оспаривать условия мистера Тэйлора. Но мисс Барретт, разумеется,
готовилась заплатить все сполна. И как только пришла домой, она призвала
своего брата Генри, и брат Генри в тот же день отправился к мистеру
Тэйлору. Он застал его "с сигарой в зубах, в кресле, посреди картин" -
мистер Тэйлор, говорили, тысячи две-три в год наживал на собаках, - и
мистер Тэйлор обещал обсудить дело в "Обществе" и завтра же собаку
вернуть. Как бы ни было это обидно и особенно некстати, когда мисс Барретт
следовало беречь деньги, - забывая про поводок в 1846 году, вы неизбежно
расплачивались за свою оплошность.
Но не так обстояло дело для бедного Флаша. Флаш, рассудила мисс
Барретт, "не знает, что мы его вызволим"; Флаш ведь так и не усвоил
законов человеческого общежития. "Он всю ночь будет скулить и тосковать, я
уверена", - писала мисс Барретт мистеру Браунингу во вторник вечером
первого сентября. Но покуда мисс Барретт писала мистеру Браунингу, Флаш
подвергался самому тяжкому испытанию в своей жизни. Он совершенно
потерялся. Только что он был на Вир-стрит среди лент и кружев, и вот его
сунули головой в мешок; протрясли по улицам и наконец вышвырнули - здесь.
Он очутился в кромешной тьме. Он очутился в холоде, в сырости, Когда
прошло головокружение, он кое-что разглядел в темной комнате - сломанные
стулья, продавленный матрац. Потом его схватили и крепко привязали за ногу
к какой-то перегородке. Что-то ползало по полу - человек или зверь, он не
мог бы сказать. Туда-сюда шныряли грубые башмаки и грязные юбки. Мухи
жужжали над кусками гниющего мяса. Дети повыползали из темных углов и
стали таскать его за уши. Он заскулил, и его огрели тяжелой рукой по
голове. Он прижался к стене и затих на мокрых плитах. Теперь он разглядел,
что в комнате полно собак. Они рвали друг у друга и оспаривали зловонную
кость. У них выпирали ребра. Голодные, грязные, больные, нечесаные, жалкие
- все они до одной, видел Флаш, были собаки благороднейшего происхождения,
привычные к поводку и к лакеям, как он сам.
Час за часом лежал он так, не смея даже скулить. Больше всего мучила
его жажда; но едва лизнув мутную зеленоватую жидкость из ведра, которое
стояло рядом, он сразу ощутил омерзение; он предпочитал умереть, но не
прикасаться к ней больше. И однако, величавая борзая жадно припала к
ведру. Чуть только распахивалась дверь, он поднимал глаза. Мисс Барретт?
Она? Пришла наконец? Но нет, то лишь волосатый бандит, распихав всех
ногами, прошлепал к поломанному стулу и плюхнулся на него. Потом
постепенно сгустилась тьма, Флаш уже еле различал фигуры на полу, на
матраце, на сломанном стуле. На каминной полке торчал свечной огарок.
Пламя блестело в сточной канаве за окном. В его грубом подрагивающем свете
Флаш видел, как жуткие лица мелькали снаружи, скалясь, припадали к окну.
Вот они вошли, и в тесной комнате стало до того тесно, что Флаш совсем
вжался в стену. Страшные чудища - одни в лохмотьях, другие в кричащих
перьях и размалеванные - рассаживались прямо на полу, толклись у стола.
Стали пить; ругались и дрались. Из-за наваленных мешков повылезали еще
собаки: болонки, сеттеры, пойнтеры - и все в ошейниках; а громадный какаду
метался из угла в угол и орал: "Попка - дурак! Попка - дурак!" - с такими
простецкими модуляциями, которые ужаснули бы его хозяйку, вдову на
Мейда-Вейл. Потом женщины открыли сумочки и высыпали на стол браслеты,
кольца и брошки вроде тех, что Флаш видел на мисс Барретт и на мисс
Генриетте. Страшные женщины щупали их и хватали; ругались и спорили из-за
них. Орали дети, и великолепный какаду - Флаш часто видел этих птиц в
окнах на Уимпол-стрит - орал: "Попка - дурак! Попка - дурак!" - быстрей,
быстрей, пока в него не запустили туфлей, и он в отчаянии захлопал сизыми
желто-пятнистыми крыльями. Свеча опрокинулась и погасла. В комнате стало
темно. Делалось жарче и жарче; нагнеталась вонь и жара; Флаша мучил зуд;
ему щипало нос. А мисс Барретт все не шла.
Мисс Барретт лежала на кушетке на Уимпол-стрит. Она нервничала; она
беспокоилась, но не то чтобы изводилась. Конечно, Флаш будет страдать;
конечно, он будет скулить и лаять ночь напролет, но ведь все это вопрос
нескольких часов. Мистер Тэйлор назначил выкуп; она заплатит; ей возвратят
Флаша.
Утро среды второго сентября вставало над трущобами Уайтчепел. Серый
рассвет неспешно вползал в пустые оконницы. Он освещал заросшие лица
валявшихся на полу бродяг. Флаш очнулся от забытья, и вновь у него
раскрылись глаза на безрадостную действительность. Вот она отныне,
действительность - эта комната, и бродяги, и скулящие, стонущие собаки,
рвущиеся с короткой привязи, и сырость, и мрак. Неужто это он, Флаш,
действительно был в лавке, с дамами, среди лент и кружев, не далее как
вчера? Неужто на свете по-прежнему существует Уимпол-стрит? И комната, где
сверкает в красной мисочке свежая вода? И это он, Флаш, лежал на подушках;
ел дивно зажаренного цыпленка; и, раздираемый злобой и ревностью, укусил
человека в желтых перчатках? Вся прежняя жизнь, все чувства улетучились,
растаяли и казались уже немыслимыми.
Едва в окно просеялся пыльный свет, одна из женщин тяжко поднялась с
мешка и, качаясь, вышла за пивом. Снова началась попойка и брань. Какая-то
толстуха подняла его за уши, ткнула в ребра и, должно быть, отпустила на
его счет унизительную шутку, ибо компания покатилась со смеху, когда его
опять шмякнули об пол. С шумом распахивалась и хлопала дверь. Он
оглядывался. А вдруг Уилсон? Или сам мистер Браунинг? Или мисс Барретт?
Нет, то оказывался еще один вор, еще один убийца; он сжимался от одного
вида рваных брюк, задубевших башмаков. Он попытался было грызть кость,
которую ему швырнули. Но окаменевшее мясо не поддавалось зубам, а в нос
бил невозможный запах тухлятины. Жажда вконец его доняла, ему пришлось
приложиться к зеленой пролившейся из ведра луже. Но наступал вечер - он
все больше страдал от жажды, от духоты, тело ныло на поломанных досках, и
постепенно он погружался в тяжкое безразличие. Он уже почти ничего не
замечал вокруг. Только когда отворялась дверь, он, встрепенувшись,
оглядывался. Нет, опять не мисс Барретт.
Мисс Барретт, лежа на кушетке на Уимпол-стрит, совсем потеряла покой.
Что-то было не так. Тэйлор обещал в среду днем пойти на Уайтчепел и
посоветоваться с "Обществом". Но прошел день, прошел и вечер среды, а
Тэйлор не являлся. Это могло означать лишь одно, думала она: он набивает
цену - ужасно теперь некстати. Но разумеется, все равно она готова
платить. "Я должна вернуть Флаша, - писала она мистеру Браунингу, - я не
могу подвергать риску его жизнь, торговаться и спорить". Она лежала на
кушетке, писала мистеру Браунингу и прислушивалась, не раздастся ли стук в
дверь. Но пришла Уилсон с почтой; пришла Уилсон с горячей водой. Пора было
спать, а Флаша ей не вернули.
Рассвет четверга третьего сентября встал над Уайтчепел. Отворилась и
хлопнула дверь. Рыжего сеттера, скулившего ночь напролет на полу рядом с
Флашем, увел бандит в кротовой куртке - и какой же навстречу судьбе? Что
лучше - погибнуть или здесь оставаться? Что хуже - эта жизнь или та
смерть? Пьяный гам, голод и жажда, отвратительная вонь - а подумать
только, Флаш ненавидел некогда запах одеколона - скоро заглушили все
мысли, все желания Флаша. В голове кружились обрывки воспоминаний. Не
старый ли то доктор Митфорд кличет его в полях? Не Керренхэппок ли болтает
за дверью с булочником? Вот что-то затрещало, и ему почудилось, что мисс
Митфорд заворачивает пучок герани. Но нет, это только ветер - ведь погода
была ненастная - стучал по бумаге в разбитом окне. Только пьяный голос
бурлил в сточной канаве. Только старая ведьма бурчала и бурчала в углу,
жаря на сковороде селедку. Его забыли, его бросили. И он был так одинок.
Никто не разговаривал с ним. Попугаи кричали "Попка - дурак! Попка -
дурак!", да канарейки, глупо, не унимаясь, чирикали и щебетали.
И вот снова вечер сгустился в комнате; воткнули в блюдце огарок; грубый
свет затрепыхал снаружи; толпы страшных мужчин с заплечными мешками и
размалеванных женщин топтались в дверях, толклись у стола, плюхались на
продавленные кровати. Снова ночь укрыла тьмою Уайтчепел. А дождь капал,
капал сквозь дырявую крышу и, как в барабан, бил в подставленное ведро.
Мисс Барретт не пришла.
Над Уимпол-стрит встал рассвет четверга. Флаша не было - не было
никаких известий от Тэйлора. Мисс Барретт растревожилась не на шутку. Она
навела справки. Она призвала своего брата Генри и допросила его с
пристрастием. Она обнаружила, что он ее обманул. "Мерзавец" Тэйлор
приходил накануне вечером, как обещал. Он назвал свои условия - шесть
гиней для "Общества" и полгинеи ему лично. Но Генри, вместо того чтобы
сообщить это ей, сообщил мистеру Барретту, с тем, разумеется, результатом,
что мистер Барретт велел ему не платить и скрыть визит Тэйлора от сестры.
Мисс Барретт "ужасно досадовала и сердилась". Она умоляла брата тотчас
пойти к мистеру Тэйлору и заплатить все сполна. Генри упирался и "говорил
про папу". Но какой толк говорить про папу? Пока они говорят про папу,
Флаша убьют. Она решилась. Раз Генри не хочет, она пойдет сама, "...если
не будет по-моему, я сама завтра утром туда пойду и приведу Флаша", -
писала она мистеру Браунингу.
Но скоро мисс Барретт поняла, что не так-то легко это осуществить.
Добраться до Флаша оказалось ей почти так же трудно, как Флашу к ней
прибежать. Вся Уимпол-стрит против нее сговорилась. Похищение Флаша и
условия Тэйлора стали достоянием гласности. Уимпол-стрит решила дать отпор
проходимцам с Уайтчепел. Слепой мистер Бойд извещал, что, по его мнению,
платить выкуп - "страшный грех". Отец и братья объединились против нее и
готовы были на любое предательство в интересах своего класса. Но хуже -
гораздо хуже - было то, что мистер Браунинг весь свой вес, весь свой пыл,
всю свою ученость, всю логику бросил на сторону Уимпол-стрит, против
Флаша. Если мисс Барретт покорится Тэйлору, писал он, она покорится
тирании, она покорится вымогательству; она поддержит силы зла против сил
добра, порок против невинности. Если она пойдет навстречу условиям
Тэйлора... "каково же будет людям бедным, у которых недостанет денег на
выкуп их собак?" Воображение его разыгралось; он воображал, что бы сам он
сказал Тэйлору, буде Тэйлор с него потребовал хотя бы пять шиллингов. Он
бы сказал ему: "Вы отвечаете за безобразия, творимые вашей шайкой, и вам
от меня не уйти - и лучше не говорите мне глупостей насчет отрезанных лап
и голов. Не извольте сомневаться, я всю жизнь свою положу на то, чтобы вас
обезвредить, это так же верно, как то, что я стою сейчас перед вами, и
всеми возможными средствами я буду добиваться погибели вашей и погибели
тех из ваших пособников, кого удастся мне обнаружить, но сами-то вы уже
мне попались, и вперед я вас не выпущу из виду". Так мистер Браунинг
ответил бы Тэйлору, если б имел удовольствие сойтись с этим джентльменом.
Ибо, продолжал он, поспев со вторым письмом к следующей почте в тот же
четверг, "...страшно подумать, как угнетатели всех рангов могут при
желании играть чувствами слабых и безответных, выведав их тайную
слабость". Он не порицает мисс Барретт, как бы она ни поступила, он все
поймет и простит. И однако, продолжал он в пятницу утром, "...я почел бы
это плачевной слабостью...". Поощряя Тэйлора, похищающего собак, она
поощряет и Барнарда Грегори, губящего репутации. Косвенным образом она
будет ответственна за всех тех несчастных, которые перерезали себе глотку
или бежали на чужбину оттого, что какой-нибудь негодяй вроде Барнарда
Грегори снял с полки адресную книгу и загубил их репутацию. "Но к чему
нанизывать очевидности там, где и без того все яснее ясного?" Так мистер
Браунинг бушевал и гремел дважды в день у себя на Нью-Кросс.
Лежа на кушетке, мисс Барретт читала его письма. Как легко было бы
уступить, как легко сказать: "Ваше доброе мнение дороже мне сотни
кокер-спаниелей". Как легко откинуться на подушки, вздохнуть: "Я слабая
женщина; я ничего не смыслю в правах и законах; решите за меня".
Всего-навсего не платить выкуп Тэйлору; бросить вызов ему с его
"Обществом". А если Флаша убьют, если придет роковой сверток и оттуда
вывалятся его голова, его лапы, - с нею рядом будет зато Роберт Браунинг,
и он скажет ей, что она поступила похвально и заслужила глубокое его
уважение. Но мисс Барретт не оробела. Мисс Барретт взялась за перо и
разделала Роберта Браунинга. Вольно ему цитировать Донна, писала она;
ссылаться на дело Грегори; сочинять остроумные отповеди мистеру Тэйлору -
она и сама бы вела себя так же, буде Тэйлор обидел ее самое; буде этот
Грегори ее ославил - да пусть их! Но что стал бы делать мистер Браунинг,
если бандиты украли бы ее; держали у себя; грозили отрезать ей уши и
послать по почте на Нью-Кросс? Он как хочет, а она решилась. Флаш
беззащитен. Ее долг ему помочь. "Но Флаш, бедный Флаш, он так мне предан;
вправе ли я жертвовать им, невиннейшим существом, ради чести изобличить
всех Тэшюров, вместе взятых?" Что бы ни говорил мистер Браунинг, она
решила спасти Флаша, даже если ей придется для этого броситься в
разверстую пасть Уайтчепел, даже если мистер Браунинг осудит ее.
И потому в субботу, глядя в открытое письмо мистера Браунинга, лежавшее
перед ней на столе, она начала одеваться. Она читала - "еще одно слово -
ведь я тем самым восстаю против ненавистного владычества всех мужей,
отцов, братьев и прочих угнетателей". Итак, отправляясь на Уайтчепел, она
выступает против Роберта Браунинга и на стороне отцов, братьев и прочих
угнетателей. Она продолжала меж тем одеваться. Во дворе выла собака. На
цепи, во власти жестоких людей. В этом вое мисс Барретт чудилось: "Помни о
Флаше". Она надела туфли, мантильку, шляпку. Еще раз заглянула в письмо.
"...Мне предстоит жениться на Вас..." Собака все выла. Мисс Барретт вышла
за дверь и стала спускаться по лестнице.
Навстречу ей попался Генри Барретт и сказал, что ее ограбят, убьют,
если она поступит так, как она грозится. Она велела Уилсон вызвать
пролетку. Уилсон, трепеща, покорилась. Пролетка подкатила к парадному.
Мисс Барретт велела Уилсон сесть. Уверенная, что отправляется на смерть,
Уилсон села. Мисс Барретт велела кучеру ехать на Мэннинг-стрит, в Шодитч.
Мисс Барретт сама села в пролетку, и они отправились. Скоро остались
позади цельные окна и двери красного дерева. Они очутились в мире,
которого никогда прежде не видывала, о котором не подозревала мисс
Барретт. Они очутились в мире, где под полом мычат коровы, где целые семьи
ютятся в комнатах с выбитыми окнами; где воду пускают только дважды в
неделю, где нищета и порок рождают нищету и порок. Они очутились в
области, неведомой для почтенного кучера. Пролетка стала; кучер у трактира
справился о дороге. Из дверей вышло несколько человек. "Вам, видать, к
мистеру Тэйлору!" В этот загадочный мир пролетку с двумя дамами могло
занести по одному-единственному поводу, и уж понятно какому, по высшей
степени неприятному поводу. Один из спрашивавших побежал обратно в дом и
вышел, оповещая, что мистера Тэйлора "дома нету! Но не угодно ли войти?"
Уилсон вне себя от ужаса молила ни о чем таком и не думать. Вокруг
пролетки толпились мужчины и мальчишки. "Не угодно ли видеть миссис
Тэйлор?" - спросила одна личность. Мисс Барретт не имела желания видеть
миссис Тэйлор; но тут на пороге явилась невероятной толщины особа, "судя
по толщине ее, незнакомая с изнурительными угрызениями совести", и
сообщила мисс Барретт, что муж ее в отсутствии; "может, через
минуту-другую пожалует, а может, и через часок-другой - не угодно ль войти
обождать?". Уилсон дернула ее за подол. Ждать у эдакой в доме! И в
пролетке-то сидеть было тошно под взглядами этих мужчин и мальчишек. Итак,
мисс Барретт вступила в переговоры с "бандиткой огромных размеров", не
покидая пролетки. Она сказала, что ее собака - у мистера Тэйлора; мистер
Тэйлор обещал вернуть собаку. Можно ли рассчитывать, что мистер Тэйлор
доставит собаку на Уимпол-стрит сегодня же? "И не сомневайтесь", -
отвечала толстуха с неотразимой улыбкой. Наверное, он как раз по этому
делу и отлучился. И она "весьма грациозно мне покивала".
Пролетка повернула и оставила позади Мэннинг-стрит, Шодитч. Уилсон
считала, что они "насилу живые отделались". Мисс Барретт и сама
переволновалась не на шутку. "Шайка, очевидно, сильная. Общество,
"любители"... прочно тут укоренились", - писала она. В голове ее теснились
мысли, в глазах кружились картины. Так вот что обреталось позади
Уимпол-стрит - эти лица, эти дома... Покуда она сидела в пролетке возле
трактира, она увидела больше, чем видела за все пять лет своего заточения
в спальне на Уимпол-стрит. "Эти лица!" - восклицала она. Они выжглись на
ее зрачках. Они подстрекнули ее воображение, как "божественные мраморные
духи" - бюсты над книжной полкой - никогда не могли его подстрекнуть.
Здесь жили женщины; покуда она лежала на кушетке, читала, писала, вот так
они жили. А пролетка уже снова катила мимо четырехэтажных домов. Мимо
знакомых дверей и окон; мимо шлифованных кирпичей, медных дверных ручек,
неизменяемых занавесей. По Уимпол-стрит, к пятидесятому нумеру. Уилсон
спрыгнула на тротуар - и какое же счастье было снова оказаться в
безопасности. Но мисс Барретт, наверное, мгновенье помедлила. Перед ней
все стояли "эти лица". Они еще вернутся к ней годы спустя, когда она будет
сидеть на балконе под солнцем Италии. Они вдохновят самые яркие страницы
"Авроры Ли" [стихотворный роман Элизабет Браунинг (1806-1861), посвященный
теме равноправия женщины (1857)]. А покамест дворецкий распахнул дверь, и
она пошла вверх по лестнице, к себе в комнату.
В субботу был пятый день заточения Флаша. Почти изнемогший, почти
отчаявшийся, лежал он, задыхаясь, в углу переполненной комнаты.
Распахивалась и хлопала дверь. Раздавались хриплые крики. Визжали женщины.
Попугаи болтали, как привыкли болтать со вдовами на Мейда-Вейл, но здесь
злые старухи отвечали им бранью. В шерсти Флаша копошилась какая-то
нечисть, но у него не было сил отряхиваться. Все прошлое Флаша, разные
сцены - Рединг, теплица, мисс Митфорд, мистер Кеньон, книжные полки,
бюсты, крестьяне на шт

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися