Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Харуки Мураками. Слушай песню ветра

страница №2

легкое раздумье.
— Как пластинки? Продаются?
— Да не очень... Кризис... Пластинки никто не слушает.
— Ага.
Она побарабанила ногтями по трубке.
— Пока нашла твой телефон, чуть с ума не сошла.
— Да?..
— В "Джей'з баре" спросила. А бармен спросил у твоего друга. Высокий такой и
странный немножко. Мольера читал.
— Понятно.
Молчание.
— Все спрашивали, куда ты делся. Неделю не приходишь, так они уже думают: может,
заболел?
— Даже не знал, что меня так любят...
— Ты на меня сердишься?
— Почему?
— Я тебе гадостей наговорила. Хотела извиниться.
— Насчет меня не беспокойся. Но если тебя это так волнует, то не покормить ли нам в
парке голубей?
Она вздохнула, и я услышал, как щелкнула зажигалка. На заднем плане пел Боб Дилан
— "Нэшвилл Скайлайн". Наверное, звонок был из магазина.
— Да дело вообще не в тебе. Просто я не должна была так говорить, — сказала она
скороговоркой.
— А ты к себе строга!
— Ну, стараюсь, по крайней мере.
Она помолчала.
— Сегодня мы можем встретиться?
— Давай.
— "Джей'з бар", восемь вечера.
— Хорошо.
— Я просто... попала в переплет.
— Понимаю.
— Спасибо.
Она повесила трубку.


19.



Мне двадцать один год. Говорить об этом можно долго.
Еще достаточно молод, но раньше был моложе. Если это не нравится, можно лишь
дождаться воскресного утра и прыгнуть с крыши Эмпайр Стэйт Билдинг.

В одном старом фильме про Великую Депрессию я слышал такую шутку:
"Когда я прохожу под Эмпайр Стэйт Билдинг, то всегда открываю зонтик. Люди сверху
так и сыпятся."

Мне двадцать один, и, по меньшей мере, помирать я пока не собираюсь. Спать же мне
доводилось с тремя девчонками.
Первая училась со мной в одном классе. Нам было по семнадцать лет, и мы уверовали,
что любим друг друга. Где-нибудь в темных зарослях она сбрасывала с себя коричневые
туфли, белые носки, светло-зеленое платье и смешные трусы, явно не по размеру. Потом,
чуть поколебавшись — часы. После чего мы сливались с ней в объятии на воскресном
номере "Асахи Симбун".
Через какую-то пару месяцев после окончания школы мы внезапно расстались. Причину
забыл — такая была причина, что и не вспомнить. С тех пор не встречался с ней ни разу.
Иногда вспоминаю, когда не спится — и все.

Вторая девчонка хипповала. Шестнадцатилетняя, без гроша в кармане, без крыши над
головой и к тому же плоскогрудая — она при этом обладала умными и красивыми глазами.
Я встретил ее у станции метро "Синдзюку", когда там бурлила мощная демонстрация,
парализовавшая весь транспорт вокруг.
— Будешь тут торчать, полиция заберет, — сказал я ей. Она сидела на корточках в
перекрытом турникете и читала спортивную газету, выуженную из мусорного ящика.
— Ну и что, — сказала она. — Там кормят зато.
— Ой, худо тебе будет!
— Привыкну!
Я закурил и угостил ее тоже. От слезоточивого газа щипало в глазах.
— Ты ела сегодня?
— Утром...
— Слушай, я тебя накормлю. Пошли к выходу.
— Чего это ты будешь меня кормить?
— Ну... — Я не знал, что ответить, но выволок ее из турникета и повел по перекрытой
улице в сторону Мэдзиро (*7).
Эта до крайности неразговорчивая девица жила в моей квартире с неделю. Каждый день
она просыпалась к обеду, что-то ела, курила, листала книжки, пялилась в телевизор и
иногда без видимой охоты занималась со мной сексом. Все, что у нее было — это белая
холщовая сумка, а в ней толстая ветровка, две майки, джинсы, три пары грязных трусов и
коробка тампонов.
— Ты откуда? — спросил я ее как-то.
— Да ты не знаешь, — только и ответила она.
В один прекрасный день я вернулся из магазина с мешком продуктов — а ее и след
простыл. И ее белой сумки тоже. И еще кое-чего. На столе лежала горстка мелочи, пачка
сигарет и моя свежевыстиранная футболка. А еще записка, нацарапанная на клочке бумаги.
Из одного слова: "противный". Боюсь, про меня.

С третьей своей подружкой, студенткой французского отделения, я познакомился в
университетской библиотеке. На весенних каникулах следующего года она повесилась в
хилом лесочке сбоку от теннисного корта. Труп обнаружили лишь с началом следующего
семестра, а до того он целых две недели болтался на ветру. Теперь, когда темнеет, к лесочку
никто не подходит.


20.



Она сидела, как неприкаянная, за стойкой "Джей'з бара" и болтала соломинкой в
стакане джинджер-эля, гоняя по дну остатки льда.
— Уже думала, не придешь, — сказала она с каким-то облегчением, когда я сел рядом.
— Как не прийти, раз обещал? Дела задержали!
— Какие дела?
— Обувь. Я чистил обувь.
— Вот эту, что ли? — Она подозрительно покосилась на мои кеды.
— Да нет, отцовскую обувь! У нас в семье традиция. Дети непременно должны чистить
отцу ботинки.
— Почему?
— Ну... Ботинки — это ведь некий символ! Представь: отец, как приговоренный,
каждый вечер в восемь возвращается домой. Я чищу ему ботинки и со спокойной совестью
иду пить пиво.
— Хорошая традиция...
— Да?
— Ну конечно! Отца ведь надо уважать.
— Я очень уважаю. За то, что у него только две ноги.
Она прыснула.
— У тебя замечательная семья.
— Да уж... Если забыть про деньги, то такая замечательная, что прослезиться можно.
Она все возила соломинкой по дну стакана.
— Но у меня-то семья была гораздо беднее, чем у тебя...
— Откуда ты знаешь?
— По запаху. Богатый чует богатого, а бедный — бедного.
Джей принес бутылку пива, и я наполнил свой стакан.
— Где твои родители живут?
— Не хочу говорить.
— Почему?
— Приличные люди не любят другим рассказывать, что у них дома творится.
— А ты приличный человек?
Она думала секунд пятнадцать.
— Хотелось бы им быть. Если серьезно. А кому не хотелось бы?
— Нет, ты все-таки расскажи.
— Зачем?
— Во-первых, тебе все равно надо об этом кому-нибудь рассказать, а во-вторых, я
никому не проболтаюсь.
Она улыбнулась, закурила и три раза выпустила дым, молча глядя на древесные
разводы, тянущиеся по стойке.
— Отец умер пять лет назад от опухоли в мозгу. Целых два года мучился, просто ужас.
Мы на него все деньги истратили, начисто. Вдобавок вымотались до того, что семья
развалилась. Хотя это обычное дело.
Я кивнул.
— А мать?
— Живет где-то. На Новый Год открытки присылает.
— Не любишь ты ее, похоже?
— Похоже...
— А братья, сестры?
— Одна сестра. Мы близнецы.
— И где она?
— За тридцать тысяч световых лет отсюда.
Сказав это, она нервно засмеялась и уложила свой стакан набок.
— И чего это я про семью гадости говорю? Даже тоскливо становится.
— Да ничего особенного. У каждого есть что-нибудь этакое.
— И у тебя есть?
— И у меня. Бывает, обниму любимую игрушку — и плачу...
— А какая у тебя любимая игрушка?
— Крем для бритья.
Тут она засмеялась уже веселее. Как не смеялась, наверное, уже несколько лет.
— Слушай, — сказал я, — что ты пьешь какой-то лимонад? У тебя сухой закон?
— Хм, вообще-то я сегодня не собиралась... Ну да ладно!
— Так что ты будешь?
— Белое вино, только похолоднее.
Я подозвал Джея и заказал еще пива и белого вина.
— Скажи, а как себя чувствуешь, когда у тебя есть близнец?
— Странное ощущение. Одинаковое лицо, одинаковый интеллектуальный индекс,
одинаковый размер лифчика... Надоедает это.
— Вас часто путали?
— Часто. До восьми лет. Потом у меня стало девять пальцев, и нас больше никто не
путал.
Сосредоточенно и аккуратно, как пианистка перед концертом, она положила рядышком
обе руки. Я взял левую, поднес к свету и внимательно рассмотрел. Маленькая рука,
прохладная, как стакан коктейля. Четыре пальца на ней смотрелись красиво и совершенно
естественно — как будто их и было четыре с самого рождения. Такая естественность
казалась чудом. По крайней мере, шесть пальцев выглядели бы гораздо менее убедительно.
— В восемь лет я сунула мизинец в мотор пылесоса. Оторвало тут же.
— А где он теперь?
— Кто?
— Мизинец.
— Не помню. — Она засмеялась. — Такого вопроса мне еще не задавали, ты первый.
— А это беспокоит, когда мизинца нет?
— Если перчатки надеваю — беспокоит.
— И все?
Она покачала головой:
— Нельзя сказать, что совсем не беспокоит. Но не больше, чем других беспокоит
толстая шея или волосы на ногах.
Я кивнул.
— А чем ты занимаешься? — спросила она.
— В университете учусь. В Токио.
— На каникулы приехал?
— Ага.
— И что ты изучаешь?
— Биологию. Животных люблю.
— Я тоже люблю.
Допив остатки пива, я взял горсть картофельных чипсов.
— А вот знаешь... В Бхагалпуре был знаменитый леопард — за три года он съел триста
пятьдесят индусов.
— Неужели?
— Далее: английский полковник Джим Корбетт по прозвищу "Гроза леопардов" за
восемь лет застрелил, считая этого, сто двадцать пять леопардов и тигров. А ты все равно
будешь любить животных?
Она потушила сигарету, отпила вина и восхищенно посмотрела на меня:
— Нет, ты оригинал!



21.



Пару недель спустя после смерти моей третьей подруги я читал "Ведьму" Жюля
Мишле (*8). Великолепная книга. Там был такой пассаж:

"Верховный судья Реми Лоренский отправил на костер восемьсот ведьм и очень
гордился своей политикой устрашения. Один раз он сказал: "Я славен своей
справедливостью настолько, что шестнадцать схваченных на днях пленниц удавились сами,
не дожидаясь палача"."

"Я славен своей справедливостью"... Просто потрясающе!






22.



Зазвонил телефон.
Мне было не оторваться от важного занятия: я освежал специальным лосьоном лицо,
докрасна обожженное солнцем в бассейне. Лишь на десятом звонке я смахнул с лица ватные
узоры в решеточку, поднялся со стула и взял трубку.
— Здравствуй, это я.
— Привет.
— Ты что сейчас делал?
— Ничего.
Все лицо горело; я вытер его висевшим на шее полотенцем.
— Спасибо за вчерашний вечер. Давно так не отдыхала.
— Это хорошо.
— М-м-м... Ты тушенку любишь?
— Люблю.
— Я тут ее много наготовила, мне столько и за неделю не съесть. Поможешь?
— Чего б не помочь?
— Тогда через час приходи. Если опоздаешь, выкину все в помойное ведро. Понял?
— Ага.
— Просто я ждать не люблю.
Она сказала это и бросила трубку, не дав мне даже раскрыть рта.
Я повалился на диван и минут десять глядел в потолок, слушая хит-парад, который
передавали по радио. Потом чисто выбрился под горячим душем. Надел рубашку и
бермудские шорты, только что из химчистки. Вечер стоял замечательный. Я проехался
вдоль морского берега, любуясь закатом, а перед самым выездом на шоссе купил две
бутылки холодного вина и пачку сигарет.


Пока она освобождала стол и расставляла на нем безупречно белую посуду, я откупорил
бутылку при помощи фруктового ножа. Комната была полна горячим, влажным паром от
тушенки.
— Даже не думала, что будет так жарко. Просто ад какой-то...
— В аду жарче.
— Ты что, там был?
— Люди рассказывают. Когда там становится до того жарко, что крыша едет, то тебя
переводят в место попрохладнее. Чуть отойдешь — и опять в пекло.
— Как в сауне.
— Именно. Но есть и такие, которых обратно не посылают, потому что они уже
чокнулись.
— И что с ними делают?
— Отправляют в рай. Чтобы они там белили стены. В раю ведь как — стены должны
быть идеально белые. Чуть какое пятнышко, уже непорядок. Это ведь рай! Вот они и белят
их с утра до вечера, портят себе бронхи.
Больше она не задавала никаких вопросов. Я тщательно выбрал кусочки пробки,
плававшие в бутылке и разлил вино по стаканам.
— Холодное вино — горячее сердце, — сказала она, когда мы чокнулись.
— Это откуда?
— Из рекламы. Холодное вино — горячее сердце. Не видел?
— Нет.
— Телевизор не смотришь?
— Редко. Раньше часто смотрел. Больше всего нравилось кино про Лэсси. Пока самая
первая собака играла.
— Ну да, ты ведь животных любишь.
— Ага.
— Если б у меня время было, я бы с утра до вечера смотрела. Все подряд. Вот, скажем,
вчера показывали диспут между биологом и химиком. Не видел?
— Нет.
Она отпила вина и покачала головой, как бы вспоминая.
— Там было про Пастера. Он обладал силой научной интуиции.
— Силой Научной Интуиции?
— Ну, короче... Обычно ученые рассуждают так: A равно B, а B равно C — значит, A
равно C. Что и требовалось доказать. Правильно?
Я кивнул.
— А Пастер был не такой. У него в голове только и было, что A равно C. Безо всяких
доказательств. Его правоту доказала история. Он за свою жизнь сделал несчетное
множество ценнейших открытий.
— Ну да, прививки от оспы...
Она поставила стакан на стол и посмотрела на меня с негодованием.
— Прививки от оспы — это Дженнер! Как ты в университет-то поступил?
— А, вспомнил: антитела! И низкотемпературная стерилизация.
— Правильно.
Она рассмеялась с каким-то торжеством, не показывая зубов. Допила вино и налила
себе еще.
— В диспуте эту способность называли научной интуицией. У тебя такая есть?
— Практически нет.
— А если бы была?
— Ну, наверное, пригодилась бы для чего-нибудь. Например, когда с девчонкой спишь,
могла бы понадобиться.
Она засмеялась и ушла на кухню, вернувшись оттуда с кастрюлей тушенки, миской
салата и нарезанной булкой. Из широко раскрытого окна повеяло, наконец, прохладой.
Мы принялись не спеша ужинать под пластинку. Она задавала вопросы — в основном
про университет и про жизнь в Токио. Разговор был не самый содержательный. Про
эксперименты на кошках ("Мы их не убиваем, ты что! Это психологические опыты!", --
врал я, за два месяца умертвивший тридцать шесть кошек и котят), про демонстрации и
забастовки... Был показан зуб, сломанный полицейским.
— А отомстить ему ты не хочешь? — спросила она.
— Вот еще...
— А почему? Я на твоем месте отыскала бы его и все зубы повыбивала молотком.
— Во-первых, я — это я. Во-вторых, все уже закончено. А в третьих, у них там все рожи
одинаковые — как я его найду?
— Выходит, и смысла нет?
— Какого смысла?
— Что тебе зуб выбили?
— Выходит, что нет.
Она издала стон разочарования и отправила в рот кусок тушенки.


После кофе мы помыли с ней посуду на тесной кухне, вернулись к столу и закурили под
Манхэттэнский Джазовый Квинтет.
На ней были просторные шорты и рубашка из тонкой ткани, сквозь которую отчетливо
проглядывали соски. Вдобавок наши ноги несколько раз сталкивались под столом --
каждый раз я понемногу краснел.
— Как ужин? Понравился?
— Очень.
Она слегка закусила нижнюю губу.
— Почему ты сам ничего не говоришь, пока тебя не спросят?
— Да как-то... Привычка... Вечно забываю сказать самое важное.
— Можно дать тебе совет?
— Давай.
— Избавляться надо от такой привычки. Она может тебе дорого стоить.
— Да, наверное. Но это как машина со свалки: что-нибудь одно выправишь, сразу
другое в глаза кидается.
Она рассмеялась и поставила другую пластинку — теперь запел Марвин Гэй. Стрелки
часов подходили к восьми.
— А ботинки что — сегодня можно не чистить?
— Перед сном почищу. Вместе с зубами.
Продолжая разговаривать, она поставила на стол худенькие локти, поудобнее положила
на руки подбородок и уставилась на меня. Это нервировало. Чтобы отвести глаза, я
закуривал, несколько раз с фальшивым интересом устремлял взгляд в окно — но, наверное,
становился от этого только смешнее.
— Вот теперь можно и поверить, — сказала она.
— Во что?
— В то, что ты тогда ничего со мной не делал.
— Почему ты так думаешь?
— Рассказать?
— Не надо.
— Так и знала. — Она усмехнулась, налила мне вина и вдруг посмотрела в темноту за
окном, как будто что-то вспомнив. — Я иногда вот о чем думаю: хорошо было бы жить,
никому не мешая! Как по-твоему, это возможно?
— Даже не знаю...
— Ну вот скажи: я тебе не мешаю?
— Абсолютно.
— Я имею в виду: сейчас.
— Ну да, сейчас.
Она тихонько протянула руку через стол, взяла мою и, подержав ее некоторое время,
отпустила.
— Завтра уезжаю.
— Куда?
— Еще не решила. Хочу куда-нибудь, где тихо и прохладно. На недельку.
Я кивнул.
— Как вернусь, позвоню.

*

Ведя машину домой, я вдруг вспомнил свое первое свидание с девчонкой. Это было
семь лет назад. От начала свидания и до его конца я как будто задавал ей один и тот же
вопрос: "Тебе не скучно?".
Мы смотрели с ней кино с Элвисом Пресли в главной роли. Там была песня с такими
словами:

Мы были в ссоре,
И я послал письмо.
Просил прощенья,
Но не дошло оно.

Пришло обратно,
Пришло назад.
Неточен адрес,
Неверен адресат...

Время течет слишком быстро.


23.



Третья девчонка, с которой я спал, называла мой пенис "raison d'etre". "Оправдание
бытия".

*

Когда-то я подумывал написать небольшое эссе про человеческие raison d'etre.
Написать не написал, но в процессе обдумывания завел себе замечательную привычку --
все на свете переводить в численный эквивалент. Эта привычка не отпускала меня месяцев
восемь. Когда я ехал в электричке, то пересчитывал пассажиров. Когда шел по лестнице --
считал ступеньки. А когда совсем нечем было заняться, измерял себе пульс. Согласно
записям, за это время, а именно с пятнадцатого августа 1969 года по третье апреля
следующего, я посетил 358 лекций, совершил 54 половых акта и выкурил 6921 сигарету.
Я всерьез полагал тогда, что подобные численные эквиваленты о чем-то поведают
людям. А коль скоро существует это "что-то", о чем они поведают, то со всей
очевидностью существую и я! Оказалось однако, что в действительности людям нет
никакого дела до числа сигарет, которые я выкурил, или количества ступенек, на которые я
поднялся. Им нет дела даже до размеров моего пениса. Так я потерял из виду свои raison
d'etre и остался один-одинешенек.

*

Узнав о ее смерти, я выкурил 6922-ю сигарету.



24.



В этот вечер Крыса не выпил ни капли пива, что было тревожным знаком. Вместо пива
он заглотнул в один присест пять порций виски со льдом.
Мы убивали время за игрой в пинбол (*9), который примостился в полутемном дальнем
углу. За известное количество мелочи эта хреновина предоставляет вам известное
количество убитого времени. Крыса, однако, ко всему относился серьезно. Так что две мои
победы в шести играх были едва ли не чудом.
— Эй, чего с тобой случилось-то?
— Ничего, — отвечал Крыса.


Вернувшись к стойке, мы выпили — я пива, он виски. Затем принялись слушать одну за
другой пластинки из музыкального автомата, все подряд-- молча, не обмениваясь ни
словом. "Everyday people", "Woodstock", "Spirit in the sky", "Hey there, lonely girl"...
— У меня к тебе просьба, — сказал Крыса.
— Какая?
— Да встретиться кое с кем...
— С женщиной?
Чуть помявшись, он кивнул.
— А почему просьба ко мне?
— Кого же мне еще просить? — сказал Крыса скороговоркой и отхлебнул от шестой
порции. — Костюм и галстук у тебя есть?
— Есть. Только...
— Тогда завтра в два. Слушай, а бабы, они вообще что едят?
— Подметки от ботинок.
— Да ну тебя...




25.



Любимым лакомством Крысы были свежеиспеченные оладьи. Он накладывал их сразу
по нескольку в глубокую тарелку, разрезал ножом на четыре части и выливал сверху
бутылку кока-колы.
Когда я впервые попал к Крысе домой, он как раз поглощал это неаппетитное блюдо за
столом, выставленным на воздух, под ласковые лучи майского солнца.
— Такая жратва хороша тем, — объяснил он мне, — что объединяет свойства еды и
питья.
В обширном, густом саду собирались птицы всевозможных видов и расцветок. Они
усердно клевали попкорн, в изобилии рассыпанный на лужайке.


26.



Хочу рассказать о своей третьей подружке.
Рассказывать про людей, которых больше нет, всегда трудно. А про женщин, которые
умерли в молодости, еще труднее. Они ведь навсегда остались молодыми...
А мы, оставшиеся жить, стареем. Каждый год, каждый месяц и каждый день. Мне
иногда кажется, что я старею каждый час. И что самое страшное, так оно и есть.

*

Она была отнюдь не красавица. Хотя что это за выражение: "отнюдь не красавица"?
Правильнее будет сказать так: "Она не была красавицей в той мере, в какой ей подобало бы
быть".
У меня есть только одна ее фотография. На обороте подписано: "август 1963 г.". Год,
когда продырявили голову президенту Кеннеди. Морская дамба в каком-то дачном месте --
она сидит и натянуто улыбается. Коротко постриженные волосы в стиле Джин Себерг (*10)
(хотя, признаться, мне эта прическа больше напоминала Аушвиц), и длинное платье в
красную клетку. Во всем этом есть известная неуклюжесть, но красоты она не загораживает.
Той красоты, которая пробивает сердце до самых потаенных уголков.
Приоткрытые губы. Миниатюрный, слегка вздернутый нос. На широком лбу
непринужденная челка, явно собственной работы. Чуть припухшие щеки, и на одной --
едва заметный след от прыщика...
На фотографии ей четырнадцать. Самый красивый момент в ее жизни, уместившейся в
двадцать один год. Можно только гадать, куда потом все это ушло. По какой причине, с
какой целью... Я не знаю. И никто не знает.

*

"Я поступила в университет, чтобы получить небесное откровение", — сказала она как-
то раз на полном серьезе. Дело было в четвертом часу, мы лежали голые в постели. Я
поинтересовался, что это за штука — небесное откровение.
"Разве это можно объяснить?" — сказала она. И чуть позже добавила: "Это спускается
с неба, как крылья ангелов."
Я попытался вообразить крылья ангелов, спускающиеся с неба прямо в
университетский двор. Издалека они напоминали бумажные салфетки.

*

Почему она умерла, не ясно никому. Мне сдается даже, что она и сама этого толком не
понимала.


27.



Мне снился неприятный сон.
Я был большой черной птицей и летел над джунглями, направляясь к западу. На моих
крыльях налипли черные сгустки крови из глубокой раны. Западный склон неба затягивали
зловещие черные облака. Поблизости чувствовался запах мелкого дождя.
Снов я давно не видел. Потребовалось время, чтобы понять: это сон.
Вскочив с кровати и смыв под душем противный пот, я позавтракал тостами и
яблочным соком. От табака и пива в горле першило, точно туда напихали старой ваты.
Покидав посуду в мойку, я извлек из гардероба легкий коричневато-зеленый костюм,
идеально отглаженную рубашку и черный галстук, отнес все это в гостиную и уселся там
перед кондиционером.
В телевизионных новостях торжественно обещали самый жаркий день за все лето. Я
выключил телевизор, сходил в комнату к брату, выудил несколько книг из огромной горы и
завалился с ними на диван.
Два года назад мой старший брат без объявления причин умотал в Америку, оставив
после себя кучу книг и одну подругу. Иногда я с ней обедал. Она говорила, что мы с братом
очень похожи.
— В чем? — спрашивал я удивленно.
— Во всем, — отвечала она.
Может, оно и в самом деле так. Думаю, дело здесь в ботинках, которые мы по очереди
чистили десять с лишним лет.
Часы показали двенадцать. С отвращением думая о жаре, я завязал галстук и надел
пиджак.
Времени была уйма, а занятий ноль. Я не спеша проехался по городу на машине. Мой
неказистый, долговязый город протягивался от моря к горам. Речка, теннисный корт, поле
для гольфа, вереница просторных особняков, стена, еще раз стена, несколько аккуратных
ресторанчиков и лавочек, старая библиотека, заросшее ослинником поле и парк с
обезьянними клетками. Город не менялся.
Я покружил по извилистой загородной дороге и спустился по речному берегу к морю.
Недалеко от устья вылез из машины, чтобы помочить ноги. На теннисном корте
перекидывались мячиком две загорелых девушки в белых кепках и темных очках. Солнце,
перевалив зенит, зажарило вдруг еще нещаднее — а они все махали себе ракетками, и пот с
них разлетался по всему корту.
Поглядев на них минут пять, я вернулся в машину, откинулся в кресле и закрыл глаза.
Шум волн перемешивался со звуками ударов по мячику. Прикатился слабенький южный
ветерок, принес запах моря и горячего асфальта. Я вспомнил далекое лето. Тепло девичьей
кожи, старый рок-н-ролл, рубашка на пуговицах, только что из стирки, сигаретный дым в
раздевалке бассейна, робкие предчувствия... Сладкий сон, который, казалось, будет
повторяться вечно. Но как-то раз лето наступило (в каком же году?) — а сон взял, да и не
вернулся.

Ровно в два я остановился перед "Джей'з баром". Крыса сидел на дорожном
ограждении и читал Казанзакиса — "Последнее искушение Христа".
— А где подруга? — спросил я.
Крыса молча захлопнул книгу, влез в машину и надел темные очки.
— Не будет подруги.
— Как не будет?
— А вот так.
Я вздохнул, развязал галстук, кинул его вместе с пиджаком на заднее сидение и закурил.
— И что, мы поедем куда-нибудь?
— В зоопарк.
— Ну, хорошо...


28.



Расскажу теперь о своем городе. О городе, где я родился, вырос и первый раз спал с
девчонкой.
Спереди море, сзади горы, сбоку огромный порт. Городишко крохотный. Когда,
возвращаясь из порта, выруливаешь на шоссе, даже закуривать нет смысла. Не успеешь
чиркнуть спичкой, как уже приехал.
Население семьдесят тысяч с небольшим. Цифра пятилетней давности, но с того
времени едва ли поменялась. Средняя семья живет в двухэтажном доме с садом, имеет
автомобиль, иногда два.
Цифры эти выдумал не я — их оглашает статистический отдел мэрии в конце
финансового года. Особенно мне нравится насчет двухэтажных домов.
Крыса жил в трехэтажном доме с оранжереей на крыше. В отлого вырытом подземном
гараже его TR-3 (*11) дружески соседствовал с отцовским Мерседесом.
И удивительное дело: если где-нибудь в доме и была домашняя атмосфера, то это в
гараже. При его величине он мог бы служить ангаром для маленького самолета. Гараж был
весь заставлен телевизорами и холодильниками, столами и диванами, сервантами и
стереосистемами — устаревшими или просто надоевшими. Мы провели там немало
приятных часов за пивом.
Про отца Крысы я не знаю почти ничего. И не видел его ни разу. Когда я спрашивал
Крысу об отце, он со всей определенностью отвечал: "Гораздо старше меня, и при этом
мужик".
По слухам, отец Крысы когда-то давно, еще до войны, был небогат. Перед самой
войной он тяжкими трудами заполучил химико-фармацевтический завод и занялся
продажей мази от насекомых. Эффективность ее была еще не доказана — но линия фронта
двигалась на юг, и мазь начала продаваться столь же стремительно.
По окончании войны он побросал свою мазь в кладовые и стал продавать
подозрительные питательные препараты — а после войны в Корее переключился на
бытовые моющие средства. Причем поговаривали, что ингредиенты везде оставались
одинаковыми. Очень может быть.
Двадцать пять лет назад трупы японских солдат, густо покрытые мазью от насекомых,
лежали штабелями по джунглям Новой Гвинеи. А сегодня в каждом сортире — средство
для прочистки труб, все той же торговой марки.
Вот так отец у Крысы и разбогател.

Конечно, среди моих приятелей был также выходец из бедной семьи. Отец у него
работал водителем городского автобуса. Бывают, наверное, и богатые водители автобусов
— но отец моего приятеля относился к бедным. Родители в этом доме постоянно
отсутствовали, поэтому я частенько наведывался к приятелю в гости. Отец у него в это
время крутил баранку, либо сидел на ипподроме — а мать целыми днями где-то
подрабатывала.
Парень этот учился со мной в одном классе, хотя повод подружиться выпал не сразу.
Как-то на перемене я справлял малую нужду, и он пристроился рядом. Завершив дело
молча и одновременно, мы вместе мыли руки.
— А у меня кое-что есть! — сказал он, вытирая руки о штаны. — Хочешь посмотреть?
Вытащив из бумажника фотокарточку, он протянул мне. Голая женщина,
раскорячившись, втыкала в себя пивную бутылку.
— Классно, да?
— Класснее некуда!
— Приходи ко мне домой. У меня есть такие, что вообще закачаешься.
Так мы с ним и подружились.

В нашем городе живут разные люди. За восемнадцать лет я научился здесь многим
вещам. Город пустил в моем сердце такие крепкие корни, что почти все воспоминания
связаны с ним. Но в ту весну, когда я поступил в университет и покинул свой город, в
глубине души моей было облегчение.
Теперь, приезжая в город на летние и весенние каникулы, я только и делаю, что пью
пиво.


29.



Целую неделю Крыса ходил, как в воду опущенный. То ли приближавшаяся осень была
тому виной, то ли та самая девчонка... Ни слова он не говорил на эту тему.
Когда Крыса подолгу не появлялся, я приставал к Джею:
— Слушай, а что такое с Крысой стряслось, как ты думаешь?
— Да я и сам толком не пойму... Может, просто лето кончается?
С приближением осени Крыса всегда впадал в депрессию. Он сидел за стойкой, тупо
уткнувшись в книгу, а когда я пытался с ним заговаривать, отвечал односложно и без
настроения. Когда на сумеречной улице свежел ветер и еле заметно начинало пахнуть
осенью, он ни с того ни с сего забывал о пиве, принимался хлестать виски со льдом, без
конца кидал деньги в музыкальный автомат, терзал пинбол, покуда машина не отказывалась
с ним играть — и всем этим заставлял Джея нервничать.
— У него, наверное, такое чувство, будто его оставляют позади, — сказал Джей. — Я
его понимаю.
— Как это?
— Ну, все разъезжаются — кто работать, кто обратно в университет... Ты ведь тоже?
— Да, я тоже.
— Ну вот, видишь...
Я кивнул.
— А девчонка эта?
— Чуть времени пройдет, и забудется. Помяни мое слово.
— Что же там у них такое произошло?
— Кто ж их знает...
Джей принялся за прерванную работу. Я больше ничего не спрашивал. Кинул мелочи в
музыкальный автомат, выбрал несколько песен и вернулся за стойку, к своему пиву.
Минут через десять передо мной опять появился Джей.
— Слушай, а Крыса с тобой ни о чем не говорил?
— Нет.
— Странно.
— Почему?
Джей задумался, протирая стакан.
— Ему обязательно надо с тобой посоветоваться.
— Ну, так что же он?
— Это непросто. Боится, что ты его на смех поднимешь.
— Да не буду я его на смех поднимать!
— Но выглядит это именно так. Причем уже давно. Ты хороший парень, но — как бы
это сказать — некоторые вещи почему-то считаешь суетой, недостойной внимания. Хотя я
не хочу сказать ничего плохого.
— Это понятно.
— Все-таки я на двадцать лет тебя старше, и много чего повидал за эти годы. Поэтому
отношусь к вам, как...
— Как бабушка?
— Да.
Я чуть не подавился пивом от смеха.
— Ладно, попробую с ним сам поговорить.
— Давай, это будет правильно.
Джей потушил сигарету и вернулся к работе. Я решил вымыть руки. Из зеркала в
умывалке на меня смотрело мое отражение. Вернувшись, я выпил еще одну бутылку, чтобы
отделаться от неприятного ощущения.

30.



Было время, когда все хотели выглядеть крутыми.
Незадолго до окончания школы я решил вести себя так, чтобы наружу выходило не
более половины моих сокровенных мыслей. Зачем я так решил, уже не помню — но
выполнял это строго в течение нескольких лет. А потом вдруг обнаружил, что и вовсе
разучился выражать словами более половины того, что думаю.
Каким образом это связано с крутостью, мне не совсем понятно. По-английски это
называется cool, "холодный" — в этом смысле меня можно сравнить со старым
холодильником, который не размораживали целый год.

Я барахтаюсь в болоте времени и продолжаю писать эти строки, подстегивая
засыпающее сознание пивом и табаком. По нескольку раз принимаю горячий душ, дважды в
день бреюсь и без конца слушаю старые пластинки. Вот и сейчас у меня за спиной поют
давно забытые Питер, Пол и Мэри:
"Don't think twice, it's all right."


31.



На следующий день я договорился с Крысой встретиться в бассейне одного из отелей
на окраине города. Лето шло к концу, к тому же добираться туда было неудобно — поэтому
народу в бассейне собралось немного, человек десять. Половину их составляли американцы,
остановившиеся в отеле — вместо того, чтобы плавать, они самозабвенно загорали.
Отель был выстроен в стиле аристократического особняка. По его роскошному двору,
сплошь покрытому лужайками, тянулись розовые кусты, отделявшие бассейн от основного
здания. Они взбегали на невысокий холм, с которого хорошо было видно море, а также
бухта и город.
Мы с Крысой несколько раз сплавали наперегонки в 25-метровом бассейне, потом
уселись рядом в шезлонгах и открыли холодную колу. Отдышавшись, я затянулся
сигаретой. Крыса тем временем умиротворенно глядел, как в бассейне плавает молодая
американочка.
По безоблачному небу пронеслись несколько реактивных самолетов, оставив за собой
белые, будто замороженные следы.
— Такое впечатление, — сказал Крыса, глядя вверх, — что, когда мы были маленькие,
самолетов летало больше. Причем, в основном летали американские — двухфюзеляжные, с
пропеллерами.
— P-38?
— Нет, транспортные. Огромные, куда там P-38... Одно время летали очень низко,
можно было всю военную маркировку разглядеть. Еще помню DC-6, DC-7, а один раз видел
"Сэйбер"!
— Ну, это давно...
— Да, при Эйзенхауэре. Тогда еще к нам в гавань крейсер зашел. В городе ступить было
негде, кругом моряки. И патрули. Ты видел патрули?
— Ага.
— Теперь все куда-то пропало... Хотя это я не к тому, что мне военные нравятся.
Я кивнул.
— Но "Сэйбер" был классный самолет! Пока не начал напалм сбрасывать. Ты когда-
нибудь видел, как сбрасывают напалм?
— Видел, в фильмах про войну.
— Люди, они чего только не напридумывают! Хотя это они выдумали здорово. Кто
знает, может лет десять пройдет — и по напалму будет ностальгия.
Я рассмеялся и достал вторую сигарету.
— Любишь самолеты, да?
— Когда-то хотел летчиком стать. Потом глаза испортил и раздумал.
— Понятно...
— Небо люблю. Сколько угодно могу на него смотреть — не надоедает. А когда не
хочу, то просто не смотрю.
Крыса замолчал минут на пять, а потом вдруг заговорил:
— Иногда становится невмоготу. Осознавать, что ты богатый, и все такое... Бывает,
хочется убежать. Понимаешь?
— Как это "убежать"? — удивился я. — Хотя... Если тебе и вправду так хочется, возьми
да убеги.
— Наверное, это было бы лучше всего. Уехать в какой-нибудь незнакомый город,
начать все с нуля... Разве плохо?
— Что, и университет бросишь?
— Да я его уже бросил. Никакой нет охоты возвращаться.
Глаза Крысы, спрятанные за темными очками, продолжали следить за плывущей
девушкой.
— А почему бросил?
— Ну... Надоело потому что. Хоть и старался сначала. Так сильно, что самому теперь не
верится. До всех мне было дело — не меньше, чем до себя. Даже полицейские меня из-за
этого били. Но приходит время, когда каждый возвращается на свое место. Только мне
некуда вернуться. Знаешь, есть такая игра — все вокруг стульев бегают, потом садятся — а
одному стула не хватает.
— И что ты теперь собираешься делать?
В раздумье Крыса вытер полотенцем ноги.
— Думаю повесть написать. Ты как на это смотришь?
— Ну, возьми да напиши.
Крыса кивнул.
— А какую повесть?
— Хорошую. По моим стандартам. Я ведь себя талантом не считаю... Но, по крайней
мере, смысл писательства я вижу в том, чтобы самому чему-то научиться. Правильно?
— Правильно.
— Писать надо для себя... Или, скажем, для цикад.
— Для цикад?
— Ага.
Крыса потеребил висевшую у него на голой груди полудолларовую монету с портретом
президента Кеннеди.
— Несколько лет назад я с одной девчонкой ездил в Нару (*12). Был ужасно жаркий день, и
мы с ней часа три шли между холмов. Если нам кто и попадался, то только птицы,
взлетавшие с пронзительными криками, да певчие цикады, трещавшие под ногами, когда
мы шли по меже. И больше никого. Просто было очень жарко.
Мы устали и присели на пологом склоне, опушившемся мягкой травой. Понежились на
ветерке и вытерли пот. Под склоном пролегал глубокий ров, а за ним — густо поросший
лесом древний курган, будто выступающий из воды остров. Императорская могила. Ты ее
видел когда-нибудь?
Я кивнул.
— И тогда я подумал: для чего же сделана такая громадина? Конечно, в любой могиле
есть смысл. Все когда-нибудь умрут — и это как напоминание. Но здесь было как-то
чересчур. Огромные размеры иногда меняют суть вещей до неузнаваемости. Фактически,
это было вообще непохоже на могилу. Это была гора. Во рву плавали лягушки и ряска, а
ограда вокруг заросла паутиной.
Я молча глядел на курган и вслушивался в ветер, идущий со стороны рва. И то, что я
тогда почувствовал, не описать никакими словами. Даже нет, я не почувствовал — меня как
будто завернули во что-то. Целиком и полностью. Ощущение было такое, словно цикады,
лягушки, пауки, ветер — буквально все — превратилось в единое целое и течет через
Космос!
Крыса допил свою колу, уже без газа.
— И вот, когда я собираюсь что-то написать, я всегда вспоминаю этот летний день и
этот поросший лесом курган. И думаю, как здорово было бы написать что-нибудь для
цикад, пауков и лягушек, для зеленой травы и ветра...
Крыса умолк, заложил руки за голову и уставился в небо.
— Ну... И ты пробовал уже что-нибудь написать?
— Нет. Ни единой строчки.
— Ни единой?
— Вы — соль земли...
— Что?
— Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленой? (*13)
Так Сказал Крыса.

Небо к вечеру заволокло тучами. Перейдя из бассейна в маленький гостиничный бар,
мы пили там холодное пиво под итальянские песни в обработке Мантовани. В широком
окне светились портовые огни.
— Так что там у тебя с подругой-то? — спросил я, решившись.
Тыльной стороной ладони Крыса вытер с губ пивную пену и в раздумье уставился в
потолок.
— Вообще говоря, я не собирался тебе про это рассказывать. Так все по-дурацки...
— Но ведь ты хотел со мной поговорить?
— Хотел. Но вечерок подумал — и расхотел. В мире есть вещи, которых нам все равно
не изменить.
— Например?
— Например, больные зубы. В один прекрасный день у тебя вдруг появляется зубная
боль и не проходит, как бы тебя кто ни утешал. И тогда ты злишься на самого себя. А потом
начинаешь дико злиться на других за то, что они сами на себя не злятся. Понимаешь?
— Отчасти, — сказал я. — Но если хорошо подумать, условия у всех одинаковые. Мы
все попутчики в неисправном самолете. Конечно, есть везучие, а есть невезучие. Есть
крутые, а есть немощные. Есть богатые, а есть бедные. Но все равно ни у кого нет такой
силы, чтобы из ряда вон. Все одинаковы. Те, у которых что-то есть, дрожат в страхе это
потерять — а те, у кого ничего нет, переживают, что так и не появится. Все равны. И тому,
кто успел это подметить, стоит попробовать хоть чуточку стать сильнее. Хотя бы просто
прикинуться, понимаешь? На самом-то деле сильных людей нигде нет — есть только те,
которые делают вид.
— Можно вопрос?
Я кивнул.
— Ты на самом деле в это веришь?
— Да.
На какое-то время Крыса замолчал, уставясь в стакан с пивом. Потом сказал очень
серьезно:
— И не будешь говорить, что пошутил?..

Я отвез Крысу домой и по дороге обратно заскочил в Джей'з бар.
— Поговорили?
— Поговорили.
— Ну и слава богу, — сказал Джей и поставил передо мной блюдце жареного
картофеля.


32.



Дерек Хартфильд — несмотря на огромное количество своих произведений — крайне
редко говорил о жизни, мечте или любви прямым текстом. В своей полуавто-
биографической, относительно серьезной книге "Полтора витка вокруг радуги" (1937) --
серьезной в смысле отсутствия инопланетян или монстров — Хартфильд сбивает читателя с
толку иронией и цинизмом, шуткой и парадоксом, чтобы потом в нескольких скупых словах
выразить сокровенное.

"На самой святой из всех святых книг в моей комнате — на телефонном справочнике --
я клянусь говорить только правду. Жизнь — пуста. Но известное спасение, конечно, есть.
Нельзя сказать, что жизнь пуста изначально. Для того, чтобы сделать ее напрочь пустой,
требуются колоссальные усилия, изнурительная борьба. Здесь не место излагать, как именно
протекает эта борьба, какими именно способами мы обращаем нашу жизнь в ничто — это
выйдет слишком долго. Если кому-то непременно надо это узнать, то пусть он почитает
Ромена Ролана — "Жан Кристофф". Там все есть."

Почему "Жан Кристофф" так привлекал Хартфильда, понять несложно. Этот
неимоверно длинный роман описывает жизнь человека от рождения до смерти, в строгой
хронологической последовательности. Хартфильд придерживался убеждения, что роман
должен служить носителем информации, таким же, как графики или диаграммы — и
достоверность этой информации прямо пропорциональна ее объему.
"Войну и Мир" Толстого он обычно критиковал. Не за объем, конечно — а за
недостаточно выраженную Идею Космоса. Из-за этого изъяна впечатление от романа
становилось у Хартфильда дробным и искаженным. Выражение "Идея Космоса" в его
употреблении звучало обычно как "бесплодие".
Своей любимой книгой он называл "Фламандского пса" (*14). "Неужели вы думаете, --
говорил он, — что собака может умереть ради картины?"

Во время одного интервью репортер спросил Хартфильда:
— Герой вашей книги Уорд погибает два раза на Марсе и один раз на Венере. Разве
здесь нет противоречия?
На что Хартфильд ответил:
— А вы разве знаете, как течет время в космическом пространстве?
— Нет, — сказал репортер. — Но таких вещей не знает никто!
— Так какой же смысл писать о том, что знают все?

*

Среди работ Хартфильда есть рассказ "Марсианские колодцы" — вещь для него
необычная, во многом предвосхитившая появление Рэя Брэдбери. Читал я ее очень давно и
в деталях не помню. Изложу здесь только сюжетную линию.

По поверхности Марса разбросано неимоверное множество бездонных колодцев.
Известно, что колодцы выкопаны марсианами много десятков тысяч лет назад — но самое
интересное то, что они аккуратнейшим образом обходят подземные реки. Зачем марсиане
их строили, никому не ясно. Собственно говоря, никаких других памятников, кроме
колодцев, от марсиан не осталось. Ни письменности, ни жилищ, ни посуды, ни железа, ни
могил, ни ракет, ни городов, ни торговых автоматов. Даже раковин не осталось. Одни
колодцы. Земные ученые не могут решить, называть ли это цивилизацией — а между тем
колодцы сработаны на совесть, ни один кирпич за десятки тысяч лет не выпал.
Конечно, в колодцы спускались искатели приключений и исследователи. Но колодцы
были так глубоки, а боковые туннели так длинны, что веревки всегда не хватало и
приходилось выбираться обратно. А из тех, кто спустился без веревки, не вернулся никто.
И вот однажды в колодец спустился молодой парень, космический бродяга. Он устал от
грандиозности космоса и хотел погибнуть незаметно для других. Колодец по мере спуска
стал казаться ему все уютнее, а тело мягко наполнялось необъяснимой силой. На глубине
около километра он обнаружил подходящий туннель и углубился в него. Бесцельно, но
настойчиво все шел он и шел по изгибавшемуся коридору. Часы его остановились,
ощущение времени пропало. Может, прошло два часа, а может, двое суток. Он не
чувствовал ни голода, ни усталости, а диковинная сила по-прежнему переполняла его.
Вдруг он увидел солнечный свет. Туннель связывал два колодца — поднявшись, он
снова очутился наверху. Присел на краешек, чтобы оглядеть бескрайнюю пустыню и
нависшее над ней солнце. Что-то было не так. В запахе ветра, в солнце... Оно стояло
высоко, но выглядело заходящим — огромный оранжевый ком.
— Через двести пятьдесят тысяч лет солнце погаснет! — прошептал ему ветер. — Щелк!
— и выключилось. Двести пятьдесят тысяч лет — совсем немного. Не обращай на меня
внимания, я просто ветер. Если хочешь, зови меня "марсианин". Звучит неплохо. Хотя для
меня слова не имеют смысла...
— Но ведь ты говоришь?!
— Я? Это ты говоришь! Я только подсказываю тебе.
— А что случилось с солнцем?
— Оно состарилось. Скоро умрет. Мы здесь бессильны — что ты, что я.
— Почему так быстро?
— Нет, не быстро. Пока ты шел через колодец, прошло полтора миллиарда лет. Время
летит, как стрела — у вас ведь так говорят? Колодец, в который ты спустился, прорыт вдоль
искривленного времени. Мы можем путешествовать по нему. От зарождения Вселенной --
и до ее конца. Поэтому для нас нет ни рождения, ни смерти. Только Ветер.
— Ответь мне на один вопрос.
— С удовольствием.
— Чему ты учился?
Ветер захохотал, и весь воздух мелко затрясся. А потом поверхость Марса снова
окутала вечная тишина. Парень достал из кармана пистолет, приложил дулом к виску и
нажал на спусковой крючок.


33.



Зазвонил телефон.
— Я вернулась, — сказала она.
— Давай встретимся.
— Сегодня можешь?
— Конечно.
— В пять часов у входа в YWCA (*15).
— Что ты там делаешь?
— Беру уроки французского.
— Уроки французского?!
— Oui (*16).
Положив трубку, я принял душ и выпил пива. Не успел допить, как водопадом
обрушился проливной дождь.

Когда я добрался до места, ливень прекратился — но выходившие из дверей девушки
подозрительно глядели на небо, то раскрывая зонтики, то закрывая их обратно. Я остановил
машину напротив входа, заглушил мотор и закурил. По обоим бокам от дверей стояли
почерневшие от дождя столбы-- как могильные плиты в пустыне. Рядом с грязноватым,
мрачным зданием YWCA располагалась новая дешевенькая постройка, сдающаяся по
частям разным фирмам. На крыше висел огромный щит с рекламой холодильника.
Малокровная, лет тридцати женщина в переднике, весело ссутулясь, открывала его дверцу
— так, что я мог видеть содержимое.
В морозильнике был лед, литровая упаковка ванильного мороженого и коробка
креветок. Секцией ниже хранились яйца, масло, сыр "камамбер" и бескостная ветчина. В
третьей секции лежала рыба и куриные окорочка, а в самом нижнем отделении --
помидоры, огурцы, спаржа и грейпфруты. Дверные отсеки содержали по три больших
бутылки кока-колы и пива, а кроме того — пакет молока.
В ожидании ее выхода я облокотился на руль и размышлял, в каком порядке я все бы
это слопал. По любому выходило, что мороженое в меня уже не влезло бы. А отсутствие
приправ было и вовсе смерти подобно.

Она появилась в начале шестого, одетая в розовую рубашку с короткими рукавами и
белую мини-юбку. Волосы были собраны сзади в пучок. За неделю ей будто прибавилось
года три — виной тому могла быть прическа, а может очки, которых раньше на ней не
было.
— Что за ливень! — сказала она, усаживаясь в машину и нервно оправляя юбку.
— Промокла?
— Немножко.
Я достал с заднего сидения пляжное полотенце, забытое там после бассейна, и подал ей.
Она вытерла им лицо, волосы — и вернула мне.
— Я тут недалеко кофе пила, когда полило. Просто наводнение какое-то!
— Зато чуть прохладнее стало.
— Да уж...
Она высунула руку в окно, определяя температуру. Между нами что-то было не так.
Что-то разладилось по сравнению с последней встречей.
— Как съездила? — спросил я.
— Да никуда я не ездила. Я тебе наврала.
— Зачем?
— Потом расскажу.


34.



Иногда случается, что я вру.
Последний раз это было в прошлом году.
Врать я очень не люблю. Ложь и молчание — два тяжких греха, которые особенно
буйно разрослись в современном человеческом обществе. Мы действительно много лжем --
или молчим.
Но с другой стороны, если бы мы круглый год говорили — причем, только правду и
ничего кроме правды — то как знать, может, правда и потеряла бы всю свою ценность...

*

Осенью прошлого года мы с моей подругой забрались в постель, а потом ужасно
проголодались.
— Еда какая-нибудь есть? — спросил я.
— Сейчас поищу, — ответила она.
Как была голая, она открыла холодильник, нашла там старую булку, сделала на скорую
руку сэндвичи с колбасой и листьями салата, приготовила кофе и принесла все это мне.
Дело было в октябре, ночи стояли прохладные. Когда она залезла обратно в постель, то
была окоченевшей, как банка консервированного лосося.
— Жаль, горчицы не оказалось...
— Первый класс!
Завернувшись в одеяло и уплетая сэндвичи, мы смотрели с ней по телевизору старый
фильм, "Мост на реке Квай" (*17).
В самом конце, когда мост взорвали, она издала стон.
— Зачем же они его строили, старались? — и она ткнула пальцем в Алека Гиннесса,
остолбеневшего в своем недоумении.
— Это был для них вопрос чести.
— Хм, — с набитым ртом она на некоторое время задумалась о человеческой чести. Так
было всегда — что там делалось у нее в голове, я даже вообразить не мог.
— Слушай, а ты меня любишь?
— Конечно.
— И жениться хочешь?
— Что, прямо сейчас?
— Когда-нибудь... Попозже.
— Хочу, конечно.
— Ты мне такого не говорил, пока я сама не спросила.
— Ну, забыл сказать...
— А детей ты сколько хочешь?
— Троих.
— Мальчиков или девочек?
— Двух девочек и мальчика.
Она проглотила кофе с остатками сэндвича и внимательно всмотрелась в мое лицо.

— Врун!

Так она сказала.
Хотя это было и не совсем верно. Покривил душой я только в одном.




35.



Зайдя в маленький ресторан недалеко от порта и слегка перекусив, мы заказали "Блади
Мери" и бурбон.
— Хочешь узнать правду? — спросила она.
— А вот в прошлом году я анатомировал корову, — сказал я.
— И что?
— Вскрыл ей живот. В желудке оказался ком травы. Я сложил эту траву в полиэтиле-
новый пакет, принес домой и вывалил на стол. И потом, всякий раз, когда случалась
неприятность, смотрел на этот травяной ком и думал: "И зачем это, интересно, корова снова
и снова пережевывает вот эту жалкую, противную массу?"
Она усмехнулась, поджала губы и посмотрела на меня.
— Поняла. Ничего не буду говорить.
Я кивнул.
— Только одну вещь хочу спросить. Можно?
— Давай.
— Почему люди умирают?
— Потому что идет эволюция. У отдельных особей нет энергии, которая ей нужна,
поэтому она осуществляется через смену поколений. Хотя это не более, чем одна из теорий.
— Она что, и сейчас идет, эта эволюция?
— Понемножку.
— А почему она идет?
— Тут тоже много разных мнений. С определенностью можно утверждать лишь одно:
эволюционирует сам Космос. Имеет ли здесь место какая-то направленность или
стремление к чему-то — вопрос отдельный. Космос эволюционирует, а мы — не более, чем
часть этого процесса.
Я отставил виски, закурил и добавил:
— А откуда для этого берется энергия, никто не знает.
— Никто?
— Никто.
Она разглядывала белую скатерть, гоняя кончиком пальца лед в стакане.
— А вот я умру, пройдет сто лет — и никто про меня не вспомнит.
— Скорее всего, — сказал я.

Выйдя из ресторана, мы окунулись в удивительно ясные сумерки и побрели вдоль тихих
портовых складов. Она шла рядом со мной, я мог различить запах ее волос. Ветер,
перебиравший листья ив, мягко напоминал о кончающемся лете. Пройдя немного, она взяла
мою руку в свою — в ту, на которой было пять пальцев.
— Когда тебе обратно в Токио?
— На той неделе. Экзамен...
Молчание.
— Зимой я приеду снова. На рождество. У меня день рождения 24 декабря.
Она кивнула, будто думая о чем-то своем. Потом спросила:
— Ты Козерог?
— Да. А ты?
— Я тоже. 10 января.
— Знак почему-то не самый благоприятный. Иисус Христос тоже Козерог.
— Ага...
Она перехватила мою руку поудобнее.
— Кажется, я буду без тебя скучать.
— Но ведь мы еще встретимся...
Она не отвечала.
Склады тянулись один другого ветше; между кирпичами прилепился скользкий темно-
зеленый мох. Высокие, темные окна закрывали массивные решетки; на покрытых
ржавчиной дверях висели таблички торговых фирм. Вдруг сильно запахло морем, и склады
кончились. Кончилась и ивовая аллея — казалось, деревья выпали, как больные зубы. Мы
перешли железнодорожную колею, поросшую травой, уселись на каменных ступенях
заброшенного мола и стали смотреть на море.
Перед нами горела огнями доков верфь. От нее отходило неказистое греческое судно --
разгруженное, с поднявшейся ватерлинией. Белую краску на его борту изъел красной
ржавчиной морской ветер, а бока обросли ракушками, как струпьями.
Довольно долго мы глядели на море, небо и корабли, не роняя ни слова. Вечерний
ветер с моря колыхал траву, а сумерки медленно превращались в бледную ночь. Над доками
замигали звезды.
После долгого молчания она сжала левую руку в кулак, и несколько раз нервно ударила
ей по ладони правой. Потом подавленно уставилась на покрасневшую ладонь.
— Всех ненавиж

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися