Эфраим Севела. Моня Цацкес - знаменосец

страница №3

рядом с растоптанной надписью снова
горели на сугробе два ядовито-зеленых слова Циля Пизмантер,
выведенных калиграфически, с элегантным наклоном и завитушкой
на конце. И красная указательная стрелка.
Циля не повторила своей оплошности и не вылезла на
бруствер, но, растолкав солдат, принялась строчить по сугробу
длинными очередями автомата ППД, сметая букву за буквой своего
имени и фамилии.
Третьей ночью рядовые Цацкес и Шляпентох напоролись на
засаду и были взяты с поличным, когда вылезли на бруствер. Их,
с незастегнутыми ширинками, доставили в штаб полка.
Подполковник Штанько поначалу хотел придать делу
политическую окраску и направить обоих в контрразведку к
капитану Телятьеву, но, поостыв и прикинув, что его имя также
может фигурировать в этом деле, решил провести дознание сам.
Без шинелей, в распоясанных гимнастерках - ремни у них
отобрали при аресте, - стояли Цацкес и Шляпентох посреди
штабного блиндажа. Прямо перед ними зловеще мерцал при свете
фонаря "летучая мышь" бритый череп подполковника Штанько.
Сбоку сидела на табурете пострадавшая - старший сержант
Пизмантер - и тяжело вздыхала, глотая слезы, отчего грудь ее
вздымалась и опадала, как морская волна. Протокол вел старший
политрук Кац, присутствовало еще несколько штабных офицеров.
Все - члены коммунистической партии. Беспартийные не были
допущены в блиндаж. Если не считать самих обвиняемых.
И старший политрук Кац потом был очень доволен, что по
его настоянию присутствовали только коммунисты, потому что
обвиняемый, рядовой Шляпентох, в свою защиту выдвинул очень
сомнительные политические аргументы, которые могли быть
неверно истолкованы беспартийной массой.
На дознании Шляпентох вдруг проявил отчаянную
агрессивность, полностью излечившись от недавнего почтения к
старшим по званию. Он категорически потребовал, чтобы его
называли и числили в документах Шляпентохом, а не
Шляпентохесом. Потому что он не литовец и не литовский еврей,
а в Литовскую дивизию попал в качестве жертвы политических
махинаций сильных мира сего. Он родился и провел всю свою
жизнь в городе Вильно, который при его рождении был русским
городом и входил в состав Российской империи. Когда Шляпентоху
исполнился один год, Вильно стал польским городом. Когда же
ему, Шляпентоху, исполнилось двадцать лет, Сталин и Гитлер
разделили Польшу. И Советский Союз передал Вильно литовцам,
чтоб подсластить пилюлю грядущей оккупации. Не успел Фима
стать литовским гражданином, как советские танки вошли в
Ковно. А еще через год и Ковно, и Вильно были заняты немцами.
И теперь он, рядовой Шляпентох, воюет за освобождение своего
родного города, хотя точно не знает, в чьих руках окажется
Вильно после войны. Посему он требует, чтобы его фамилия
писалась и произносилась, как это принято по-русски и
по-польски. Товарищ Шляпентох - пожалуйста, пан Шляпентох - с
моим удовольствием, но ни в коем случае не драугас*
Шляпентохес!

*Товарищ (литовск.).

Когда Шляпентох умолк, в штабе наступила недобрая тишина.
Даже Циля Пизмантер перестала хлюпать носом. Где-то над крышей
блиндажа чуть слышно, словно дятел, постреливал короткими
очередями ручной пулемет.
- Высказался? - поднялся над столом командир полка и
грозно уставился на Шляпентоха. - Вот кого мы пригрели при
штабе! Слыхали, товарищи? Гитлер и Сталин поделили Польшу?
Нашего любимого вождя и верховного главнокомандующего этот
вражеский элемент поставил на одну доску с немецко-фашистским
фюрером! Что за это полагается? По законам военного времени?
И тут произошло то, чего никто не ожидал.
Фима Шляпентох, в распоясанной гимнастерке, рванулся к
Циле Пизмантер, протянул к ней руки и, трагически заломив
брови, сказал звонко и вдохновенно:
- Прощай, Циля! Я умираю за тебя... Прощай, моя любовь...
И рухнул перед ней на колени.
Такого в Цилиной жизни еще не было. Никто не говорил ей
таких красивых слов, никто не собирался умирать за нее. Такое
она видела один раз в жизни - в театре, и до слез завидовала
героине спектакля. Теперь этой героиней стала она сама.
- Идиоты! - закричала Циля и тоже рухнула на колени, чуть
не придавив Шляпентоха; обняла его стриженую голову, прижала к
своей груди и запричитала в голос: - Кого вы судите? Этого
невинного младенца? Этого ребенка с чистой душой? И кто судит?
У вас когда-нибудь повернулся язык сказать женщине такие
слова? Такие красивые слова? У вас на языке только мат, а на
уме - одно и то же. Что, я не права?
Этот вопрос имел прямое отношение к подполковнику
Штанько, и он решительно распорядился:
- Убрать из штаба эту дуру!
Циля поднялась с колен, тяжело дыша, подошла к
подполковнику и сказала:
- От дурака и слышу!
И плюнула на его бритый череп.
Именно поэтому старший политрук Кац, хоть в душе и
ликовал от злорадства, был очень доволен, что не допустил в
блиндаж беспартийных. Он выхватил из кармана носовой платок и
бросился к командиру полка, чтоб вытереть плевок с бритой
макушки. Но Штанько оттолкнул его локтем:
- Отставить! Не касайся. Все вы - одно племя!
Он рукавом вытер голову и остановил свой тяжелый,
немигающий взгляд на распоясанных солдатах.
- В штрафной батальон обоих! Пусть кровью поплюют! - И
добавил, подумав: - Во славу нашей Советской Родины.

ОХОТА ЗА "ЯЗЫКОМ"



Рядовые Цацкес и Шляпентох сидели в ожидании трибунала в
своем собственном блиндаже, превращенном во временную
гауптвахту. Там же, под нарами рядового Цацкеса, в вещевом
мешке, лежало свернутое в рулон знамя полка, о котором
впопыхах забыли. А так как командир полка головой отвечал за
сохранность знамени, то можно считать, что в вещевом мешке
рядового Цацкеса дожидалась своей участи голова подполковника
Штанько.
Как коммунист-интернационалист подполковник Штанько лично
распорядился, чтобы охранять заключенных поставили не евреев,
а исключительно литовцев и, еще лучше, русских. Во избежание
панибратства по национальному признаку.
Это, однако, не помешало старшему сержанту Циле Пизмантер
беспрепятственно войти в контакт с заключенными. Вернее, с
одним из них - рядовым Шляпентохом. Часовые знали, какой
властью обладает ППЖ, и не отважились ей перечить. После двух
дней размолвки она снова ночевала у командира полка, и наутро
третьего дня с независимым видом прошла мимо часовых в
блиндаж, где томились арестанты. Она принесла Шляпентоху
гостинцы: бутерброд со сливовым повидлом и банку американского
сгущенного молока. Циля запретила Шляпентоху делиться
гостинцем со своим товарищем и велела ему съесть все при ней.
Пока Фима, пряча глаза от Мони, уминал бутерброд, с бульканьем
запивая сгущенным молоком, Циля Пизмантер, расставив толстые
колени, сидела напротив и, подперев щеку ладонью, смотрела на
него вдохновенными глазами мамы, получившей свидание с
арестованным сыном.
Циля принесла новость: под ее нажимом командир полка
отменил приказ. Но с одним условием: они должны либо кровью,
либо героическим поступком смыть позор и восстановить свою
честь. А заодно и честь старшего сержанта Пизмантер.
- Мальчики, послушайте меня, - со вспыхнувшим румянцем
заговорила Циля, на сей раз обращаясь и к Цацкесу тоже, - вы
совершите подвиг. Вы докажете этому антисемиту, что евреи тоже
могут быть героями.
Циля еще больше зарделась, и прыщики у нее на лбу
поблекли.
- Вы знаете, что вы сделаете? Вы захватите "языка"...
Приведите живого немца! Желательно с важными документами. И
вас представят к правительственной награде... О вас узнает вся
страна!
Арестанты, переглянувшись, загрустили. От лица обоих
осторожное заявление сделал рядовой Цацкес:
- А если не выйдет? Ну, скажем, нам не удастся захватить
живого немца! Ведь живые немцы на улице не валяются.
Гнев и презрение во взгляде старшего сержанта прожгли
Моню:
- Тогда лучше не возвращайтесь. Вас отдадут под трибунал.
- Кто спорит? - пожал плечами Цацкес. - Раз Родина
требует подвига, будет подвиг.
- Вот это другой разговор, - сменила гнев на милость Циля
и обратилась к Шляпентоху: - Ты меня не подведешь. Я за тебя
поручилась.
- Конечно, - согласился Шляпентох, не сводя с Цили
обожающих глаз и слизывая языком сгущенное молоко с губ и
подбородка. - Я сделаю все, о чем ты просишь... Скажи, ты
будешь ждать меня?
Циля горячо кивнула.
- Тогда дай слово, что с ним, - кого Шляпентох имел в
виду, поняли и Цацкес и Циля, - ты больше спать не будешь.
Циля опустила глаза:
- Я подумаю...
Не было никакого сомнения, что думать она будет в потных
объятиях подполковника Штанько.
Получив сухим пайком продовольствие на два дня, рядовые
Цацкес и Шляпентох надели поверх стеганых телогреек и ватных
штанов белые маскировочные халаты, и, когда стемнело, вылезли
из окопов родной Литовской дивизии, и по глубокому снегу
поползли в сторону противника.
Партийный агитатор Циля Пизмантер с восторженно сияющими
глазами проводила их на подвиг, после чего, озябнув на ветру в
окопе, пошла отогреваться в теплый блиндаж командира полка.
"Двух мнений быть не может, мы ползем навстречу гибели, -
думал Моня без особой радости. - И все из-за этого шлимазла,
которого навязал Господь на мою голову".
Еще раньше, на формировании, когда Шляпентох с верхних
нар искупал его в моче, рядовой Цацкес шестым чувством
определил, что от этого малого ему так легко не отделаться и
что впереди - куча неприятностей. Но такого печального конца
даже он не предполагал.
О том, чтобы с таким напарником забраться в немецкий окоп
и скрутить живого немца, не могло быть и речи. Шляпентох еще
до немецких окопов выбился из сил, барахтаясь в снегу. Назад
придется волочить не языка, а его самого. Кроме того, только
идиот или злейший антисемит мог послать двух солдат с такими
еврейскими физиономиями прогуляться по немецким тылам.
Старший политрук Кац явился к ним перед уходом на
задание, как ксендз к умирающему, и изложил установку
командира полка, как всегда ясно и недвусмысленно:
- Одно из двух. Или вы приведете "языка"... или... одно
из двух...
Вернуться с пустыми руками - означало позорно погибнуть в
штрафном батальоне. Пытаться взять живьем и притащить в полк
немца - означало тоже погибнуть или, что еще хуже, попасть в
плен. Еврею попасть живьем в немецкие лапы... Бр-р-р!
Между тем Фима, задыхаясь, с залепленным снегом,
вспотевшим лицом, тоже размышлял:
"Она питает ко мне чувства. Иначе зачем ей было
заступаться за меня? И не случайно она принесла такое вкусное
сгущенное молоко... Вернусь с задания, категорически потребую,
а я имею на это право: одно из двух! Или ты оставляешь
командира полка... или..."
Рядовой Шляпентох от возбуждения стал мыслить в
категориях старшего политрука Каца. О том, каким образом
вернуться живым, он не размышлял, полностью полагаясь на
своего боевого товарища Моню Цацкеса.
Рядовой Цацкес, как более опытный человек, рассудил, что
суетиться им ни к чему, лезть на рожон - тоже. Продовольствия
у них на двое суток, и этим временем, последними днями жизни,
они могут распорядиться по собственному усмотрению. Но даже
шлифованные еврейские мозги Мони Цацкеса не сразу придумали,
как провести два дня между русскими и немецкими позициями,
получив при этом хоть какое-то удовольствие.
К счастью, неподалеку от немецких окопов лежал
опрокинувшийся танк, который, словно крышей, накрыл глубокую
воронку. Туда не добирался колючий ветер, и было не так
холодно, как снаружи. А главное, там они были укрыты от чужих
глаз и также от шальной пули или осколка снаряда. От них,
Цацкеса и Шляпентоха, требовалось лишь одно: постараться не
замерзнуть, пока не кончится продовольствие. А тогда они
обнимутся покрепче, зароются в снег и уснут вечным сном под
вой русской вьюги.
Когда Моня выложил свой план, Фима Шляпентох ничего не
возразил и только спросил:
- А как же Циля?
- Она будет рыдать всю жизнь, - сказал Цацкес и полез под
гусеницы танка.
Фима съехал за ним в глубокую воронку, заметенную почти
доверху мягким пушистым снегом. Они удобно, как в перину,
погрузились в снег и, лежа на спинах, смотрели в нависший над
ними ржавый борт танка.
Было тихо, как редко бывает на фронте. И лишь шипение
взлетающих в мутное небо осветительных ракет нарушало
могильный покой. Их неживой, дрожащий свет, то усиливаясь, то
выдыхаясь, делал все вокруг призрачным, нереальным. Ветер
завывал в дырявом боку танка.
Моня Цацкес разрядил гнетущую обстановку, с треском
выпустив пулеметную очередь кишечного газа.
- Умирать, так с музыкой, - оправдываясь за не слишком
джентльменское поведение, сказал он Шляпентоху, надеясь
вызвать хоть подобие улыбки на его бледном как смерть кривом
лице.
Шляпентох почему-то отозвался на чистом немецком языке, и
Моня, ни разу не слыхавший, чтобы друг изъяснялся по-немецки,
был чрезвычайно удивлен. Он обернулся к Шляпентоху и снова
услышал вопрос по-немецки, хотя Шляпентох при этом не шевель-
нул губами:
- Кто здесь?
Было ясно как божий день, что не Фима задал этот вопрос.
Во-первых, он рта не раскрыл, во-вторых, уж он-то знает, кто
здесь, в-третьих, он по-немецки ни в зуб ногой, в-четвертых...
Из открытого бортового люка танка высунулась рыжая голова
в немецкой пилотке, натянутой на уши.
- Кто здесь? - в третий раз спросил немец.
Монин автомат лежал в стороне, и дотянуться до него не
представлялось возможным. Шляпентох же просто не вспомнил об
оружии, хотя автомат с полным диском покоился у него на груди.
- Вы-русские? - на ломаном русском языке спросила голова
в пилотке, моргая рыжими, как у поросенка, ресницами.
- Мы-евреи, - по-немецки ответил Моня Цацкес, чтоб
кончить этот дурацкий разговор и получить свою пуля сразу, без
лишней болтовни.
- Евреи?! - не поверил немец. - Не может этого быть!
- Не веришь, - лениво огрызнулся Моня, - расстегни мне
ширинку - и увидишь там самый верный документ.
- Я тоже еврей, - сказал немец. И глупая улыбка растянула
его толстые губы до самых ушей.
Моня на это никак не прореагировал, отметив в уме, что
если уж не везет, так не везет: мало им, что попали в плен,
так еще недостает, чтоб их захватил свихнувшийся немец,
который, прежде чем убить их, как положено поступать с
евреями, сначала откусит им уши, нос и так далее.
- Я - еврей, ребята! - на чистом идише заорал немец и,
свалившись из танкового люка прямо на Шляпентоха, стал
целовать его в выгнуто-вогнутое лицо, плача и смеясь.
"Сейчас он выплюнет на меня Фимин нос", - похолодел Моня,
с прискорбием убедившись, что его прогноз оказался точным.
Ему пришла в голову мысль: прыгнуть немцу на спину и
придушить его прямо на Шляпентохе. Но кто знает, сколько их
еще в танке? Перед смертью Моне было лень двигаться. Зачем?
Чтобы осталось на земле одним немцем меньше? На том свете
этого Моне не зачтут, потому что он, Моня Цацкес, постоянно
нарушал почти все десять заповедей, ел трефное, и большими
порциями, не соблюдал субботу и в синагоге последний раз был
года за три до войны. И сколько бы немцев он ни перебил,
мнение о нем уже давно составлено и пересмотру не подлежит.
- Я - еврей! - орал на идише сумасшедший немец. - Не
верите - могу сам расстегнуть ширинку! Боже милостивый, это же
надо, так удачно встретить своих!
Не слезая со Шляпентоха, он задрал голову и завопил в
ржавый борт танка, видимо полагая, что за танком, в этих
русских сугробах, пребывает еврейский Бог, который с отеческой
улыбкой ему внимает:
- Шма, Исраэль! Адонай Элохейну, Адонай Эхад!*

* Слушай, Израиль! Господь Бог наш. Господь единый!
{еврейск.)

Так истово произносить еврейскую молитву немец никогда не
научится. Даже псих. А говорить на идише, как чистый литвак, -
тем более. В голове у Мони наступило прояснение.
- Эй ты, малохольный, - дернул он немца за рукав.
Во-первых, слезь с человека, ты его почти задушил. Во-вторых,
объясни толком, кто ты такой, как сюда попал и чему так
радуешься?
Немец слез со Шляпентоха, рукавом шинели вытер слезу и
продолжал на идише с такой скоростью и с таким приятным
акцентом, как будто они сидели где-нибудь в Жежморах или в
Тельшае после вечерней молитвы в синагоге и наслаждались
праздной беседой.
- Для начала разрешите представиться, - сказал немец,
стараясь успокоиться и делая глубокие вдохи и выдохи. - Моя
фамилия Зингер. Зовут Залман. По немецким документам я Зепп
Зингер. Обер-ефрейтор пулеметного взвода 316 полка 43
моторизованной дивизии. Родом из литовского города Клайпеда, в
1939 году присоединенного к Рейху под своим немецким названием
- Мемель. Гражданская профессия - кондитер. Мой отец, Генрих
Зингер, - владелец лучшей в городе кондитерской, и фирму
"Генрих Зингер и сыновья" знали и в Литве, и в Восточной
Пруссии за ее знаменитые штрудели и пончики с ежевичным
вареньем...
Все это он выпалил единым духом, и Моня Цацкес прервал
его, хлопнув от всей души по шее:
- Слушайте, Зингер, сейчас я вам верю, как своей
собственной маме. Я же знаю кондитерскую "Генрих Зингер"! Я
бывал там сто раз и аромат пончиков с ежевичным вареньем буду
помнить до могилы. Меня зовут Моня Цацкес. Я сам из
Паневежиса, но прожил год в Клайпеде, где окончил школу
парикмахерского искусства фрау Тиссельгоф, а диплом ее, вместе
с рамкой, до сих пор таскаю с собой.
- Школа фрау Тиссельгоф! - вскричал рыжий Зингер. в
возбуждении переходя с идише на немецкий. - Кто в Клайпеде не
знал школу фрау Тиссельгоф? Вам очень повезло, герр Цацкес, -
учиться в таком почтенном заведении. Я рад пожать вашу руку. А
этот еврей, - он кивнул на так и не шелохнувшегося Фиму
Шляпентоха, - тоже из Клайпеды?
- Таких в Клайпеде не держали, - отмахнулся Моня. - Он -
из Вильно. Из довольно приличной еврейской семьи. Шляпентох.
Не слыхали?
- Виноват, не припомню, - вежливо улыбнулся Зингер не
подававшему признаков жизни Шляпентоху, - но не сомневаюсь,
что это очень почтенная фамилия.
Воздав таким образом должное Шляпентоху, два нечаянных
земляка продолжили беседу, и Моня наконец решился задать тот
вопрос, который все время вертелся у него на кончике языка:
- Теперь скажите мне, уважаемый земляк, почему на вас
немецкая форма и что вы делали в этом танке? Прежде, чем мы
совсем замерзнем, я хотел бы удовлетворить свое любопытство.
- О, это история! - воскликнул Зепп-Залман Зингер и
поведал им, под завывание русской вьюги, от которой их укрывал
дырявый бок немецкого танка, свои удивительные похождения,
способные приключиться только с евреем. Слушая его, Моня
Цацкес окончательно убедился, что он никакой не сумасшедший,
а, наоборот, абсолютно нормальный человек, если, вообще,
уцелевшего еврея можно считать нормальным.
Когда Гитлер в 1939 году присоединил к Рейху полунемецкую
Клайпеду, молодой Зингер бежал оттуда в Каунас, а в 1940 году,
когда Сталин захватил Каунас, он был призван в Красную Армию.
В 1942 году, на реке Дон, немцы все же настигли Залмана
Зингера - он попал в плен. В совершенстве владея немецким, на
котором он лопотал с пеленок, и зная, как немцы поступают с
евреями, Залман Зингер сменил свое имя на Зепп, как его звали
в немецкой гимназии, и выдал себя за "фольксдойча" из
республики немцев Поволжья. Он был рыжий и соответствовал всем
признакам арийского нордического типа. Никому и в голову не
пришло заглянуть к нему в штаны.
Зеппа Зингера выпустили из лагеря военнопленных и
направили вольнонаемным рабочим в германскую армию. На кухне
он удивил своих шефов мастерством кондитера и вскоре был
назначен в штат поваров фельдмаршала Манштейна - командующего
группой войск на Северном Кавказе.
Однажды Манштейн давал обед в честь высокопоставленных
гостей из Берлина, и штрудели и пончики с ежевичным вареньем,
изготовленные Зеппом Зингером, произвели неотразимое
впечатление на берлинских гостей. Манштейн, как большой
сюрприз, представил им фольксдойча из немцев Поволжья, изгото-
вившего в полевых условиях это чудо кондитерского искусства.
Гости наградили рыжего повара аплодисментами, а самый важный
гость провозгласил тост в его честь, пояснив, что это
прекрасный пример великой силы и явного превосходства
германской расы. Подлинный германец, пусть даже в пятом
поколении оторванный от фатерланда, сохранил среди славянских
дикарей филигранный талант его предков.
С самыми лучшими рекомендациями Зепп Зингер был направлен
в военную школу в Дрезден, откуда вернулся на Восточный фронт
в звании обер-ефрейтора. Больше всего на свете он боялся
встретить в армии какого-нибудь клайпедского немца, который,
конечно, должен знать кондитерскую Генриха Зингера и легко
опознает в обер-ефрейторе его сына Зелмана. На прошлой неделе
к ним в полк прибыл офицер, в котором Зингер, приглядевшись,
узнал завсегдатая кондитерской своего отца. Тогда он решил
бежать к русским, сдаться в плен и все рассказать начистоту.
Он очень рад, что, выполняя свой план, попал к евреям,
которые, несомненно, облегчат его участь. Потому что они, Цац-
кес и Шляпентох, смогут ходатайствовать за него перед русским
командованием, подтвердив, что он - перебежчик и сдался им
добровольно, без всякого сопротивления.
Зингер, в серо-зеленой немецкой шинели и пилотке,
натянутой на зябнущие уши, волнуясь, ждал, что скажут эти два
еврея в русской военной форме. Вернее, один. Шляпентох не
участвовал в разговоре, однако именно он сумел оценить, какой
подарок им послала судьба. У них в руках был "язык"! Живой и
невредимый. И большой любитель поговорить. Какой и требовался
начальству. Доставив его в расположение полка, Цацкес и
Шляпентох спасали свою жизнь и вместо штрафного батальона
попадали в герои. С последующим представлением к
правительственным наградам.
Жизнь возвращалась к Шляпентоху, и он, развернув свой
двухдневный паек, стал уминать его в один присест, справедливо
полагая операцию законченной.
О том же самом думал Моня Цацкес, но к еде не
притронулся. У него пропал аппетит, чего не случалось за всю
войну. Моню Цацкеса грызла совесть. Он даже отвел глаза от
этого еврея в немецкой форме, за счет которого им предстояло
спасти свои жизни. В контрразведке не посмотрят, еврей он или
турок, этот оберефрейтор Зепп Зингер, и, допросив с
пристрастием, упекут в лагерь военнопленных куда-нибудь в
Сибирь, где в окружении настоящих немцев и фашистов он вряд ли
дотянет до конца войны.
Моня должен был найти соломоново решение. Отпустить Зеппа
Зингера на все четыре стороны, предварительно объяснив ему,
как миновать советские передовые посты и скрыться в глубоком
тылу, значило упустить единственный шанс выжить самим.
Привести Зелмана как "языка" значило купить себе жизнь ценой
жизни этого еврея. Сделать же так, чтобы обе стороны были
довольны и остались в живых, не представлялось возможным.
Кто-то должен пострадать.
Моня вспотел, несмотря на то, что с наступлением ночи
мороз усилился. Шляпентох, глядя на его помрачневшее лицо, без
слов понял, какие муки терзают Цацкеса, и сказал ему
по-русски, что другого выхода у них нет и, пока не рассвело,
надо успеть доставить "языка" в полк. На это Моня ответил, что
в советах он не нуждается, что до утра еще далеко и что он,
Цацкес, в жизни своей откровенных подлостей не делал и в
дальнейшем намерен также придерживаться этого правила.
- Так что же делать? - страдальчески заломил свои бровки
Шляпентох.
- Быть евреем, - посоветовал ему Цацкес.
- Пожалуйста, - согласился Шляпентох, - лишь бы не
покойником.
Зепп-Залман Зингер переводил настороженный взгляд с
одного на другого и стучал зубами от холода в своей тонкой
немецкой шинели.
Быть евреем, по мнению Цацкеса, означало, в первую
очередь, не быть дураком. По этому признаку старший политрук
Кац, например, считаться евреем не мог. Шляпентох - с большой
натяжкой.
Буря бушевала под черепной коробкой Мони Цацкеса.
Мозговые извилины от натуги свернулись спиралями. А внешне он
набычился, надулся, и Фиме Шляпентоху показалось, что он
вот-вот снова испортит воздух.
- Который час? - вскричал Моня и, как после каторжного
труда, смахнул рукавом маскхалата пот со своего лица.
Зингер оттянул рукав шинели и взглянул на часы:
- Половина первого ночи.
- Успеем, - сказал Моня. - Хочешь, Залман, жить?
Возвращайся назад в свою часть.
Зингер застыл с раскрытым ртом.
- Да, возвращайся, и не медля. Чтоб успеть до утра
вернуться сюда с настоящим немцем. Желательно офицером. Его мы
возьмем как "языка", а тебя отправим в советский тыл, сменив
предварительно твою форму на что-нибудь русское. Поболтаешься
немного в тылу, а потом заявишь властям, что ты беженец из
Литвы и у тебя украли документы. Понял? А теперь марш отсюда!
И помни, мы ждем тебя назад не позже, чем через два часа.
Зингер оказался сообразительным малым. Ему не пришлось
повторять два раза. Он полез наверх, под нависшие гусеницы, и
бесшумно исчез.
- Он не вернется! - простонал Шляпентох. - А ты - идиот!
Такой шанс упустил! Погубил и себя, и меня!.. Бедная Циля...
Зепп-Залман Зингер вернулся не через два часа, а через
час двадцать минут. И приволок розовощекого упитанного
капитана со связанными руками и кляпом во рту, который
недоуменно таращил глаза на оберефрейтора Зингера и двух
русских солдат с явно семитскими лицами...
Моня велел Залману и Шляпентоху раздеться до белья и
поменяться одеждой. Шляпентох поломался, но подчинился, и,
приплясывая босыми ногами на снегу, стащил с себя русское
барахло, и поменялся с Зингером, облачившись в его немецкую
серо-зеленую форму и сразу став похожим на пленного фрица, как
их изображали карикатуристы в газетах. Взволнованный Зингер
подарил Фиме свои часы - известной швейцарской фирмы Лонжин.
Моня при этом подумал, что Шляпентох такого подарка не
заслуживает, но вслух своего мнения не выразил.
Потом они поползли втроем, волоча за собой четвертого.
Помогли Зингеру незамеченным пересечь советские позиции и,
надавав ему кучу советов, расстались.
Немецкого капитана они доставили прямехонько в штаб
полка. И подняли с постели самого подполковника Штанько,
заодно перебив сон старшему сержанту Циле Пизмантер. "Язык"
превзошел все ожидания и дал такие важные сведения, что сверху
прибыло распоряжение немедленно препроводить его в штаб
фронта. А заодно прислать список участников этой блестящей
операции для представления к правительственным наградам.
Список прислали. И очень быстро. Кроме рядовых Цацкеса и
Шляпентоха, в нем фигурировали командир полка подполковник
Штанько, старший политрук Кац и старший сержант Циля
Пизмантер. Моню и Фиму представили к почетной медали "За
отвагу". Подполковника Штанько - к ордену Красной Звезды. Кац
и Пизмантер довольствовались скромной медалью "За боевые
заслуги".
Наверху список просмотрели и уточнили. Из него выпал
рядовой Шляпентох, Цацкесу медаль "За отвагу" заменили на "За
боевые заслуги". Награды Штанько, Кацу и Пизмантер утвердили
без изменений.
Моня Цацкес хотел было возмутиться, устроить шум, подать
рапорт начальству. Но тут его отвлекло другое событие. В полк
прибыло новое пополнение, и с ним, в новенькой советской
форме, рядовой Залман Зингерис, которого мобилизовал тыловой
военкомат и направил как беженца из Литвы в Литовскую дивизию.
Моня был так рад, увидев его живым и невредимым, что забыл про
свои огорчения и целый день не разлучался с Залманом. Как
будто близкого родственника встретил.

КТО ЗАКРОЕТ ГРУДЬЮ АМБРАЗУРУ?



В один не самый прекрасный день на советско-германском
фронте, и на том участке, который занимала совсем не Литовская
дивизия, произошло событие. всколыхнувшее всю советскую страну
до Тихого океана. Ничем до этого не примечательный человек,
молоденький солдатик по имени Александр Матросов, сразу
превратился в знаменитость. Почти в святого. В икону. Правда,
он об этом уже не знал, потому что погиб. Его портрет со
стриженой головой и грустными глазами смотрел со всех газет,
со стен домов, школ, квартир и с листовок, которые
политуправление советской армии распространяло среди личного
состава вооруженных сил.
Что сделал Александр Матросов? Он совершил подвиг.
Правда, судя по газетам, подвиги на фронте совершались каждый
день и притом в массовом порядке. Тем не менее этот подвиг
затмил все подвиги.
Александр Матросов закрыл своей грудью амбразуру
вражеского дота. Не пустую амбразуру, а из которой торчал
пулемет. И этот пулемет безостановочно стрелял, мешая
наступать советской пехоте. Пехота залегла, не смея головы
поднять. И тогда Александр Матросов подполз к доту, навалился
грудью прямо на амбразуру, и пулемет захлебнулся, потому что
все пули застряли в славной груди героя. Советская пехота
воспользовалась передышкой, рванула вперед и с криком: "ура"
водрузила красное знамя на крыше дота.
Александра Матросова товарищи застали бездыханным. Вокруг
его стриженой солдатской головы посвечивало слабое сияние.
Военнослужащие старших возрастов, которые прежде, до советской
власти, верили в Бога, вспомнили, что такое сияние бывает
только вокруг голов святых и называется оно нимбом.
Александру Матросову было посмертно присвоено высокое
звание Героя Советского Союза с вручением Золотой Звезды и
ордена Ленина. Его имя загуляло по всем фронтам, партийные
пропагандисты и агитаторы рвали глотки перед солдатами,
призывая их повторить подвиг Александра Матросова.
В Н-ском подразделении Литовской дивизии, которым
командовал подполковник тов. Штанько, не отставали от всей
страны и тоже рвали глотки. С еврейским акцентом.
Особенно усердствовали старший политрук Кац и партийный
агитатор старший сержант Циля Пизмантер. Солдат собирали в
блиндажах, под тремя накатами бревен, где не так был слышен
грохот артиллерии, и втолковывали им, как это славно - умереть
за Родину.
- Повторим подвиг Александра Матросова! - вбивал в
стриженые солдатские макушки старший политрук Кац.
Циля Пизмантер повторяла то же самое, но у нее это
получалось хуже. Она не выговаривала букву "р", а эта буква,
как назло, повторялась и в имени и в фамилии героя.
Моня Цацкес вместе с другими отогревался в блиндаже,
слушая вполуха, как его призывают повторить то, что сделал
Александр Матросов, и со свойственной ему обстоятельностью
думал, что толкать людей на подобные поступки, по крайней
мере, бесхозяйственно. Ведь если все подряд солдаты повторят
подвиг Александра Матросова, то Советский Союз останется без
армии, и Германия выиграет войну. Правда, все амбразуры
немецких дотов будут до отказа набиты русским мясом, но так ли
уж это отравит немцам радость их победы?
Так думал Моня. Рядовой солдат. А в прошлом - рядовой
парикмахер. Не гений и не полководец. Но начальство рассуждало
иначе.
- Дадим своего Александра Матросова! - такой лозунг
брошен был в каждом подразделении, и батальоны и полки
соревновались, кто раньше выставит своего самоубийцу.
Литовская дивизия тоже хотела не ударить в грязь лицом.
Здесь занялись поисками своего, литовского, Александра
Матросова.
В Н-ской части, где командиром подполковник тов. Штанько,
этот вопрос обсуждался в штабе. Под председательством самого
подполковника Штанько. В присутствии командиров рот и
батальонов, старшего политрука Каца и партийного агитатора
старшего сержанта Цили Пизмантер. Рядовые на совещание не были
приглашены: их дело выполнять решение совещания - лечь грудью
на амбразуру указанного начальством дота.
И все же один рядовой присутствовал на этом совещании.
Моня Цацкес. Подполковник Штанько давал руководящие указания,
а Моня Цацкес в это время брил подполковничью голову. Так как
уши у него не были заткнуты, он все слышал и запомнил гораздо
подробнее, чем это было зафиксировано в протоколе, который
вела старший сержант Пизмантер.
После обязательного общего трепа с непременным
упоминанием имени товарища Сталина и славной коммунистической
партии большевиков перешли к делу. Кому оказать доверие
прославить полк? Кого из личного состава послать умирать на
амбразуре дота?
Подполковник Штанько сразу предупредил совещание, что
хороший человеческий материал он на это дело не пустит.
- Для такого подвига, - сказал он, сидя в кресле в белой
чалме из мыльной пены, - большого ума не нужно. - И, подумав,
добавил: - Нужна лишь горячая любовь к Родине. Ясно? Поэтому
отбирайте из слабосильной команды, кто к строевой не годен.
- Совершенно верно, товарищ командир, - подхватил старший
политрук Кац. - Есть предложение: пусть амбразуру вражеского
дота закроет писарь Шляпентох.
Партийный агитатор Циля Пизмантер поставила кляксу в
протоколе и, забыв, что она на совещании, допустила вольность
- громко расхохоталась, отвлекая участников совещания
заколыхавшейся грудью.
- Что вы в этом видите смешного, старший сержант? -
вспыхнул старший политрук Кац.
- Ой, ой, он меня доведет до истерики. - Циля Пизмантер
вытерла выступившие слезы. С некоторых пор и по некоторым
причинам она ни к кому из старших офицеров, кроме
подполковника Штанько, не проявляла положенного по
субординации уважения.
- По-вашему, этот шлимазл Шляпентох может закрыть
амбразуру дота? - Циля Пизмантер прищурилась и посмотрела на
старшего политрука как на идиота. - Да он же физически не
способен это сделать. У него слишком узкая грудь.
- Ну, если исходить из размера груди, - парировал старший
политрук Кац, - то лучшего кандидата в герои, чем вы, не найти
во всей дивизии. Вы, Пизмантер, можете заткнуть сразу две
амбразуры.
В полку блюлась военная тайна. У личных отношений тайны
не было. И офицеры, пряча улыбки, ждали, как поступит командир
полка, чьей фаворитке публично бросили вызов.
Подполковник Штанько с вафельным полотенцем на шее и с
мылом на голове, как и все присутствующие, смотрел на
распиравшую гимнастерку грудь старшего сержанта и, по глазам
видать, тоже прикидывал, можно ли этой грудью заткнуть сразу
две вражеские амбразуры.
Циля Пизмантер ждала от него мужского поступка.
- Разговорчики, понимаешь... - сказал Штанько совсем не
по-мужски. - Дисциплинка хромает. Ближе к делу, товарищи.
Какие будут предложения?
Старший политрук Кац попросил слова:
- Не забывайте, товарищи, что наша кандидатура должна
отвечать всем политическим требованиям, служить
олицетворением, так сказать, нашего советского человека...
- Иметь чистую анкету? Верно я понял? - уточнил
подполковник Штанько. - Тогда бери моего парикмахера. Жертвую
для общего дела.
Рядовой Цацкес тем временем старательно скоблил бритвой
затылок подполковника. До него не сразу дошло, что в этот
самый момент ему вынесли смертный приговор. А когда он
осознал, что подполковник имел в виду его, Моню Цацкеса,
бритва дрогнула в его руке, и подполковник поморщился от боли:
- Эй, Цацкес, не зарежь! Ты еще не Герой Советского
Союза... посмертно.
- И не буду, - мрачно сказал Цацкес, нарушив
субординацию.
- А если Родина попросит? - Подполковник скосил глаза на
своего парикмахера.
- Не попросит.
- Почему ты так уверен?
- По двум причинам.
- Каким?
- Политическим.
- Ух ты какой! - заиграл бровями подполковник Штанько. -
Политически грамотный. Ну, растолкуй нам, дуракам, почему тебя
нельзя послать на героическую смерть и какая из этого выйдет
политическая ошибка.
- Во-первых, - Моня спрятал свою бритву и указательным
пальцем правой руки загнул левый мизинец, у меня не чистая
пролетарская биография. Я был буржуй. Эксплуататор, как
справедливо говорит на политзанятиях наш агитатор товарищ
Пизмантер. У меня в парикмахерской были два подмастерья, и я
их жестоко эксплуатировал. Я же не знал, что к нам скоро
придет советская власть, а то бы я с ними был помягче. Но что
было, то было, и правду скрывать от советской власти не хочу.
Участники совещания переглянулись, и лица их выразили
полное согласие с доводами рядового Цацкеса. Особенно усердно
кивал старший политрук Кац, который не мог допустить, чтобы
человеку с нечистой пролетарской биографией доверяли такую
героическую смерть.
- Во-вторых, - с нарастающим воодушевлением загнул Моня
второй палец, нашей дивизии нужен литовский герой. А не
литовский еврей. В Литовской дивизии подвиги надо уступать
литовцам. Это будет политически правильно.
- Ай да Цацкес! - восхитился Штанько. - Мудер, брат.
Ничего не скажешь. А какого литовца ты посоветуешь? Их-то у
нас не густо.
- Я знаю! - вскочила Циля Пизмантер, и грудь подпрыгнула
вместе с ней и еще долго колыхалась. - Почтальон Валюнас. Он
не строевой, его любой заменит. И биография чистая, что редко
бывает. Из беднейших крестьян. Чистокровный литовец. Из Юрбар-
каса. И хорошо будет выглядеть на портрете.
Старший политрук Кац ничего не смог возразить. Остальные
одобрительно закивали. Кандидатуру Йонаса Валюнаса в Герои
Советского Союза посмертно утвердили,
Дальше все шло как по нотам. Почтальон Йонас Валюнас,
человек простой и малоразговорчивый, принял новость без особой
радости, по и прекословить не стал: надо, так надо. Все равно
погибать. Так уж лучше умереть, как начальство прикажет.
Но Йонас выставил одно условие: дать ему перед смертью
отвести душу - попить спирта вволю.
Просьбу уважили. Кое-что - выделил медсанбат, остальное
добавил из своих личных запасов командир полка.
У Йонаса началась прекрасная жизнь. От несения службы его
освободили. Полковые портные сшили ему по мерке новое
обмундирование из офицерского сукна: предстояло делать
фотографию для газеты - последний портрет героя перед
совершением подвига. И потом это обмундирование будет хорошо
выглядеть на похоронах. На кухне ему давали хлеба без нормы,
отваливали тройную порцию супа и добавляли мяса из офицерского
котла. Йонас разгуливал как именинник по расположению полка -
сыт, пьян и нос в табаке. Пил он в одиночку, разбавляя спирт
водой. Или на пару с подполковником Штанько, уже не разбавляя.
а запивая спирт водой, чтобы уважить обычай командира.
Они запирались в штабном блиндаже, выставляя всех
посторонних, и совсем на равных, как два закадычных друга,
хлестали спирт и коротали время в задушевных разговорах.
- Вот я тебе, если честно сказать, завидую, - бил себя в
грудь подполковник Штанько. - Я - командир полка, а звание
Героя мне не светит. Ты - рядовой. извини меня, лапоть, а
Золотая Звезда тебе обеспечена... Несправедливо это...
- Так точно... - соглашался почтальон.
- Тут, понимаешь, еврейчики норовили перехватить золотую
звездочку. Забегали, запрыгали, а им - стоп! А ну, кыш отсюда!
Хер вам, а не звезду героя! Наш человек получит! И тебя,
понимаешь, русского человека, назначил.
- Я... не совсем... русский... - пытался уточнить Йонас
Валюнас.
- Ну, литовец... - нехотя уступал Штанько. - Какая
разница? Лишь бы не еврей. Не люблю... ихнего брата...
- И я, - охотно соглашался почтальон.
- А вот Родину - люблю!
- И я... - уже не так охотно соглашался почтальон.
- Давай выпьем!
- Давай.
Кроме рядового Йонаса Валюнаса, литовца, из беднейшего
крестьянства, беспартийного, но уже подавшего заявление в
партию, для повторения подвига Александра Матросова нужен был
еще и дот. Вражеский. С амбразурой, расположенной так, чтоб ее
было удобно закрыть человеческой грудью. И чтоб оттуда
стреляли в это время. Иначе как награждать Валюнаса посмертно?
На всей линии противника перед расположением полка даже в
бинокль не просматривался ни один дот, подходящий для
совершения такого подвига. Правда, стоял на нейтральной полосе
подбитый танк. На одной гусенице, без движения. Немцы иногда
заползали туда и постреливали из пулемета. На худой конец,
можно было лечь на этот пулемет и заставить его замолчать.
В тот день, когда этот танк подбили, командир полка,
который, бреясь, любил порассуждать со своим парикмахером,
сказал Моне:
- Слушал сюда, Цацкес. На нашем участке подбит немецкий
танк. Один. Запомни. А кто стрелял по танку? Мы - раз. И
послали рапорт выше: мол, один подбитый танк на нашем счету.
Артиллеристы - два. И они послали рапорт. Один подбитый танк,
мол, на нашем счету. Дальше. Бронебойщики - три. Тоже себе
записали этот танк. Авиация бомбила? Бомбила. Значит, четыре
рапорта пошло в ставку. Там суммируют: подбито четыре немецких
танка. А в сводке читаем: пять! Дали круглую цифру.
Повторить, подвиг Александра Матросова Ионасу Валюнасу не
довелось. Упился до белой горячки и едва не откусил ухо
подполковнику Штанько. Командиру полка наложили повязку, и он
из строя не выбыл. Рядового Валюнаса в связанном виде
доставили в госпиталь, а оттуда быстренько спровадили подальше
в тыл, в специальное лечебное заведение.
Старший политрук Кац собрался подыскивать замену Валюнасу
среди полковых литовцев, но тут на одном из участков
советско-германского фронта был совершен новый подвиг,
затмивший прежний, и из Политуправления последовала команда
сделать его примером для каждого советского солдата.
Удостоенный посмертно звания Героя Советского Союза, рядовой
Юрий Смирнов, попав в плен к врагам, был распят ими на кресте,
но не выдал военную тайну.
У начальства появились новые заботы-найти достойного
кандидата из литовцев, готового повторить подвиг Юрия Смирнова
и гордо умереть на кресте.
Рядовой Моня Цацкес в эти дни старался на всякий случай
не попадаться на глаза начальству.

ПОГОНЫ



В последних боях полк понес большие потери, свежего
пополнения не поступало, и командование выскребло резервы из
всех щелей и отправило на передовую в поредевшие роты. Личный
парикмахер командира полка и полковой знаменосец рядовой Моня
Цацкес попал в минометную роту лейтенанта Брохеса. Туда же
загремел и полковой писарь Фима Шляпентох.
Судьба не давала им разлучиться. А так как несчастья
липли к Шляпентоху как мухи на мед, то Моня Цацкес уже не
сомневался, что минометная рота лейтенанта Брохеса обречена.
Минометчики занимали позицию в самом неудобном месте - в
болотистой низине, а противник сидел на господствующих
высотках и расстреливал их по своему выбору, как на огневых
учениях.
Стоял поздний февраль. Оттепель сменилась холодами.
Зарыться глубоко в землю не позволяла вода, заполнявшая любую
выемку ледяной болотной жижей. Окончательно добивал
пронизывающий ветер.
Случись такое в мирное время, все евреи минометной роты
во главе с лейтенантом Брохесом свалились бы с высокой
температурой, захлебнулись от простудного кашля и соплей.
Короче говоря, вышли бы из строя. А кое-кто отправился бы
прямиком на кладбище.
На войне действуют свои законы. Они распространяются и на
медицину тоже. Люди спали мокрые на пронизывающем ветру, и
хоть бы один чихнул для приличия. Как деревянные. За
исключением рядового Шляпентоха. На его вогнуто-выгнутом узком
лице и на цыплячьей шее выскочили фурункулы фиолетового цвета
и в таком количестве, что их могло бы хватить на полроты.
Он тяжко страдал. Не меньше тех, кто был ранен немецкими
осколками и оставался в строю, потому что эвакуировать раненых
в тыл не представлялось возможным - противник держал все линии
сообщения под постоянным огнем. Даже по ночам. Освещая мертвым
дрожащим светом ракет болотистое пространство до самого штаба
полка.
Минометчики остались без боеприпасов. Стволы ротных
минометов сиротливо разевали в февральское небо голодные рты -
на позиции не осталось ни одной мины. Израсходовали даже
неприкосновенный запас. В винтовках - по обойме патронов.
Курам на смех, если немцы вздумают атаковать. Да еще у
лейтенанта Брохеса сохранилась граната-"лимонка", которую он
приберег на случай безвыходного положения, чтоб взорвать себя
и кто еще пожелает из евреев.
Несколько попыток доставить на позицию боеприпасы
кончились плачевно. Солдаты, которые волокли из тыла ящики с
минами, остались лежать в болоте, простроченные пулями, как
стежками швейной машины.
Продовольствие кончилось еще раньше боеприпасов.
Небритые, грязные минометчики, продрогшие до костей в
своих мокрых шинелях, заполняли желудки болотной гнилой водой.
И тоже не болели. За исключением Шляпентоха.
Немцы могли бы взять позиций минометной роты голыми
руками, но не решались на такую глупость: тогда они сами бы
очутились под огнем.
Не видно было конца этой муке. Каждый божий день командир
роты вычеркивал из списков новых убитых и умерших от ран и по
привычке снимал их с довольствия, хотя довольствия давно не
было. Ни вещевого, ни пищевого. Никакого.
Единственная ниточка связывала роту с миром: тоненький
провод полевого телефона тянулся по топким кочкам и замерзшей
воде до полкового узла связи. Эта нитка приносила мало
утешения. В основном по ней передавался простуженный, охрипший
мат. В оба конца.
Правда, в последние дни мат все больше уступал место иным
словам. Близился праздник - День Красной Армии. И политотдел
дивизии направлял в роту весь агитационный материал устно - по
проводу.
Из штаба сытыми голосами зачитывались бесконечные приказы
командования, которые надлежало записать на бумагу и зачитать
затем всему личному составу. Телефонист Мотл Канович по-русски
писать не умел, а у лейтенанта Брохеса было достаточно других
дел. Поэтому телефонная трубка лежала на бруствере окопа,
скрипя и потрескивая. Из этих звуков можно было составить
отдельные слова: Сталин... советский народ... во имя... до
последней капли... торжества коммунизма.
Телефонист Мотл Канович сидел в сторонке и, чтобы
отвлечься от мыслей о еде, штопал суровыми нитками дырку на
рукаве шинели Мони Цацкеса. И Мотл, и Моня иногда косили
скорбный еврейский глаз на шипящую трубку, потом друг на
друга, и оба со вздохом пожимали плечами:
- А!..
Однажды к телефону потребовали Моню Цацкеса. Лично.
Старший политрук Кац с того конца провода поздравил рядового
Цацкеса с наступающим праздником и пожелал дальнейших успехов
в боевой и политической подготовке.
Моне сразу стало не по себе. Как человек неглупый, он
понимал: политрук Кац зря трепаться не станет, ему что-то
нужно от Цацкеса. Предчувствие не обмануло Моню.
- Слушайте, Цацкес, - бодрым голосом сказал старший
политрук Кац. - Мы решили оказать вам большую честь. И принять
в славные ряды нашей коммунистической партии.
В трубке стало тихо. Только потрескивало слегка. Это
политрук сопел в ожидании ответа.
- Больше ничего вы не решили?
- А что, этого мало? - удивился Кац. - Цацкес, вы должны
радоваться и благодарить за доверие... Мы тут... в связи с
обстановкой... ваша рота отрезана от штаба... решили принять
вас заочно... И подготовили ваше заявление... Могу зачитать,
если хотите.
- Читайте, - вздохнул Моня.
Его клонило в сон, и он не все слышал из того, что бубнил
по проводу политрук:
- ...дело Ленина - Сталина... окончательную победу над
врагом... если погибну в бою... прошу считать меня
коммунистом...
- Постойте, Кац, - встрепенулся Моня. - Почему вы меня
хороните? А если я останусь жив?
- Тем более! - воскликнул Кац. - Я сам пожму вам руку и
вручу партийный билет.
- Так куда вы спешите? Если я выберусь из этой дыры, я
сам к вам приду, и мы поговорим по душам. Зачем такая спешка?
- Двадцать третьего февраля - день Красной Армии -
большой праздник всего советского народа... Разве вам
непонятно, Цацкес?
- Послушайте, Кац, я не могу вас перекричать. Потому что
я - голодный, а чтобы иметь силы кричать, надо хоть что-нибудь
подержать во рту. Так вот... Еще через год снова будет
двадцать третье февраля. И, если, Бог даст, мы оба доживем до
этого дня, вернемся к нашему разговору.
- С вами, Цацкес, будут разговаривать в другом месте...
- Вы имеете в виду на том свете?
- Нет, Цацкес, сперва еще с вами поговорят наши органы.
Понятно?
- Понятно... Так как многих русских слов не знаю, то
перейду на мамелошен.* Дорогой товарищ Кац, кус мир ин
тохес**.

* Родной язык (идиш).
** Поцелуй меня в зад (идиш).

Рядовой Цацкес отважился на такую дерзость не потому, что
был такой храбрый, а потому что был уверен: живым ему отсюда
не выйти, а мертвому ни политрук Кац, ни все его органы ничего
сделать не могли. И просчитался. Ровно через сутки рядовой
Цацкес стоял по стойке "смирно" перед старшим политруком Кацем
и командиром полка подполковником Штанько.
А случилось вот что. Осколок немецкого снаряда перебил
провод, связь со штабом прервалась, и телефон замолчал, как
убитый. Лейтенант Брохес послал Мотла Кановича найти
повреждение и наладить связь. Бывший портной из Йонавы не
сказал в ответ ни слова. Он сразу постарел на двадцать лет, и
Моня подумал, что так, наверно, бывает с осужденными, когда
они выслушивают смертный приговор.
Мотл неуклюже вылез из окопа и, упираясь локтями в жидкую
грязь, пополз, держась озябшими руками за провод. С немецкой
стороны раздался одиночный выстрел, и этого оказалось
достаточно. Мотл Канович воткнулся лицом в воду по самые уши и
больше головы не поднял.
- Хороший был портной. - Моня пощупал пальцем аккуратную
штопку на рукаве своей шинели. - Но зато он больше хоть
голодать не будет.
Лейтенант Брохес, усохший до того, что на его небритом
лице остались одни

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися