Сигрид Унсет. Улав, сын Аудуна из Хествикена

страница №22

лишь для таких
мучений - остаться с твоей Сесилией да с моим нагулышем на руках, - ты на
чужой стороне, а мы трое одни, беззащитные... Тогда я, верно, пожелала бы
вернуть то время, когда лежала здесь и ждала, что моя спина вовсе сгниет.
Она протянула к нему руки. Улав отвернулся, лицо его было по-прежнему
холодным и застывшим, но он взял ее за руку.
- Тогда пусть будет по-твоему.



14



Год спустя, в начале великого поста, Турхильд, дочь Бьерна, уехала
домой в Рундмюр. И сразу же по всей округе прошел слух: ей пришлось
поспешить с отъездом, потому что у нее будет ребенок от Улава, сына
Аудуна.
Случись такая беда с другим человеком, который из года в год живет
вдовцом при живой жене, никто не стал бы осуждать его вслух. Напротив,
лучшие люди в округе урезонивали бы несмышленую молодежь да взрослых
людей, тех, что не знают добрых обычаев, - мол, чем меньше говорить о том,
тем лучше. Улав знал это. Но он знал также, что раз речь идет о нем, это
совсем иное дело. Ведь он был для них почти что волк в овечьем стаде. Хотя
он вроде бы и не причинил здесь никому зла. Иной раз люди все же
призадумывались и вспоминали, что имя свое он не запятнал и ничего худого
прежде за ним не водилось, просто слыл он человеком неприятным и
нелюдимым.
За то короткое светлое время, когда у них появилась Сесилия, до того
как стало ясно, что рождение ребенка стоило матери остатка здоровья, люди
в округе переменились к нему, помягчели. Теперь, когда это страшное
проклятие - то, что дети в Хествикене не рождались живыми, - было снято с
него, соседи, которые были ровней ему, радовались вместе с ним. Они
думали, что теперь он, быть может, станет водиться с людьми, не будет
таким сычом - ведь прежде он мог убить веселье в доброй компании: сядет
себе и уставится молча в одну точку. Но Улав не умел пойти людям
навстречу, взять протянутую руку, он так и остался несговорчивым упрямцем,
с которым всякому становилось не по себе.
И тут наружу вышло то, за что его все осудили. Покуда жена лежала
недвижимо, измученная одними родами тяжелее других, он греховодничал со
служанкой в своем же собственном доме. Ясное дело, он водил с нею шашни не
один год, говорили люди, иные вспоминали, как Улав привозил ей подарки из
города, слишком дорогие для служанки. Он помог ей вырастить ребятишек
Бьерна и Гудрид, пахал и засеивал ее землю в Рундмюре, куда она теперь
воротилась. От Рундмюра до Хествикена было рукой подать - так что им то
было не помеха, люди видели, как она ходит, тяжело покачивая отяжелевшими
бедрами, - таскает ведра от избушки к хлеву, тащится на опушку леса - путь
туда от ее дома неблизкий, - обдирает кору с деревьев, ветки. Тут же стали
вытаскивать на свет божий все, что можно было сказать про Бьерна, сына
Эгиля, и Гудрид.
Ближайшие родичи Улава в этих краях - Сигне из Шикьюстада и Уна из
Рюньюля - водились с ним до последнего времени и пытались извинить своего
троюродного брата. Но теперь и они умолкли и только мрачнели, когда при
них упоминали имя Улава из Хествикена.


Улаву было известно почти все, что говорили про них с Турхильд. На
исповеди отец Халбьерн спросил его, все ли он сказал. Тут он узнал, какая
про них шла молва: мол, у них с Турхильд это тянется уже многие годы, а
иные говорили, будто он отец младенца, которого Лив, дочь Турбьерна,
родила в том году в Хествикене.
Было воскресенье. Вот уже несколько недель Улав не осмеливался ездить
со всеми в церковь. Он вышел на тун. Наступила оттепель, на дворе у него
стоял ушат, вода в нем растаяла поверх льда. Улав ненароком наклонился над
ушатом и увидал в воде свое отражение. Неясный, расплывшийся лик,
возникший перед ним в темной глубине, походил на лицо прокаженного. На
обветренной коже бледность выступала, будто пятна инея, а белки глаз были
красны, как кровь. Увидев свое лицо, Улав еще более помрачнел.
Ему казалось облегчением, что весь год церковь будет закрыта для него,
- теперь ему было тяжко ходить к обедне с непрощеным грехом на душе.
Однако быть на время отлученным от церкви оказалось еще горше. Он думал,
что тяжкое наказание за нарушение обета супружеской верности хоть немного
поможет ему залечить старую рану. Но теперь ему казалось, что новый грех
был лишь продолжением старого.
Ведь только в одном он прежде верил себе: ничто на свете не заставит
его нарушить верность Ингунн.
Ни слова не было сказано меж ними об измене, однако он знал, что она
знает.
Из-за этого всего он вдруг как-то сразу почувствовал, что у него больше
нет сил возиться с Ингунн. С той поры, как он прошлою весною сказал ей,
что не может больше жить, нося в душе непрощеный грех, каждый день
порождал новый грех. Она же заставляла его терпеть все это ради нее и
мальчика. Хворая, измученная, она взяла над ним верх - ни один мужчина,
достойный называться мужчиною, не станет перечить женщине, вся жизнь
которой была сплошною мукою.
А унижаться перед нею, снова говорить об этом он не мог. Он делал вид,
будто ничего меж ними не было сказано, так же ходил за нею долгими ночами,
как и прежде. Но теперь, когда терпение и любовь иссякли в его сердце, это
было ему в тягость. Теперь он каждый день чувствовал, как он устал и
обессилел от бесконечных ночных бдений, от духоты и дурного воздуха,
исходившего от постели больной. И каждый раз как он замечал, что стал
забывчив, недогадлив и неловок, когда ходил за больною, великую горечь в
его душе пополняли новые капли горечи.


В ночь на праздник летнего равноденствия он вышел под утро на двор
подышать ночною прохладой, перед тем как улечься спать. Ингунн наконец
заснула.
Улав вышел за порог и встал почти у самых дверей. Было светло и тихо,
все вокруг заволокло серой дымкой. Рыбакам было еще не время возвращаться,
все в усадьбе спали. Тут он заметил, что над крышею поварни тянется
тоненькая струйка дыма. Потом из дверей вышла Турхильд, дочь Бьерна, и
выплеснула на землю щелок из котла. Мокрые волосы падали ей на плечи
темными густыми прядями. Улава всегда трогало, что Турхильд старается быть
опрятной, несмотря на свою тяжелую долю. Она всегда вставала первою, а
ложилась последней, и потому успевала мыть и заплетать в косы свои волосы
и чинить одежду даже среди недели. А Ингунн перестала это делать менее чем
через четыре года после свадьбы.
Улав подошел к Турхильд, и они потолковали о том о сем. Они невольно
говорили шепотом - ведь вокруг стояла тишь, не слышно было ни звука, кроме
щебетанья ранних птиц, что начинали просыпаться. Он отвечал ей, а глаза у
него слипались. Надо было идти спать.
- Может, ты ляжешь на мою постель? - спросила служанка. - Там тебе
будет спокойнее. - Летом она с ребятишками спала на чердаке.
В иное время Турхильд жила в доме, где его родители поселились сразу
после женитьбы. Этот маленький старый дом стоял в сторонке на краю туна в
один ряд со скотными дворами, под горою Хестхаммарен на восточной стороне
долины. Улав починил дом, проконопатил его хорошенько, но внутри было
очень тесно.
Турхильд пошла вместе с ним, вытащила шест, что был у нее вместо
засова. Воздух в комнате пахнул ему в лицо, как свежее дыхание; пол был
устлан можжевеловыми ветками. Горница была не шире постели, стоявшей у
щипцовой стены. В полумраке на ней белели белоснежные овечьи шкуры, на
стенах висели венки из цветов, отгонявших мух и прочих насекомых. Перед
тем как перебраться на сеновал, она хорошенько прибралась в доме.
Она велела ему сесть на край постели, чтобы снять с него башмаки. Улаву
казалось, что сон поднимался с чистого, душистого пола и обволакивал его,
будто сладостная теплая волна. Уже засыпая, он сел, а потом опрокинулся на
постель и почувствовал, как Турхильд положила его ноги на постель и укрыла
его одеялом.
Когда он снова пришел в себя, то увидал в раскрытую дверь, как желтое
вечернее солнце освещало выгон перед домом. Возле него стояла Турхильд,
протягивая ему чашу, полную теплого парного молока. Он прильнул к чаше и
все пил, пил без конца.
- Поспал немножко? - спросила Турхильд, взяла у него из рук пустую чашу
и ушла.
У постели стояли его башмаки, мягкие, начищенные до блеска тюленьим
жиром. Рядом с ним лежал его будничный кафтан, еще влажный на груди - она
смыла с него пятна, а дыру, что была на кафтане, когда он снимал его, она
залатала.


Так уже повелось, что он в это лето стал все чаще приходить в домик к
Турхильд отсыпаться после бессонной ночи. И каждый раз после того, как ему
удавалось хорошо отдохнуть, он чувствовал, как тяжело ему снова
бодрствовать всю ночь; он словно изголодался по сну и не мог им
насытиться. "Да ведь я недосыпал многие годы", - думал он.
Турхильд приходила его будить и приносила ему поесть. Если он,
укладываясь в постель, снимал с себя мокрую одежду, то к утру она была
высушена, а все дыры зачинены. Улав просил ее не брать на себя чужую
работу, ведь об этом должна была заботиться Лив, хотя она редко делала
это. Турхильд, мол, и без того приходится нелегко. Девушка в ответ
улыбнулась и покачала головой.
И тут в нем поднялось желание овладеть ею, хоть раз в жизни
почувствовать, что значит держать в объятиях здоровую женщину и не бояться
дать волю страсти. Но ему казалось, что он на самом деле никогда
по-настоящему не желал этого. В то утро, когда он протянул руку и схватил
ее, он ждал, что она оттолкнет его, а может, рассердится. Но она покорно
прильнула к нему, даже не вздохнув.
Осень и зиму он будто ходил по дну моря и черного тумана. Он опротивел
сам себе, а иногда и она становилась ему противна, и выбраться из этой
трясины он не мог. Вот она переберется в дом вместе с ребятишками, и все
кончится само собой, утешал он себя. Но не тут-то было.
С раннего утра до позднего вечера он был с Ингунн. Из дому он ушел лишь
один-единственный раз на неделю во время охоты на молодых тюленей. Теперь,
когда он изменил жене, прежняя горечь, которую он питал к ней,
представлялась ему дьявольским искушением, которому он уступил. Ингунн,
Ингунн, голубка моя, как я мог обмануть тебя, когда ты лежишь здесь,
терпеливая, добрая и беспомощная, как зверь с перебитым хребтом! Вот чем
кончилась наша любовь, не думал я, что изменю тебе.
Каждую ночь, закутав ее в одеяло и овечьи шкуры, он носил ее на руках,
как ребенка, чтобы хоть немного дать отдохнуть ей от лежания в постели.
Чем больше он уставал, мерз, недосыпал, тем легче становилось у него на
душе.
С того злосчастного утра он почти что ни словом не перемолвился с
Турхильд, а ведь за все эти годы она была единственным человеком, с
которым он иногда беседовал как со взрослым, равным себе. Он помнил об
этом, помнил обо всем, что сделала для него Турхильд, которой он так
отплатил. Оправдать свой поступок ему было нечем. До него она не знала
мужчин, не видела в жизни ничего, кроме черной работы на благо других, и
ни разу не пожаловалась на свою тяжкую долю. А сейчас он не хотел говорить
с нею и не давал ей говорить с ним; в глубине души он хорошо знал, что она
долго таила в себе и почему эта строгая, честная, уже немолодая женщина
позволила ему, не противясь, овладеть собой. Он видел это по ее ласкам. Но
если б она забылась хоть раз и высказала ему это, он задохнулся бы от
стыда.
Он думал и о Бьерне, ее отце. Будь он жив, он тут же зарубил бы его.


Он понимал, что от людей этого не скроешь. И в самое темное время года,
накануне рождества, стало ясно, что опасения его оправдались. В отчаянии
он чуть было не поддался страшному соблазну. Видно, все эти годы сам
дьявол вел его по зыбкой трясине, уводил его все дальше и дальше. Сперва
он принял иное обличье, наполовину спрятал свой мерзкий лик; теперь же он
повернулся к нему, сбросил личину и предстал перед ним как есть, во всем
своем естестве.
Он знал, что Турхильд сделает все, о чем бы он ни попросил ее. Прежде
случалось, что они вдвоем ходили в море на лодке. Она и теперь согласится,
если он позовет ее покататься. Даже если поймет, что он задумал, она не
откажет ему, он это точно знал. А в море всякое может случиться...
Ингунн он пощадит, она ничего о том не узнает. И ему не придется стоять
будто раздетому догола перед каждым человеком в округе - мол, глядите,
какой я жалкий и подлый. Ведь он и так целиком попал во власть к дьяволу,
так нечего теперь опасаться, что погубишь душу свою.
И все же нет! Пусть сатана смущает его, он ему скажет: нет. Такого
злодейства я не совершу, даже если ты мне уже уготовил место в аду. Знаю,
терять мне нечего - честь, надежду на спасение, на счастье с Ингунн,
которое я до сих пор оберегал, - все это ушло у меня из рук. И все же ты
меня не заставишь пойти на это. Я не сделаю Турхильд зла, кроме того, что
уже причинил ей. Даже ради Ингунн...
- Господи, смилуйся над нами! Пресвятая Мария, помолись за нас! Не за
меня. За себя я ни о чем не стану молить! Сжалься над ними, прощу тебя.
- Да теперь уже и поздно, - сказал он, усмехаясь, дьяволу. - Они уже
это заметили. Все мои домочадцы. Так что кончай впредь бормотать мне про
это. Заткнись! Получишь меня, когда придет время.
Как жутко тихо стало вокруг него. Челядинцы замолкали, как только
хозяин появлялся. За столом ели молча, разве иной вымолвит шепотом
словечко-другое. Улав сидел на хозяйском месте, служанка приносила еду и
ставила на стол. В ее поведении никто не замечал перемены, она так же
прилежно работала с раннего утра до позднего вечера, держалась все так же
прямо и по-прежнему была легка на ногу. Хотя уже стало ясно видно, что она
теперь не одна.
Когда Турхильд входила в горницу, Ингунн отворачивалась к стене.
С той поры как наступил новый год, прошло уже немало времени,
приближался великий пост, а меж Улавом и Турхильд не было еще ни слова
сказано о том, что их ожидает. Но однажды, увидав, что она после дневной
трапезы пошла наверх в каморку над чуланом, он пошел вслед за ней. Она
вынимала сало из бочки и соскабливала с каждого куска черную корочку.
- Я думал о том, - сразу приступил Улав к делу, - что не смогу почти
ничего сделать для тебя, да и чем я могу тебе помочь! Хотя и постараюсь
сделать все, что могу. Вот я и решил отдать тебе усадьбу на худрхеймской
стороне - Аукен, что я купил пять лет назад. Я дам тебе на нее грамоту и
стану обрабатывать для тебя землю. В Рундмюре я тоже могу, как и прежде,
пахать землю и собирать урожай для тебя и твоей родни.
Турхильд постояла с минуту, глядя прямо перед собой, потом сказала:
- Ладно. Верно, мне лучше жить не здесь и не в Рундмюре.
- Тебе самой будет лучше, коли ты уедешь отсюда. Раз уж я так поступил
с тобой, - тихо сказал он.
- Аукен, - Турхильд взглянула на него. - Это немалый подарок для
женщины в моем положении, Улав!
- Там три земельных надела, да еще добрые пашни к югу от скалы, на
которой стоят дома. Но ведь ты знаешь, что люди там не жили целых двадцать
лет. А те, что брали у меня в аренду эту землю, хозяйничали там худо.
Турхильд повернулась к нему и протянула руку.
- Ну что ж, спасибо тебе, Улав. Я понимаю, что ты хочешь позаботиться
обо мне.
Улав сжал ее пальцы.
- С тобой я обошелся хуже, чем с кем-либо в своей жизни, - прошептал
он. - Ты вправе ждать от меня иной платы.
Турхильд глянула ему в глаза.
- В этом я виновата не меньше твоего, хозяин.
Он покачал головой, потом тихо спросил:
- А не тяжело тебе сейчас будет управляться здесь с таким большим
хозяйством?
- Вовсе нет. - Она слегка усмехнулась. - Может, мне теперь лучше уехать
из Хествикена?
Он неловко кивнул.
- Только ведь дома в Аукене обветшали, осели и крыши прохудились. Я
велю их подправить и новые крыши покрыть. До лета тебе туда переезжать
нельзя.
- Тогда я покуда побуду в Рундмюре, - сказала Турхильд.
- Да, я тоже иного выхода не вижу, - согласился Улав.
Неделю спустя Улав уехал из дому на несколько дней. Воротившись, он
узнал, что Турхильд переехала домой, поселилась в лачуге в Рундмюре. Улав
и не думал, что ему так сильно будет недоставать ее.


Не то чтобы его любовь к Ингунн стала меньше или изменилась. Это было
нечто, что выросло в нем помимо этой любви. Словно сквозь какую-то дымку
видел он жизнь, столь непохожую на его собственную, жизнь человека, что
идет рука об руку со здоровой, разумной женою, которая несет на своих
плечах часть их общей ноши, обо всем судит здраво и сил у нее не менее,
чем у него. И даже больше того...
Дети, сыновья и дочери, рождаются у них без конца, один за другим. И их
рождение не губит мать, не сводит ее медленно в могилу. И все же он не
желал иной судьбы, даже той, что представлялась ему в каком-то неясном
мареве. Ведь даже если бы он с самого начала, еще до того, как соединиться
с юной, хрупкой Ингунн, знал, что за приданое она принесет ему, все равно
он ухватился бы за нее обеими руками.
И все же ныла у него душа в тоске по Турхильд. Она сделала ему больше
добра, чем кто бы то ни было. А он отплатил ей самым худым.
Эйрик, как и все в усадьбе, видел, что случилось с Турхильд, только он
над этим не задумывался. И только молчание, что окружало Турхильд,
заставило его увидеть в этом что-то страшное. Видно, тут дело не просто в
том, что она вела себя, как многие другие служанки. Это молчание ширилось,
будто круги на воде, в которую бросили камень. И понемногу, не услышав об
этом ни от кого ни слова, Эйрик стал примечать, что и вокруг его отца
ходили круги этого зловещего молчания. Смутный, неясный страх зашевелился
в душе мальчика, но он не мог понять, при чем тут его отец, если у
Турхильд будет ребенок. Ведь отец-то женат на его матери.
Преподобный Халбьерн послал в Хествикен сказать, чтобы Эйрик, сын
Улава, пришел постом исповедаться, а на пасху принял причастие: дескать,
мальчику пошла десятая зима, и ему надо было прийти, на исповедь еще в
прошлом году. В то утро, когда отец отправил Эйрика в дорогу, он забыл про
все сомнения и боязни. Священник велел присылать к нему детей за неделю до
исповеди, чтобы он успел их немного поучить. В первый раз Эйрику позволили
ехать верхом одному в деревню. Отец дал ему в дорогу маленький легкий меч,
а позади, в седло, положил мешок с подарками для попа и торбу со съестным
для него самого.
Вернувшись домой, он спросил на другой день отца:
- Батюшка, а кто моя крестная мать?
- Тура, дочь Стейнфинна, твоя покойная тетка по матери.
Улав сам того точно не знал, но ему казалось, будто он слыхал об этом
от кого-то. Эйрик больше ничего не спросил.
Воспоминания, о которых мальчик не думал годами, стали мучить его.
Полузабытое чувство смятения и неуверенности снова выплыло на поверхность.
Все дети говорили про крестных матерей и крестных отцов. В первый день
отец Халбьерн хотел послушать, чему их дома выучили из закона божьего.
Отец научил Эйрика читать "Верую", "Отче наш", молитвы богородице и во
славу отечества. Но это было так давно, а теперь он вовсе перестал
слушать, как мальчик читает молитвы. И потому Эйрик их плохо помнил, а что
они означают по-норвежски, почти совсем позабыл. Других же детей куда
лучше выучили, и почти всех их чему-нибудь научили их крестные матери или
крестные отцы.


Эйрик помнил: когда он жил в Сильюосене, мать, что была у него в ту
пору, указала ему возле церкви на толстую нарядную женщину и сказала,
будто это его тетка. Но тетка даже не взглянула на них, когда проходила
мимо. Во всяком случае, он никогда не слыхал о том, что она ему крестная
мать. Впервые он призадумался, отчего маленьким он жил в Сильюосене.
Он знал, что некоторые дети из тех, что приехали к священнику, тоже
росли вдали от родителей, но они жили у родни, у одиноких либо старых
людей. Маленькая Ингейерд, такая красивая, у которой был серебряный пояс
как у взрослой девицы, только с маленькими пластинками, и которая знала
псалмы почти без ошибки, жила у своей крестной матери. Она командовала
бездетными супругами как хотела, и они давали все, что она ни попросит. Но
в Сильюосене жили убого и тесно, а у Халвейг с Тургалом было полно других
детей. И он никогда после не слыхал, чтобы его родители вспоминали этих
людей; стало быть, они вовсе не родня им.
Теперь он уже хорошо знал, что значат слова "нагулыш", "пащенок" и
"шлюха". Воспоминания о приезде его матери, когда она так напугала его,
всплыли перед ним, отчетливые и загадочные. Слова, что она бормотала,
будто про себя, не в силах удержать слезы, тоже снова возникли в его
памяти. Он вспомнил также, что прежде его мать носила ключи, которые потом
Турхильд повесила себе на пояс еще до того, как хозяйка перестала вставать
с постели. А после того как его мать слегла, прикованная к постели,
недвижимая и ни на что не годная, отец взял Турхильд вместо нее, и она
скоро родит дитя. Эйрик понял, что она прижила ребенка с его отцом. Но
ведь отец его женат. Стало быть, это тяжкий грех, на какой редкий человек
решится. Так, может, тогда мать была его отцу не женой, а полюбовницей,
шлюхой?
Но тогда, тогда... Что богатый крестьянин отсылал прочь полюбовницу и
ее младенца куда-нибудь далеко, в маленькую усадьбу, подальше от своего
дома, а сам женился на другой, об этом Эйрик слыхал, такое не раз
случалось у них в округе.
Страх сжимал сердце мальчика так сильно, что он не мог спокойно сидеть
на одном месте. Отец отошлет их прочь, коли захочет. Они больше ему не
нужны. Уже почитай с год, как отец никуда не берет его с собой, ничему его
больше не учит, да почти и не говорит с ним. Даже про Сесилию не спросит.
А матушка лежит хворая, за ней все время надо ходить, она не может делать
вовсе никакой работы. А что, если отец вздумает прогнать их всех троих из
Хествикена? Что, если он захочет взять к себе Турхильд с младенцем вместо
них?
Он всегда замечал, что мать терпеть не может Турхильд, да только не
задумывался над этим. Теперь он все понял. И ненависть, которой мальчик
никогда еще не знал, родилась в его сердце. Он так сильно возненавидел
Турхильд, дочь Бьерна, что стоило ему подумать о ней, щеки его бледнели, а
кулаки сжимались. Он решил прокрасться однажды ночью в Рундмюр и убить ее.
Раз она задумала выгнать из дому его бедную больную матушку вместе с ними
со всеми, он вонзит ей нож прямо в черное коварное сердце.
Но как же быть с батюшкой? Эйрик словно держал в руке две стрелы и не
знал, которую из них пустить из лука. Ненавидеть ли ему и отца или любить
сильнее прежнего теперь, когда он может навсегда потерять его?
Для Эйрика Улав был самым дорогим человеком на земле. Раздражительность
Улава, молчаливость и холодность мало печалили мальчика, он стряхивал их с
себя, как морская птица стряхивает воду, и помнил лишь те минуты, когда
отец был совсем другим. Больше всего, когда они бывали вдвоем в лесу или в
море, и когда отец, знающий все на свете, во всем готовый помочь, согревал
и успокаивал мальчика своей спокойной доброжелательностью. Но Эйрик знал,
что отец всегда желает ему добра. Так было и в тот раз, когда отцу
пришлось отрезать ему укушенный палец и он вонзил раскаленное железо в
свою плоть, чтобы показать сыну, что ему нечего бояться. Поступок Улава
казался мальчику столь славным подвигом, что он не мог вспомнить
отчетливо, как все было, мысль об этом ослепляла его.
Потерять отца... Стоило ему подумать об этом, как его начинало бросать
то в жар, то в холод, и сердце сжималось от боли. Он мечтал о том, что
совершит что-нибудь удивительное, покажет всем, какой он храбрый, и
прославится. Он перебирал в уме разные способы, но не знал, на чем
остановиться. Когда его отец увидит, каков его сын, то поймет, что
воспитал человека, из которого выйдет толк. Когда же Эйрик завоюет сердце
отца, он потребует от него, чтобы тот заботился хорошенько о сестре и о
нем самом, а матушку бы не смел отсылать, как бы тяжко она ни хворала, как
бы ни была она беспомощна и в тягость людям. А Турхильд он велит прогнать
так далеко прочь, чтобы больше никогда не надо было бояться, как бы она не
пришла со своим детенышем и не заняла их место.
Хотя он никогда не любил отца так сильно, как теперь, спокойствие и
доверие к нему пропали. И Эйрик стал замечать, что отец вовсе не любит
его, хотя теперь он больше не поучал его и почти совсем не обращал на него
внимания.
Улав почти не думал об Эйрике, замечал только, как бы с облегчением,
что парнишка стал спокойнее, чем прежде, и меньше болтается под ногами.
Эйрик не говорил никому ни слова о мыслях, которые одолевали его.
Наконец, однажды весной, когда челядинцы отобедали и ушли, Улав сказал:
- Может, ты слыхала, что Турхильд родила сына? - Он говорил тихо, и
голос у него будто заржавел.
- Слыхала, - она с трудом откинула голову назад, чтобы видеть лицо
мужа, который сидел, откинувшись на спинку стула. Он был бледен, на лице
выступили красные пятна, глаза распухли и покраснели. Она догадалась, что
он плакал.
Все эти годы она ни разу не видела, чтобы он плакал; даже когда умер
Аудун, или когда ее причастили перед смертью, в тот раз, когда женщины
думали, что она истечет кровью. Только один-единственный раз видела она,
как Улав плакал.
- И каков же он... - прошептала Ингунн, - младенец Турхильд?
- Говорят, будто красивый и здоровый.
- Ты что же, сам не видал... своего сына?
Улав покачал головой.
- Я не видал Турхильд с тех пор, как она уехала от нас.
- Но тебе, верно, хочется поглядеть на дитя?
- Я не могу сделать больше того, что я сделал... для нее. Я ей больше
ничем помочь не смогу. А раз так...
Улав поднялся, сделал шаг, хотел было уйти из комнаты. Но Ингунн
остановила его.
- Какое имя она дала ему?
- Бьерн.
Ингунн увидела, что слезы снова душат его.
- Так звали твоего деда по матери.
- Да она вряд ли думала об этом. Ты ведь знаешь, что ее отца звали...
Улав сделал движение, будто хотел нагнуться над женой, но потом резко
повернулся и быстро вышел прочь.


Она больше не видела его до вечерней трапезы. От Лив она услыхала, что
он утром пошел прямо в кузню, и после никто в усадьбе не видал хозяина
целый день. Видно, он сидел там и плакал все это время.
Но вот наступила ночь. Улав и Ингунн остались одни в горнице, если не
считать Эйрика, который крепко спал в отцовской постели. Муж ходил за
больной, как и все прошлые ночи. Много раз жена замечала, что он готов
разрыдаться. Она не смела сказать ему ни слова. Ведь у него только что
родился сын, и он никогда не сможет привести свое собственное дитя в
родную усадьбу и посадить его на почетное место. А Эйрик? Что будет с ним,
когда ее не станет?
Смутно догадывалась она о том, что он скорбит не только из-за своего
сына.
Он мало думал о младенце, а плакал больше о самом себе. Ему казалось,
что он растоптал в прах остатки своей чести и гордости. Лишь после дня
святого Улава удалось Улаву, сыну Аудуна, починить дома в Аукене так,
чтобы Турхильд могла поселиться там. Его челядинцы должны были перевезти
ее вместе со всем скарбом через фьорд. В тот день, когда она должна была
переезжать, он направился на юг, к Сальтвикену.
Ингунн лежала и прислушивалась, она велела открыть обе двери, выходящие
на тун. Она слышала, как приближались вьючные лошади, как стучали о камни
их копыта. Как звенели коровьи колокольчики и семенили маленькие копытца -
ребятишки, Раннвейг и Коре, бежали рядом и гнали небольшое стадо овец и
коз.
Когда процессия проходила мимо, Лив стояла в дверях, вглядываясь и
принюхиваясь.
- Турхильд-то идет по дорожке вдоль залива, - визжала, войдя в раж,
служанка. - Не посмела все же нести своего выблядка мимо нашей усадьбы.
- Замолчи, Лив, - прошептала Ингунн, задыхаясь. - Беги вниз, попроси
ее... спроси, не хочет ли она... Скажи, что мне сильно хочется взглянуть
на ее младенца!
Вскоре в горницу ворвался Эйрик. Его худенькое смуглое лицо пылало,
светло-карие глаза метали искры гнева и обиды.
- Матушка! Она идет сюда! Прогнать ее? Не позволю этой мерзкой сучке
тащить нам в дом своего нагулыша!
- Эйрик, Эйрик! - закричала мать и протянула к нему свою тонкую,
желтую, как воск, руку. - Во имя милосердия божьего, не говори такие
страшные слова. Грешно хулить бедного крошку и называть его худыми
словами.
Мальчик так повзрослел и вытянулся, стал стройный, как молодое деревцо.
Он с досадой тряхнул черными кудрями.
- Я сама послала за ней, - прошептала Ингунн.
Мальчик нахмурил брови, повернулся на каблуках, отошел и бросился на
кровать у северной стены. Когда Турхильд вошла, он сидел и глядел на нее с
усмешкой, полной ненависти и презрения.
Девушка вошла, опустив голову. Она спрятала волосы под туго повязанным
платком из грубого полотна, но спину она держала все так же прямо. В руках
она держала младенца, завернутого в красно-белое полосатое одеяльце. И
хотя она подошла к жене Улава, покорная и печальная, она, как прежде,
держалась с удивительным достоинством и спокойствием.
Женщины поздоровались. Ингунн сказала, что, мол, погода стоит хорошая,
и Турхильд будет легко переправиться через залив. Турхильд согласилась с
нею.
- Уж больно мне захотелось поглядеть на твоего мальчика, - робко
прошептала Ингунн. - Будь добра, дай мне взглянуть на него. Положи его
передо мной, ведь ты знаешь, что я не могу подняться, - сказала она, когда
Турхильд протянула ей младенца. Тогда служанка положила дитя на кровать
перед хозяйкой.
Дрожащими руками развернула Ингунн одеяльце. Мальчик не спал, он лежал
и глядел, уставившись прямо перед собою большими голубыми глазами. Улыбка,
словно отражение света, который видел только он один, скользнула по его
беззубому, пахнувшему молоком рту. Из-под чепца выбивался светлый кудрявый
пушок.
- Правда, он большой? - спросила Ингунн. - Ведь ему, поди, не больше
трех месяцев?
- После дня святого Лавранса будет три.
- И пригожий какой. По-моему, он похож на мою Сесилию.
Турхильд стояла молча и глядела на свое дитя. Служанка вроде бы мало
изменилась, и все же она стала как-то моложе и красивее. Она не только
стала стройнее - она всегда была широкоплечая, с высокой грудью, с широкой
и прямой грудной клеткой, как у мужчины. Теперь похоже было, что ее
полные, налитые груди вот-вот порвут платье, и оттого стан ее казался еще
тоньше, а бледное, сероватое лицо с грубыми чертами стало будто мягче и
моложе.
- Видно, этот малец голода не знает, - сказала Ингунн.
- Да нет, слава богу, откуда ему знать, - тихо ответила Турхильд, -
надеюсь, и не узнает с божьей помощью, покуда я жива.
- Улав постарается, чтобы у мальчика было всего вдоволь даже теперь,
когда тебя не будет с ним, - еле слышно вымолвила Ингунн.
- Это уж я точно знаю.
Турхильд завернула свое дитя и взяла его на руки. Ингунн протянула ей
руку на прощание. Тогда Турхильд низко наклонилась и поцеловала ее.
И тут Ингунн не выдержала, слова сами сорвались у нее с языка:
- Ты все-таки добилась, чего давно желала.
Турхильд ответила тихо и печально:
- Верь мне, Ингунн, пусть Иисус Христос и дева Мария лишат меня и дитя
мое милости своей, коли я говорю неправду. Не думала я обманывать тебя. А
он, муж твой, сама знаешь, и вовсе того не хотел. Но так уж вышло, и все
тут.
Ингунн с горечью ответила:
- И все же я видела давным-давно, еще до того, как я стала хворая, что
тебе мил Улав. Он был тебе всех милее. Я замечала еще три или четыре года
назад.
- Да. Мне он стал милее всех на свете. С той самой минуты, как я
увидала его.
Она тихо попрощалась и ушла.
Эйрик вскочил, плюнул ей вслед и выругался.
Мать испуганно прикрикнула на него, а потом сказала:
- Эйрик, сынок мой, грешно так вести себя! Не говори никогда таких
худых слов ни о ком! - взмолилась она, потом разрыдалась и хотела
притянуть мальчика к себе. Но он вырвался и побежал к двери.



15



И все же для Улава было страшной неожиданностью то, что пришел конец.
Зима, после беды с Турхильд, миновала так же, как две зимы до того. Все
удивлялись тому, что жизнь еще теплилась в Ингунн, дочери Стейнфинна, -
вот уже два года, как она не могла есть твердую пищу. На теле у нее
появились пролежни, и, несмотря на все старания Улава, они становились все
больше. Она их не чувствовала, кроме тех, что были пониже лопаток, те иной
раз горели огнем. Теперь ей все время приходилось лежать, подстелив
льняную тряпицу, и хотя Улав густо смазывал жиром те места, где кожа
треснула, тряпица все время приставала к ранам, и тяжко было смотреть, как
бедняжка мучилась. Только жаловалась она на удивление редко.
Однажды утром Улав перенес ее к себе на кровать, и, Пока Лив стелила
чистую простыню и меховое одеяло на ее постель, он положил жену на бок и
принялся врачевать ее спину. У него просто голова шла кругом от усталости,
ему было худо от дурного запаха, что стоял в комнате. Внезапно он нагнулся
к жене и осторожно коснулся губами открытой влажной раны на ее худенькой
ключице, и он вспомнил, что слышал когда-то о святых, которые целовали
язвы прокаженных перед тем, как перевязать их. Тут же было наоборот: это
его поразила проказа, хотя с виду тело его было чистое и здоровое, а она
столько лет кротко и безропотно сносила все беды и напасти, и это отмыло
ее добела.
Он больше не винил ее ни в чем.
Ингунн понимала, как тяжко быть Улаву отторгнутым от церкви. И однажды
ночью, когда муж, который целый день не брал в рот ничего, кроме хлеба и
воды, вконец измученный, еле держался на ногах, она притянула его к себе и
прошептала:
- Я не хочу роптать, Улав, но все же... почему мне не суждено было
умереть, когда я родила Сесилию? Тогда бы ты не натворил такого... с
Турхильд.
- Не надо так говорить!
Но ведь он не мог сказать ей, что беда случилась совсем по другой
причине, оттого, что он был обижен и зол на нее, оттого, что ему все
надоело и опостылело, хотелось отдохнуть, сбросить хоть ненадолго эту
ношу. Теперь он больше не винил ее ни в чем, - какой с нее спрос! Вот уже
скоро тридцать лет, как он знает ее и видит, что Ингунн мало что разумеет,
господь велел ему самому разбираться во всем и держать ответ за себя и за
нее. Не наделил господь ее умом, но до чего она ему дорога! Во всем
виноват он один. Mea culpa, mea culpa! [Моя вина, моя вина! (лат.)] Он
один виноват во всем.
Хозяйство велось теперь в Хествикене как придется - и землепашество и
рыбная ловля. Ведь хозяину было не до того, он должен был оставаться с
женой все время. Он утешался мыслью о том, что долго так продолжаться
никак не может. И все же он все время думал: только бы не сегодня, только
бы не завтра, только бы не послезавтра... Конец приближался, но хоть
немного времени все же еще оставалось.
Пасха в этом году была ранняя, так что ярмарка в Осло открылась уже
через неделю после дня святого Власия. Улаву пришлось ехать в город. Его
товары лежали у Клауса Випхарта - они с немцем торговали как бы сообща, да
только он знал, что за ним нужен глаз да глаз. Последнее время он,
приезжая в город, не хотел жить у Клауса - уж больно много брал с него
хозяин. Он отговаривался тем, что хочет побыть у братьев-проповедников,
ведь он с детства дружил с монахами этой братии. Нынче же он не хотел
ехать в монастырь, раз ему нельзя ходить на церковные службы. На сей раз
он стал на постой в большой корчме.
Вечером последнего ярмарочного дня он сидел в питейной зале постоялого
двора, доедал свои припасы и прихлебывал дрянное пиво, как вдруг вошел
Анки и спросил, не видал ли кто бонда Улава из Хествикена.
- Здесь я! Случилось что у нас дома, Арнкетиль? Зачем ты приехал?
- Помоги тебе господь, хозяин! Ингунн кончается... Она принимала
последнее причастие, когда я уехал из дому.
Ее мучила резь в животе, но не хуже, чем бывало раньше, и кашляла она
сильно несколько ночей подряд. Однако когда ей нынче утром стало вовсе
худо, они не догадались, что это конец, покуда старый Туре не пришел к
дневной трапезе. Он, как увидел ее, сразу вышел, оседлал коня и поехал к
священнику. Отца Халбьерна, как всегда, не было дома. Теперь его паства
собиралась пожаловаться епископу, как только он приедет к ним. Но один из
этих босоногих братьев был на поповском дворе и сказался викарием. Еще до
того как монах стал готовиться облегчить душу умирающей, он велел
челядинцам отправить к хозяину гонца с печальной вестью, хотя и неясно
было, успеет ли тот проститься с женою.
Этой зимою больших морозов не было, фьорд за островами не затянуло
льдом, и Улав отправился в город на лодке. Но с той поры было несколько
морозных ночей, потом подул резкий южный ветер, а после снова подморозило,
Анки смог добраться на лодке лишь до Стигвалдастейнара, а там пришлось
причалить к берегу и одолжить лошадь. Теперь фьорд был полон льда - ни на
лошади не проехать, ни на лодке меж льдин не проплыть. Так что никто не
знал, когда Улав сумеет попасть домой. Ему придется добираться окружной
дорогой. Клаус, уж верно, раздобудет ему коня.
Вокруг Улава, сына Аудуна, и его слуги собрались люди. Они слушали,
давали советы. Подошли к ним и молодые дворяне в широких нарядных кафтанах
и плащах. Они сидели в корчме подальше от дверей, смеялись и шумели, пили
немецкую брагу и играли в кости. Один из них заговорил с Улавом. Это был
высокий белолицый юноша с шелковистыми золотыми волосами, свисавшими до
самых плеч по последней заморской моде. Улав узнал его - это был один из
сыновей рыцаря из Скуга. С ним был его брат, остальные же были, верно,
сокольничьи из королевского двора.
- Вижу я, тебе надо поскорее добраться до дому. Возьми моего коня,
после вернешь. У меня есть добрый резвый конь, он привязан на пустыре у
монахов. Хочешь, пойдем туда?
Улав возразил было - мол, не слишком ли это будет щедро, но юноша уже
отошел от него, распростился со своими друзьями, допил пиво, взял меч и
накинул плащ. Улав наказал Арнкетилю, что делать с его дорожной поклажей,
и тоже набросил на плечи плащ.
Когда они пошли по двору, снег заскрипел у них под ногами. Над горными
кряжами воздух был еще прозрачный и зеленый, на небесном своде выступили
первые звезды.
- Ночью будет трескучий мороз, - сказал спутник Улава; они пошли к
востоку по переулкам в сторону Йейтабру.
Улав расспрашивал юношу, как ему ехать, он совсем не знал мест к
востоку от города, в сторону прихода Шейдис, в Осло он всегда ездил по
фьорду. Тот отвечал, что можно ехать через весь Ботнфьорд - лед там
надежный, правда, не везде.
- Но я, коли хочешь, поеду с тобой немного и покажу дорогу.
Улав начал было говорить, что он и так у него в долгу, что он и сам
дорогу найдет, но его спутник - а звали его Лавранс, сын Бьернгульфа, -
стал торопиться:
- Мой конь привязан в Стейнбьернсгордене; подожди меня возле церкви, я
мигом ворочусь, - он повернулся и заспешил обратно к городу.
Церковь францисканцев еще не была освящена, братья служили обедню в
доме, что на церковном дворе. Но Улав слыхал, что они уже подвели церковь
под крышу и теперь, во время поста, читали там по вечерам проповеди.
Его первый год отлучения от церкви кончался лишь к пасхе, однако в этот
дом, что еще не стал божьим храмом, он мог войти свободно.
И все же его охватило странное чувство, когда он, пройдя через мост,
пошел по тропинке, протоптанной во дворе, где искрящийся снег в
сгущающихся сумерках казался серым, рядом с церковью, паперть которой
чернела на фоне синего, усеянного звездами мрака.
Внутри было холоднее, чем во дворе. По привычке он, едва переступив
порог, упал на колени, забыв, что главную святыню еще не принесли в этот
дом. В дальнем конце темного нефа его взгляд привлекло пламя множества
горящих свечей у подножия распятия, висевшего на бледно-серой каменной
стене, а рядом, под сводами хоров, зияла черная пустота.
Чуть поодаль, в нефе, возле престола горела одинокая свеча, перед
раскрытою книгой стоял монах в нищенской коричнево-пепельной одежде своего
ордена и читал. Он стоял на перевернутом ящике, а вокруг него собралось
десятка два мужчин и женщин в теплой зимней одежде. Одни стояли, другие
сидели на чурбанах и перевернутых чанах из-под известки. При свете свечей
видно было, что дыхание вырывалось у людей изо рта белым дымком.
От этой пустоты в недостроенной голой церкви ему стало не по себе,
будто чья-то рука сжала его исполненное страхом сердце. Оконные проемы в
стене были забиты досками; вдоль стен и у края нефа еще стояли леса, глаза
его нашарили в темноте бочку с известью, щепу, отпиленные куски бревен. Но
самый заброшенный и одинокий вид имело черное, как уголь, зияющее
отверстие хоров. А надо всей этой картиной, словно над незавершенным,
полным хаоса, миром царило большое распятие, у подножия которого сияла
цепочка из горящих свечей.
Оно было не похоже на распятие, которое он видел раньше. Он медленно
пошел вперед, глядя на образ Христа, и с каждым шагом несказанный страх и
боль все росли в нем; казалось, это был не просто образ божий, а живой
бог, корчившийся в предсмертных муках, весь окровавленный, будто каждая
рана, которую люди наносили друг другу, поражала его тело. Верхняя часть
тела наклонилась, будто корчась в муках, голова упала на грудь, с
тернового венца по закрытым глазам, в рот, полуоткрытый в тяжком вздохе,
текла кровь.
Под распятием стояли дева Мария и евангелист Иоанн. Мать, прижимая
исхудавшие руки к груди, смотрела вверх; во взгляде ее было столько
скорби, словно она поднимала к сыну печаль всех веков и поколений, моля
его о помощи. Святой Иоанн опустил глаза, нахмурился, он погрузился в
глубокое раздумье над сим таинством.
Монах читал. Слова эти Улав помнил с детства: O, vos omnes, qui
transitis per viam, attendite et videte, si est dolor sicut dolor meus
[Все проходящие мимо! Взгляните и посмотрите, есть ли печаль, как моя
печаль (лат.)].
Монах закрыл книгу и стал говорить. Но Улав не слышал ни слова, он лишь
смотрел на образ на кресте перед ним: ...et videte, si est dolor sicut
dolor meus...
Ингунн лежит дома, на смертном одре, а может, ее уже нет в живых. Он в
это еще не мог поверить, но он знал, что и эта его печаль была кровавою
раной на теле распятого. Каждый грех, который он совершил, вред, который
он нанес самому себе или другим, был ударом хлыста по телу господню.
Сейчас, стоя здесь и чувствуя, как кровь, черная от печали, медленно
движется у него в жилах, он знал, что его жизнь, полная греха и скорбя,
была каплею в чаше господней, которую тот осушил в саду Гефсиманском. И
другие слова, что он выучил в детстве, пришли ему на память; только прежде
он думал, что это заповедь, а теперь они звучали у него в ушах, как
мольба, срывающаяся с уст скорбящего друга: Vade et amplius jam, noli
peccare... [иди и не греши... (лат.)]
Глаза его вдруг словно утратили силу видеть, вся кровь прилила к
сердцу, и тело стало холодное, как у мертвеца. Как все это походило на
него самого - его душа была, как этот дом, предназначенный для церкви, но
пустой, без бога; мрак и запустение царят в нем, лишь несколько малых
огоньков горят, излучая тепло, возле образа Иисуса Христа, изгнанного,
распятого, согбенного под тяжелою ношей, задыхающегося от его грехов и
отчаяния. Vade et amplius jam, noli peccare...
О господь всемогущий! Я приду к тебе, ибо я люблю тебя. Я люблю тебя и
сознаю, что Tibi soli peccavi, et malum coram te feci, - лишь против тебя
я грешил и творил зло. Он говорил эти слова тысячу раз, но лишь сейчас
впервые понял, что это есть истина, вобравшая в себя все истины, словно в
единую чашу. О мой бог, ты - все для меня.
И тут кто-то дотронулся до его плеча, он вздрогнул. Это был Лавранс,
сын Бьернгульфа: лошади уже стояли на дворе. Здесь можно пройти быстрее -
юноша прошел впереди него на хоры. Когда глаза Улава привыкли к темноте,
он разглядел алтарь - голый камень, еще не освященный, без обычного
убранства, холодное и мертвое сердце. На южной стороне хоров была
маленькая дверца.
- Поберегись, лестницу еще не вмуровали.
Лавранс прыгнул на снег. На туне стояли два монаха. Один держал лошадей
под уздцы, в руках у другого был фонарь. Лавранс, видно, сказал им, что
случилось, ибо один из них подошел к Улаву - он бывал у отца Халбьерна и в
Хествикен заезжал однажды, Улав помнил его в лицо, но имя его забыл.
- ...кратко и терпеливо сносила все твоя жена. Да... Вот это брат
Стефан. Так мы здесь помянем ее с молитвою уже сегодня вечером.
Когда они ехали по льду, северный ветер леденил им спины. В тех местах,
где легкий, только что выпавший снег сдуло ветром, лед был гладкий, как
сталь. Луна должна была взойти же ранее, как к утру, ночь стояла темная,
звездная.
- Сейчас поднимемся наверх, в Скуг, наденем-ка полукафтаны на меху, -
сказал провожатый.
Улав разглядел, что усадьба была большая, - в темноте виднелось много
просторных домов. Молодой Лавранс легко спрыгнул с лошади, казалось,
длинная одежда вовсе не мешала ему, потянулся, поразмялся чуть-чуть,
высокий, гибкий, потом пошел к одному из домов и приоткрыл дверь. Вот он
снова оказался подле своей лошади, стал ей что-то приговаривать, гладить,
и тут вышел человек с фонарем, свет от которого заплясал по снегу.
- Слезай с коня, Улав, пошли в дом!
Он взял у слуги светец и пошел по туну, показывая дорогу.
- Мы живем там, где поселились после свадьбы. Мачеха моя и брат мой
Осмунд живут в большом доме, как при отце. - Видно, ему казалось, что все
должны знать про богатых господ из Скуга.
- А что, отец твой помер? - спросил Улав, лишь бы что-нибудь сказать.
- Помер. Вот уж полтора года тому назад.
- Так ведь ты слишком молод, чтобы хозяйствовать в такой большой
усадьбе.
- Я-то? Да не так уж я молод, двадцать три зимы стукнуло.
Он открыл дверь. Видно, тут, в Скуге, не привыкли запираться. Они
прошли через сени в маленькую горницу, теплую и уютную. Лавранс зажег
толстую сальную свечку, стоявшую у постели с пологом, бросил светец в очаг
и что-то сказал, повернувшись к кровати. Потом он подал за полог женскую
одежду. Вскоре к ним вышла молодая женщина, легко одетая, - на ней был
красный плащ поверх широкой голубой рубахи. Черные как смоль кудри она
спрятала под головной платок, обрамлявший ее худенькое большеглазое лицо.
Легкая, проворная, молодая хозяйка принялась хлопотать, а муж прилег на
кровать, почти скрывшись за пологом. За занавеской послышался лепет
малышей и громкий смех молодого отца.
- Ты что это, Ховард! Так ты нос отцу оторвешь! А ну, отпусти! Может,
ты хочешь узнать, не отморозил ли я его?
Ребятишки заливались звонким смехом.
Хозяйка принесла еду из каморы и протянула гостю кружку с пивом, пена
так и бежала через край. Улав поблагодарил хозяйку и покачал головой -
есть и пить сейчас он не мог, он точно помертвел. Лавранс посадил на
кровать младшенького, с которым забавлялся, вышел к ним и принялся есть
стоя.
- Дай-ка мне тогда испить водицы, Рагнфрид! Мы с женою дали обет не
пить постом ничего, кроме воды, разве только что с гостями да в пути.
Он бросил жадный взгляд на кружку пенящегося пива. Смущенно
улыбнувшись, Улав взял угощенье, отпил глоток и протянул кружку Лаврансу,
и тот охотно выпил за здоровье гостя - юноша вовсе не хотел, чтобы из него
вышел хмель после пирушки в Осло. Он уже порядком протрезвел в дороге и
теперь поддавал жару, не жалея.
Один-единственный глоток, казалось, пробудил Улава из полудремы.
Удивительное чувство, будто все, что он видел и слышал, лишь не что иное,
как тени, пропало. Только что ему казалось, будто господь увел его от
дороги, по которой идут люди, и предстал он один перед ликом господним в
пустынном месте, ибо создателю было угодно, чтобы человек, сотворенный им,
постиг бы наконец истину. И все звуки зримого мира звучали в отдалении,
так же как дома в Хествикене доносился до него шум фьорда у подножия горы
- шум, который он слышал, не замечая его. Он словно бы сидел в запертой
комнате наедине с неведомым голосом, что молил и стенал, полный любви и
скорби: "O, vos omnes, qui transitis per viam, attendite et videte, si est
dolor sicut dolor meus".
Но вот дверь запертой комнаты распахнулась. Голос умолк; он сидел у
чужих людей, в чужом доме поздней ночью. Ему надо было отыскать дорогу в
незнакомых краях, чтобы добраться до дому. А там ждала его смерть Ингунн и
необходимость сделать выбор, который стал столь тяжким по его собственной
вине, - ведь он откладывал признание со дня на день, с года на год. Сейчас
он это понял. Замерзший и растерянный сидел он, словно разбуженный от
удивительного сна наяву; теперь ему придется это сделать: после этого
знамения, или что бы это там ни было, он не может дольше идти полуслепой,
в надежде на то, что господь однажды все решит за него, принудит его
признаться.
Сколько раз он позволял против своей воли увести себя с прямого пути на
кривые тропы в глухую чащобу. Он давным-давно понял, сколь справедливы
были слова епископа Турфинна: человеку, который жаждет всегда поступать
по-своему, по своей воле, суждено однажды узреть, что он делал то, чего не
хотел. Он понял, что такая воля - словно праща, из которой камень вылетел
случайно. Но в сокровенных тайниках его души жила воля твердая, как меч.
Эту добрую волю он получил при крещении, так хевдинг протягивает своему
вассалу меч, посвящая его в рыцари. Пусть он выбросил все камни из своей
пращи, выпустил все стрелы из лука, пусть он поломал или растерял все свое
прочее оружие, право выбора - последовать за богом или предать его - было
для него надежным мечом, Всевышний не выбьет его у него из рук. Хотя его
честь и вера во Христа были запятнаны, словно рыцарский меч предателя, бог
все же не отнял у него этот меч; он должен нести его, устрашая врагов
создателя, либо, опустившись на колени, вернуть его господу, который все
еще был готов заключить его в свои объятия, приветствовать поцелуем
прощения и снова даровать ему меч, очищенный и благословленный.
Улав испытывал сейчас сильное желание остаться наедине со всеми этими
мыслями, хотя он знал, что молодой Лавранс ото всей души желал ему помочь,
и ему было бы очень нелегко отыскать ночью дорогу домой без его помощи. Да
только всяческое желани

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися