Густав Майринк. Рассказы

страница №2

ь стоит сведущее пророчество, обращенное к неофитам: "Кто будет
поливать до конца мистическое растение своею кровью, того оно доведет до
врат вечной жизни; но если само оно будет вырвано из земли, то
кощунствующий увидит его лицом к лицу в образе смерти и дух его станет
блуждать во тьме до прихода новой весны!" Куда же они девались - эти слова?
Или они умерли? Я говорю вам - обетование тысячелетий разбилось об меня.
Почему же он не приходит, тогда я мог ды плюнуть ему в лицо - этот кардинал
Нап..." - внезапный хрип прервал последние слова Радшпиллера - он увидел
голубой цветок, положенный вечером ботаником на подоконник, и пристально
смотрел на него. Я хотел вскочить. Поспешить ему на помощь.
Меня остановило восклицание Джованни Брачческо.
Под иглою Ешкзида пожелтевшая пергаментная кора, покрывавшая глобус,
отделилась, подобно тому, как падает кожа с переспелого плода, и перед нами
лежал большой блестящий шар.
А внутри - это было чудесное произведение искусства, - стояла,
попавшая туда неведомо каким способом, фигура кардинала в мантии и шляпе -
он держал в руке, словно зажженную свечу, пучок синевато-стальных
пятилепестковых цветов.
Потрясенный ужасом, я едва мог взглянуть на Радшпиллера. С побелевшими
губами, мертвенно бледным лицом, он стоял у стены - прямо, неподвижно,
подобно статуэтке в стеклянном шаре - держал в руке ядовитый голубой цветок
и пристально смотрел на кардинала.
Лишь блеск его глаз показывал, что он еще жив; мы же поняли, что дух
его навеки погрузился в ночь безумия.
На следующее утро все мы - Ешквид, Финк, Джованни Брачческо и я
разошлись в разные стороны - безмолвно, почти не прощаясь - последние,
страшные часы этой ночи были слишком красноречивы для каждого из нас и
связали наши языки. Я еще долго бесцельной одиноко бродил по земле, но
более не встретился ни с кем из них.
Однажды, спустя много лет, судьба привела меня в ту местность: от
замка остались только одни стены, но среди развалин под жгучим, ярким
светом солнца росли в почти необозримом количестве, целыми кустами в
человеческий рост, синеватостальные цветы голубого лютика.


Густав Майринк
Bal Macabre

Лорд Гоплес пригласил меня сесть к его столу и представил меня
присутствующим.
Было уже далеко за полночь, и я не запомнил большинства имен. Доктора
Циттербейна я знавал уже раньше.
"Вы все сидите один, это жаль, - сказал он и потряс мне руку, - почему
вы все сидите один?"
Я знаю, что мы выпили не много и все-таки были в состоянии тонкого,
незаметного опьянения, заставлявшего нас слышать некоторые слова словно из
отдаления. Такое опьянение приносят ночные часы, когдаа табачный дым,
женский смех и легкомысленная музыка обволакивают нас.
И подумать только, что в этом канканном настроении, - в атмосфере
цыганской музыки, кэк-уока и шампанского мог возникнуть разговор о
фантастических вещах?!
Лорд Гоплес рассказывал что-то.
О братстве - существующем в действительности, о людях, правильнее о
покойниках или мнимых покойниках, - людях из лучших кругов общества, давно
умерших в устах живых, даже имеющих на кладбище надгробные плиты и могилы с
начертанием имени и датой смерти, в действительности же бесчувственных,
защищенных от тления, лежащих в каких-то ящиках, в долголетнем,
беспрерывном столбняке, где-то в городе, в старомодном доме, охраняемых
горбатым слугой в туфлях с пряжками и напудренном парике, которого зовут
"пятнистый Арон".
В определенные ночи у них на губах появляется бледное фосфоресцирующее
сияние и калеке этим предписывается произвести таинственную процедуру над
шейными позвонками этих мнимых трупов. Так говорил он.
Их души, на короткое время отделенные от тел, могли тогда витать
свободно и предаваться порокам города с интенсивностью и жадностью,
немыслимой даже для наиболее утонченных развратников.
Между прочим, они, наподобие вампиров или клещей, присасываются к
бросающимся от порока к пороку живым людям, крадут нервное возбуждение масс
и обогащаются им. В этом клубе, носящем, между прочим, забавное название
"Аманита", бывают даже заседания, - оно имеет статуты и строгие
постановления, касающиеся приема новых членов. Но это покрыто строжайшей,
непроницаемой тайной.
Конца этого рассказа лорда Гоплеса я уже не мог понять, ибо музыканты
слишком громко заиграли новейшую площадную песенку:
"Одна лишь Кла-ра
мне в мире па-ра
Трала, трала, трала
Тра-ла-ла-ла-ла".
Нелепые кривляния пары мулатов, танцевавших что-то вроде негритянского
канкана, все это усиливало неприятное впечатление, произведенное на меня
рассказом.
В этом ночном ресторане, среди намазанных уличных девок, завитых
кельнеров и украшенных брильянтами в форме подков посредников, все
впечатления получали пробелы, становились уродливыми и в мозгу моем
появлялось ужасное, наполовину живое, искаженное отражение всего этого.
Можно подумать, что время, когда не следишь за ним, делает вдруг
бесшумный быстрый шаг, так сгорают часы в нашем опьянении, превращаясь в
секунды, как искры вспыхивают в душе, чтобы осветить болезненное сплетение
странных головоломных снов, сотканных из бессвязных понятий, из прошлого и
будущего.
Так мне слышится из тьмы воспоминаний голос, сказавший: "Нам следовало
бы написать в клуб Аманата открытку".
Из этого я заключаю, что разговор вертелся все на той же теме.
Кроме этого в мозгу у меня брезжут отрывки каких-то маленьких
восприятий: сломавшаяся ликерная рюмочка, свист, - потом француженка у меня
на коленях, целовавшая меня, пускавшая мне в рот дым папиросы и всовывшая
кончик языка в ухо. После этого мне сунули в рот какую-то исписанную
открытку, для того чтобы я тоже подписал ее, и карандаш выпал у меня из
рук, - а потом я не мог этого сделать, потому что кокотка вылила мне на
манжету стакан шампанского.
Отчетливо я вспоминаю только то, что мы все вдруг отрезвели и стали
искать открытку в наших карманах, так как лорд Гоплес во что бы то ни стало
хотел вернуть ее, но она так и исчезла бесследно.

............................................

"Одна лишь Клара
Мне только пара" -

визжали скрипки припев и погружали наше сознание в темную ночь.
Закрывая глаза, можно было подумать, что лежишь на черном, толстом,
бархатном ковре, где вспыхивают отдельные красные, как рубины, цветы.
"Я хочу чего-нибудь съесть, - услышал я чей-то голос, - что-что? -
Икры! тупоумие!"
"Принесите мне - принесите мне - принесите мне маринованных грибков".
И мы все ели кислые грибки, плававшие вместе с какой-то острой травой в
слизистой, прозрачной, как вода, жидкости.
"Одна лишь Клара
Мне в мире пара.
Траля, траля, траля
Тра-ляля-ля"

............................................

И вдруг у нашего стола появился странный акробат в болтающемся трико, а
направо от него замаскированный горбун с белым, как лен, париком.
Рядом с ним женщина; и все смеялись.
Как он вошел с теми, --? и я обернулся. Кроме нас в зале не было
никого.
Ах, да что там, подумал я, - ах, да что там.
Мы сидели за очень длинным столом, и большая часть скатерти сверкала
белизной тарелок, и стаканов не было.
"Господин Мускариус, протанцуйте нам что-нибудь", - сказал один из
присутствующих и ударил акробата по плечу.
Однако они на короткой ноге друг с другом, старался я сообразить,
вер... вероятно он уже давно здесь, вот этот-этот, это трико.
Потом я посмотрел на горбуна, сидевшего направо от него, и его взгляд
встретился с моим. Он был в белой лакированной маске и вытертом
светло-зеленом камзоле, совершенно изодранном и покрытом заплатками.
С улицы!
Его смех был похож на журчащий рокот.
"Crotalus! - Crotalus horridus", - вспомнил я слово, слышанное мною в
школе; я не помнил его значения, но я вздрогнул, когда тихо произнес его.
Вдруг я почувствовал, что пальцы молодой женщины трогают мое колено
под столом.
"Меня зовут Альбина Вератрина", - прошептала она, заикаясь, словно
желая сообщить тайну, когда я взял ее за руку.
Она близко придвинулась ко мне, и я неясно вспомнил, что это она
вылила когда-то стакан шампанского мне на манжету.
От ее платья исходил такой острый запах, что при каждом ее движении
мне хотелось чихнуть.
"Ее, конечно, зовут Гермер, фрейлейн Гермер, вы знаете", - сказал
доктор Циттербейн громко.
Тогда акробат засмеялся коротким смешком, посмотрел на нее и пожал
плечами, словно хотел в чем-то извиниться.
Мне он был противен. У него на шее были кожные перерождения шириною в
ладонь, как у индюка, но похожие на брыжжи, окружавшие всю шею, белесые.
Трико его было бледно-телесного цвета и болталось на нем сверху до
низу, так как он был узкогрудым и худым. На голове у него была
светло-красная шляпа с белыми крапинками и пуговками. Он встал и начал
танцевать с какой-то женщиной, у которой на шее было ожерелье из крапчатых
ягод.
"Разве вошли еще новые женщины?", - спросил я лорда Гоплеса глазами.
"Это Игнация - моя сестра", - сказала Альбина Вератрина и, произнося
слово "сестра", она подмигнула уголками глаз и истерично засмеялась. Потом
она вдруг высунула мне язык, и я увидел, что на нем была сухая, длинная
красная полоса и мне стало страшно.
Это похоже на последствия отравления, подумал я про себя, почему у нее
красная полоса? - Это похоже на отравление.
И снова я услышал музыку, словно издалека:
"Одна лишь Клара
Мне в мире па-ра"
и, сидя с закрытыми глазами, знал, что все кивали в такт головою.
Это похоже на отравление, снилось мне, - и я проснулся, вздрогнув от
холода.
Горбун в зеленом, покрытом пятнами камзоле держал на коленях уличную
девку и сдирал с нее платье дрожащими, угловатыми движениями, как бы в
пляске св. Витта, словно следуя ритму неслышанной музыки.
Потом доктор Циттербейн встал с большим трудом и растегнул ей на
плечах платье.

............................................

"Между одной секундой и следующей есть всегда граница, но она лежит не
во времени, ее можно только мыслить. Это петли, как в сетке, - слышал я
голос горбуна, - и если даже сложить эти границы, еще не получится времени,
но мы все же мыслим их, - один раз, еще раз, еще одну, еще четвертую.
И когда мы живем только в этих границах и забываем минуты и секунды и
не знаем их более, тогда мы умерли, тогда мы живем в смерти.
Вы живете пятьдесят лет, из них десять лет у вас крадет школа:
остается сорок.
И двадцать пожирает сон: остается двадцать.
И десять - заботы: остается десять.
И пять лет идет дождь: остается пять.
Из них вы четыре проводите в страхе перед "завтра"; итак, вы живете
один год - может быть!
Почему вы не хотите умереть?!
Смерть хороша.
Там покой, всегда покой.
И никаких забот о завтрашнем дне.
Там безмолвное настоящее, какого вы не знаете, там нет ни ранее, ни
позднее.
Там безмолвное, настоящее, какого вы не знаете! - Это те сокрытые
петли между двумя секундами в сети времени".

............................................

Слова горбуна пели в моем сердце; я взглянул и увидел, что у девушки
спустилась рубашка и она, нагая, сидит у него на коленях. У нее не было
грудей и не было живота, - только какой-то фосфоресцирующий туман от
ключицы до бедра.
Он схватил руками этот туман, и что-то загудело, словно басовые
струны, и с грохотом посыпались куски известкового камня.
Вот какова смерть, - почувствовал я, - как известковый камень.
Тогда медленно, как пузырь, поднялась середина белой скатерти, -
ледяной ветер подул и развеял туман.
Показались блестящие струны, они были натянуты от ключицы к бедру
девки. Существо - наполовину арфа, наполовину женщина!
Он играл на ней, так снилось мне, песнь о любви и любовной язве, и
вдруг эта песнь перешла в какой-то странный гимн:
В страданья обратится страсть,
На благо не пойдет она,
Кто страсти ищет, страсти ждет,
Найдет лишь скорбь, отыщет скорбь:
Кто страсти никогда не ждал,
Не будет скорби знать вовек.

И при этих стихах у меня появилась тоска по смерти, и я захотел
умереть, но в сердце встала жизнь, - как темное стремление. И смерть, и
жизнь стояли грозно друг против друга; зто столбняк.
Мои глаза были неподвижны; акробат наклонился надо мной, и я увидел
его болтающееся трико, красную покрышку на его голове и брыжжи на шее.
"Столбняк", - хотел прошептать я и не мог.
И вот, когда он переходил от одного к другому и испытующе смотрел нам
в лицо, я понял, что мы парализованы: он был, как мухомор.
Мы съели ядовитые грибы, а также veratrum album, траву белого остреца.
Это все ночные видения!
Я хотел громко выкрикнуть это и не мог.
Я хотел посмотреть в сторону и не мог. Горбун в белой лакированной
маске тихо встал, остальные последовали за ним и молча построились в пары.
Акробат с француженкой, горбун с женщиной - арфой, Игнация с Альбиной
Вератриной. - Так прошли они, выстукивая пятками па кэк-уока, по двое и
скрылись в стене.
Альбина Вератрина еще раз обернулась ко мне и сделала непристойное
движение.
Я хотел отнести глаза или закрыть их и не мог. - я должен был смотреть
на часы, висевшие на стене и на их стрелки, скользившие по циферблату, как
воровские пальцы.
В то же время в ушах у меня звучал дерзкий куплет:
"Одна лишь Клара
Мне в жизни пара.
Трала, трала, трала -
Тра-лалала-ла"
и как basso ostinato кто-то проповедовал в глубине:
В страданья обратится скорбь:
Кто страсти никогда не ждал,
Не будет скорби знать вовек.

Я выздоровел от этого отравления после долгого, долгого времени, всех
же остальных похоронили.
Их уже нельзя было спасти, так сказали мне, - когда пришли на помощь.
Я же подозреваю, что их похоронили заживо, хотя доктор говорит, что
столбняка не бывает от мухоморов, что отравление мускарином другое; - я
подозреваю, что их похоронили заживо, и с ужасом думаю о клубе Аманита и о
призрачном горбатом слуге, пятнистом Ароне в белой маске.



Густав Майринк
Посещение И. Г. Оберейтом пиявок, уничтожающих время

Мой дед упокоился вечным сном на кладбище забытого миром городка
Рункеля. На густо поросшей зеленым мхом могильной плите, под стершейся
датой, стоят крестообразно расположенные буквы, имеющие такой ярко-зеленый
блеск, словно их написали только накануне:

V | I
V | O

"VIVO" -"я живу" - вот значение этого слова, как сказали мне, когда я,
еще будучи мальчиком, впервые прочел надпись и она так глубоко
запечатлелась в моей душе, словно то донесся до меня из-под земли голос
самого умершего.
VIVO - я живу - какой странный девиз для могильной плиты!
Он звучит еще сегодня в моей душе и, когда я о нем думаю, передо мною
встает картина прошлого: я мысленно вижу моего деда, которого я никогда не
видел при жизни, как он лежит там внизу, не разлагаясь, скрестив на груди
руки, широко раскрыв неподвижные, ясные и прозрачные, как стекло, глаза. Он
один остался цел и невредим в царстве тления и спокойно, терпеливо ждет
воскресения.
Я посещал много городских кладбищ - мною всегда руководило при этом
тихое, необъяснимое желание прочесть на могильной плите вышеназванные
слова, но я встретил это "vivo" лишь дважды - один раз в Данциге, а другой
раз в Нюрнберге. В обоих случаях имена усопших были изглажены рукою
времени, и там и тут "vivo" сверкало ярким и свежим блеском, словно само
полное жизни.
С давних пор я считал несомненным, что, как мне было сказано в
бытность мою ребенком, от моего деда не осталось ни одной написанной им
строки; тем более я был взволнован, найдя недавно в потайном ящике моего
письменного стола, доставшегося мне по наследству, целую пачку записок,
очевидно написанных моим дедом.
Они лежали в папке со странной надписью: "Как человек может избежать
смертной необходимости отказа от ожиданий и надежд". Во мне сейчас же
вспыхнуло слово "vivo", словно яркий факел, ведший меня в течение всей моей
жизни и лишь временами тускневший, дабы затем вспыхнуть снова - то во сне,
то наяву, без всякого внешнего повода. Если прежде мне казалось, что
надпись "vivo" на могильной плите могла быть случайной - результатом
желания приходского священника - то теперь, прочтя этот девиз на найденной
мною папке, я пришел к убеждению, что она имеет глубокое значение, быть
может, скрывающее в себе весь смысл жизни моего покойного деда.
И, читая потом отысканные записки, я с каждой страницей все более
убеждаются в правоте своего мнения.
Там было затронуто слишком много интимных подробностей для того, чтобы
я мог сообщить целиком содержание посторонним - поэтому здесь я лишь бегло
коснусь обстоятельств моего знакомства с Иоганном Германом Оберейтом,
находящегося в связи с его посещением пиявок, уничтожающих время.
Из записок было ясно, что мой дед принадлежал к обществу
"Филадельфийских братьев" - ордену, начало которому было положено еще в
древнем Египте, считавшему своим основателем легендарного Гермеса
Трисмегиста. Там было дано подробное объяснение приемов и жестов, по
которым члены общества узнавали друг друга. - В рукописи очень часто
встречалось имя Иоганна Германа Оберейта - химика, по-видимому,
находившегося в тесной дружбе с моим дедом и жившего в Рункеле; интересуясь
подробностями жизни моего предка и темной, отрешенной от мира философией,
сквозившей во всех словах его записок, я решил поехать в Рункель, чтобы там
осведомиться, нет ли в живых потомков вышеупомянутого Оберейта и не владеют
ли они какой-либо семейной хроникой...
Нельзя представить ничего более сказочного, чем этот ничтожный
городок, который, словно забытый всеми обломок средневековья со своими
кривыми, мертвенно тихими улицами и поросшей густою травой неровной
мостовой, мирно стоит у подножия горного замка Рункельштейн - родового
гнезда князей Вид, - несмотря на оглушительные крики времени.
Меня уже ранним утром потянуло на тихое кладбище и вся моя юность
воскресла предо мною, когда я при ярком солнечном свете переходил от одного
могильного холма, поросшего цветами, к другому и машинально читал на
крестах имена тех, которые мирно покоились там внизу, в своих гробах. Я
издали узнал могильную плиту моего деда по ярко блестевшей на ней надписи.
Около нее сидел седой, безбородый старик, с резкими чертами лица,
опершись на ручку своей палки, сделанную из слоновой кости, и смотрел на
меня удивительно оживленным взором, словно переживая какие-то воспоминания
при моем появлении.
Он был одет старомодно, в стоячем воротничке и черном шелковом широком
галстухе, напоминая собою фамильный портрет давно прошедшего времени.
Я был так поражен его видом, совершенно неподходившим к
действительности и, кроме того, настолько был погружен в размышления обо
всем найденном мною в дедовском наследии, что полубессознательно, шепотом
произнес имя "Оберейт".
"Да, меня зовут Иоганн Герман Оберейт", - сказал старик без всякого
удивления.
У меня захватило дыхание, и все узнанное мною в течение дальнейшего
разговора отнюдь не могло способствовать уменьшению встретившейся мне
неожиданности.
Само по себе для нас вовсе не обычно видеть перед собою человека, не
кажущегося старше, чем мы сами, и в то же время прожившего на земле полтора
века - я казался себе самому юношей, несмотря на мои уже седеющие волосы,
когда мы шли вдвоем и он рассказывал о Наполеоне и других исторических
личностях, известных ему, словно о людях, умерших весьма недавно.
"В городе меня считают моим собственным внуком", - сказал он с усмешкой
и указал, проходя мимо, на могильную плиту с датой 1798 года: "собственно я
должен лежать под нею; я велел написать на ней год моей смерти, так как не
хочу чтобы толпа дивилась на меня, как на современного Мафусаила. Слово
"vivo", прибавил он, словно отгадав мои мысли, "будет написано лишь тогда,
когда я умру на самом деле".
Мы вскоре сделались большими друзьями и он настоял на том, чтобы я
поселился у него.
Прошел, вероятно, месяц и мы часто сидели до глубокой ночи, оживленно
разговаривая - однако он всегда уклонялся от ответа, когда я спрашивал его
о значении надписи на папке моего деда: "Как человек может избежать смерти
- о необходимости отказа от ожиданий и надежд", - в последний вечер,
проведенный нами вместе, когда разговор зашел о древних ведьмовских
процессах и я начал утверждать, что в подобных случаях дело касалось
женщин-истеричек, он внезапно прервал меня: "Значит, вы не верите, что
человек может покидать свое тело и переноситься, например, на Брокен?" - Я
отрицательно покачал головою.
"Должен ли я проделать это для вас?" - отрывисто спросил он, и поглядел
на меня проницательным взглядом.
"Можно допустить, - объяснил я, - что так называемые ведьмы с помощью
известного рода наркотических средств приводили себя в бессознательное
состояние и затем были твердо убеждены, что летали на метлах по воздуху".
Он на минуту задумался. "Конечно, вы можете тоже приписать все моему
воображению... - пробормотал он вполголоса, и снова впал в раздумье. Затем
он достал с книжной полки какую-то тетрадь. Однако, быть может, вас
заинтересует записанное здесь мною в то время, когда я, много лет тому
назад, проделал подобного рода опыт?"
"Я должен заметить, что был тогда молод, полон надежд, - по его
сосредоточенному взгляду было видно, что он мысленно перенесся в давно
прошедшие времена, - и верил тому, что люди называют жизнью, до тех пор,
пока не был сражен целым рядом ударов - я утратил самое драгоценное здесь,
на земле, жену, детей - словом, все. Тогда судьба свела меня с вашим дедом,
он научил меня познанию желаний, ожиданий, надежд, их взаимной связи и
показал, каким образом можно сорвать маску с этих призраков. Мы назвали их
пиявками, уничтожающими время, так как они похожи на кровесосных пиявок:
как те - кровь, так эти высасывают время, этот истинный сок жизни, из наших
сердец. Вот в этой комнате он научил меня впервые идти по пути к победе над
смертью, растаптывая гадюк надежды. А затем, - он остановился на мгновенье,
- да - затем я стал словно деревом, которое не чувствует, когда его рубят и
пилят, кидают в огонь и в воду. Сердце мое было опустошено, и я не искал
более утешений. Мне их не требовалось. Для чего бы я стал их искать? Я знаю
- я есмь, и теперь только живу как надо. Существует великая разница в
оттенках слова "жить".
"Вы говорите так просто о таких ужасных вещах", - заметил я с
содроганием.
"Это только кажется, - успокоил от меня с усмешкой: - есть великое
блаженство в сердечной окаменелости - такое, какого вы не можете даже
вообразить. Оно походит на вечно звучащую, сладостную мелодию - это
неугасающее после своего появления "я есмь" - ни во сне, ни при касании к
нашим чувствам внешнего мира, ни в смерти.
Нужно ли мне говорить вам, почему люди умирают так рано, а не живут по
тысяче лет, как патриархи, о которых рассказывает Библия? Они походят на
зеленеющие древесные побеги - забыв о родном стволе, они увядают с первой
же осенью. Но я хотел рассказать вам о том, как впервые покинул мое тело.
Есть древнее тайное учение, такого же возраста как человеческий род;
оно передается из уст в уста до наших дней, но лишь немногие знают его. Оно
дает нам средства перешагнуть через порог смерти, не утрачивая сознания, и
кому удается этого достигнуть, тот становится владыкой над самим собою - он
завоевывает для себя новое "я", а то что считалось прежде его "я", делается
для него таким же орудием, как наши руки и ноги.
Сердце и дыхание останавливаются, как у трупа, когда выходит новый дух
- когда мы блуждаем словно израильтяне, ушедшие от египетских котлов,
наполненных мясом, а с обеих сторон, словно стены, высятся воды Чермного
моря. Я должен был упражняться в этом подолгу, много раз, испытывая
невероятные, ужасающие муки, пока мне, наконец, не удалось отделиться от
тела. Сначала я словно парил, подобно тому как мы видим иногда себя
летающими во сне - с необыкновенной легкостью, согнув колени - но вдруг
меня унес темный поток, струившийся с юга на север - мы называем его на
нашем языке течением вспять Иордана - и его плеск походил на шум крови в
ушах. Много возбужденных голосов, источник которых мне был невидим, кричали
мне, чтобы я вернулся, пока, наконец, я не начал дрожать и с тайным страхом
не подплыл к скале, вынырнувшей передо мною при свете луны; я увидал
стоящее на ней существо, ростом с маленького ребенка, обнаженное, без
признаков мужского или женского пола; на лбу у него, как у Полифема, был
третий глаз - оно неподвижно указывало мне в глубь страны.
Затем через чащу я выбрался на гладкую, белую дорогу, но не чувствовал
при этом почвы под ногами - когда я хотел дотронуться до окружающих меня
деревьев и кустов, то между мною и ними всегда оставался тонкий
непроницаемый слой воздуха. Бледный свет, словно исходивший от гнилушек,
освещал все окружающее. Очертания предметов, видимых мною, казались
призрачными, размягченными, словно моллюски, изумительно увеличенными.
Молодые бесперые птицы с круглыми, наглыми глазами, жирные и обрюзгшие,
словно откормленные гуси, сидели нахохлившись в исполинских гнездах и резко
кричали, глядя вниз на меня; молодая козуля, едва ли способная бегать и уже
имевшая размеры вполне взрослого животного, жирная словно мопс, лениво
сидела во мху и тяжеловесно повернула ко мне свою голову.
Во всех существах попадавшихся мне на глаза замечалась какая-то жабья
лень.
Постепенно я начинал познавать, где теперь нахожусь - в мире столь же
реальном и подлинном, как и наш мир и все-таки являющимся лишь его
отображением: в царстве призрачных двойников, питающихся сущностью своих
земных первоначальных форм, разрушающих их и растущих до невероятных
размеров, по мере того, как последние гибнут в напрасных надеждах и
упованиях на счастье и радость. Когда на земле убивают мать у детенышей и
они, веря и надеясь, ждут пищи и, наконец, погибают мучительной смертью, то
на этом проклятом острове восстают их призрачные подобия, которые, словно
пауки, высасывают стонущую жизнь из живых существ на нашей земле:
исчезающие в упованиях силы бытия этих существ приобретают здесь форму,
делаются пышно разрастающейся сорной травой, а почва вечно удобряется
дыханием времени, потерянного в ожиданиях.
Идя далее, я вошел в город, наполненный людьми. Многих из них я знал
на земле и вспоминал теперь об их бесчисленных, напрасных надеждах, о том,
что они с каждым годом делались все подавленнее и все же не хотели
истребить вампиров - их собственные демонические "я", - гнездившиеся в их
сердцах и пожиравших жизнь и время. Здесь я увидел их в виде раздутых
губчатых чудовищ, с толстыми брюхами, с выпученными, стекловидными глазами
над набитыми жиром щеками, таскающихся взад и вперед.
Из банкирской конторы, над которой висела вывеска: Банк Фортуна.
Каждый билет выигрывает главный выигрыш ! валила, тесня друг друга,
ухмыляющаяся толпа, волоча за собою мешки с золотом, причем толстые губы
громко чавкали от удовольствия: то были превратившиеся в жир и студень
фантомы людей, погибавших на земле от неутолимой жажды выигрыша.
Я вступил в храмообразное помещение, колонны которого возвышались до
небес; там, на троне из запекшейся крови сидело человекоподобное чудовище с
четырьмя руками, с гнусной мордой гиены, источающей пену: бог войны диких
африканских племен, которые, в суеверном ужасе, приносят ему жертвы, дабы
испросить победу над врагами.
Вне себя от ужаса я выбежал на улицу, спасаясь от запаха разложения,
наполнявшего этот храм, и в изумлении остановился перед дворцом,
затмевавшим своим великолепием все, виденное мною до тех пор. Но в то же
время каждый камень, конек на крыше, каждая лестница казались мне странно
знакомыми, как будто я некогда воздвигал все это в моих фантазиях.
Словно будучи неограниченным владыкой и собственником дома, я поднялся
по широким мраморным ступеням и прочитал на одной из дверей мое собственное
имя: Иоганн Герман Оберейт.
Я вошел и увидел там себя самого за роскошным столом, одетого в
пурпур, окруженного множеством рабынь, и узнал в них тех женщин, к которым
в течение всей моей жизни влеклись мои чувства хотя бы даже на одно
мгновенье.
Чувство неожиданной ненависти овладело мною при сознании того, что
здесь пирует и наслаждается мой двойник в течение всей моей жизни и что это
я сам вызвал его к бытию и одарил таким богатством, дав истекать из души
магической силе моего "я" в надеждах, стремлениях и ожиданиях.
Я с ужасом вдруг убедился в том, что вся моя жизнь состояла лишь из
ожиданий в различной форме и только из ожиданий - своего рода непрерывного
истекания кровью - и что в общем мне оставалось всего лишь несколько часов
для восприятия действительности. То, что я прежде считал содержанием моей
жизни, теперь лопнуло на моих глазах словно мыльный пузырь. Я говорю вам,
что все совершаемое нами здесь, на земле, влечет за собою новые ожидания и
новые надежды; весь мир отравлен зачумленным дыханием умирающей, едва
только что родившейся, действительности. Кто из нас не испытал нервирующей
слабости, овладевающей нами в приемной врача, адвоката или же какого-нибудь
чиновника? То, что мы называем жизнью, есть воистину приемная смерти. Я
внезапно тогда понял, что такое время: мы сами существа, созданные из
времени, тела, которые только кажутся материальными, а на самом деле
являются ничем иным, как сгущенным временем.
А наше постепенное увядание по пути к могиле есть превращение во время
с сопровождающими его ожиданиями и надеждами - так лед на очаге
превращается снова в воду!
Я увидел, что мой двойник содрогнулся, когда во мне проснулось это
сознание, и страх исказил его лицо. Теперь я знал, что мне надо делать -
бороться на смерть с призраками, сосущими нас, как вампиры.
О, эти паразиты, живущие на нашей жизни, знают хорошо, что им надо
быть невидимыми для людей и скрываться от их взглядов; ведь величайшее
коварство черта состоит в том, что он старается отрицать свое
существование. С тех пор я навеки вытравил из моей жизни понятия ожидания и
надежды.
"Я думаю, господин Оберейт, что не сделал бы ни единого шага на
страшном пути, избранном вами, - сказал я замолчавшему старику: - я могу,
конечно, представить, что непрестанной работой можно заглушить в себе
чувство ожидания и надежды, но несмотря на это..."
"Да, но только заглушить! Ожидание все же будет жить внутри вас! Вы
должны рубить дерево под корень! - прервал меня Оберейт. - Будьте здесь на
земле подобны автомату! Человеку в летаргическом сне! Никогда не тянитесь
за желанным плодом, если только с этим связано хотя бы малейшее ожидание,
не двигайтесь, и он, поспев, сам упадет вам в руки. Вначале это кажется вам
странствованием по безотрадной пустыне - быть может, в течение долгого
времени - но затем вас внезапно озарит свет и вы увидите все - и
прекрасное, и безобразное - в новом, невиданном блеске. Тогда для вас не
будет важного и неважного, все происходящее станет одинаково важным - вы
уподобитесь неуязвимому Зигфриду, омывшемуся в крови дракона, и сможете
сказать про себя: "Я выплываю с белоснежными парусами в безбрежное море
вечной жизни!"

............................................

То были последние слова, сказанные мне Иоганном Германом Оберейтом - я
его больше никогда не видел.
Тем временем прошло много лет; я старался, насколько было в моих
силах, следовать учению, открытому для меня Оберейтом, но ожидания и
надежды все же не хотят исчезать из моего сердца.
Я чувствую себя слишком слабым для того, чтобы вырвать их с корнем,
как сорную траву, и теперь более не удивляюсь тому, что на бесчисленных
кладбищенских могильных плитах так редко встречается надпись:

V | I
V | O



Густав Майринк
Препарат

Оба друга сидели у углового окошка в кафе Радецкого, близко
придвинувшись друг к другу.
"Он уехал, - сегодня после обеда, со своим слугой, в Берлин. Дом
совершенно пуст: - я только что оттуда и сам вполне убедился - оба перса
были единственными обитателями".
"Значит, он все-таки попался на телеграмму?"
"В этом я ни минуту не сомневался; когда он слышит имя Фабио Марини -
его не удержать".
"Собственно говоря, меня это не удивляет, так как он целые годы жил с
ним вместе, - до его смерти, - что же он может узнать о нем нового в
Берлине?"
"Ого! Профессор Марини, говорят, многое скрывал от него; - он однажды
сам обронил это во время разговора, - приблизительно полгода назад, когда
наш милый Аксель был еще с нами".
"Разве действительно правда то, что говорят об этом таинственном методе
препарирования Фабио Марини? - Ты правда так уверен в этом, Синклер?"
"О том, чтобы верить, здесь не может быть и речи. Вот этими глазами я
во Флоренции видел детский трупик, препарированный Марини. Я скажу одно,
каждый поклялся бы, что дитя только спит, - никаких следов окоченения,
никаких морщин, никаких складок - даже розовый цвет кожи живого человека
был налицо".
"Гм... Ты думаешь, что перс действительно мог убить Акселя и..."
"Этого я не знаю, Оттокар, но во всяком случае мы обязаны, по отношению
к нашей совести, достоверно узнать о судьбе Акселя. - Что, если он тогда,
под влиянием какого-нибудь яда просто впал в состояние оцепенения, похожего
на смерть! - Боже, как я уговаривал врачей в анатомическом институте, -
умолял их, сделать еще попытку оживить его... Чего вы, собственно говоря,
хотите, - говорили они, - человек умер, это ясно, и посягательство на труп
без разрешения доктора Дарашикуха недопустимо. И они предъявили мне
контракт, где ясно было сказано, что Аксель продает предъявителю сего
обязательства свое тело после смерти и за это такого-же числа получил 500
фл., в чем и выдал расписку".
"Нет, - это ужасно, - что нечто подобное может иметь законную силу в
наш век. - Каждый раз, когда я думаю об этом, меня охватывает бешенство,
неимеющее названия. - Бедный Аксель! - Если бы он имел хоть малейшее
понятие о том, что этот перс, его злейший враг, может стать владельцем
этого контракта! - Он всегда придерживался того мнения, что даже
анатомический институт..."
"А разве адвокат ничего не мог сделать?"
"Все было напрасно. - Даже свидетельское показание старой молочницы,
что Дарашикух однажды в своем саду, при восходе солнца, так долго проклинал
имя Акселя, пока у него на губах не показалась пена, не нашло внимания...
Да, если бы Дарашикух не был европейским medicanаe doctor ! - Но зачем
говорить, - хочешь ты пойти со мной, Оттокар или нет! Решайся".
"Конечно, хочу, но подумай, если нас поймают - как взломщиков. - Перс
имеет безупречную репутацию ученого! Простое указание на наше подозрение
это же - ведает бог, это недостаточная приемлемая причина. - Не обижайся на
меня, но совершенно ли исключено, что ты мог ошибиться, когда услышал голос
Акселя?... - Не вскакивай, Синклер, пожалуйста, - расскажи мне еще раз
подробно, как это тогда случилось. - Может быть, ты был до этого чем-нибудь
взволнован?"
"Даже следа волнения не было! - За полчаса до этого я был на Градшине и
осматривал не в первый раз часовню св. Вячеслава и собор св. Вита, эти
странные постройки со скульптурами словно из запекшейся крови, производящие
каждый раз глубокое неслыханное впечатление на нашу душу, - и "башню
голода" и улицу
алхимиков. - Потом я спускался по замковой лестнице и невольно
остановился, так как маленькая дверь в стене, ведущая к дому Дарашикуха,
оказалась открытой. -Я в ту же минуту ясно услышал - это доносилось, должно
быть, из окна напротив - голос (и я клянусь всем святым: это был голос
Акселя) - кричавший:
"Раз... два... три... четыре..."
Ах боже мой, если бы я тогда сразу же проник в квартиру; - но прежде
чем я успел что-нибудь сообразить, турецкий слуга Дарашикуха захлопнул
калитку в стене. - Я говорю тебе, мы должны проникнуть в дом! - Мы должны!
- А что, если Аксель действительно жив! - Видишь ли, - ведь поймать нас
совершенно не могут. Кто же ночью ходит по старой замковой лестнице,
подумай, - и притом, я теперь так умею обращаться с отмычками, что ты
будешь удивлен".




Оба друга до темноты шатались по улицам, прежде чем привести в
исполнение свой план. Затем они перелезли через стену и очутились перед
старинным домом, принадлежавшим персу.
Строение, - одиноко стоявшее на возвышенности Фюрстенбергского парка,
- прислонилось, как мертвый сторож, к боковой стене поросшей мхом замковой
лестницы.
"Этот сад, эти старые вязы там внизу производят безотчетно-страшное
впечатление", прошептал Оттокар Дональ, - "и посмотри только, как угрожающе
выделяется Градшин на фоне неба. И эти освещенные оконные ниши там, в
замке. Правда, странный воздух веет здесь в этом старом городе. - Словно
вся жизнь ушла глубоко в землю - из страха перед подстерегающей смертью.
Разве у тебя нет такого чувства, что вся эта призрачная картина может в
один прекрасный день провалиться - как видение, Fata morgana, - что вся эта
спящая скрючившаяся жизнь должна была бы подобно призрачному зверю
проснуться для чего-то нового и страшного. - И посмотри только, там внизу
эти белые песчаные дорожки - словно жилы".
"Ну, иди же, - торопил Синклер, - у меня от волнения дрожат колени, -
здесь, - держи пока что план местности"...
Дверь скоро открылась, и оба друга ощупью поднялись по старой
лестнице, темное звездное небо, глядевшее через круглые окна, почти не
давало света.
"Не зажигай, могут заметить снизу - из беседки, заметить свет, слышишь,
Оттокар. Не отставай от меня. ..
Внимание, здесь выломана одна ступенька... Дверь в коридор открыта...
здесь, здесь, налево".
Они вдруг очутились в какой-то комнате.
"Да не поднимай же такого шума".
"Я тут не причем: дверь захлопнулась сама".

......................................

"Нам придется зажечь свет. Я каждую минуту боюсь что-ни: будь
опрокинуть, так много стульев на моем пути".
В эту минуту на стене блеснула искра и послышался какой-то шум -
похожий на стонущее вдыхание.
Легкий треск исходил от пола, от всех скважин.
На секунду воцарилась мертвая тишина. - Затем какой-то хриплый голос
громко и медленно стал считать:
"Раз... два... три..."
Оттокар Дональ вскрикнул, стал как сумасшедший царапать спичкой свой
коробок, - руки его тряслись от ужасного страха. - Наконец свет - свет!
Оба приятеля с ужасом взглянули друг другу в белое как известь лицо:
"Аксель".
"...четыре... пять... шесть... семь..."
"Зажигай свечу, скорей, скорей".
"...восем... девять... десять... одиннадцать..."

......................................

В нише, с потолка, прикрепленная на медном шесте, свешивалась
человеческая голова с белокурыми волосами. - Шест проходил в самый череп, -
шея под подбородком была связана шелковым шарфом... а под ней две
красноватых доли легких с бронхами и дыхательным горлом. - В промежутке
между ними ритмично билось сердце, - обвязанное золотой проволокой,
достигавшей пола и примыкавшей к маленькому электрическому аппарату. -
Жилы, туго натянутые, проводили кровь наверх из двух узкогорлых бутылок.
Оттокар Дональ вставил свечу в маленький подсвечник и вцеился в руку
своего друга, чтобы не упасть.
Это была голова Акселя, с красными губами, цветущим лицом, каззавшимся
живым - широко раскрытые глаза уставились с ужасным выражением на
зажигательное зеркало на противоположной стене, покрытой, по-видимому,
туркменским и киргиз:ким оружием и платками. - Повсюду своеобразные змеи и
обезьяны лежали среди разбросанных книг.
В стеклянной ванне, на столике, стоявшем в стороне, плавал в
голубоватой жидкости человеческий живот.
Гипсовый бюст Фабио Марини, стоявший на постаменте, серьезно смотрел
вниз на комнату.
Друзья не могли произнести ни слова; словно загипнотизированные,
уставились они на сердце этих ужасных человеческих часов, дрожавшее и
бившееся, как если бы оно было живым.
"Ради бога - прочь отсюда я потеряю сознание. - Будь проклято это
персидское чудовище".
Они хотели подойти к двери.
И вдруг, - опять этот неприятный скрежет, исходивший, как казалось,
изо рта аппарата.
Задрожали две голубых искры и отразились от зажигательного зеркала на
зрачках мертвеца.
Губы его раскрылись, - тяжеловесно высунулся язык, - потом спрятался
за передние зубы, - и голос прохрипел:
"Чет... вее... рть".
Потом рот закрылся и лицо уставилось прямо перед собой.
"Отвратительно!! Мозг функционирует... живет...
Прочь... прочь... на воздух... прочь отсюда!... свеча, возьми свечу,
Синклер!"
"Да открывай же, ради бога - почему ты не открываешь?"
"Я не могу, там, - там, посмотри!"
Внутренняя дверная ручка была человеческая рука, украшенная кольцами.
- Рука покойника; белые пальцы вцепились в пустоту.
"Здесь, здесь, бери платок! чего ты боишься... ведь это рука нашего
Акселя! "

......................................

Они стояли опять в проходе и видели, как медленно захлопывается дверь.
Черная стеклянная доска висела на ней: ДОКТОР МУХАММЕД ДАРАШИКУХ.
Анатом
Пламя свечи колыхалось от сквозного ветра на выложенной кирпичами
лестнице.
И вдруг Оттокар отшатнулся к стене и со стоном упал на колени:
"Здесь!... вот это...", он указал на ручку звонка.
Синклер поднес ближе свечу.
С криком он отскочил и уронил свечу...
Жестяной подсвечник зазвенел по ступенькам...
Как безумные, - с поднявшимися дыбом волосами, - со свистящим дыханием
они в темноте помчались вниз по ступенькам.
"Персидский сатана. - Персидский сатана!"



Густав Майринк
Растения доктора Чиндерелла

Видишь ли там маленькую черную бронзу между подсвечниками? Она была
причиной всех моих странных переживаний за последние годы.
Как звенья цепи связаны между собой эти призрачные беспокойства,
высасывающие из меня жизненные силы, и когда я прослеживаю эту цепь назад,
в прошлое, исходным пунктом является всегда одно и то же- бронза.
Если я стараюсь найти другие причины, всегда выплывает она же, словно
верстовой столб на дороге.
И куда ведет этот путь, к свету ли познания, или все дальше к
разрастающемуся ужасу, я не хочу знать и цепляюсь за короткие дни отдыха,
даруемые мне роком перед следующим потрясением.
В Фивах я выкопал ее из песка пустыни, - статуэтку, - совершенно
случайно, палкой, и с первой же минутой, когда я внимательнее рассмотрел
ее, я был охвачен болезненным любопытством узнать, что она, собственно
говоря, изображает. Вообще я не любознателен.
Сначала я спрашивал всевозможных исследователей, но без результата.
Только один из старых арабских коллекционеров, казалось, догадывался,
в чем было дело.
Изображение египетского иероглифа, предполагал он, и странное
положение рук у фигуры обозначает, вероятно, какое-то неизвестное состояние
экстаза.
Я взял эту бронзу с собой в Европу, и не проходило почти ни одного
вечера без того, чтобы я не погрузился в самые странные размышления по
поводу ее таинственного происхождения.
Часто мной овладевало неприятное чувство, словно я раздумываю о чем-то
ядовитом, злом, коварно и с удовольствием дающем мне возможность освободить
его из оков безжизненности, чтобы потом оно могло присосаться ко мне, как
неизлечимая болезнь, и оставаться мрачным тираном моей жизни. И однажды,
при каком-то совсем постороннем занятии, у меня мелькнула мысль,
разгадавшая мне загадку с такой силой и неожиданностью, что я вздрогнул.
Такие молниеносные откровения подобны метеорам в нашей внутренней
жизни. Мы не знаем, откуда они пришли, мы видим только их раскаленное
состояние и падение...
Это почти-что чувство страха... потом... тихое... так... так... словно
кто-то чужой... Что я хотел сказать... Извини, я часто становлюсь странно
отсутствующим с тех пор, как мне приходится волочить за собой мою
парализованную ногу... Да, ответ на мои размышления стал мне вдруг так
ясен...
- Подражание.
И как будто это слово разрушило стену, так зародилось во мне сознание,
что лишь это одно явится ключом ко всем загадкам нашего бытия.
Тайное автоматическое подражание, неосознанное, беспрерывное, - тайный
руководитель всех существ...
Всемогущий таинственный руководитель, - лоцман с маской на лице, -
молча на рассвете входящий на корабль жизни.
Приходящий из тех пропастей, куда направляется наша душа, когда
глубокий сон закрывает врата дня. И, может быть там, глубоко внизу, в
ущельях бестелесного бытия, воздвигнуто бронзовое изображение демона,
желающего, чтобы мы были похожи на него и стали бы его отображением...
И это слово: "подражать", этот короткий призыв "откуда-то", вывел меня
в путь, на который я тотчас же вступил. Я встал, поднял обе руки над
головою так же, как статуя, и опускал пальцы до тех пор, пока не дотронулся
до темени ногтями.
Но ничего не случилось.
Никакого изменения ни внутри, ни снаружи.
Чтобы не дать сделать ошибки в положении, я внимательно посмотрел на
фигуру и заметил, что глаза ее были закрыты и как будто спали.
Тогда я понял в чем дело, прервал упражнение и подождал, пока не
наступит ночь. Остановил тогда тикающие часы и лег, повторяя положения рук
и кистей.
Прошло несколько минут, но я не могу поверить, что заснул.
Вдруг мне показалось, что из меня поднимается далеко раздающийся шум,
как если бы большой камень катился в глубину.
И словно мое сознание вслед за тем упало с чудовищной лестницы, -
перескакивая две, четыре, восемь, все больше и больше ступенек, - так
рушилось толчками мое воспоминание о жизни, и признак мнимой смерти
наваливался на меня.
Что наступило затем, этого я не скажу, это не скажет никто.
Правда, смеются над тем, что у египтян и халдеев была магическая
тайна, охраняемая змеями Урея, тайна, которую из тысячи посвященных в нее
никогда не видал никто.
Не может быть клятв, думаем мы, связывающих так крепко.
И я когда-то думал так же, но в тот момент я понял все.
Это не относится к числу данных человеческого опыта, восприятия в нем
не идут одно за другим и не клятва связывает язык, а только одна мысль о
намеке на эти вещи здесь, - здесь в этом мире, - и уже ядовитые змеи жизни
нацеливаются на твое сердце.
Потому молчат об этой большой тайне, что она молчит сама о себе и
останется тайной, пока стоит мир.
Но все это имеет отдаленное отношение к тому опалившему меня удару,
после которого я не смогу никогда оправиться. И внешняя судьба человека
идет по другому пути, если хотя бы на одну минуту его сознание перейдет
через границы земного познавания.
Это факт, и я живой пример тому.
С той ночи, когда я вышел из моего тела, я не могу назвать это иначе,
изменился полет моей жизни, и мое раннее, столь спокойное существование
устремляетя теперь от одного загадочного, внушающего ужас переживания, к
другому, к какой-то темной, незнакомой цели.
Кажется, что какая-то дьявольская рука дает мне отдых через все более
короткие промежутки времени и выдвигает на мой жизненный путь картины
ужаса, становящиеся с каждым разом все страшнее. Словно для того, чтобы
вызвать у меня новый, незнакомый род сумасшествия, - медленно и с крайней
осторожностью, - вид сумасшествия, незаметный для окружающих и ощущаемый
только тем, кто охвачен им, причиняющий ему неописуемые муки.
В один из следующий дней после того опыта с иероглифом, я сразу сделал
открытия, принятые мною вначале за обман чувств: я слышал странно свистящие
или резкие звуки, прорезывавшие повседневный шум, видел блистающие цветы,
незнакомые мне до тех пор. - Загадочные существа появлялись передо мной,
неслышные и невидимые для людей, и производили в призрачной полутьме
непонятные и бесцельные движения.
Так, например, они могли изменять свою форму и внезапно лежать как
мертвые, спускались потом как длинные слизистые веревки по водосточным
трубам или сидели скрючившись, словно усталые, в тупой неподвижности в
темных сенях.
Это состояние ясновидения продолжается у меня недолго, - оно растет и
исчезает как месяц.
Постоянное уменьшение интереса к человечеству, желания и надежды
которого проникают ко мне словно издалека, говорит мне, что душа моя
постоянно находится на темном пути - далеко, очень далеко от человечества.
В начале я позволял шепчущим предчувствиям, наполнявшим меня,
руководить собой, - теперь, - я, как запряженная лошадь, и должен идти по
тому пути, на который меня направляют.
И вот, видишь ли, однажды ночью что-то заставило меня встать и погнало
меня бесцельно по тихим улицам старого города ради фантастического
впечатления, получавшегося от этих старинных домов.
Неуютно в этой части города, как нигде в мире.
Там никогда не бывает совсем светло, никогда не бывает полного мрака.
Какой-то бледный, тусклый свет исходит откуда-то, и струится, как
фосфоресцирующий пар с Градшина на крыши.
Завернешь в какую-нибудь улочку и видишь мертвую тьму и вдруг, из
какой-то щели, выглянет призрачный луч света и, как длинная злая булавка,
вонзится в зрачки.
Из тумана вынырнет дом, - с обломанными плечами и уходящим назад лбом,
и начнет таращить бессмысленно, как околевающий зверь, свои пустые
чердачные отверстия на черное небо.
Стоящий рядом вытягивается, жадно стремясь посмотреть своими тлеющими
глазами на дно колодца, чтобы узнать, там ли еще дитя ювелира, утонувшее
сто лет тому назад. А если идти дальше по торчащим камням мостовой и вдруг
взглянуть вокруг себя, захочется держать пари, что только что на вас из-за
угла глядело губчатое бледное лицо, -но не на уровне плеча - нет, совсем
внизу, где могла бы быть голова большой собаки...
Ни одного человека не было на улице.
Мертвая тишина.
Древние ворота молча стояли.
Я свернул на Тунскую улицу, где находится дворец графини Морцин.
Там, съежившись, стоял в тумане узкий дом, имевший в ширину только два
окна, чахоточное, злобное строение, там я остановился, прикованный, и
почувствовал, что меня охватывает состояние ясновидения.
В таких случаях я действую молниеносно, словно под влиянием чужой
воли, и вряд ли знаю, что прикажет мне следующая секунда.
И так, я открыл здесь только прислоненную дверь и, пройдя через
какой-то проход, спустился вниз по лестнице в погреб: словно я был из числа
обитателей дома.
Внизу незримые вожжи, ведшие меня, как несвободное животное, были
отпущены, и я остановился в темноте с мучительным сознанием, что действие
совершено мною бесцельно.
Зачем я спустился вниз, почему у меня не

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися