Антуан Франсуа Прево. История одной гречанки

страница №2

умала, позволит
мне расплатиться с моими благодетелями. А именно: я решила рассказать им,
к чему готовил меня отец, и сделать их преемниками его надежд. Я не
сомневалась, что они, как местные жители, сразу же поймут, что именно я
могу сделать и для них, и для самой себя. Мысль эта так пришлась мне по
душе, что я решила немедленно переговорить с ними.
Но то, что надумала я по свойственному мне простодушию, не могло не
прийти в голову людям, куда более хитрым. Привлекательное личико
иностранки, оказавшейся в Константинополе без знакомых и покровителей,
было единственной причиной, побудившей турчанку заняться моей участью. Она
вместе с мужем уже наметила план, который намеревалась предложить мне, и в
тот самый день, когда я собралась поделиться с ней видами на будущее, она
решила поговорить со мною. Она стала подробно расспрашивать меня о моей
семье, о том, откуда я родом, и ответы мои, по-видимому, вполне
соответствовали ее намерениям. Под конец, расхвалив мою внешность, она
посулила мне, что я буду счастлива сверх всех ожиданий, если соглашусь
следовать ее советам и вполне доверюсь ей. Она знакома, - сказала она, - с
богатым негоциантом, страстным любителем женщин, который ничего не жалеет,
чтобы угодить им. Их у него десять, но даже самой красивой не сравниться
со мной, и я могу быть уверена, что весь его пыл сосредоточится на мне и
он сделает для моего счастья больше, чем для всех десяти остальных. Она
долго распространялась о роскоши, царящей в его доме. Я не могла не верить
ее рассказам, ибо они с мужем уже много лет находились у него в услужении
и изо дня в день дивились благодати, которую Пророк ниспосылает этому
щедрому человеку.
Она так ловко нарисовала соблазнительную картину, что легко убедила
меня; к тому же я была в восторге, что, опередив меня, она тем самым меня
избавляет от необходимости самой начать этот разговор. Но любовник,
которого она предложила мне, лишь отчасти соответствовал моим пожеланиям.
Отец всегда связывал в своих рассказах богатство с высоким положением в
свете. Гордость моя была уязвлена тем, что моим господином будет всего
лишь негоциант. Я высказала это своим хозяевам, но они, не соглашаясь со
мною, продолжали настаивать на выгодах, которые они предлагают мне, а под
конец, по-видимому, даже обиделись, что я так несговорчива. Я поняла, что
все то, что они якобы предоставляют на мое усмотрение, они уже порешили
между собою, а может быть, и с негоциантом, от имени коего действуют.
Поэтому меня еще более возмутила их настойчивость; но я скрыла свое
неудовольствие и попросила отложить окончательное решение вопроса до
завтрего. Весь день я размышляла над предложением турчанки, и оно
представлялось мне все отвратительнее; а ночью я приняла решение, которое
вы, вероятно, объясните отчаянием, но, уверяю вас, оно было принято мною
вполне обдуманно. Я беспрестанно вспоминала великие надежды отца, и это
помогало мне сохранить мужество. Как только я убедилась, что хозяева мои
уснули, я покинула их дом в том же виде, в каком вошла в него, и одна
побрела по улицам Константинополя, намереваясь обратиться к какому-нибудь
порядочному человеку, чтобы вверить ему свою судьбу. Столь неудачная затея
не могла закончиться благополучно. Я поняла это на другое утро, после
того, как провела ночь в великой тревоге, и за весь день тоже не встретила
ничего утешительного. На улице мне попадались только простолюдины, от
которых я ждала не больше помощи, чем от покинутых мною хозяев. Я без
труда различала дома людей богатых, но совершенно не знала, как получить
туда доступ; робость, которую я старалась в себе преодолеть, в конце
концов взяла верх над моей решительностью, и я показалась себе еще более
несчастной, чем в первые дни после смерти отца. Я вернулась бы в дом,
откуда бежала, но у меня не было никакой надежды отыскать его. Я поняла
свою неосторожность и так перепугалась, что гибель моя казалась мне
неизбежной.
Однако я так же плохо представляла себе грозящие мне беды, как и блага,
к коим стремилась. Я сама не понимала, чего боюсь, и, пожалуй, больше
всего тревожил меня голод, уже дававший себя знать. Случай, единственный
мой вожатый, привел меня на базар, где продают рабов, и я спросила, что за
женщины собрались под навесом. Когда мне разъяснили, что им предназначено,
я решила: вот для меня и выход из положения! Я подошла к ним и стала с
краю, надеясь, что если я действительно наделена привлекательной
внешностью, которую при мне столько раз расхваливали, то на меня тотчас же
обратят внимание. Все мои товарки стояли с закрытыми лицами, поэтому и я
сразу не открыла своего, хоть мне этого и хотелось. Тем временем настал
час торга; заметив, что многим покупателям, по их требованиям, показывают
женщин куда хуже меня, я не удержалась и подняла чадру. Никто не знал, что
я в этой группе посторонняя, или, вернее сказать, никто не догадывался,
что именно привело меня сюда. Но как только я открыла лицо - все зрители,
пораженные моей юностью и красотой, обступили меня. Я слышала, как люди
спрашивали друг у друга, кому я принадлежу; задавали этот вопрос и
восхищенные работорговцы. Так как ответить никто не мог, решили обратиться
непосредственно ко мне. Не отрицая того, что я продаюсь, я сама стала
спрашивать у желавших купить меня, кто они такие? Когда узнали о столь
необыкновенном случае, народу вокруг меня столпилось еще больше. Торговцы,
столь же возбужденные, как и зрители, стали делать мне предложения, но я с
презрением отвергала их. Нашлось несколько человек, которые в ответ на мои
вопросы назвали свои имена и чины, но среди них не нашлось ни одного, ранг
которого соответствовал бы моим требованиям; поэтому я отвергла все их
домогательства. Изумление мужчин, любовавшихся мною, еще возросло, когда
появилась торговка с кое-какой едой, а я стремительно бросилась к ней, ибо
меня уже давно терзал голод. Я умоляла ее не отказать мне в помощи, в
которой очень нуждаюсь. Она дала мне поесть. Я утоляла голод так неистово,
что привлекла всеобщее внимание. Все были в недоумении. У одних я замечала
сочувствие, у других - любопытство, и почти у всех мужчин взгляды,
горевшие нежностью и вожделением. Я понимала, что они любуются мною, и это
подкрепляло мое самомнение и убеждало в том, что сцена, которую они
наблюдают, обернется в мою пользу.
Мне задавали бесчисленные вопросы, на которые я отказывалась отвечать,
и вот в конце концов толпа расступилась, давая дорогу какому-то человеку,
который, проезжая мимо базара, пожелал узнать, что именно привлекло сюда
такое множество народа. Ему объяснили причину всеобщего возбуждения, и он
подошел, чтобы удовлетворить свое любопытство. Хотя почтительность, с
какой все относились к нему, и побуждала меня обходиться с ним
благосклоннее, я все же согласилась отвечать на его вопросы лишь после
того, как узнала от него самого, что он домоправитель паши Шерибера. Я
справилась у него также и о личных свойствах его господина. Он ответил,
что хозяин его был пашою в Египте и обладает несметными богатствами. Тогда
я шепнула ему на ухо, что если, по его мнению, я могу понравиться паше, то
он премного обяжет меня, представив своему господину. Мне не пришлось его
упрашивать; от тут же взял меня за руку и повел к экипажу, из которого
вылез, чтобы подойти ко мне. До слуха моего донеслись и сетования людей,
которые поняли, что я от них ускользаю, и различные толки об этом
происшествии, казавшемся всем на редкость загадочным.
По дороге домоправитель паши просил меня объяснить, каковы мои
намерения и почему юная гречанка, как можно судить по моему платью,
оказалась брошенной на произвол судьбы. Я сочинила историю, не лишенную
правдоподобия, но в ней сказывалась моя наивность, из коей он мог
заключить, что из услуги, которую он собирается оказать своему господину,
он может извлечь выгоду и для самого себя. Я так радовалась выпавшей мне
удаче, что упустила из виду свои интересы и думала только том, как бы
выразить признательность людям, готовым приютить меня. Я охотно
согласилась выполнить просьбу домоправителя и подтвердить, будто он купил
меня на рынке. Взамен он обещал оказывать мне всевозможные услуги и помочь
занять первое место среди невольниц паши; он заранее объяснил, как я
должна вести себя, чтобы ему понравиться. И действительно, сообщив паше о
моем прибытии, он постарался, чтобы мне оказали весьма милостивый прием,
который сразу же убедил меня в том, что ожидания мои оправдываются. Меня
поместили в одном из покоев, великолепие которых вам знакомо. Мне
предоставили множество рабов для услуг. Некоторое время я провела в
одиночестве; мне давали всяческие наставления с целью подготовить меня к
тому, что мне суждено: в первые дни, когда я наслаждалась, видя, что
исполняется малейшее мое желание, что к моим услугам все, что может мне
понравиться, и даже прихоти мои немедленно удовлетворяются, - я упивалась
счастьем, какое только можно себе представить. Радости моей не было
границ, когда, недели две спустя, паша пожаловал ко мне и сказал, что
считает меня самой привлекательной из своих женщин и что он распорядился,
чтобы ко всем его прежним щедротам добавили еще множество разных подарков,
- так что обилие их порою даже превышало мои желания. А что касается его
притязаний, то они, ввиду его преклонного возраста, были весьма умеренны.
Однако он приходил ко мне по нескольку раз в день. Свойственная мне
живость, веселое настроение, сказывавшееся во всех моих движениях, явно
забавляли его. Так длилось месяца два, и то была, пожалуй, самая
счастливая пора моей жизни. Но я мало-помалу привыкала ко всему, что могло
удовлетворить мои желания. Я перестала сознавать свое счастье, потому что
ничто уже не радовало меня. Я перестала наслаждаться тем, что малейшие мои
прихоти сразу же исполняются, и мне уже не приходится отдавать никаких
распоряжений. Роскошь моих покоев, обилие и великолепие драгоценностей,
пышность нарядов - все это уже не воспринималось мною, как прежде. То и
дело, тяготясь сама собою, я обращалась к окружающим меня вещам: "Дайте
мне счастье!" - говорила я золоту и алмазам. Но все вокруг было
бесчувственным и безгласным. Я решила, что меня подтачивает какой-то
неведомый недуг. Я сказала об этом паше, а он и сам заметил во мне
перемену. Он подумал, что тоска моя - от одиночества, в котором я провожу
часть дня, хотя он и нанял для меня учителя рисования, потому что я
сказала ему о своей склонности к этому виду искусства. Он предложил мне
перейти в общие женские хоромы, куда до сих пор не помещал меня лишь
потому, что хотел выделить среди остальных. Новизна того, что я там
увидела, несколько оживила меня. Я с удовольствием участвовала в общих
развлечениях и плясках и надеялась, что раз нам суждена общая участь, то
найдется нечто общее и в наших склонностях и привычках. Но хотя женщины
всячески старались сблизиться со мной, мне сразу же стали противны их
повадки. Интересы у них оказались самые мелочные, отнюдь не
соответствующие тому, к чему меня смутно влекло и чего я желала, еще не
изведав. Я прожила в такой среде около четырех месяцев, не принимая
никакого участия в том, что там творилось, была верна своим обязанностям,
избегала обидеть кого бы то ни было, и подруги любили меня даже больше,
чем мне того хотелось. Паша по-прежнему пестовал свой сераль, однако его
пристрастие ко мне заметно ослабевало. В первое время мне это было очень
обидно, но, словно вместе с настроением изменились и мои помыслы, теперь я
сносила его охлаждение совершенно равнодушно. Порою я ловила себя на том,
что погружаюсь в какие-то смутные мечты, в которых не могу себе самой дать
отчета. Мне казалось, что чувства мои глубже моих познаний и что душа
жаждет такого счастья, о котором я не имею ни малейшего представления. Как
и в дни, проведенные в одиночестве, я недоумевала, почему же я
несчастлива, хотя и получила все, чего мне хотелось для счастья. Я
задавалась вопросом, нет ли в доме, где сосредоточены все сокровища и
богатства, такой радости, которой я еще не вкусила, не может ли
совершиться тут перемена, которая развеяла бы мою постоянную тревогу. Вы
застали меня за рисованием; все развлечения, на которые я так
рассчитывала, свелись теперь к этому занятию. Да и от него я подолгу
отвлекалась, сама не зная почему.
В таком состоянии я и пребывала, когда паша распахнул перед вами двери
своего сераля. Этой милости он не удостаивал никого, поэтому я с
нетерпением ждала, к чему она приведет. Он велел нам плясать. Я исполнила
его распоряжение в каком-то необыкновенном приливе мечтательности и
самозабвения. Но я так разволновалась, что после танца сразу же вернулась
на свое место. Не помню, чем я была занята, когда вы подошли ко мне. Вы
задали мне несколько вопросов, и в ответах моих, вероятно, сказывалось
сильное смущение. Но ваша благородная, рассудительная речь сразу же
увлекла меня. Такое впечатление мог бы произвести лишь приятный, доселе
еще не слышанный мною инструмент. Ничто никогда еще так полно не
согласовалось с собственными моими мыслями. Это чувство еще усилилось,
когда, говоря о счастливой жизни ваших соотечественниц, вы разъяснили мне,
от чего зависит их счастье и что для этого делают мужчины. Основы
добродетели, чести и благопристойности, которые стали мне понятны без
особых объяснений, сразу же были усвоены мною и утвердились в моем
сознании, словно всегда были мне близки. Я с жадностью внимала всему, что
вы говорили, развивая эту тему. Я не прерывала вас вопросами, ибо все ваши
слова сразу же находили отклик в моем сердце. Шерибер подошел и нарушил
нашу приятную беседу, но я сохранила ее в памяти всю до последнего слова
и, едва вы удалились, стала припоминать ее в мельчайших подробностях. Все
в ней было мне невыразимо дорого. Я беспрестанно размышляла о том, что вы
сказали; днем и ночью лишь этим я и была занята. Есть, значит, страны, где
можно найти счастье не только в богатстве и удаче! Есть мужчины, которые
ценят в женщинах не одну лишь красоту! Там женщины могут основать свое
благополучие не только на своей миловидности и могут стремиться к каким-то
иным благам. Отчего же мне никогда не пришлось вкусить того, что столь
привлекает меня и, по-видимому, вполне соответствует моим склонностям?
Хотя мне и хотелось бы разузнать побольше подробностей, о которых я не
успела расспросить вас, я была уже взволнована вспыхнувшими во мне
стремлениями к свободе, и у меня создалось самое высокое представление обо
всем, что я услышала. Будь у меня возможность, я, не колеблясь, ушла бы из
сераля. Я стала бы искать вас по всему городу, чтобы только расспросить о
множестве вещей, не вполне мною понятных, и чтобы опять послушать ваши
рассказы и насладиться удовольствием, которое я еле вкусила. Но во мне еще
жива была давняя надежда, не будь которой я вела бы себя с домоправителем
паши гораздо осмотрительнее. Я родилась свободной, и ничто не заставляло
меня стать рабыней; поэтому я воображала, что, окажись я в тягостной
обстановке, меня никак нельзя будет силою удержать в ней. Я думала, что
все уладится, стоит мне только объясниться с пашою. Но так как мне часто
случалось видеться с домоправителем, которому было поручено сделать в
серале кое-какие улучшения, то я решила сначала откровенно поговорить с
ним. До тех пор он оставался верен данному мне слову. Я была вполне
довольна его услугами и заботой и не сомневалась, что и он расположен ко
мне. Однако, едва уразумев, к чему клонится моя речь, он напустил на себя
холодный, неприступный вид и притворился, что не понимает, на каком
основании я чего-то требую; когда же я вздумала напомнить ему свою
историю, он сделал вид, будто крайне удивлен, что я забыла, при каких
обстоятельствах он меня купил у работорговца. Я сразу поняла, что он
обманул меня. Как ни было мне горько, я все же сознавала, что попреки и
гнев бесполезны. Я со слезами на глазах молила его и увещевала, но он был
непреклонен и жесток, каким никогда не бывал раньше; он безжалостно
разъяснил мне, что отныне я невольница на всю жизнь, и посоветовал не
возобновлять такого разговора, иначе он доложит о нем своему повелителю.
Заблуждение насчет уготованной мне судьбы, в котором я пребывала так
долго, окончательно рассеялось". После краткой беседы с вами я умственно
развилась больше, чем за всю прожитую жизнь. Прежние мои приключения стали
казаться мне столь постыдными, что я не смела вспоминать о них; у меня не
было нравственных устоев до тех пор, пока вы не посеяли зачатки их в моем
сердце; теперь же я стала задумываться над своей жизнью и взирать на все
другими глазами; так я оказалась как бы перенесенной в иной мир. Я даже
почувствовала в себе некую отвагу и сама дивилась ей, принимая во внимание
мое безвыходное положение; я твердо как никогда решила отворить перед
собою двери темницы, причем собиралась, прежде чем искать путей, на
которые толкает отчаяние, испробовать все средства, основанные на ловкости
и осторожности. Открыться паше казалось мне самой опасной из всех
возможностей. Своим признанием я могла бы только прогневить его и, кроме
того, озлобила бы домоправителя, а это могло еще более затруднить другие
пути к освобождению. Тут мне пришло в голову обратиться к вам. Вы не
только были творцом перемены, совершившейся во мне, но вам же предстояло и
углубить ее. Я надеялась, что поскольку вы удостоили меня некоторого
внимания, то не откажете мне в помощи.
Трудность заключалась в том, чтобы тем или иным образом дать вам знать,
что я в ней нуждаюсь. Я отважилась намеками поговорить об этом с рабыней,
которая очень привязалась ко мне с самых первых дней моего пребывания у
паши. Я убедилась, что она полна готовности служить мне, но она так же
крепко была заточена в стенах сераля, как и я; выйдя за его пределы, она
оказалась бы преступницей. Поэтому она могла лишь предложить мне
посредничество своего брата, находившегося в услужении у паши. Я решила
отважиться на такой шаг. Я отдала рабыне письмо, которое, как видно, дошло
до вас, ибо другого повода позаботиться обо мне у вас не могло быть; но
письмо это на несколько дней ввергло меня в новые волнения. Одна из моих
товарок, присматривавшаяся ко мне, заключила по моему сосредоточенному
виду, что я замышляю нечто из ряда вон выходящее; она заметила, что я пишу
письмо, а потом проведала, что оно передано мною рабыне. Тогда она решила,
что тайна моя в ее руках. В тот же день она улучила время, чтобы
переговорить со мною с глазу на глаз, и, подчеркнув свою власть надо мною,
поведала мне о крайне опасной любовной связи, длившейся у нее уже
несколько недель. Она принимала у себя молодого турка, который ради
свиданий с нею отчаянно рисковал жизнью. Он пробирался по крышам до ее
окна, потом спускался к ней по веревочной лестнице. Хотя теперь я
проводила время вместе со всеми женщинами паши, в моем распоряжении все же
осталась отдельная комната, да еще в таком месте, которое казалось моей
ловкой товарке особенно удобным; поэтому она и попросила меня оказать ей
услугу, а именно спрятать на несколько дней ее возлюбленного, с которым
она не могла свободно видеться у себя.
Просьба ее меня напугала, но страх, что она выдаст меня, связывал мне
руки. Правда, она доверила мне свою тайну, однако это отнюдь не могло
остановить эту безрассудную женщину, ибо у меня не было никакой
возможности доказать, что она действительно открылась мне. Если бы я
отказала ей в содействии, ей стоило только прекратить свидания с
возлюбленным, чтобы сразу же замести все следы, в то время как мое письмо
и двое рабов, которым я доверилась, могли в любую минуту изобличить меня.
Мне пришлось исполнять все, чего бы она ни потребовала. Любовник ее
появился у меня в следующую же ночь. Чтобы обмануть рабов, которые
прислуживали мне, мне пришлось, пока они спали, подняться с постели и
проводить турка в комнатку, ключ от которой имелся только у меня. Там-то
товарка моя и рассчитывала встречаться с ним в дневное время. Чтобы
скрыться от взоров многочисленных женщин и невольников, требовалась
большая ловкость. Но в наглухо запертом серале никого не смущало, когда
одна из нас на время удалялась, а такие краткие отлучки облегчались еще и
тем, что в серале было очень много комнат. Между тем турок, видевший меня
всего лишь какое-то мгновение, при свете свечи, воспылал ко мне чувствами,
которые дотоле питал к моей товарке. С первого же свидания, когда она
пришла к нему, воспользовавшись моим ключом, она заметила в нем
холодность, которую не могла приписать одному лишь страху. Он стал внушать
ей, что хорошо бы и мне иногда присутствовать при их беседе. Доводы его
были столь легковесны, что она сразу же заподозрила его в измене; чтобы
удостовериться в своих предположениях, она решила удовлетворить его
желания. Я согласилась исполнить ее просьбу и пошла вместе с нею. Любовник
ее вел себя до того грубо и был так невнимателен к ней, что и я
возмутилась; я вполне понимала, как ей обидно, и поэтому одобрила ее
намерение прогнать изменника в следующую же ночь. Он был очень
раздосадован таким исходом и тем самым только распалил ее ревность; да и в
самом деле взгляды, которые он бросал на меня, ясно говорили, что его
огорчает разлука со мною. Но кара, приуготованная ему, намного превзошла
меру его преступления. Помогая ему выбраться из окна на крышу, ревнивица
безжалостно толкнула его, и он разбился насмерть. Об этой варварской мести
я узнала на другое утро из ее собственных уст.
Но она упустила из виду, что юноша увлек за собою веревочную лестницу,
а лестница, как и место, куда он упал, неминуемо изобличат ее преступное
поведение. Правда, трудно было установить, из какого именно окна он упал,
ибо во двор выходило еще несколько окон. Но в доме Шерибера все равно
поднялась страшная кутерьма, и она сразу же докатилась до сераля. Паша сам
стал допрашивать своих женщин. Он распорядился обыскать все помещения,
которые могли показаться подозрительными. Обнаружить ничего не удалось, а
я только дивилась невозмутимости, с какой моя товарка выдерживает все, что
творится вокруг. В конце концов подозрения домоправителя пали на меня.
Однако он не стал докладывать о них своему повелителю. Он сказал мне, что,
судя по моим бредням, не сомневается, что именно я всполошила весь сераль
и, вероятно, вознамерилась ценою преступления добиться свободы. Он вздумал
при помощи угроз вырвать у меня признание, но я его не испугалась. Однако
когда он пригрозил, что возьмется за самых преданных моих рабов, я сочла
себя погибшей. Он заметил мой испуг и, собравшись перейти к действиям,
вынудил меня рассказать ему правду, - не могла же я допустить, чтобы мои
несчастные слуги погибли в страшных муках. Итак, расследование, которое
велось, чтобы уличить другого человека, послужило к открытию именно моей
тайны. Я призналась домоправителю, что действительно пытаюсь добиться
свободы, но только такими путями, которые не осудил бы и сам паша; я дала
ему слово, что уже не буду настаивать на своих правах, а буду добиваться
свободы только как невольница и за такую сумму, какую за нее назначат. Он
пожелал узнать, к кому обратилась я с письмом. Я не могла скрыть, что оно
было к вам. Товарке искренность моя пошла на пользу, похождения ее так и
остались нераскрытыми, а домоправитель, довольный моим признанием, сказал,
что на таких условиях охотно пособит мне.
Его сговорчивость удивила меня не меньше, чем напутала прежняя
суровость. До сих пор не знаю, чем объяснить ее. Я была несказанно рада,
что удалось преодолеть столь страшное препятствие, и несколько раз
посылала разузнать, тронула ли моя просьба ваше сердце. Ответ ваш был
неясен. Теперь же, к величайшей радости, я на опыте убедилась, что вы
занялись участью несчастной невольницы и что свободой я обязана не кому
другому, как именно вам, благороднейшему из людей.


Если при чтении этой исповеди у читателя возникли те же мысли, что и у
меня, то он не удивится, что, выслушав ее до конца, я погрузился в
глубокое раздумье. Оставляя в стороне восторженные отзывы Шерибера, я
убедился, что юная гречанка и в самом деле наделена незаурядным умом. Я
восхищался тем, что без помощи иного наставника, кроме природы, ей удалось
так удачно выходить из затруднений и что, говоря о своих мечтах и
размышлениях, она большинству своих помыслов придавала чисто
философический оборот. Она была очень развита, причем нельзя было
предположить, что эти мысли она у кого-то заимствовала, ибо дело
происходило в стране, где мало предаются умственным занятиям. Поэтому я
решил, что у нее от природы богатый внутренний мир и в сочетании с на
редкость трогательной внешностью она представляет собою поистине
необыкновенную женщину. В приключениях ее я не находил ничего особенно
возмутительного, ибо уже прожил в Константинополе несколько месяцев и мне
изо дня в день доводилось слышать самые диковинные истории, связанные с
невольницами; в дальнейшем моем повествовании найдется немало таких
примеров. Не удивил меня и рассказ о том, как ее воспитывали. Ведь Турция
полна гнусными отцами, которые готовят дочерей к разврату, и только этим и
заняты ради хлеба насущного или ради приумножения своих достатков.
Но, принимая во внимание впечатление, произведенное на нее, как она
уверяла, нашей краткой беседой, а также причины, по которым она вздумала
именно мне быть обязанной своей свободой, я не мог вполне довериться тому
простодушному и невинному виду, с каким она говорила со мною. Чем больше я
приписывал ей ума, тем больше подозревал в ней ловкости; именно старания,
которые она прилагала, чтобы убедить меня в своей наивности, и внушали мне
недоверие. В наше время, как и в древности, только в иронической поговорке
упоминают о чистосердечии греков. Поэтому в лучшем случае я мог считать
правдоподобным лишь следующее предположение: стосковавшись в серале и
рассчитывая, быть может, на большую свободу, она решила уйти от Шерибера и
переменить обстановку, а чтобы внушить мне нежное чувство, вздумала
воспользоваться нашей беседой и подойти ко мне с той стороны, которая
показалась ей во мне самой уязвимой. Я допускал, что она действительно
испытала волнения сердца и ума, о которых говорила, а причину их нетрудно
было отыскать, ибо девушке вряд ли мог доставить много радости дряхлый
старик. Недаром она с похвалой отзывалась об умеренности паши. Ради полной
откровенности замечу, что сам я находился тогда во цвете лет, а внешность
моя, если верить окружающим, вполне могла произвести впечатление на
девушку из сераля, в которой я предполагал не только живой ум, но и пылкий
темперамент. Добавлю также, что бурные порывы, в которых изливалась ее
радость, не соответствовали ее суровому осуждению своего прошлого. Ее
исступленный восторг не был достаточно обоснован. Разве что предположить,
что по воле небес ее взгляды сразу изменились, иначе непонятно, отчего она
до такой степени тронута оказанною ей услугой? И почему она вдруг так
возненавидела обиталище, жаловаться на которое могла только потому, что
пресытилась царящим там изобилием?
Из всех этих рассуждений, часть коих пришла мне на ум еще во время ее
рассказа, я сделал вывод, что оказал красивой женщине услугу, в которой
мне незачем раскаиваться, однако на нее имели бы такое же право и все
остальные красивые невольницы; и хотя я взирал на гречанку с восхищением и
был, конечно, польщен тем, что она, по-видимому, желает понравиться мне,
уже одна мысль, что она вышла из рук Шерибера, побывав до него в объятиях
другого турка, а то и многих любовников, которых она от меня скрыла, -
удержала меня и предохранила от искушения, которому я по молодости легко
мог бы поддаться.
В то же время мне хотелось точнее узнать ее виды на будущее. Она должна
была понимать, что, поскольку я вернул ей свободу, я не имею права
чего-либо требовать от нее, а, напротив, жду, чтобы она сама рассказала
мне о своих намерениях. Я не стал задавать ей вопросов, а она не
торопилась делиться со мною своими планами. Она вновь заговорила об
европейских женщинах, об основах, на коих зиждется их воспитание, стала
выспрашивать у меня всякие подробности, а я с удовольствием отвечал ей.
Было уже очень поздно, когда я заметил, что мне пора уходить. Она так и не
заикнулась о своих намерениях, а все только твердила о том, как она
счастлива, как признательна и как ей приятно слушать меня; поэтому,
прощаясь, я вновь предложил ей свои услуги и сказал, что если дом и заботы
приютивших ее людей окажутся ей по душе, то она ни в чем не будет здесь
нуждаться. Я обратил внимание, что она весьма пылко попрощалась со мною.
Она называла меня своим повелителем, властелином, отцом, словом, давала
мне все нежные имена, обычные в устах восточных женщин.
Закончив еще несколько важных дел, я, прежде чем лечь спать, снова
представил себе все обстоятельства моей встречи с гречанкой. Она даже
явилась мне во сне. Проснувшись, я был полон этими мыслями и первым делом
послал к учителю узнать, как Теофея провела ночь. Меня не влекло к ней
так, чтобы это внушало мне тревогу, однако воображение мое пребывало в
плену ее прелестей; я не сомневался, что она будет уступчивой, а потому,
признаюсь, стал задумываться о том, стоит ли мне затевать с нею любовную
игру. Я размышлял о том, что можно себе в этом отношении позволить, не
противореча доводам рассудка; запятнана ли она ласками двух своих
любовников и должно ли внушать мне отвращение нечто такое, чего я и не
заметил бы, если бы не знал об этом? Такого рода изъян мог быть заглажен в
течение нескольких дней отдыхом и уходом, особенно в том возрасте, когда
природа беспрестанно возрождается сама собою. К тому же из всего
рассказанного ею самым правдоподобным показалось мне, что она еще
находится в полном неведении любви. Ей едва исполнилось шестнадцать лет.
Шерибер, конечно, не был в состоянии вызвать в ее сердце нежность, а в
Патрасе она не могла питать такого чувства к сыну губернатора, ибо была
еще ребенком, не говоря уже о том, что, по ее словам, он внушал ей
отвращение. Я подумал, как заманчиво было бы дать ей вкусить сладость
любви, а чем больше я размышлял об этом, тем больше льстил себя надеждой,
что уже отчасти внушил ей нежное чувство. Такие мысли заглушили во мне все
сомнения, подсказанные щепетильностью. Утром я встал совсем другим
человеком и, хотя и не собирался торопить события, все же решил еще до
вечера слегка подготовить их.
Силяхтар пригласил меня отобедать с ним. Он подробно расспрашивал меня
о том, в каком состоянии я оставил свою невольницу. Я напомнил ему, что
теперь ее уже не следует называть так; заверив его, что я намерен оставить
за нею все права, которые я ей возвратил, я еще раз решительно подтвердил,
что она мне совершенно безразлична. Силяхтар заключил, что это позволяет
ему осведомиться, где она поселилась. Такой вопрос поставил меня в
затруднительное положение. Мне удалось уклониться от ответа, лишь
прибегнув к приятной болтовне об отдыхе, в котором она нуждается по выходе
из сераля Шерибера, и о том, что я окажу ей дурную услугу, разгласив тайну
ее убежища. Но силяхтар так убедительно поклялся мне, что ей нечего
опасаться его домогательств и что он отнюдь не намерен ни тревожить, ни к
чему-либо принуждать ее силой, что с моей стороны было бы неприлично
усомниться в искренности его слов, особенно после того как он с доверием
отнесся к моим. Я назвал ему адрес учителя. Он еще раз весьма горячо
подтвердил свое обещание, и я вполне успокоился. Мы продолжали толковать о
необыкновенных достоинствах Теофеи. Не без труда подавил он свое
увлечение. Он признался, что никогда еще не был до такой степени очарован
женщиною.
- Я поспешил передать ее вам потому, что боялся, как бы при ближайшем
знакомстве увлечение мое не разгорелось еще сильнее и как бы любовь не
взяла верх над чувством долга, - сказал он.
Так говорить, подумалось мне, может только благородный человек, а надо
отдать туркам справедливость, что немного найдется народов, у которых так
ценилась бы врожденная порядочность.
В то время как он столь благородно излагал мне свои чувства, ему
доложили о паше Шерибере; паша появился в ту же минуту, причем вид у него
был до того взволнованный и сердитый, что мы поспешили осведомиться, что
именно тому причиною. С силяхтаром он был дружен, как и я, именно по
рекомендации одного из них я и подружился с другим. В ответ Шерибер
швырнул к нашим ногам мешок с червонцами; в нем была тысяча экю.
- Как прискорбно быть одураченным собственными рабами! - воскликнул он.
- Вот мешок с золотом, который украл у вас мой домоправитель, - добавил
он, обращаясь к силяхтару, - и это не единственная его кража! Я вырвал у
него под пыткой страшное признание. Я сохранил ему жизнь лишь для того,
чтобы он еще раз в вашем присутствии признался в своем преступлении. Я
умер бы от стыда, если бы этот гнусный раб не восстановил истину.
Паша попросил у силяхтара разрешения ввести домоправителя. Но нам с
силяхтаром хотелось сначала получить кое-какие разъяснения и тем самым
подготовиться к предстоящей сцене.
Паша пояснил, что у него есть слуга, завидующий домоправителю, ибо тот
захватил в доме большую власть; слуга этот из зависти стал следить за
домоправителем и заметил, что силяхтарский евнух, явившийся за юной
невольницей, прежде чем принять ее, отсчитал домоправителю много
червонцев. Еще ничего не подозревая, слуга заговорил с домоправителем о
том, чему оказался свидетелем, просто из любопытства, желая узнать, о
какой сумме идет речь. Но домоправитель, смущенный тем, что его застигли в
такую минуту, сразу же стал заклинать слугу держать язык за зубами и в
виде поощрения сделал ему дорогой подарок. А это, наоборот, только
распалило желание слуги погубить его. Сознавая, что его могут обвинить в
неверности, и боясь соответствующего наказания, слуга поспешил доложить о
своих подозрениях паше, а тот без труда добился истины. Под угрозами
домоправитель признался, что, когда силяхтар явился к паше с просьбой
продать ему гречанку, он слышал учтивый спор двух вельмож о цене
невольницы; хозяин его считал для себя счастьем, что может угодить своему
блистательному другу, и поэтому настаивал на том, что отдаст рабыню даром.
Заметив, что друзья разошлись, так и не закончив благородного поединка,
домоправитель пошел вслед за силяхтаром и, сделав вид, будто он послан
пашою, сказал, что раз он упорствует, не желая принять невольницу в виде
подарка, то пусть заплатит за нее тысячу экю Он добавил, что уполномочен
получить деньги и передать невольницу тем, кто явится за нею от имени
силяхтара. Шерибер же со своей стороны приказал домоправителю доставить ее
к силяхтару и, вполне положившись на него, поверил его докладу о том, что
поручение исполнено. Зато когда паше стало ясно, что его обманули не хуже
силяхтара, он пришел в дикую ярость. Он слепо доверял этому человеку
управление своими делами, теперь же у него возникли подозрения, что тот
обманывает его не в первый раз. Поэтому, как для того, чтобы наказать
негодяя за это преступление, так и для того, чтобы вызвать у него
признание в предшествующих, паша приказал подвергнуть в своем присутствии
виновника таким жестоким истязаниям, что вырвал у него признание во всех
его прежних проделках. Историю с Теофеей Шерибер почел особенно гнусным
мошенничеством. Он не мог простить домоправителю, что по его вине был так
несправедлив к свободной женщине.
- Я не только не стал бы обращаться с нею как с невольницей, - сказал
он нам, - а принял бы ее как дочь; я отнесся бы с уважением к ее горестям,
позаботился бы о ее судьбе, и я безмерно удивлен, что она никогда не
жаловалась мне и тем самым не открыла истину.
Силяхтара этот рассказ изумил куда больше, чем меня. Тем временем я
по-прежнему умалчивал о том, во что посвящать их не было надобности, и
говорил с Шерибером в таком духе, что силяхтар убедился в моем нежелании
быть замешанным в эту историю. Когда ввели домоправителя, хозяин заставил
его рассказать нам, при каких обстоятельствах он нашел юную гречанку и как
он коварно воспользовался ее простодушием, чтобы превратить в рабыню.
Судьба этого подлеца, тут же отправленного на казнь, как он того и
заслуживал, мало трогала нас.
Когда все это разъяснилось, силяхтар легко согласился принять от паши
мои червонцы и на другой день прислал их мне домой. Но едва Шерибер
расстался с нами, как силяхтар снова, и притом с необыкновенным пылом,
заговорив о Теофее, спросил, каково мое мнение об этом странном
приключении.
- Если она не рождена рабынею, значит она происхождения гораздо более
высокого, чем можно предполагать, - сказал он.
Он рассуждал так, основываясь на мысли, что хорошее воспитание в
Турции, как и всюду, служит признаком благородного происхождения;
исключением являются только те люди низшего звания, у которых развивают
какой-либо талант с целью извлекать из него прибыль. Во Франции, например,
никого не удивит изящество и благовоспитанность учителя танцев, в то время
как если мы заметим те же манеры у человека, нам не знакомого, то мы сразу
же поймем, что он благородного происхождения. Я предоставил силяхтару
развивать эти рассуждения и не сказал ничего, что могло бы опровергнуть
или подтвердить их. Но догадки его и на меня произвели впечатление;
припоминая ту часть рассказа Теофеи, где речь шла о смерти ее отца, я
недоумевал: как же я обратил так мало внимания на то, что его обвиняли в
похищении гречанки и ее дочери? Мне показалось вполне возможным, что
Теофея и есть та девочка, которая исчезла вместе с матерью, когда ей было
всего лишь два года. Но как проверить это? Да и подозревала ли она сама,
что история эта хоть в малой степени связана с ее собственными
приключениями? Все же я решил из любопытства еще раз расспросить ее и
поговорить об этом при первой же нашей встрече.
Мой камердинер был единственным из слуг, знавшим о моих отношениях с
Теофеей; я твердо решил держать эти встречи в тайне и ходить к учителю
греческого только поздно вечером. Я отправился к нему, когда уже совсем
стемнело. Он мне сказал, что час тому назад приходил турок, с виду вполне
благообразный, и настоятельно просил переговорить с молодой гречанкой,
которую он, однако, называл Зарой, как ее звали в серале. Она отказалась
повидаться с ним. Турок был весьма огорчен этим и оставил у учителя
ларчик, который ему было поручено передать гречанке вместе с запиской, как
принято у турок, причем он настойчиво просил прочитать ей то, что там
написано. Теофея также отказалась и от записки и от ларчика. Учитель
передал мне и то, и другое. Я отнес их к ней и просил распечатать записку
в моем присутствии, ибо мне, даже больше, чем ей, не терпелось вникнуть в
суть этого приключения. В отличие от Теофеи, я сразу же понял, что это
любовная интрига силяхтара. Послание было составлено в сдержанном тоне,
однако чувствовалось, что сердце пишущего глубоко тронуто ее чарами. Ее
просили быть вполне уверенной в дальнейшем своем благополучии, если она
соблаговолит принять покровительство человека, все достояние коего к ее
услугам. Посылая ей некоторую сумму денег, помимо прочих богатых подарков,
пишущий считает это свое подношение всего лишь слабым доказательством
щедрот, которые он готов постоянно приумножать. Я откровенно объяснил
Теофее, кто, по-моему, автор этого послания, и добавил, предоставляя ей
возможность поделиться со мною своими чувствами, что, с тех про как
силяхтар не считает ее рабыней, он преисполнен к ней не только любви, но и
уважения. Но она, казалось, была совершенно равнодушна к тому, какого он о
ней мнения; поэтому, потакая ей, я отдал учителю ларчик с тем, чтобы он
возвратил его посланцу силяхтара, когда тот опять к нему явится. Теофея
немного досадовала, что распечатала записку и, следовательно, уже не может
сделать вид, будто не знает, о чем в ней шла речь; между тем, поразмыслив,
она, исключительно по собственному побуждению, решила ответить на письмо.
Я с любопытством ждал, в каких же выражениях она ответит силяхтару, ибо
она отнюдь не скрывала от меня своего намерения. В таком тоне, с отличным
знанием света, благонравно и остроумно ответила бы парижанка, желающая
погасить любовь и надежду в сердце своего поклонника. Она совсем просто,
без напускного гнева, вручила учителю этот ответ и попросила оградить ее в
дальнейшем от подобного рода посягательств.
Не скрою, что самолюбие побудило меня объяснить эту жертву в лестном
для меня смысле и, памятуя о намерении, возникшем у меня утром, я перестал
упоминать о силяхтаре, дабы заняться своим собственным делом. Однако
Теофея, прервав меня, стала делиться со мною множеством соображений,
причем источником их, насколько я понимал, были некоторые мелкие
подробности, ускользнувшие от моего внимания накануне. Она от природы была
склонна к размышлениям; все, что западало ей в душу, она сразу же начинала
обсуждать со многих точек зрения, а тут я убедился, что она только этим и
была занята с тех пор, как мы расстались. Она засыпала меня бесчисленными
вопросами, словно хотела запастись темами для раздумий на будущую ночь.
Поразит ли ее какой-нибудь обычай, свойственный моим соотечественникам,
услышит ли она впервые о каких-либо нравственных устоях, она неизменно,
как я замечал, на мгновение задумывалась, чтобы запечатлеть их в своей
памяти; иной раз она просила меня повторить сказанное, словно боялась, что
не вполне поняла смысл моих слов или может их забыть. В ходе этих
обстоятельных бесед ей всегда удавалось так или иначе выразить мне свою
признательность; но, прежде чем у нее проявлялись эти нежные порывы, она
своими рассуждениями так затрудняла мне подход к поставленной мною цели,
что мне никак не удавалось перевести разговор на себя, чтобы
воспользоваться преимуществами, на которые я рассчитывал. К тому же
рассуждения ее так быстро следовали одно за другим, что она занимала мое
внимание все новыми расспросами и принуждала меня быть сдержаннее и
серьезнее, чем мне хотелось.
В тот раз она с таким увлечением предавалась этой своеобразной
философии, что едва дала мне время сообщить ей о догадках, зародившихся у
силяхтара насчет ее происхождения. Но мне не требовалось никакой
подготовки, чтобы заговорить с ней об ее отце, и поэтому я попросил ее
отложить на время все расспросы и умствования.
- У меня возникло некое сомнение, и вы сразу же поймете, что корень его
- в восхищении, которое вы вызываете во мне, - сказал я. - Но прежде чем
объяснить вам его сущность, я должен спросить: знали вы свою мать?
Она ответила, что не сохранила о ней ни малейшего воспоминания. Я
продолжал:
- Как? Вы даже не знаете, в каком возрасте лишились ее? Вам не
известно, скажем, случилось ли это до похищения, в котором обвинили вашего
отца, и вы не знаете, была ли то другая женщина или же гречанка, которую
он подговорил бросить мужа и похитил, как вы, кажется, говорили, вместе с
двухлетней девочкой?
Слушая меня, она залилась румянцем, но я еще не понимал причины ее
смущения. Она пытливо смотрела на меня. Помолчав, она сказала:
- Неужели вам пришла в голову та же мысль, что и мне? Или вы случайно
узнали кое-что о том, что я и сама подозревала, не решаясь, однако, никому
признаться в своих догадках?
- Не понимаю, что вы имеете в виду, - ответил я. - Но я восторгаюсь
многими врожденными достоинствами, которые выделяют вас среди других
женщин, и не могу поверить, что вы ребенок столь презренного человека,
каким вы изображаете своего отца; и чем больше я убеждаюсь, что вы почти
ничего не знаете о своих младенческих годах, тем более склоняюсь к мысли,
что вы дочь того самого греческого вельможи, жену которого похитил
негодяй, преступно наделивший вас своим именем.
Мои слова произвели на нее ошеломляющее впечатление. Она в каком-то
исступлении поднялась с места.
- Ах, я так долго размышляла об этом! - воскликнула она. - Но я боялась
обольщаться, не имея никаких доказательств. Значит, вы считаете, что это
возможно?
Тут глаза ее затуманились слезами.
- Увы! - добавила она тотчас же, - зачем предаваться предположениям,
которые могут только усугубить мой позор и мои страдания?
Не вникая в смысл, который она придает словам "позор" и "страдания", я
постарался отогнать эти мрачные образы, убеждая ее, что, напротив, она
должна только радоваться при мысли, что отец ее кто-то другой, а не
подлец, выдающий себя за отца.
Ее сомнения, казалось мне, лишь подтверждают мои догадки; поэтому я
настоятельно просил ее не только припомнить все, что могло бы пролить свет
на ее детские годы, но и сказать - не слыхала ли она на суде у кади имя
греческой дамы, дочерью которой я считаю ее, или хотя бы имена людей,
обвинения коих привели к казни несчастного виновника всех ее бедствий. Она
ничего не помнила. Но, когда я упомянул кади, у меня мелькнула мысль,
нельзя ли выведать что-нибудь у этого чиновника, и я обещал Теофее на
другой же день навести кое-какие справки. Так этот вечер, который я мечтал
посвятить любовным забавам, прошел в обсуждении деловых, житейских
вопросов.
Уходя от нее, я пожалел, что был чересчур сдержан с женщиной, только
что вышедшей из сераля, особенно после того, что она сама рассказала мне о
прочих обстоятельствах своей жизни. Я задавал себе вопрос: если
предположить, что она действительно расположена ко мне, как я замечал до
сих пор, то намерен ли я вступить с нею в связь и, как говорится во
Франции, взять ее на содержание; теперь такие отношения уже представлялись
мне гораздо желаннее, чем раньше, и, думал я, мне следует, не прибегая к
излишним ухищрениям, просто сделать ей соответствующее предложение. Если
она примет его благосклонно, в чем, казалось мне, я могу быть вполне
уверен, то страсть силяхтара ничуть не должна меня беспокоить, ибо он
самолично уверял меня, что не собирается ничего добиваться путем насилия.
Если же наведенные мною справки прольют свет на ее происхождение (а это
несколько возвысило бы ее в моих глазах, хотя и не стерло бы следов
унижений, о которых она мне поведала), то, что бы я ни узнал, правда может
только усилить мое влечение к ней, ей же она ничуть не помешает вступить
со мною в те отношения, какие я хотел ей предложить. Я окончательно
утвердился в своем намерении. По этому можно судить, как далек я еще был
от истинной любви.
На другой день я отправился к кади и напомнил ему о греке, которого он
приговорил к смерти. Он отлично помнил дело и рассказал мне все
подробности; мне хотелось знать имена людей, причастных к этой истории, и
я был очень рад, что он по нескольку раз упомянул их. Греческого вельможу,
у которого похитили жену, звали Паниота Кондоиди. Не кто иной, как он,
опознал похитителя на улице и потребовал, чтоб его задержали. Но встреча с
преступником, добавил кади, не принесла греку радости, а только утолила
его жажду мести: ни жену его, ни дочку, ни драгоценностей разыскать не
удалось. Меня очень удивило, когда я понял, что никаких попыток
предпринять что-либо в этом направлении не было сделано. Я даже выразил
кади свое недоумение.
- Что же мог я еще предпринять? - возразил кади. - Преступник сказал,
что похищенная дама и девочка умерли. Он, несомненно, говорил правду, ибо
указать, где они находятся, если они действительно живы, было для него
единственным средством спасти свою жизнь. Услышав приговор, он стал
сбивать меня с толку всякими россказнями, но я вскоре понял, что он просто
старается избежать кары.
Я вспомнил, что казнь и в самом деле была отложена, и попросил кади
пояснить, что было тому причиною. Он ответил, что преступник, попросив
разрешения поговорить с ним с глазу на глаз, предложил ему, ради спасения
своей жизни, не только представить ему дочь господина Кондоиди, но даже
тайно доставить ее к нему в сераль; он сослался на ряд обстоятельств,
которые придавали его обещанию некоторую убедительность. Однако все
старания разыскать девушку оказались тщетными; когда же кади понял, что
все это лишь выдумка несчастного, прибегающего ко лжи ради спасения жизни,
он так возмутился его подлостью и бесстыдством, что ухищрения преступника
только ускорили казнь. Я не мог не высказать турецкому судье несколько
соображений насчет его образа действий.
- Что мешало вам, - сказал я, - продержать узника еще несколько дней и
навести справки в тех местах, где он жил после своего преступления? Разве
вы не могли выведать у него, где именно и отчего умерла гречанка? Наконец,
разве так трудно было пойти по ее следам и проверить малейшие
обстоятельства ее жизни? Так поступают судьи у нас в Европе, - добавил я,
- и даже если допустить, что честность у нас ценится не выше, чем у вас,
то в раскрытии преступлений мы преуспеваем гораздо больше.
Кади почел слова столь разумными, что даже поблагодарил меня, однако
несколько суждений, высказанных им насчет обязанностей судьи, убедили
меня, что у турецких блюстителей правосудия сознание собственного
достоинства преобладает над просвещенностью.
Я узнал у кади не только имя греческого вельможи, но и его
местожительство; им оказался городок в Морее, именуемый турками Акад. Я
думал, что мне трудно будет завязать там с кем-нибудь знакомство, и
поэтому решил обратиться непосредственно к паше этой провинции. Но тут я
узнал, что в Константинополе находится много торговцев невольницами из тех
мест, и мне так повезло, что первый же, к которому я пришел, сказал мне,
что сеньор Кондоиди уже больше года живет в Константинополе и что его
знают все его соотечественники. Теперь оставалось только от

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися