Ричард Хьюз. Лисица на чердаке
страница №7
...се и даже обмолвился овозведении мемориального обелиска на Шварцберге. Его восторженное
состояние передалось и Огастину... Возможно, бесшабашному настроению
последнего немало способствовало количество сливянки (нет уж, извольте
пить до дна!), поглощенной за завтраком во время бесчисленных тостов.
Подняв бокал, он внезапно обратился к "милорду барону" и заявил, что хочет
просить о милости: ему кажется, сказал он, что в ознаменование счастливого
события всем бедным узникам, томящимся в цепях в этом замке, должно быть
даровано прощение.
Минуты две Вальтер молча смотрел на него вытаращив глаза, как на
умалишенного, ибо мысли его были в эту минуту очень далеко, а к
дурачествам такого рода он не привык. Но когда на него сошло наконец
прозрение, он пришел в совершеннейший восторг. Как это мило со стороны
Огастина! Какие подходящие к случаю чувства, и как тонко он их проявил!
Вальтер был прямо-таки поражен и впервые за все время испытал даже что-то
вроде душевного расположения к своему молодому английскому кузену. Хлопнув
Огастина по плечу так, что тот едва устоял на ногах, Вальтер немедленно
распорядился снять с мальчишек ошейники. ("Вы именно это имели в виду? Я
правильно вас понял?") И тут же отрядил двух сестренок привести в
исполнение приказ.
Вальтер и в самом деле был искренне рад подвернувшемуся предлогу для
объявления амнистии. Должно быть, применив такой необычный способ
наказания, он немного хватил через край: но кто же знал, что мальчики
окажутся столь чувствительными к постигшей их каре. Вальтер не был жесток
по натуре - просто он считал, что в наказании надо проявлять не только
строгость, но и известную долю воображения и что в современной семье отец
не может вечно прибегать к такому нецивилизованному способу внушения, как
порка.
После этого Вальтер вместе с Отто приступил к своим обязанностям
феодала в предвидении предстоящего празднества, а трое молодых людей -
Огастин и Франц под руку с сестрой, - приятно взволнованные, вышли во
двор, на жгучий морозный воздух. Двор лежал в снежных сугробах. Крепостные
стены, по которым вчера еще мальчишки катались на велосипедах, теперь
покрывал пласт нетронутого снега, сгладивший зубчатые украшения парапета.
Снег приглушал все звуки: приплывавший издалека перезвон церковных
колоколов, позвякивание колокольчиков на санной упряжи, веселую перекличку
голосов, песни и ружейные выстрелы, и делал почти неслышным поскрипывание
снежного наста под ногой - единственный звук, нарушавший тишину здесь, во
дворе.
Втроем они прошли в главные ворота. Внизу, в долине, белый снежный
покров лежал на вершинах деревьев, на кровлях деревенских домов, на
церковной колокольне, и - совсем вдали - все леса и поля под сумрачным
свинцовым небом были мертвенно белы от снега. Среди этой белизны особенно
ярким казалось сияние красок большого распятия за воротами замка: алые
струйки крови, сочащейся из-под припорошенного снегом тернового венца и
стекающей по усталому лицу; блеск желтоватого, как слоновая кость,
обнаженного тела - изнуренного, с узкой повязкой на бедрах; отблески крови
на голубоватом снегу вокруг скрещенных, пробитых тяжелым железным гвоздем
ступней. А возле самого распятия, но явно не отдавая себе в этом отчета,
стояла группа деревенских ребятишек, только что забравшихся сюда со своими
санками, - красные шапочки, льняные кудряшки, перламутрово-розовые лица,
опьяненные зрелищем первого снега... На фоне этой обесцвеченной белизны
они казались яркими бабочками, слетевшимися к подножию креста.
Здесь по знаку Франца все трое приостановились. Они стояли,
погрузившись в созерцание.
- Grub Gott [старинное (крестьянское) приветствие (нем.)], - прошептали
ребятишки.
Огастин с любопытством всматривался в даль, стараясь разглядеть
праздничную деревню, полускрытую за верхушками деревьев. Франц и Мици
стояли тихо, молча, рука об руку; их белокурые головы - на уровне колен
распятого. Лицо Франца выражало глубокое волнение. Мици, угадав, как
видно, состояние брата, повернулась к нему и, нащупав свободной рукой его
плечо, тихонько его погладила. И Франц, словно этот жест дал выход его
чувствам, заговорил; он не смотрел на Огастина, но слова предназначались
ему... Этот Огастин, он хоть и англичанин, но еще достаточно молод и
_должен_ понять!
- Наш отец - монархист, - сказал Франц (и каждое слово выдавало его
волнение), - но мы, разумеется, нет. - Он помолчал. - Вы понимаете, отец -
баварец, а я - немец. - Осторожным, но бессознательным движением он
сбросил снег с гвоздя, пронзающего ноги распятого. Ребятишки один за
другим прыгнули на санки, ринулись вниз головой с горы и исчезли между
деревьев внизу, и молодые люди остались одни. - Папа живет прошлым! Мы - я
и Мици - будущим.
- И дядя Отто, - тихо добавила Мици.
- И дядя Отто? Да, но... но с оговорками...
Тут Мици вдруг чуть слышно вздохнула.
Когда они, возвращаясь домой, вошли в главные ворота и здание замка
снова выросло перед ними, Огастин случайно поглядел вверх и краем глаза
уловил какое-то движение. Одно слуховое окно на пятом этаже кто-то
распахнул настежь... А вчера, да, конечно же, вчера оно, как и все
остальные окна, было заколочено досками.
15
- И тем не менее, - говорил Франц, когда они входили во двор, - для
меня это известие, которое мы получили сегодня, - хорошее известие... Так
я думаю... Потому что теперь все сдвинется с места. - В дверях замка
появились близнецы и остановились, наблюдая за ними. Огастин принялся было
лепить для них снежную бабу, но малыши напустили на себя такой важный и
надменный вид, словно он нанес им тяжкое оскорбление. - Кар, Рупрехт -
сами по себе они не имеют значения, - продолжал свои объяснения Франц. - В
действиях Густава фон Кара я усматриваю всего лишь перст судьбы, я бы даже
сказал - ее _мизинец_, если такая метафора позволительна. Но если
допустить, что слишком могущественные силы могут быть использованы для
слишком ничтожных целей, тогда сегодня Кар выпустил в Германии на волю
такие разрушительные силы, которыми он сам уже не сможет управлять. Да и
никому в Берлине это не по плечу, теперь, когда Вальтер Ратенау мертв. Вот
почему великий Ратенау _должен был_ умереть, - неожиданно хрипло добавил
он, понизив голос, и в его расширенных глазах вдруг промелькнуло и
злорадство и глубокое волнение.
- Но если все выйдет из повиновения... Что же тогда может произойти, на
что вы рассчитываете? - спросил Огастин, которого все эти рассуждения
только забавляли.
- Воцарится хаос, - просто и торжественно изрек Франц. - Германия
должна возродиться, но только из огненного чрева хаоса может она восстать
к жизни... Из кроваво-огненного чрева мрака и хаоса и... Ну и так далее, -
добавил он, словно повторяя плохо затверженный урок, и голос его прозвучал
совсем по-детски.
- Боже милостивый! - чуть слышно прошептал Огастин. В этом загадочном
немецком кузене раскрывалось нечто такое, чего никак нельзя было в нем
заподозрить сначала.
Но тут Огастин забыл про Франца, так как Мици вдруг споткнулась обо
что-то на снегу. Франц, все еще державший ее под руку, увлекшись
разговором, перестал уделять ей внимание, и она едва не упала.
- Осторожней! - беспечно крикнул в своем блаженном неведении Огастин и
бросился к Мици, чтобы подхватить ее с другой стороны.
Обычно Огастин избегал, когда это было возможно, физического
соприкосновения с людьми, а пуще всего - с девушками. И когда сейчас он по
собственному почину подхватил эту девушку под руку, ощущение, которое он
при этом испытал, было совершенно новым и неожиданным для него. Нет,
никаких электрических токов не пробежало по его телу, и все же он был
странно смущен. Опомнившись, он заметил, что слишком крепко сжимает это
мягкое, податливое нечто, скрытое в рукаве. Тогда ему захотелось выпустить
ее руку, но он не знал, как это сделать достаточно учтиво, и уже
волей-неволей продолжал поддерживать Мици за локоть. И все это время ему
не давала покоя мысль, как бы Мици не сочла его нахалом.
Но Мици, казалось, не обращала на него внимания: неторопливо, но вместе
с тем с каким-то странным волнением, почти надрывом она заговорила с
братом о дяде Отто. Пожалуй (соглашалась она), Франц прав относительно
"оговорок": приходится признать, что _не все_ действия дядюшки Отто
направлены к тому, чтобы восторжествовал хаос, едва ли он по-настоящему
преследует эту цель. Ведь, по правде-то говоря, его работа, то, что он
делает для армии...
- Боюсь, это действительно так, - хмуро сказал Франц. - Дядя, к
сожалению, недостаточно четко понимает философскую необходимость
первоначального хаоса, предшествующего созиданию, - не так, как понимаем
это мы с тобой и... ну, и другие. - Теперь, когда чувства и мысли Франца
были разбужены, привычное надменно-презрительное выражение его лица
уступило место чему-то более естественному и обыденному. - Отсюда и
проистекает его ошибка: он слишком рано взялся за возрождение немецкой
_Армии_, в то время как сначала надо было стремиться к возрождению
немецкой _Души_. Он слишком большое значение придает кадрам, тайным
арсеналам оружия и секретной военной подготовке и слишком мало духовной
стороне дела. Он забывает главное: если нация лишится души, которая должна
обитать в ее теле, сиречь в армии, тогда даже сама армия ничто! В нынешней
Германии армия будет лишь сборищем бездушных тупиц...
- Вот, вот! - вмешался Огастин. - Ну _конечно же_! Теперь душа _новой_
Германии должна воплотиться в гражданском теле, и для старых солдат,
таких, как Отто, проглотить эту пилюлю будет нелегко.
- Душа Германии воплотится в _гражданском_ теле? - Франц, казалось, был
ошеломлен; наступила довольно продолжительная пауза, пока он старался
осмыслить эту странную идею. - Так! Это интересно... Это уводит меня даже
дальше, чем я предполагал. Вы, значит, считаете, что наш классический
рейхсвер, с его жесткими моралистическими традициями, будет слишком
стеснителен для такого могучего взлета духа? И потому восставшая из пепла
Душа Германии потребует для себя нового "тела" - "тела" _исконно_
германского, всецело первобытного и народного? Я правильно понял вашу
мысль?
Теперь уже Огастин поглядел на него в изумлении и замешательстве.
Каким-то образом они пришли к полному обоюдному непониманию. Как же это
произошло? В какой момент?
Но прежде чем он успел собраться с мыслями для ответа, Франц заговорил
снова:
- Духовная сторона - никогда не надо о ней забывать. Вы знаете, что
сказал генерал граф Геслер еще тридцать лет назад? Не знаете? Сейчас я вам
скажу. Это было в его речи, с которой он обратился к армии: "Германской
цивилизации неизбежно придется воздвигать свой храм на горе трупов, на
океане слез, на предсмертных криках неисчислимого множества людей..."
Пророческие слова, глубоко метафизические и антиматериалистические,
императивный призыв ко всей германской расе! Но послушайте, Огастин, как
же может это быть осуществлено, если не с помощью армии?
Франц продолжал говорить, но его слова звучали в ушах Огастина все
глуше и глуше и понемногу затонули где-то вдали, как при расставании.
Потому что внезапно - и когда Огастин меньше всего этого ожидал -
случилось чудо. Нежная рука Мици, которой уже почти бессознательно
касались его пальцы, вдруг ожила, и сквозь толстую оболочку рукава к нему
проникло ее тепло... и трепет. Он ощутил томительное покалывание в
кончиках пальцев, прикасавшихся к чему-то тающему, зыбкому, чуть слышно,
мелодично вибрирующему, как пенье-дрожь телеграфных проводов в тихий
вечер, воспринимаемому более чувством, нежели слухом. И тогда и его рука,
та, что касалась локтя, та, по которой пробегала дрожь, начала
растворяться в чем-то огромном, стала песчинкой, несомой прибоем, и теперь
он уже чувствовал, как между ним и Мици возникает нерасторжимая связь, как
по прямому проводу - ее руке - движения ее души передаются ему, и грудь
его полнится ими, и голова кружится, и в ушах звон.
Огастин смятенно поглядел Мици в лицо. Что может подумать она о том
необычайном, что возникало сейчас между ними? Ведь это исходило от ее руки
- конечно, от ее руки, так же как и от его; это совершалось с ними обоими
при всей раздельности их существ. Ее душа с огромной, ошеломляющей и все
нарастающей силой проникала в открытые ворота его души, заполняла ее,
одновременно преображая все вокруг, весь мир. Но лицо Мици оставалось
таким же безмятежно непроницаемым, как всегда, - ее почти неправдоподобно
прекрасное лицо стало словно бы еще спокойнее, тише...
"Прекрасное"? О да, это юное лицо было единственным во всем мироздании
подлинным, живым воплощением всего, что крылось в беспомощном слове
"красота", впервые за всю историю человечества получившем законное право
на существование! Огастин вглядывался в ее непостижимое лицо и не мог,
казалось, уловить ее дыхания, так оно было тихо. Взгляд ее широко
раскрытых серых глаз не избегал его взгляда - он был устремлен не мимо, но
и не на него, а как бы сквозь него.
Ее широко раскрытые глаза... И тут истина наконец, открылась ему, и
разгаданная тайна этих близоруких глаз наполнила его безотчетным ужасом,
ибо острая жалость сродни страху и может приобретать черты панического
ужаса.
Кажется, Франц ждет ответа?.. Огастин уже давно перестал его слушать,
но теперь, когда Франц замолчал, он почувствовал его вопрошающее ожидание
и инстинктивно, торопливо напряг слух, желая уловить какое-то еще не
отзвучавшее, упущенное им слово, как ловят замирающее эхо в морских
гротах.
- Ну, по совести говоря, мы за последние годы имели всего этого
предостаточно! - сказал он наконец почти наугад.
- Предостаточно чего? - с недоумением спросил Франц.
- Да вот этого... трупов, слез и всего прочего.
- Как это "предостаточно", когда Германия еще не победила? - возразил
Франц, окончательно ошеломленный рассуждениями этого загадочного
англичанина, своего кузена.
16
Еще до полудня более подробные сведения о том, что произошло ночью в
Мюнхене, стали мало-помалу достигать Лориенбурга. Но по мере того, как эти
слухи обрастали крупицами истины, они начинали казаться все более и более
неправдоподобными. Ибо теперь в них уже вплеталось имя генерала Людендорфа
- а какую роль он мог играть при Рупрехте?
Легендарный Людендорф! Всю вторую половину войны он был властителем
судеб Германской империи, простиравшейся от Северного моря до Персидского
залива. После краха 1918 года он предусмотрительно убрался на время в
Швецию (предоставив Гинденбургу самолично отозвать потерпевшую поражение
армию домой). Однако недавно он появился снова, но заточил себя на вилле в
Людвигсхехе неподалеку от Мюнхена, где (как поговаривали) предавался
древним языческим обрядам, окружив себя весьма странными людьми -
какими-то конспираторами, время от времени затевавшими кампанию против
иезуитов и клявшими на чем свет стоит Баварию, в которой он жил. Но вот
теперь Молва доносила, что великий Feldherr [полководец (нем.)], выйдя из
уединения, подобно Ахиллесу из шатра, соединил свою судьбу с Рупрехтом, и,
значит, реставрация монархии в Баварии переросла в "Национальную
революцию".
Рупрехт (доносила Молва) должен стать не только баварским королем, но и
германским кайзером, и оба они - Рупрехт и Людендорф - пойдут плечом к
плечу на Берлин! Отто и Вальтер переглядывались, исполненные недоверия:
как могут два таких заклятых врага объединить свои силы? Возможно ли,
чтобы Его Католическое Величество начал свое правление с поддержки, в
любой форме, столь дискредитировавшего себя Людендорфа - открытого
атеиста, бесстыжего пруссака, выскочки, чьи предки даже не принадлежали к
дворянству? Невозможно было поверить, чтобы Рупрехт принял имперскую
корону из рук Людендорфа. Однако имя Людендорфа настойчиво продолжало
звучать и после того, как стали известны новые подробности. При этом
всплывали и другие, менее громкие имена: полковника Крибеля (руководителя
людендорфовского "Кампфбунда"), и капитана Рема из штаба фон Эппа, и даже
одного отъявленного демагога из ремовских приспешников, тоже, по-видимому,
каким-то боком связанного с "Кампфбундом". Все они, якобы, так или иначе
принимали участие в событиях. Не подлежало, по-видимому, сомнению, что
Людендорф действительно играл сейчас немаловажную роль, вернее, что роль
Рупрехта становилась все более туманной: чем дальше, тем она все больше
сводилась к нулю. Да и вообще, в Мюнхене ли Рупрехт? И где кардинал?
Наконец кто-то сообщил, что после парада в последнее воскресенье у
могилы Неизвестного солдата принц Рупрехт безусловно ни на один день не
покидал своего замка в Берхтесгадене. Так действительно ли он провозглашен
королем? Хотя бы только королем Баварии, в конце-то концов? А раз и это
весьма сомнительно, как утверждал кто-то, тогда совершенно очевидно
другое: дать сигнал к началу реставрации не было даже запланировано, по
крайней мере на ближайшие трое суток.
Эти прямо противоположные слухи распространялись не менее стремительно,
чем все предшествующие. В деревне умолк колокольный звон. Видно,
безымянному звонарю уже надоело звонить. В замке Вальтер запер остатки
недопитой сливянки в буфет. Теперь уже возникли все основания сомневаться
в том, что какие-то события действительно произошли или должны произойти.
Во всяком случае, события, достойные, чтобы их отпраздновать. Праздновать
же очередные трюки _Людендорфа_ у Вальтера не было ни малейшей охоты. Он
прибережет свою сливянку к понедельнику - на случай, если в понедельник
Рупрехт действительно будет объявлен королем (идею "Рупрехт - император
Германии" Вальтер отверг с самого начала).
Все это прошло мимо Огастина и осталось им незамеченным - мысли его
были слишком поглощены Мици. Ибо Огастин, само собой разумеется, был
влюблен. Подобно тому, как хорошо сшитая лайковая перчатка так плотно
облегает руку, что под нее трудно засунуть даже автобусный билет, так душа
Огастина, вместив в себя бесценный образ Мици, была заполнена им до краев
и не могла уже вместить ничего другого. Ни для чего другого в его душе
попросту не оставалось даже самого крошечного местечка.
Теперь Огастин, проходя через комнату, где находилась Мици, не шел, а
курсировал, уподобляясь рулевому яхты, который ведет ее вдоль берега, не
глядя прямо перед собой, а ориентируясь по какому-то предмету - резко
выдающемуся в море мысу или маяку на скале, окруженному рифами, - и все
его внимание приковано только к нему. Даже стоя к Мици спиной, Огастин
чувствовал ее присутствие, как тепло солнечных лучей, которое, проникая
сквозь одежду, разливается по телу.
Огастину уже исполнилось двадцать три года. Но был ли он когда-нибудь
влюблен так пылко? Ну конечно же нет... Во всяком случае, с тех пор, как
вышел из дошкольного возраста.
17
Сейчас все, по-видимому, собрались в столовой, ко второму завтраку, но
для Огастина в его одурманенном состоянии все проходило мимо, не задевая
сознания. Впрочем, позднее произошло нечто сразу завладевшее его
вниманием: Мици исчезла и возвратилась с головы до пят закутанная в меха.
Следом за ней появился и Франц, очень красивый в своем несколько
средневековом костюме - длинной овечьей, подпоясанной кушаком безрукавке
мехом внутрь (руки должны быть свободны, когда правишь лошадьми, пояснил
он). Затем Вальтер настоял на том, чтобы Огастин надел его роскошную
соболью шубу элегантно-старомодного покроя, оказавшуюся для Огастина
непомерно большой, что послужило поводом для всеобщего веселья. И наконец,
Адель достала откуда-то котиковую шапку, и, когда она собственноручно
стала примерять эту шапку Огастину, лицо ее внезапно помолодело и на миг
он увидел, как в чертах матери проступили черты ее старшей дочери.
Выяснилось - и, по-видимому, это было задумано уже давно, - что сегодня
Огастина повезут в гости к кому-то из соседей. К неким Штойкелям, которые
жили на широкую ногу в большой вилле под Ретнингеном, милях в десяти от
Лориенбурга. Первоначально предполагалось, что все семейство в полном
составе нагрянет из Лориенбурга в Ретнинген, но теперь, ввиду неясной
политической ситуации, доктор Штойкель поймет...
Словом, так или иначе, в гости отправлялась только молодежь.
Штойкели (объяснили Огастину) не принадлежат к знатному роду, но
являются представителями высокоинтеллектуальных кругов (кои, очень
старательно разъяснял Вальтер, заслуживают, на его взгляд, всяческого
уважения). Доктор Штойкель - владелец старинного мюнхенского издательства,
пользующегося - наряду с еще более знаменитым предприятием Ханфштенгля -
весьма хорошей репутацией и специализирующегося на книгах по искусству;
помимо этого, доктор Штойкель еще и совладелец выставочного зала и
магазина по продаже картин (это фунты стерлингов и доллары!), очень
выгодно расположенного на Променадештрассе. Имеется в виду, конечно,
Ульрих Штойкель из Ретнингена - "доктор Ульрих", а его брат, доктор
Рейнхольд (известный мюнхенский юрист), в свое время был, как и Вальтер,
членом ландтага от партии центра, но теперь (опять же как и Вальтер)
отошел от политики. Впрочем, он и по сей день сохранил связи.
Доктор Рейнхольд особенно отличился... Здесь Вальтер увлекся описанием
одного состоявшегося в прошлом сезоне собрания "Гэа" (весьма серьезного и
почтенного общества, заседания которого начинались обычно с лекции на
какую-нибудь весьма значительную тему и заканчивались блестящей
непринужденной беседой за телячьими сосисками и кружкой доброго пива).
Вальтер сам присутствовал на этом собрании, но почти не осмеливался рта
раскрыть, в то время как Рейнхольд Штойкель покрыл себя славой, совершенно
посрамив докладчика в вопросе о каких-то тонкостях теории денежного
обращения, несмотря на то что докладчик был не кто другой, как доктор Шахт
собственной персоной, великий доктор Яльмар Шахт.
- Поговаривают, - сказал Вальтер, отклоняясь еще дальше в сторону, -
что Шахту скоро поручат руководство финансовыми делами нации...
Но в этот момент Мици начала спускаться по лестнице, и Огастин (для
которого к тому же имя Шахта было пустым звуком) мгновенно перестал
слышать, что говорит Вальтер, и со всех ног устремился за Мици следом.
Очутившись во дворе, Огастин понял, зачем понадобились все эти меха и
укутывания. Им предстояло пуститься в путь, умостившись рядком, как птицы
на жердочке, на высоком сиденье легких санок, открытых всем ветрам и
непогодам.
У Огастина взыграло сердце, но Франц, увы, почел нужным занять место
посередине, так как ему предстояло править.
Как только маленький, обезьяноликий человечек отпустил лошадь, которую
он держал под уздцы, и сани двинулись вперед - пока еще со скоростью
пешехода, - Огастин испытал странное ощущение: все закружилось и поплыло у
него перед глазами, так как сани заскользили боком, словно автомобиль,
потерявший управление при заносе. Правая нога Огастина инстинктивно
уперлась в пол, нащупывая тормоз, и руки потянулись ухватиться за руль.
Сани сносило с дороги в сторону, как относит течением плот на бечеве.
Впрочем, Огастин скоро убедился, что такого типа сани, видимо, и не
предназначены для того, чтобы двигаться по прямой, как движется устойчивый
экипаж на колесах: им, должно быть, так и полагалось раскатываться и
скользить боком и даже съезжать к обочине. А как только они спустились с
холма и опасность свалиться с кручи миновала, Франц позволил саням и вовсе
съехать с дороги. Он словно нехотя пустил лошадь в галоп прямо через поле:
сани кидало и швыряло из стороны в сторону, полозья скрипели, холодный
чистый воздух бил в лицо, сани бешено неслись через пустынное
неогороженное пространство.
Когда Огастину удалось наконец расслабить невольно напрягшиеся мускулы
и он покорно, как беззащитное дитя, подчинился движению, он почувствовал,
что и мозг его (в гармонии с телом) почти младенчески-блаженно пуст. Ему
неудержимо захотелось петь. Не какую-нибудь знакомую песню или мелодию, а
просто громко щебетать что-то во славу Мици, как щебечут птицы в пору
любви, как распевала Полли, когда он вез ее в Мелтон. И хотя, слушая
Вальтера, он его, казалось, не слышал, теперь последние, лишенные смысла
слова его тирады внезапно зазвенели у него в ушах: "Шахт! Шахт! Доктор...
Яльмар... Шахт..." и он начал повторять их вслух нараспев, а потом,
оборвав себя, заговорил:
- "Яльмар"! Какое немыслимо смешное имя! Ручаюсь, что он причесывается
на прямой пробор, верно, Франц?
Но Франц не слышал его вопроса: его мысли были далеко, где-то в
прошлом... они унеслись к тем четырехлетней давности дням, когда фон Эпп
пошел крестовым походом против "красных", чтобы выгнать их из, Мюнхена...
Накануне вечером отцу вдруг вздумалось похваляться тем, что Франц тоже
не остался в стороне, как будто не было ясно само собой, что Франц не мог
не завербоваться. В конце концов, ему тогда уже исполнилось шестнадцать и
его кое-чему обучили в кадетском корпусе! Он был не моложе своего друга
Вольфа, а отважный Вольф уже полгода сражался среди латвийских болот. Да и
немало однокашников Франца из кадетского корпуса встали тогда под знамена
фон Эппа. Даже братишка Вольфа Лотар, младший сын бывшего губернатора
Шейдемана, тоже хотел записаться добровольцем, и они бы взяли его, если бы
он выглядел чуть-чуть постарше... но у него даже голос еще только начал
ломаться.
Почему же Францу было так неприятно, когда отец вечером принялся все
это выкладывать... В конце концов, что бы тогда ни произошло, теперь уже
нельзя говорить, что это было с "ним", с Францем: все это случилось с
ребенком, с мальчишкой, с шестнадцатилетним мальчишкой; никто не виноват,
что он был еще так незрел... Но теперь-то он уже не мальчишка.
Толлер... Накануне вечером отец и их гость упомянули это имя (имя
молодого командира "красных"), и оно разбередило что-то в душе Франца.
Это произошло в тот день, когда "красные" внезапно атаковали их и в
течение нескольких часов Франц был пленником Толлера. Что же так
мучительно саднило теперь? Отвратительный привкус близкой, неминуемой
смерти на губах, когда он их облизывал (а он каждую секунду облизывал их,
стоя со связанными за спиной руками в ожидании смерти)?
Не это? Так _что же_ тогда?
После весенней операции - ружейной пальбы, взрывов гранат, волнений и
страха - майский день 1919 года был днем окончательного триумфа Белых Сил,
днем победы, днем торжества. Они триумфально, с винтовками на плечо,
прошли по Мюнхену: по широкой, но разбитой, замусоренной Людвигштрассе,
потом парадным гусиным шагом через Одеонеплац - между Резиденцхалле и
монументальным Фельдхеррихалле, - потом по узкому каньону Резиденцштрассе,
потом миновали Макс-Иозефсплац и вышли на готическую Мариенплац. Там под
открытым небом была отслужена месса и благодарственный молебен. Красный
флаг был низвержен, и "наш дорогой бело-синий флаг" старой Баварии снова
взвился над городом.
Казалось, вот и все; казалось, теперь добровольцы, такие, как школьник
Франц, могут вернуться домой. Но, по-видимому, это было еще не все: Мюнхен
требовалось не только освободить, но и очистить...
Вот это "очистить"... Внезапно руки Франца, державшие вожжи, задрожали,
и скакавшая галопом лошадь захрапела, закинув голову, ибо двадцатилетний
Франц вдруг опять почувствовал себя шестнадцатилетним, заново переживая
то, что произошло с ним в его отроческие годы, то, что он так старался
забыть.
18
Тот триумфальный майский день был позади. Мюнхен уже полностью в руках
"белых", но все еще бурлит...
Франц, сидя между сестрой и Огастином, машинально правил санями, но
мысленно был далеко в прошлом, в огромном враждебном многоквартирном
мюнхенском доме, позади пивной "Бюргерброй", на противоположном берегу
Изара. Занималось утро, и он был совершенно один и чувствовал себя
потерянным.
Этому молодому кадету никогда не доводилось еще бывать в подобных
местах, жилища городской бедноты были ему прежде незнакомы даже с виду. А
теперь он остался здесь один, - один в этом лабиринте темных, бесконечно
длинных, пахнущих сыростью коридоров, ветхих лестниц и никогда не
растворяемых окон, один среди доносившихся из темноты бесчисленных злобных
голосов, повторявших на разные лады: "Толлер! Толлер!" - среди непривычных
для него (маленького Франца) свирепых угроз и брани, от которых кровь
стыла в жилах.
Франц попал сюда вместе с отрядом, отправленным на розыски Толлера, так
как считалось, что Толлер должен скрываться в одном из таких домов.
Большинство красных вождей были уже схвачены и расстреляны или забиты до
смерти, но Толлер, эта еврейская свинья, спрятался! Отряд прихватил с
собой Франца, потому что только ему одному довелось встретиться однажды с
Толлером лицом к лицу.
Это произошло в тот день, когда Франц оказался пленником Толлера, в тот
день, когда "красные" внезапно атаковали их в лоб, а работницы одного из
местных военных заводов, вооружившись, напали на них с тыла; почти всем
"белым" удалось спастись через Пфаффенхофен, но Франц стойко не покидал
своего командира, до тех пор пока... _Гоп-ля!_ - ловкий командир вскочил
на подножку паровоза и смылся из города, а Франц вместе с немногими не
покинувшими командира был схвачен.
Потом их привели и поставили перед кровожадным Толлером - невысоким,
стройным молодым ученым-людоедом с большими трагическими карими глазами и
темными курчавыми волосами. Они понимали, что теперь-то их наверняка
расстреляют. Но вместо этого Толлер произнес что-то очень чувствительное,
и какой-то дюжий матрос развязал белокурому ребенку (Францу) руки и
поделился с ним своей порцией сосисок, после чего Франц разревелся тут же,
на глазах у Толлера, и Толлер отпустил их всех целыми и невредимыми на все
четыре стороны, еврей паршивый!
И вот теперь здесь, на рассвете, едва начинавшем проникать сквозь серые
стекла, они обшаривали этот дом в поисках укрывавшегося где-то Толлера, и
он, Франц, пришел сюда, чтобы опознать его, если он будет найден.
- Отворяйте! _Отворяйте!_
Двери редко отворялись сразу, и сержант вынужден был снова и снова
колотить в них сапогом. За отворявшимися дверями были комнаты с
вспученными, провисшими потолками и поспешно зажженными лампами. Темные
комнаты, плотно заставленные кроватями от одной облупленной стены до
другой. Комнаты, из которых веяло гибелью, комнаты с вытертыми тюфяками на
кроватях, выдерживающих костлявый груз целых семей, ночь за ночью плодящих
на них бесчисленное тощее потомство, смердящее из темноты ненавистью и
мочой.
Но они так и не нашли Толлера, и теперь Франц по какой-то причине был
оставлен здесь, в темноте, стеречь лестницу, а весь остальной отряд
двинулся куда-то дальше...
Погруженный в свои воспоминания, Франц повернул сани в сторону леса;
нырнув под деревья, сани вылетели на широкую просеку, и Огастин в своем
снежном, метельном, любовном упоении испустил громкий охотничий крик. При
этом совсем зверином, ликующем крике по осунувшемуся, затравленному лицу
Франца прошла дрожь, ибо в это мгновение все новые и новые странные,
призрачные фигуры в похожих на саваны ночных одеяниях наступали на него из
серого полумрака - надвигались все ближе и ближе, теснили, и под напором
этой волны его уже начало относить в сторону... как вдруг какая-то женщина
молниеносным движением дернула у него из рук винтовку, а какой-то ребенок,
вывернувшись неизвестно откуда, вцепился ему в ногу зубами, и винтовка,
падая, оглушительно, смертоносно выстрелила прямо в эту гущу тел - в
женщин и детей... Треск выстрела... И вой...
Дрожь, пробежавшая по лицу Франца, осталась незамеченной Огастином:
наклонившись вперед, так как Франц загораживал от него Мици, Огастин
старался заглянуть ей в лицо. Ага! В ответ на его благородный, британский,
его ликующий звериный крик ее порозовевшие от мороза губы улыбнулись.
Огастин, очень довольный, снова выпрямился на сиденье.
Мици улыбнулась... Но почему улыбка словно бы застыла на ее губах?
Почему казалась она просто оледеневшим изгибом губ - безрадостным,
бесчувственным?
Когда в детстве Мици удалили катаракты в обоих глазах, ее зрение без
очков (ах, эти очки, она никогда не станет носить их на людях!),
позволявших ей различать очертания предметов, ограничивалось всего лишь
мраморной игрой света и тени. Но сегодня с утра, с момента пробуждения, ее
к тому же стали мучить плавающие перед глазами черные диски - они не
исчезали даже в очках. А сейчас эти плавающие диски начали сливаться в
одно темное непрозрачное облако, частично застилавшее ее поле зрения. И
это темное облако стало мгновениями излучать по краям ослепительные,
голубоватые вспышки... А границы облака расширялись... Потому что _оно
приближалось_... Время от времени оно как бы рывком надвигалось на нее,
захватывая все больше и больше пространства (а захватив, затемняло его
совсем!).
Полгода назад один ее глаз совершенно внезапно, без малейших признаков
надвигающейся катастрофы, полностью утратил свои функции, перестав быть
органом зрения. "Сетчатка отслоилась", - сказали ей. Но в этом глазу
зрение и прежде было слабее, независимо от катаракты, поразившей оба
глаза, и доктора так уверенно обнадеживали ее относительно другого, лучше
видевшего глаза! До этой минуты Мици безоговорочно верила им. Но что, если
сейчас то же самое происходит и с ее вторым, "хорошим" глазом? Что, если
через несколько часов или минут - отчасти, быть может, из-за этой тряски в
санях - она ослепнет совсем, навсегда?
Вот почему, от предчувствия какой беды - омертвевшей пустой оболочкой,
из которой упорхнула жизнь, - застыла улыбка на губах Мици, когда она
молча взмолилась: "О матерь божия!.. О матерь божия!.. Заступись за
меня..."
А сани, скользя и подпрыгивая, неслись вперед, и три обособленных в
своей духовной сути существа, тесно прижавшись друг к другу, согласно
кренились то вправо, то влево, как одно нерасторжимое целое. Вперед и
вперед, сквозь белизну и мрак бесконечного, отягощенного снегом леса.
Под сладкий серебряный перезвон бубенцов, будивший бессчетно
повторяющиеся и равномерно затихающие отголоски, под одинаковую для всех
троих музыку саней и леса.
19
Когда они наконец добрались до Ретнингена, Франц был немало удивлен,
застав там доктора Рейнхольда. Знаменитый юрист был человек весьма занятой
и редко посещал дом своего брата, но сейчас Франц, едва вступив в холл,
отчетливо услышал характерные модуляции его голоса.
Голос долетал из открытой двери библиотеки, на пороге которой,
приветствуя их, уже появился доктор Ульрих.
- _Два_ выстрела! - патетически гремел взволнованный голос. - Прямо в
потолок! _Пиф-паф!_ Признаться, редкостный способ привлечь к себе внимание
председателя собрания... И конечно же, взоры _всех_ обратились к нему, а
он стоял, выпрямившись на маленьком пивном столике, и вокруг все эти
вельможи в полном параде - а он в грязном макинтоше, из-под которого
торчали черные фалды фрака, совсем как официант, собравшийся домой. И в
одной руке громадные карманные часы "луковица", и еще дымящийся пистолет -
в другой...
Из библиотеки доносился приглушенный гул возбужденных голосов, Франц
что-то бормотал, извиняясь за родителей, которые не смогли приехать, но
доктор Ульрих в неистовой спешке, не дав ему договорить, потащил их всех,
едва они освободились от шуб, в переполненную гостями библиотеку и усадил
в кресла.
- Ш-ш-ш! - взволнованно предостерег он их. - Рейнхольд был в Мюнхене,
он видел все собственными глазами! Он выехал оттуда на рассвете и только
что добрался сюда через Аугсбург. Они все там в полном сборе - Людендорф,
Кар, Лоссов, Зейсер, Пехнер...
- Ты все путаешь, Ули! Все дело в этом Гитлере! - жалобно сказал
Рейнхольд. - Я ведь уже говорил тебе!
- ...Да, и Отто Гитлер тоже, - поспешно добавил доктор Ульрих. - Один
из людендорфовской шайки, - пояснил он.
- _Адольф_ Гитлер... - поправил брата Рейнхольд. - Но только не "_и_
Адольф Гитлер _тоже_", как я все время пытаюсь тебе втолковать, пока ты
бегаешь туда-сюда. Этот ничтожный болтун Гитлер всем им утер нос и
выдвинулся на первое место! Что такое Людендорф сегодня? А Кар? Пшик! - Он
презрительно щелкнул пальцами. - Уже несколько месяцев оба они преданно
таскались за Гитлером по пятам, и каждый наделялся использовать эту
безмозглую башку и язык шамана в своих собственных целях, а теперь Гитлер
взял и опрокинул все их расчеты!
- Могу себе представить, как комично это выглядело, - благодушно
заметил кто-то.
- Да как раз напротив! - Доктор Рейнхольд был явно озадачен. - Каким
образом мог я внушить вам такое ошибочное представление? Вовсе нет, это
выглядело в высшей степени внушительно! _Жутко_, если угодно, - мизансцена
в духе Иеронима Босха, но уж никак не комично, отнюдь нет!
Слушатели понемногу успокоились и приготовились внимать дальше.
- Зал был битком набит - и все по специальным приглашениям: на
сообщение Большой Важности. Присутствовали все, кто хоть что-нибудь
значит, включая наш баварский кабинет в полном составе, ну и Гитлер,
конечно, тоже, он каким-то образом ухитрился получить приглашение...
- Где это происходило и когда? - шепотом спросил Франц Ульриха.
- Этой ночью. В Мюнхене.
- Но где?
- Ш-ш-ш! В "Бюргерброй". Кар снял там самый большой зал.
- Все мы в какой-то мере догадывались, зачем нас созвали. Будет
провозглашена монархия, или независимость Баварии, или, быть может, и то и
другое... и даже федерация с Австрией. Но Кар, казалось, не спешил
добраться до сути дела. Он все бубнил и бубнил. Его маленькая квадратная
головенка (ведь антропометрически этот малый - хрестоматийный пример
пещерного человека) склонялась все ниже и ниже на его необъятную грудь, и
я уже начал опасаться, что он уронит ее себе на колени! Он выглядел
совершенным мертвецом, и только эти его маленькие карие глазки, отрываясь
от записок, поглядывали время от времени на нас, как две мышки из норок!
_Восемь пятнадцать... восемь двадцать..._ бубнит и бубнит... _Восемь
двадцать пять..._ и по-прежнему все еще ничего не сказал... _восемь
двадцать восемь, восемь двадцать девять_ - и тут вы бы поглядели на
оскорбленное лицо Кара, когда его речь внезапно прерывается этим
неподражаемым _пиф-паф_!
Рейнхольд мелодраматически умолк, явно ожидая, чтобы кто-нибудь задал
ему вопрос.
- И что же произошло потом?
- Гробовая тишина. Сначала мгновение гробовой тишины! Но часы в руке
Гитлера выглядели не менее красноречиво, чем его пистолет. Вместе с ударом
часов, пробивших восемь тридцать, он спустил курок, и в ту же секунду
двери распахнулись, и в зал вломился молодой Герман Геринг с отрядом
пулеметчиков! Стальные шлемы выросли повсюду как из-под земли; возле
каждой двери, возле каждого окна - везде, по всему залу. И вот тут уж
начался кромешный ад! Крики, вопли, треск стульев, звон стекла... И все
это вперемешку с визгом, который обычно издают женщины в дорогих мехах.
Гитлер соскочил со стола и с револьвером в руке начал пробиваться
вперед. Два дюжих геринговских молодчика помогли ему вскочить на эстраду и
отпихнуть в сторону Кара. И теперь уже Гитлер стоял там и глядел на нас...
Вы знаете, как он таращит глаза и буравит вас психопатическим взглядом?
Видели вы когда-нибудь эту долговязую и вместе с тем странно коротконогую
фигуру? ("А вы, друг мой, случайно _не_ один ли _еще_ образчик пещерного
человека? - подумалось мне. - Во всяком случае, вы никак не принадлежите к
нордической расе...") Но вы не представляете, с каким обожанием пялились
на него из-под своих оловянных шлемов эти его гладиаторы, эти дюжие
тупицы, эти его солдаты-муравьи, а их там этой ночью был, казалось, целый
легион, можете мне поверить!
Тут снова на мгновение воцарилась такая тишина, что было слышно, как
Гитлер сопит - ну прямо как кобель, обнюхивающий суку! Он был чудовищно
возбужден. Оказавшись лицом к лицу с толпой, он всякий раз испытывает
самый настоящий оргазм - он не стремится увлечь толпу, он ее насилует, как
женщину. Внезапно он принялся визжать: "На Берлин! Национальная революция
началась - я объявляю ее! Свастика шагает! Армия шагает! Полиция шагает!
Все шагают вперед! (Голос доктора Рейнхольда звучал все пронзительнее и
пронзительнее.) Этот зал в наших руках! Мюнхен в наших руках! Германия в
наших руках! _Все в наших руках!_"
Разыгрывая свою пародию, доктор Рейнхольд окинул вызывающим взглядом
собравшихся, словно говоря: "Ну-ка, кто из вас посмеет двинуться с места?"
Ноздри его раздувались. Он продолжал: "Баварское правительство низложено!
Берлинское правительство низложено! Бог Вседержитель низложен! Да
здравствует новая Святая Троица: Гитлер - Людендорф - Пехнер! Хох!"
- _Пехнер?_ - недоверчиво произнес кто-то. - Этот... длинный,
косноязычный полицейский?
- Некогда тюремный надзиратель Штадельгейма, ныне - новый
премьер-министр Баварии! - торжественно провозгласил Рейнхольд. - Хох!
- И Людендорф... Значит, за всем этим скрывается Людендорф, - заметил
кто-то еще.
- Н-да-а... В том смысле, как хвост "скрывается" за собакой, - сказал
Рейнхольд. - Главнокомандующий трижды прославленной (несуществующей)
Национальной армии! Хох! А военным министром будет Лоссов. Уверяю вас,
когда Людендорф тоже поднялся наконец на эстраду, он дрожал от ярости:
было совершенно очевидно, что Гитлер обвел его вокруг пальца. Людендорф
понятия не имел о том, что готовится переворот, пока они не притащили его
сюда. Он произносил какие-то слащавые слова, но был при этом похож на
примадонну, которой перед выходом подставили за кулисами ножку.
- Ну, а сам Эгон Гитлер?
- _Адольф_, с вашего разрешения! Наш скромный пещерный австрияк? Он
очень немного хочет для себя! Всего-навсего... - Рейнхольд карикатурно
вытянулся в струнку. - Всего-навсего быть единоличным Верховным Диктатором
всего Германского рейха! Хох! Хох! Хох!
Кто-то из слушателей презрительно фыркнул.
- Друг мой, но вы бы побывали там! - сказал Рейнхольд, поглядев в его
сторону. - Я не в состоянии этого понять... Честно признаюсь, не в
состоянии! Я буду рад, если вы, умные головы, объясните мне все это!
Гитлер удаляется для приватного, под дулом пистолета, разумеется,
"совещания" с Каром и компанией, так как Кар и Лоссов пребывают в полной
растерянности и практически находятся под арестом, а молодой роскошный
Герман Геринг, звеня и сверкая медалями, остается с нами, чтобы нас
развлекать! Но вот Гитлер возвращается: он сбросил свой плащ, и его
божественная особа полностью открылась нашим взорам! Наш Титан! Наш новый
Прометей! - в мешковатом фраке с хвостом чуть ли не до щиколоток - das
arme Kellnerlein! [бедный официантишка! (нем.)] Он снова держит _речь_:
"Ноябрьские преступники", "доблестный фатерланд", "победа или смерть", ну
и прочая брехня. За ним говорит Людендорф: "На Берлин - обратного пути
нет..." Это же полностью расстраивает сепаратистские планы роялиста Кара,
подумалось мне, и как раз в нужный момент! Теперь принц Рупрехт остается
не у дел, он пропустил свой выход... Однако же нет! Потому что тут Гитлер,
широко известный своими антироялистскими взглядами, выдавливает из себя
нечто хвалебное - но сознательно еле слышное - по адресу "Его Величества",
в ответ на что Кар всхлипывает, падает в его объятия и тоже лепечет что-то
о "кайзере Рупрехте"! Людендорф, по счастью, не слышал ни того, что
пробормотал Гитлер, ни того, что пролопотал Кар, - иначе его, конечно,
разорвало бы на куски от злости. Ну тут все начинают пожимать друг другу
руки, после чего слово берет Государственный Комиссар барон фон Кар, а за
ним главнокомандующий - генерал фон Лоссов, а затем начальник полиции -
полковник фон Зейсер, и все они, как один, лижут сапоги бывшему
австрийскому ефрейтору! Все клянутся ему в верности! Впрочем, на месте
Гитлера я бы не поверил ни единому их слову... Совершенно так же, как на
месте Рупрехта не поверил бы новоявленным верноподданническим чувствам
Гитлера.
Но хватит о подмостках и действующих на них профессиональных
комедиантах. Мы, аудитория, все повскакали с мест и глупо выражаем криками
свой восторг. "Рейнхольд Штойкель, - твержу я себе, - ты, знаменитый
юрист, трезвая голова, ты видишь - это же не политика, это опера. Каждый
играет какую-то роль - все играют, все до единого!"
- Опера или оперетка? - раздался чей-то голос позади Рейнхольда.
Рейнхольд повернулся в кресле и внимательно поглядел на вопрошавшего.
- Ага, вот в этом-то и вопрос! Но сейчас еще рано давать ответ, -
медленно произнес он. - Впрочем, _сдается мне_, там было что-то, о чем я
уже пытался намекнуть, - что-то не вполне человеческое. Вагнер, спросите
вы? Что-то в духе его ранних, незрелых вещей, в духе "Риенци"? Возможно.
Во всяком случае, партитура была явно в духе _вагнеровской школы_... Все
эти солдаты-муравьи, все эти жуткие воодушевившиеся человекоподобные
насекомые и эти угодливые кролики и хорьки, стоящие на задних лапках... И
над всем этим Гитлер... Да, это был Вагнер, но Вагнер в постановке
_Иеронима Босха_!
Рейнхольд произнес все это с такой глубокой серьезностью, понизив голос
на последних словах до зловещего шепота, что по спинам слушателей пробежал
холодок и в комнате воцарилось молчание. Доктор Рейнхольд недаром снискал
себе славу своими выступлениями в суде.
20
Доктор Ульрих разводил пчел, и маленькие медовые пирожные (поданные к
ликеру) были фирменным блюдом дома. "Восхитительно! - восклицали гости. -
Бесподобный деликатес, так и тает во рту!" Англичанин Огастин был просто
шокирован, слушая, как _мужчины_ предаются неумеренным восторгам по поводу
еды.
- Гитлеру пришлись бы по вкусу твои пирожные, Ули, - сказал кто-то.
- Но Гитлер обожает все сладкое и липкое, - возразил кто-то другой. -
Этих прелестных малюток он бы не сумел оценить. - И говоривший причмокнул
губами.
- Верно, потому у него такой землистый цвет лица. - Кажется, это изрек
сам доктор Ульрих, который до сегодняшнего вечера едва ли даже слышал
когда-нибудь имя Адольфа Гитлера.
- А никто не знает, когда Гитлер подстриг себе усы? - неожиданно
спросил Франц у своего соседа. Оказалось, что этого не знает никто. - Дело
в том, что, когда я впервые его увидел, усы у него были длинные, висячие.
- Неужели?
- Он стоял на тротуаре и ораторствовал. Но никто его не слушал, ни
единая душа: все проходили мимо, словно он был пустое место. Это меня
просто обескуражило... Но конечно, я был тогда еще мальчишкой, - как бы
оправдываясь, пояснил Франц.
- Представляю себе, как это должно было вас смутить, барон, -
сочувственно произнес доктор Рейнхольд. - И как же вы поступили? Собрались
с духом и тоже прошли мимо? Или остановились и стали слушать?
- Я... Я как-то не решался поступить ни так, ни эдак, - признался
Франц. - Уж очень это выглядело неловко. Я, разумеется, подумал, что это
какой-то умалишенный - он, право, казался _совершенно_ сумасшедшим. В
конце концов, чтобы не проходить мимо него, я повернул обратно и пошел по
другой улице. На нем был старый макинтош, такой мятый, словно он всегда
спит в нем не снимая, но при этом он был в высоком крахмальном воротничке,
какие носят мелкие государственные чиновники. Волосы висели длинными
космами, глаза дикие, выпученные, и мне показалось, что он подыхает с
голоду.
- Белый крахмальный воротничок? - переспросил доктор Рейнхольд. -
Возможно, что он его тоже не снимает на ночь. Этот _чиновничий воротничок_
значит для него не меньше, чем для монарха-изгнанника титул "Ваше
Величество" в устах ростовщика. Или для побежденного генерала возвращенный
ему меч. Или смокинг для англичанина-эмигранта, высаженного на папуасском
берегу! Это символ его неотъемлемого наследственного права на пожизненную
принадлежность к Низшим Слоям Среднего Сословия. Хох!
- В этот день мне положительно не везло, - с кривой усмешкой проговорил
Франц. - Свернув на соседнюю улицу, я тотчас наткнулся еще на одного
пророка! _Этот_ был одет просто в рыболовную сеть и считал себя святым
Петром.
Доктор Рейнхольд понравился Огастину: интеллектуально он явно
принадлежал совсем к другому разряду людей, чем Вальтер и Франц
(примечательно, что сам Франц разительно менялся в обществе доктора
Рейнхольда!). Выбравшись из кресла, в которое его усадили, Огастин подошел
к доктору Рейнхольду и без особых околичностей принялся рассказывать ему о
мальчике из одной с ним приготовительной школы, который не просто
воображал себя богом - он это знал. У него не возникало ни малейших
сомнений на этот счет. Но будучи Всемогущим Богом (при этом он был
тщедушный, робкий, вечно весь измазанный чернилами), он почему-то не любил
признаваться в этом публично, даже когда кто-нибудь большой и важный,
имевший право без всяких экивоков получить ответ хоть от самого господа
бога (к примеру сказать, староста или капитан крикетной команды),
приступал к нему с вопросом: "Лейтон Майнор! В последний раз спрашиваю
вас: Бог вы или не Бог?" Он стоял, переминался с ноги на ногу, краснел, но
нипочем не хотел сказать ни "да", ни "нет"...
- Может быть, он стыдился своей божественности? Принимая во внимание то
состояние, до которого при его попустительстве дошла вселенная?..
- Нет, не думаю, н-н-нет, скорее, он считал, что если вы сами не
способны увидеть того, что так явно бросается в глаза, то не дело бога
поднимать вокруг этого шумиху и вроде как бы заниматься саморекламой.
Доктор Рейнхольд был восхищен:
- Ну _конечно же_! Бог, воплотившийся в английского мальчика, никоим
образом не мог вести себя иначе! Собственно, все вы так себя ведете. - И
он кротчайшим голосом неожиданно задал Огастину вопрос: - Господин
англичанин, ответьте ...


